↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Чумной год (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Драббл, Пропущенная сцена, Сайдстори
Размер:
Мини | 165 Кб
Статус:
Закончен
Предупреждения:
AU
Серия:
 
Проверено на грамотность
«Почти все уж с места снялись, — говорит Старейшина, сгорбленный, тучный и печальный, — это всё золотая зараза их разогнала. Уж поверь, девочка».
QRCode
↓ Содержание ↓

Маэстро Гримм I

— Знает бледный змей, что и его свету придёт час погаснуть. Знает же?

— Всему когда-то суждено погаснуть и зажечься снова, маэстро Гримм, — спокойно отвечает королева Руфь, вышивая полотно гобелена; меж светлых с чёрным нитей плющом вшиты зелень и бисер — будто звёзды или брызги.

— Кто ж, как не я, это так хорошо понимает?

Гримм тянется за кувшином прозрачного вина, а вина много — по самый край, и Гримм, плеснув в кубок, чуть не проливает его на колени. Гримм рослый, почти одного роста с Руфью, и изящный, да и ноги у него длинные; Гримм даже кладёт их на резной подлокотник, скинув сапоги, и никому чужому Руфь такого непочтения не простила бы, — но Гримм настолько давний знакомый: ещё с тех времён, когда солнцем цвела Лучезарность, Руфь прорастала корнями в потроха порождённых ею самой чудовищ, Унн свивала кольцами голое с брюха тело, войны случались каждую зиму, а Гримм к каждой весне перерождался сердцем кошмара, набухая кровью и силой, — что на это, пожалуй, иногда позволительно закрыть глаза.

И скорее бы уходил из тихой обители по зову факела, забирал с собой своих артистов-теней в содранных наживо масках; Гримм сдирает со своих жрецов лица, когда провожает со службы, и дарит им новые, воспоминаниями не тронутые, а прежние — те навек с ним тенью гулять обречены. Пришёл Гримм, еретик, дитя огня, пляшет на пальцах, вгрызается под кожу, — придут и дурные сны.

— И снова белое вино. Белое, белое, белое. Почему у вас не готовят вишнёвое или тёмное, Корень?

— Не приживаются здесь ни лесные вишни, ни тёмный виноград.

— А как же тропы владычицы Унн? Там ягод больше, чем звёзд на небе, и даже нынче тепло, как у очага.

— Там её земля, её люди и её законы. Не наши. — Руфь протягивает стебель тёмной ниткой.

— Твои прекрасные сады ведь когда-то были и её владениями.

— Были. Потому что мой муж Унн о них попросил, а я — забрала.

— Божественные дела, — говорит Гримм, приложившись к кубку, и пьёт, закрыв глаза.

Под белым дворцом в можжевельнике, вышитом на гобелене королевы, распространяются ветвями, колючками, зарослями сады, полные цветения и жёлтого винограда; Руфь, мать-кормилица, вечно голодная и вечно щедрая, врастает всеми своими корнями в рыхлую тёплую землю, а по ночам ей снятся древесные сны — будто Руфь глядит из самой сердцевины чардрева, пока по жилам, как и прежде, вместо крови течёт сок, а под кожей ползают жуки. Щекотно, хочет расхохотаться Руфь, не в силах отмахнуться, — и в её белых волосах-ветвях, раскидистых, словно рога оленя, гуляет ветер.

А потом Руфь просыпается: вместо жуков — жемчуга, вместо корней — ноги и пальцы, вместо волос-ветвей — шнурки в косах. И этому телу, которому так по душе любовь и мужние ласки, всё воздаётся стократ, несоизмеримо больней: тяжесть под сердцем, выкидыши, застилающая глаза пелена слепоты. Когда-то Руфь, всегда ненасытная, хотела от Вирма верности, — тот целовался с другими, смеялся, что у них впереди вечность, и вздрагивал, когда Руфь била его по щекам, а потом — детей, которых они так и не смогли родить. Может, так и выглядит расплата за земное тело?

— Где ж твой сиятельный супруг? Я преизрядно хотел увидеть его и покинул своих мрачных жрецов на целых два дня, а он даже не удостаивает меня своим присутствием. Поди, опять умаялся от тебя?

— В деревне божьих воинов возле Пустошей. Видать, задержится.

— О-о-о. В пасть к зверям ходит, значит.

— Так надо, — философски замечает Руфь. — Если божьи воины хотят жить, как и мы, то пусть помогают нам, когда придёт время.

— Под торфяными болотами уже сейчас тлеют угли. Бледного Короля скорее кошмар со страхом погубят, Корень, — поднимает Гримм палец, — не чума.

— Негоже говорить в нашем доме о кошмарах, маэстро Гримм.

Руфь молчит, прислушивается к тишине и, обняв ворох недовышитого гобелена, заглядывает в кроватку, впервые за много лет обогретую: ребёнок — малыш ещё, меньше года, — дремлет, положив ручки поверх бело-овчинного одеяла и закрыв глаза, тёмные и с поволокой, как у котёнка. Помнится, в первый день ребёнок хныкал, когда после обряда принёс его Вирм во дворец, умыв в чёрных водах озера Бездны, — а теперь не хнычет. Сопит, будто язык к щекам прилип.

— О, да у вас теперь ещё одна забота?

— Пустотой возвращённая.

— Сын или девчонка? — живо любопытствует Гримм и суётся туда же носом, оторвавшись от изучения герба; с обеих сторон кубка топорщит крылья выпукло-резной жук.

— Не наше он семя. Ничьё.

— Что же тогда дитя делает в ваших покоях, Корень?

— Никому оно больше не нужно, дитя это. — Ребёнок сжимает пальчики во сне, цепко сграбастав мизинец Гримма в кулак, и Руфь улыбается. — Хороший мужчина вырастет. Рыцарь.

Глава опубликована: 02.03.2021

Херра Зверь I

Улла-повитуха смеётся, пьёт, пьянеет ещё больше и начинает хохотать: свадьба гуляется на славу, с песнями и плясками, пиво течёт ручьём, лорд Рух, не сводя влюблённого взгляда с невесты, горячо уговаривает её поесть, и всем нынче весело, как и полагается на празднике. Пожалуй, только у невесты лицо кислое и сонное, ничем не довольное, — как будто незрелых яблок объелась; невеста подпирает крепким кулаком щеку и одним только взглядом даёт понять, что делить с Рухом баранину она ни разу не намерена.

— Поешь, звезда моя, ты не ела с самого утра!

— Неохота мне, моё солнце, — отвечает та в тон, зевая в очередной раз.

— Хоть мяса кусок возьми.

— Захочу — возьму. На кой мы собрали так много гостей?

Ах, какая пара, не без зависти вздыхает Улла, глядя на их точёные, орлино-благородные профили, — и, не удержавшись, вопит во всю глотку:

— Ура! Слава нашей молодой госпоже!

— Слава овечьей деве, слава!

Надобно было дядюшку на гулянье уговорить, — отказался от приглашения, сидит, дурень старый, в своей берлоге, расписывает узорами маски, гадает на вороньем пуху. И на свадьбу лорда, который наконец-то Херру в жёны взять сподобился, тоже погадал: детей, мол, так и не родят. Жалко.

Несколько малышей в красных, выгоревших до цвета перезрелой малины рубашках устраивают свару, галдят и визжат, и один из них, сын младшего советника Шуха, тащит со стола кусок творожного сыра. Малышей в Гнезде всегда в красное наряжают, чтобы не потерялись, когда в лесу играть будут или яйца тухляка собирать, — и красиво, и приметно, и красить легко, лишь разок-другой промять в кадке с варёными ягодами.

— Матти, — шепчет Улла и одёргивает задранный подол его рубахи, не ведя бровью на воровство при гостях, — это для старших.

— Хочу, — заявляет Матти, отщипывая и жуя очередной кусок.

— Гляди, чтобы не поймали, а то пойдёшь к ма…

— А взаправду ли ты до сих пор дева, Херра?

Рух грозно выискивает взглядом того, того кто выкрикнул последний вопрос, хотя даже не чешется, а Херра, рослая и бледная, в тяжёлом брачном атуре о двух расписных рогах, по-детски надувает губы: совсем не так, как ожидалось бы при её годах и почти зрелом, очень красивом, чуть надменном лице, — кутается в меха и, вздёрнув подбородок, хватает у писаря Ярри кувшин, чтобы приложиться к нему самолично.

Мониста на шее невесты звякают, как колокольчики.

— Молодая госпожа, разве ж вам можно?

— Потому и можно, остолоп! — рявкает Херра так, что Ярри вздрагивает и торопливо вскакивает со скамьи. — Я отныне твоя хозяйка, так не мешай мне выпивать!

— Но на свадьбе…

— Коль уж я миледи, то и пить буду со своими людьми как миледи, а не как замужняя девка!

Улла вздрагивает, слушая властный, совсем не детский окрик, хлопает глазами, деликатно отворачивается и старается не думать об обычае, по которому жениху с невестой не положено пить ни глотка, даже если это самое лучшее вино от севера до юга, — а Херра тем временем преспокойно хлебает прямо из горла, не волнуясь, что вино течёт мимо рта и смачивает дорогие меха. Будто не девушка приложилась к кувшину, а солдафон.

— Звезда моя, — мягко уговаривает Рух, пытаясь забрать вино из её рук, — нельзя тебе так много пить, ты ещё не ела.

— Хл-л-п-с, — упрямо булькает Херра, вцепившись в кувшин всеми десятью ногтями.

— Херра! Довольно!

Рух так легко переходит с увещевания на приказ, что Херра неохотно отрывается от питья, но тут же, намотав на палец край свадебного покрывала, с гордым видом трёт мокрые щёки, раскрасневшиеся ещё сильнее.

— Хочу есть. Рух, солнце моё, выпей и ты со мной!

— Наконец-то, хвала Матери, — с облегчением вздыхает лорд и, заглянув в кувшин, с ещё одним вздохом допивает последний глоток, пока повеселевшая Херра вгрызается в сочную баранину и жадно разглядывает хоругви, расшитые в паутину и стрелы.

— Красивая, да зверюга. Важная больно, — свистяще шепелявит на ухо Ярри сквозь сломанный зуб, — и гордячка. А ты как полагаешь, Улла?

Улла снисходительно улыбается, обсасывает ребро, свистит на пальцах и кидает кость тут же заскулившей собаке, высунувшей морду из-под стола.

— Конечно, зверюга, с этакими-то рожищами.

Глава опубликована: 13.09.2021

Преданный Огрим

— Сир Огрим, приглядите за этим… м-м… сорванцом.

Архидьякон Лурьен, скривив губы, сдвигает безглазую маску на самую макушку — лишь на пирах после праздничной мессы он позволяет себе открыть лицо прилюдно, и лицо у него некрасивое, совсем не такое, как у знатных господ, — сухое и постное, с носом, похожим на остриё шпиля; на пирах молодой архидьякон молчит — лишь сидит по левую руку короля, запивая халву белым вином, и Огрим решительно не понимает, какое ему с этого веселье.

Впрочем, веселье Лурьен не любит вовсе.

— Сир Огрим, сие дитя шалит, и на него пролили пиво. Отведите его в сад или к прислуге.

Вессель шмыгает носом, обнимает колено Огрима и, спрятавшись, по-звериному зыркает на архидьякона исподлобья, — глазастый, маленький, как жук, в кружевной с чёрным рубахе; дитя уже шесть лет бегает по Белому дворцу и королевским садам, и никому даже в голову не приходит, что оно здесь чужое.

— Что, подрался с кем-то?

— Не-а.

— Обидели?

— Не-а.

— Перед отцом провинился?

— Не-е-а, — бубнит Вессель, прилепившись к колену крепче пиявки.

Лурьен морщит нос, прячет пальцы в бесформенные рукава и уходит в трапезную залу, а рыцарь Огрим, весёлый и пьяный после пира: Бледный Король тоже не больно-то смешлив, но гостеприимен, и его стол никогда не бывает пуст, — хохочет, отцепляет мальчишку от себя и, сграбастав за шиворот, взваливает на плечо. От Огрима, как всегда, за милю несёт солодом, потом и лошадьми, и Вессель ойкает, но тут же оживляется, ёрзает и ловко хватается за кожаный наплечник.

— Хочешь, отведу тебя на конюшню? Я привёз из-за перевала молодого коня для Его Бледности, он весь седой, как твоя голова, и глаза у него похожи на звёзды.

— Хочу.

— О! А не хочешь потом попробовать на пиру медовуху из Улья?

— Не хочу. Там чужие слуги. — Вессель не болтлив, как дети его возраста: всё больше смотрит, напуская на себя тупое выражение и сунув палец в рот, когда заезжая знать позволяет себе грязные слова, — и порой рыцарю Огриму кажется, что глаза у Весселя совсем пустые, но случается это ненадолго — и вот Вессель, легко вздрогнув, уже поворачивает голову или шугается вспорхнувшего вороха светляков. — Они говорят, что король не мой отец.

— Кто из них? Покажи!

— Они, — угрюмо повторяет Вессель. — Почему так?

Пожалуй, жителям Улья, которых Огрим, и сам-то болтливый, всегда недолюбливал за их пряные остроты, не будет излишне поучиться манерам.

— Чужой язык всегда можно подкоротить, а ты вырастешь и станешь рыцарем.

— Правда?

— Истинная.

— И лошадь у меня будет?

— Ага-а, — говорит Огрим: грязно-белый конь, некрупный и жилистый, исходит на ржание, мотая гривой, и вздувает вены на крепкой шее. — Кейли! Что за балаган тут творится?

— Да это чудовище, сир Огрим! — чуть ли не плачет дородный конюх, повисая на узде и волочась сапогами по сену. — Вы ушли, а он взбесился, что тремова матка!

— И только? Ну-ка, дай сюда!

Конь слюняво храпит, скалится; Огрим сажает Весселя на скамью, отпихивает конюха, вцепляется в гриву, гикает и умудряется даже взлететь на спину — и конь притихает, на несколько мгновений перестав топтаться, но тут же ловко валится, — еле-еле удаётся соскочить с него, шлёпнувшись через бок.

— Тьфу! А говорили, ласковым будет. Совсем необъезженный, — сердито плюёт Огрим, затягивая на его шее узду, и отпрыгивает — вовремя, потому что конь рвётся так резко, что хрустят путы на передних ногах. — Надо бы усмирить.

— Кто его будет усмирять-то, сир? Вы или леди Дрийя?

— Дрийя? Да она ж пустит его на ремни! Будто ты не знаешь, как леди обращается с лошадьми.

— Это разве её конь, Огрим? Не её, не твой. Мой.

Огрим вздрагивает, трезвеет, поспешно отвешивает поклон и хватает узду покрепче: Бледный Король невысок и щупл, и пальцы у него — нежные, чуть ли не белее кружев на рубашках и вороте, но Огрим, лишь год как заступивший на службу и прежде видевший короля лишь в виде резных идолов, до сих пор перед ним робеет.

— Ох, Ваша Бледность! Право, мараться-то…

Король молча обходит Огрима и, протянув руки, высвобождает коня из ременной петли, — а тот тут же подставляет шею под его пальцы в серебряных перстнях.

— Хороший ты для меня привёз подарок, мой верный рыцарь.

Вессель смотрит на отца, ковыряясь в щербине молочного зуба.

Глава опубликована: 20.03.2021

Бледный Король

— Госпожа Херра, бледные приехали. Вы велели доложить, — докладывает запыхавшийся дозорный, прижимая к груди арбалет. — И штандарт у них тоже белый.

— Знаю. Каким ему ещё быть?

— Без вышивки.

Бледный Король Вирм спрыгивает с закрытой повозки: почти упруго, без тяжести, для вида опершись на локоть одного из телохранителей, — и кланяется Херре, пусть и сухо, не улыбаясь.

— Как добрались, Ваше величество?

— Дурной в Гнезде нынче тракт, по осени-то. Грязекопов изрядно развелось.

Херра Зверь, по случаю визита нарядившаяся в лазурь с выцветшим пурпуром и волчью шкуру, греет пальцы в многослойных рукавах и щурится; Вирм совсем не изменился после последней встречи — всё те же спокойные глаза в морщинках, почти что бело-прозрачные, и острый нос, а пряжки на походном плаще, расшитом в паутину, — из серебра, только в этот раз Вирм выглядит угрюмее, а рядом с ним сжимает резную рукоять меча долговязый — на голову выше — юноша-рыцарь, скорее оруженосец даже: оглядывается, вертит седой головой, прикладывает палец к щеке.

«Не вертись», — читает Херра по губам Вирма, и юноша послушно опускает ничего не выражающие глаза.

Похож немножко, но точно никакой не сын. У Вирма нет наследников, — только десяток неродившихся, ибо королева не рожает ему детей. Видимо, приёмыш или ублюдок какого-нибудь богатого сановника, взятый в услужение. Большая у Бледного Короля свита, верная.

— Как зовут парня-то?

— Вессель. Поклонись королеве Херре, Вессель, не будь букой, — легонько подталкивает Вирм оруженосца в плечо, и тот, вздрогнув, расправляет сутулую осанку и кланяется легко, с выправкой воина и изяществом барышни, — мы на этот раз с миром пришли.

— Ах, так мы с ним уже виделись?

— У Вас хорошая память, королева Херра.

Да, верно. Когда долину Гнезда на границе с Грибными пустошами три дня заливала кровь, брызгала на лица и одежды, то в самой-самой гуще подле Бледного Короля всегда сражался молодой рыцарь, и рогатый шлем с него однажды сбили; такой же бледный и злой, жилистый, — весь словно без кровинки, и бил — наотмашь, во всю силу длинной руки, крушил рёбра, пока его вороной конь ржал, исходя пеной и слюной.

А сейчас Херра видит: Вессель — мальчишка, совсем молодой, и меч у него тяжелее, чем положено. Дитя.

— Ну, так что? Раз я получил ответ с посыльным на рогаче — значит, уговору и союзу быть?

— Быть, — поджимает губы Херра, вздёрнув подбородок. — Так уж и быть, коли речь о целом королевстве. Не больно-то я хочу, чтобы и в мой дом пришла чума.

— И что, не будет никаких просьб?

— Ах, нет. Будет одна. Сделай-ка мне одолжение, бледный черв, сделавший меня королевой-вдовой, — улыбается Херра, оскалив зубы. — Я хочу ребёнка.

Вирм впервые за вечер вскидывает бровь, а Вессель — вздрагивает во второй раз.

— Моего?

— И-мен-но. Твоё дитя в обмен на мою помощь и моё молчание. По-моему, это справедливый обмен.

— Оруженосец мне не дитя, королева Херра.

— Не его. Твоего, — с нажимом добавляет Херра, скрестив руки на груди. — И он будет только моим, и ничьим больше. А бледного рыцаря оставь себе.

Вирм щёлкает языком, смотрит в глаза и оценивающе трёт подбородок, словно взвешивает встречные камни — от самого малого до самого большого. Херре становится почти жутко, — но к ней с угрюмой надеждой жмутся ткачи, сановники и слуги, а ткачи — её народ и ничей больше, её дети и братья, и поэтому Херра, и без того сильная и рослая, чувствует себя в пять раз крепче и в два раза больше.

— Твой паучий народ, Херра Зверь. Он примет зачатого мной ребёнка? Ты сможешь его выносить?

— Если он родится здесь, в самом большом доме Гнезда, то будет здешним. Тебе ли не знать, что у нас родня — не по отцу, а по деревне?

— Выходит, с визитом мы немного задержимся.

— Голодны? Вы, поди, устали с дороги.

— Не откажемся.

— Эй, — громко окрикает Херра, шлёпнув кулаком по ладони, — свежего дикого мяса и пива! И мальчишке — тоже!

— Вессель не пьёт, — почти мягко поправляет Вирм, идя под руку с Херрой в обеденный зал.

— Значит, воды. Шевелитесь, мёртвые!

Херра Зверь терпеть не может бледного змея и всё его племя, подмявшее под себя земли от края до пустошей, — но Херра Зверь всегда выполняет свои обещания, даже если хочется зарычать и вцепиться в бескровное, ещё совсем недавно ненавистное лицо.

Бледный Король едва достаёт Херре до середины плеча, но пальцы и взгляд у него — жёсткие, холодные, будто закалённая сталь.

Глава опубликована: 27.02.2021

Марисса I

— Пятьдесят, ваше святейшество, — облизывает губы толстая торговка, сворачивая халву в свёрток, и смеётся. — Не меньше. Нынче вы уже не служка, с вас не убудет.

— Тогда купи своим детям что-нибудь, Аньес, — кладёт Лурьен на прилавок двойную сумму, и та ахает и кланяется, опустив глаза.

— Вы так добры, ваше святейшество!

Лурьен отлