Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
— Станислав, — Аркадий Геннадьевич смотрит на меня сквозь стекла очков так, словно препарирует острым скальпелем мою душу. Пусть у него вовсе нет скальпеля, а у меня — не факт, что есть душа. — Давай отложим. Сыграй-ка "Апассионату".
Я тяжело вздыхаю и промакиваю руки платком, чтобы не скользили по клавишам. Пытаюсь поймать настроение. Вдох...
Руки опускаются на колени. Я не могу взять в толк, что, черт возьми, не так. Он продолжает смотреть на меня, будто бы я на предметном стекле, под микроскопом.
— Что такое?
Я качаю головой. Я не могу. Пусть я помню ноты — мои руки помнят их все до единой, но не могу. Не могу осквернить священные звуки механической игрой. Во мне словно перекрыт поток, я иссушен, точно маленький ручей в засушливом году.
— Станислав, — Аркадий Геннадьевич серьезно смотрит на меня. — Если это продолжится, нам придется обратиться к врачу.
— Нет-нет, — я трясу головой. — Все образуется.
— Погуляй-ка ты недельку, — выдыхает он. — Дома играй только гаммы. И несколько этюдов. Остальное не трогай. Текст у тебя в порядке, до экзамена время еще есть.
Я вяло киваю. Он мне польстил — обычно я непозволительно долго учу текст. Это не моя сильная сторона. А с листа читаю и вовсе отвратительно для моей квалификации. Сколько бы ни говорили, что это практика, со мной это почему-то работает из рук вон плохо.
— И с Анной своей пока не играй.
Я снова киваю. Я не говорил ему, что уже давно не слышал, как Анна играет — я стараюсь быть дома тогда, когда она на занятиях. Хотя в последнее время я перестал понимать ее расписание, она все чаще оказывалась дома тогда, когда я думал, что она на учебе.
— Созвонимся в конце недели, хорошо? Если что, приедешь ко мне домой.
Я ухожу и надеюсь не встретить в коридоре Евгения. Он-то знал все о той ночи, когда я уехал к Ане. Саму Аню я надеюсь и вовсе никогда больше не встретить — слишком многое я узнал тогда сам о себе того, что предпочел бы оставить поглубже за семью печатями.
Но вместо Евгения я встречаю Надежду Михайловну, скрипачку. Это сухая маленькая женщина с ниткой розового жемчуга на пергаментной шее; ее нарисованные дуги-брови придают ей вечно удивленный вид, слегка перекошенные — видимо, после разбившего ее несколько лет назад инсульта — поджатые губы ярко намазаны перламутровой помадой, и волосы у нее точно такие же, розовато-перламутровые, похожие на копну извивающихся змей, за что студенты очень быстро прозвали ее Медузой Горгоной. Медуза носит старомодные костюмы с огромными накладными плечами и дурацкими драпировками и меховую муфту — ее она не снимает с сухоньких рук даже в помещении. Анна говорила, это чтобы не застудить кисти.
— Доминский! Стас! — она окликает меня и улыбается своей перекошенной улыбкой, от чего у меня мороз по коже.
— Здравствуйте, Надежда Михайловна, — я киваю ей и пожимаю старческую сморщенную руку.
— Надеюсь, вы взялись за ум и не играете больше этих какофонистов Шенберга и Веберна?
Я усмехаюсь. Медуза Горгона — кошмарная традиционалистка. Она ненавидит серийников, а к современной музыке — от джаза до авангардной классики — питает совершенно лютую ненависть.
— А то такой талантливый мальчик! — она снова улыбается, а мне кажется, что ее хватил второй удар.
— Нет-нет, — я решаю подыграть старой больной женщине. — Я сейчас работаю над Рахманиновым.
— Чудесно! — она вся сияет. — Вообще, я к вам по серьезному поводу. Не выпьете со мной чаю?
Я соглашаюсь, проклиная все и вся. Как-то раз я уже выпил чаю с Надеждой Михайловной, а потом мне пришлось объясняться перед педагогами по музыкальному анализу, истории зарубежной музыки и композиции, что я вовсе не собирался злостно прогуливать их предметы. Но теперь меня отпустили на неделю — осталось лишь подписать в деканате бумагу, — поэтому я спокоен. В конце концов, лучше чай с самой Медузой Горгоной, чем время, проведенное с Анной дома.
Она хлопочет у буфета в своем кабинете, а я рассматриваю портреты великих композиторов на стене. Никаких новых венских классиков, никаких авангардистов. Вот торжественно смотрит Гайдн; вот Моцарт в напудренном парике с кокетливой косой; вот изрытое оспинами мятежное лицо Бетховена. Здесь же мрачный Паганини, обличенный слухами о контракте с самим Дьяволом; длинноносый Корелли; породистый Венявский. Пока я рассматриваю такое родное для любого русского музыканта лицо Петра Ильича, Надежда Михайловна звенит кружками и отключает вскипевший чайник.
— Прошу вас, Стас, садитесь, — она указывает на мягкий стул, и я беспрекословно повинуюсь. Эта женщина старше моей матери, а, быть может, и годится мне в бабки.
Она выкладывает на стол какие-то сладости и принимается вспоминать, как была возмущена очередным "авангардистом с композиторского", который вздумал играть Листа "совершенно по-варварски". Я пропускаю ее тираду мимо ушей — это я уже слышал, и не один раз. Не уверен, правда, что в прошлый раз речь шла о Листе, а не о ком-то еще.
— Стас, — наконец, она переходит к делу. — Я про Анечку Розенблат.
Я обращаюсь в слух. Не знаю, что на сей раз от меня хотят, но беспокойство накрывает с головой. Чувство вины — тоже, и я снова злюсь на себя. Пытаюсь осмыслить, что же есть эта чертова вина, и всякий раз прихожу к выводу о собственной ничтожности. А этот вывод мне совсем не по душе.
— Она что-то зачахла. Сначала, когда вы играли четвертую сонату, — Надежда Михайловна замолкает, берет чашку, смотрит на нее рассеянно, а после со стуком ставит на блюдечко. Пар поднимается от горячего чая, и я отмечаю, как все-таки хорошо сидеть в теплом кабинете, когда за окном бушуют дождь со снегом, и стылый воздух, и ежегодная агония — а ведь совсем скоро все укроет мягкий белый саван.
— Ах да, — она криво улыбается. — Простите мне, Стас, некоторую старческую рассеянность.
Ее смех хриплый, старушечий, и я тотчас воображаю себе, что у нее, должно быть, под прикрытием всех этих портретов, где-то тут есть печка, точно у Бабы-яги. И она непременно меня в ней изжарит, пусть мяса-то во мне и не так много. В конце концов, Яга, Горгона — один черт.
— Вы чай-то пейте, — кивает она.
— Что там по поводу Анны?
— Анна... — она поджимает губы так, что они кажутся кривой перламутровой линией. — Она перестала играть. У нее совершенно не идет звук, она зажалась, будто бы уползла в свою раковину.
Я отпиваю чай. Он обжигает, но так отчего-то даже легче. Что же это выходит? Мы с Анной опустошаем друг друга? Точно огонь осушает воду, а вода гасит огонь?
— Когда вы только начали играть вместе, у нее случился огромный прорыв. Она девочка талантливая, но не всегда может совладать с собой. А без самообладания и самоконтроля в нашем деле совсем никак, сами понимаете.
Надежда Михайловна переплетает старушечьи пальцы, и я вижу, что лак на ногтях у нее такой же перламутровый, как помада.
— Надежда Михайловна... — я решаюсь. В конце концов, эта женщина учит Анну уже три года в консерватории и еще год — до, она должна знать. — Вы знаете, что Анна пила таблетки?
— Знаю, — она кивает и сжимает узловатыми пальцами переносицу. — У девочки была депрессия. Если вам кто-то говорит, что она сумасшедшая — не верьте. Я убеждена, это не так. У Анечки очень своеобразный взгляд на мир.
Я киваю. Это я уже успел понять.
— Я постараюсь узнать, в чем дело, — осторожно говорю я.
— Постарайтесь, — она предельно серьезна. — Вы хороший мальчик. Не сделаете ей хуже.
Я нервно сглатываю.
— Обязательно.
* * *
Чай комом стоит в глотке. Я наматываю шарф и натягиваю перчатки. Невыносимо хочется пройтись пешком, но машина стоит на парковке и ждет. Я плюю на все и иду в сторону Тверской. Москва уже наряжается в новогодние огни; сумрак стеклянным куполом висит над землей, а под небосводом кружатся снежинки, точно кто-то тряханул хрустальный шар и теперь сверху смотрит на нас.
Я беру кофе на вынос и размышляю о словах старой скрипачки. Она убеждена, что Анна не больна. Это кажется мне просветом, лучом надежды. Выходит, не такой-то уж я и аморальный тип. Я не желал больной женщины, не пользовался ее безумием. Да, я изменил ей, но я и клятв верности не приносил. И потом, это была всего-то случайность. Конечно, мать воспитывала меня иначе...
Я с наслаждением закуриваю и думаю о том, что как только приговорю сигарету, позвоню матери. Как раз вечер вступает в свои права, она наверняка закончила работать и уже едет домой. Главное — сначала докурить.
Евгений уже поднял меня на смех за просьбу не фотографировать с сигаретой. Да, я все еще скрываю это от матери и потому надеюсь, что она не явится в мою квартиру. Впрочем, ей там делать нечего — ехать далеко, ночевать толком негде, работы много. Так что в редкие ее визиты в Москву мы довольствуемся прогулками по центру. А когда к ней езжу я, могу несколько дней и потерпеть. Зато сколько наслаждения потом!
На самом деле Евгений зря смеется. Мать похоронила отца, моего деда, собственного супруга и брата — всех одолел рак, и все смолили, точно паровозы. С тех пор она панически боится за меня. Я знаю, что сам рою себе могилу, но отказаться от этого удовольствия не могу. Должно быть, это мой подростковый бунт. Пусть поздно, но все ж таки лучше, чем никогда.
Мать рада меня слышать, а я хоть отвлекаюсь. Ровно до того момента, пока она не спрашивает меня об Анне. Я не посвящал ее во все подробности наших взаимоотношений, это совершенно лишнее. Но о том, что мы довольно тесно общаемся, мать знает. Я вяло отбрехиваюсь, но мать, точно гончая — кровь, чует мою неискренность. Ее предположения одно другого краше, и я спешу уверить ее, что все в порядке, что странный я не из-за Анны вовсе, а у меня никак не получается один из проклятых рахманиновских пассажей, что от погоды у меня болит голова, что пора покупать новые линзы, потому что от старых уже дискомфорт в глазах, но я никак не попаду в свою оптику. Кажется, она верит, хотя в голосе ее остается та характерная нотка, заметная, пожалуй, только самым близким людям; настолько близким, что плоть от плоти.
Я бреду куда глаза глядят, размышляя о гении Бетховена — даже потеряв слух, он оставался величайшим, а я... А что я? Как жалкий безумец, не способный вспомнить, на какой улице живу; точно старый импотент; словно утративший голос певец. Какую магию творил я этими пальцами — и куда она теперь исчезла, утекла?
На ум снова приходят слова Надежды Михайловны. Я решаю, что с меня довольно, и направляюсь обратно к машине. Холод пронизывает меня до костей, ветер усиливается, швыряет мне прямо в лицо острые обломки снежинок — должно быть, в них тоже что-то надломилось, оттого они и стремятся ужалить меня за лицо, путаются в волосах, точно хотят отомстить за собственную ледяную агонию.
Сумрак сгущается и походит на синий кисель, такой же синий, как "Блю кюрасао" в одном из давешних коктейлей. Сквозь него оранжево светят фонари, краснеют стоп-сигналы машин, неоном горят вывески. Моя "Вольво" ворчит, стеклоочистители ходят быстро, задние колеса проскальзывают в поворотах, и я погромче включаю магнитолу. Классика раздражает, от джаза я засыпаю, и тогда решаю остановиться на "Scorpions". Не на балладах, нет — у них замечательные быстрые песни. Этой весной у них вышел новый альбом — "Unbrekable", и я тут же приобрел диск. Теперь под упругий рифф из "New Generation" я, переползя Якиманку, проскальзываю по ледяной каше колесами и несусь по левому ряду Ленинского. Вот огромный дракон на боку дома разевает пасть, вот Гагарин устремляется ввысь, а по правую сторону остается исполинское здание Академии Наук. Когда Майне проникновенно поет "Maybe I, Maybe you", я уже вижу вдали отблески фонарей на "синем зубе" — футуристическом здании стекла и бетона. Подумать только, раньше я подобное видел разве что по телевизору!
Все приподнятое настроение вмиг улетучивается, стоит мне заглушить машину. Домой идти не хочется, смотреть в глаза Анне нет сил, целовать ее — тем более. А она ведь наверняка до сих пор обижается на мой отказ. По ее мнению, я вообще не имею права на слово "нет".
Я обреченно тащусь на свой пятый этаж, и вот у меня оживает мобильный — полифоническая мелодия раздражает меня своим тембром. Номер незнакомый. Я отвечаю — мало ли, вдруг предложат тур по Европе? Наверное, я чертовски наивен.
На том конце провода Аня. Я тихо шиплю сквозь зубы — я надеялся, эта глупая интрижка закончится, так и не начавшись. Но она зачем-то предлагает встретиться еще. Я отговариваюсь делами, репетициями и мигренью. Она чересчур понимающе соглашается — я прямо-таки вижу, как она кивает блондинистой крашеной головой, и гоню прочь непристойные ассоциации. Разговор завершен, а я ловлю себя на мысли, что чертовски возбужден.
В квартире холодно и тихо. Я прохожу, не снимая туфель — плевать, в машине достаточно чисто. И потом, что-что, а пол здесь на удивление хороший — покрытый лаком паркет везде, кроме кухни. Да и мою его все равно только я.
Анна сидит на постели, в одной моей белой рубашке, балконная дверь распахнута настежь, шторы и тюль надуваются холодным пузырем.
— Черт бы тебя взял! — ругаюсь я и захлопываю балкон. — Ты же простудишься!
— А пусть бы и черт, — соглашается Анна, склонив узкую головку набок. Ее волосы падают на лицо, рассыпаются по плечам, играют медью и золотом под светом люстры. — Ты же не хочешь.
Рубашка на ней расстегнута, круглая грудь обнажена, стройные ноги закинуты одна на другую. Крышка пианино вновь открыта, и я уже готов выйти из себя, как замечаю, что зеркала — огромные, от пола до потолка, встроенные в двери гардероба — занавешены простынями. Я проглатываю ком в горле.
— Что это?
— Я их завесила, — объясняет Анна.
Я сажусь на крутящийся стул у пианино — банкетка обошлась бы мне слишком дорого. Я отчаянно хочу взять ее за плечи и потрясти, но понимаю, что не могу — я и так перед ней достаточно виноват.
— Мне не по себе, — объясняет она. — За мной оттуда наблюдают.
— Отражения? — усмехаюсь я. По спине ползет холод — я и сам не слишком люблю отражения. Поэтому я не хотел устанавливать эти двери, но они были единственными, что можно было достать по сходной цене.
— Они украли меня у тебя, — говорит она.
Я трясу головой.
— Они украли мой звук, — Анна продолжает, а я хватаюсь за голову.
— Погоди, — я прочищаю горло. — Пить хочу. Я принесу себе воды, и ты расскажешь. Тебе принести?
— Нет, — Анна качает головой. — Хочешь вина?
Она протягивает мне бутылку — в ней нет уже трети. Красное полусладкое, какая-то дешевая бурда. Я укоризненно смотрю на нее, а в душе волнами поднимается страх. Должно быть, что-то в этом есть. Она заговорила про звук, может, и в моих бедах виноваты отражения?
Я пью вино — ужасная терпкая кислятина, даром что полусладкое. В голове красным облаком пульсирует боль.
— Когда я играла, я потеряла звук. Он ускользнул из-под моих пальцев, — она пускается в объяснения. — Раньше он шел из груди, отсюда, — Анна показывает куда-то в область сердца. — Он был горячим шаром, моим стремлением. Он тек сквозь плечи к пальцам. А струны — продолжение пальцев. Но я взяла скрипку — посмотри! На ней нет струн!
Она порывисто встает, раскрывает футляр — рубашка на ней распахивается, и мне она кажется воплощением чего-то инфернального, демоницей, бестией, что одним взглядом высасывает душу, выпивает досуха.
— Но струны на месте, — я недоумеваю.
— Ты не видишь, — она горько качает головой. — Я играла на твоем пианино, Станислав.
Я пропускаю мимо ушей ненавистное обращение.
— Я думала клавиши — как мои струны, но там еще молоточки. И их так много... Должно быть, нужно иметь очень много души, чтобы играть на пианино.
— Анна, милая, — я ощущаю, как пересыхает во рту. Кажется, если я улыбнусь, губа прилипнет к верхним зубам, и я буду ужасно похож на глупого кролика. — Анна! Давай откроем зеркала! Жутко, будто в доме покойник!
Я не хочу показывать этого суеверного страха. Когда умер отец, мне было тринадцать. Я вернулся домой и обнаружил его на постели, с перекошенным ртом, скрюченными пальцами и открытыми глазами. Он тянулся к чашке с водой, когда смерть настигла его. И я, войдя в комнату, встретился с взглядом его мертвых глаз, а когда поспешно отвернулся, встретил его взгляд снова, в большом зеркале.
— Но так и есть, Станислав, — Анна качает головой.
Она стоит передо мною, прямая, красивая, и я вновь ощущаю жгучий стыд. Я хочу спать, лечь — у убежать из реальности в мир грез, и долго, долго не просыпаться.
— Мой звук. И твой, — она вскидывает голову; ее глаза почти черны — одни зрачки, ни миллиметра радужки. — Скажи мне правду...
Она подходит ко мне, льнет и прижимается, а я стою точно истукан и неверяще пялюсь на простыни на зеркалах.
— Разве ты не стал играть без души? — ее шепот обжигает. — Разве отражение не похитило и твои струны? Ты пахнешь дождем... Это потому, что мы умираем. С каждым днем, Станислав. Вот сейчас я чувствую, как рассыпаюсь. Как меняюсь. И точка звука. Нового звука — она будет в другом месте, Станислав. Давай искать?
Она с неожиданной силой толкает меня в сторону кровати, набрасывается и принимается сдирать с меня галстук.
— Задушишь, — хриплю я.
Я не понимаю, что с ней такое. В те моменты, когда я отчаянно жаждал ее, Анна отвергала меня, находила миллион причин, почему нет. Теперь же, когда я больше всего на свете хочу забыться сном, она открывает сезон охоты, и я — ее добыча. Быть добычей мне не по нраву. Особенно не по нраву мне то, что это уже не впервые.
Я решаю, что раз уж мне ничего не остается, то стоит взять инициативу в свои руки. Перехватываю Анну за талию, подминаю под себя. Ее лицо искажается, и на мгновение мне становится страшно. Она бросается на меня, точно змея; поцелуй-укус кажется горьким и болезненным. Я поднимаюсь вопреки ее сопротивлению и удивляюсь, откуда в ней берется столько сил. Хватаю за руку и отталкиваю к пианино, попутно стягивая штаны. Она упирается руками в клавиатуру, извлекая жуткий диссонанс, а я подбираюсь к ней сзади. Я уже готов к свершениям, кладу ей руку на спину, чтобы удержать, и почти пристраиваюсь.
— Нет! — она кричит так, что звенят подвески на люстре. — Не смей!
Я отшатываюсь, и она пользуется моментом, чтобы повернуться ко мне и воззриться мне в глаза.
— Никогда не подходи ко мне сзади! Иначе как же я узнаю, что это ты?
Я готов пнуть несчастный крутящийся табурет. Я чувствую себя безмерно жалким, стоя вот так, в спущенных штанах, перед женщиной, которая всерьез мне доказывает, что не может трахаться в определенной позе потому, что не уверена, кто ее любовник? У меня голова идет кругом, я вспоминаю слова Евгения и Ани, слова Надежды Михайловны, замешательство Аркадия Геннадьевича, и все встает на свои места. Эта женщина — суккуб, дьяволица, мое персональное проклятие.
— Но здесь только я, — спокойно объясняю я вместо того, чтобы наорать на нее хорошенько.
— Нет, — Анна качает головой и прикусывает губу. — Мы не знаем, кто здесь.
— Отражения? — я нервно смеюсь.
— Думаешь, они могут выйти из-под простыни?
— Нет, — я обнимаю ее и зарываюсь в золотые волосы.
add violenceавтор
|
|
Муркa
Вы меня заинтриговали, что же это за ассоциация такая! Станислав настолько внутри собственного эго и собственных же проблем с головой, что с окружающим миром он тоже в диссонансе. Вспыхивает как спичка тогда, когда не стоит, например. Или как Моська - лает на слона) С отношениями - поживем-увидим ;) Но вы во многом правы: он отчаянно старается заполнить пустоту. При том, что пустота эта, вполне вероятно, порождена парадоксальной... излишней наполненностью? Ему отчаянно надо делиться своим выплескивающимся через край эго с кем-то, его слишком много для его одного, но все-таки отношения в идеальном мире - далеко не игра в одни ворота. Одно удовольствие всякий раз читать ваши комментарии! ;) Спасибо вам за них! |
add violenceавтор
|
|
Муркa
Да, пожалуй, эту главу и правда можно охарактеризовать, как некоторое затишье)) Анна и правда яркая. И неадекватная. И ступила на очень скользкий путь, отказавшись от лечения. |
add violenceавтор
|
|
Муркa
Нет, конечно Анна не виновата. Может, дело в том, что в их расставании не было точки? Не все аккорды разрешились, оставили за собой шлейф неустойчивости?) На всех нас влияют люди, с которыми мы сталкиваемся, так что верно: никто из них не стал бы тем, кем стал, сложись все по-другому. Да, пожалуй всё-таки рыбак рыбака))) Станислава довольно сложно назвать нормальным ;) 1 |
add violenceавтор
|
|
Муркa
Спасибо вам. Да, круг замкнулся, мозги на место встали, но какой ценой? Надеюсь, им перепадёт счастья, настоящего, которое они оценят. Анну жаль. Не туда она свернула. Но в жизни такое случается. 1 |
add violenceавтор
|
|
Муркa
Кто знает. Болезни не щадят людей. И судьба часто тоже не щадит. |
Анонимный автор
Вот нет люблю я длинных историй. А вашу открыла сегодня утром и провалилась. Написано очень хорошо. И ни одной фальшивой ноты. Спасибо!! |
add violenceавтор
|
|
шамсена
Спасибо! Мне очень приятно, что история так отозвалась, хотя она и длинная. Платон Автор, гад, НЕЛЬЗЯ! ТАК! ПИСАТЬ! Не знаю, когда смогу заговорить о вашем тексте снова. Мне нужно время. Ненавижу вас! |
Анонимный автор
вот именно. она длинная, и не отпускает. и очень гармонично-логичная внутри! |
add violenceавтор
|
|
шамсена
Спасибо. Мне очень приятно видеть такой отклик)) Платон Я не знаю, что сказать. Спасибо за обзор и за теплые и искренние слова. Я рад, что моя работа вызвала такие эмоции. |
Magla
вот как же чудесно вы сформулировали то! именно что-то такое далекое, родное,забытое.. Может, оттого и читаешь - не бросишь.. А ведь я не люблю длинное, но тут в один день прочитала.. 1 |
add violenceавтор
|
|
Magla
Очень хотелось передать настроения именно творческой молодежи, показать кусок их жизней и стремлений. И рад, что вы отметили нелакированность той реальности. Спасибо вам. Особенно за слова о ностальгии :) шамсена Ещё раз спасибо вам)) 1 |
Написано не без красивостей, но главный герой уж больно мерзотным вышел.
|
add violenceавтор
|
|
WMR
Как уж тут иначе от такого героя напишешь... Спасибо за отклик! 1 |
с заслуженной вас победой! У вас замечательная работа! Узнаваемая и живая!
|
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |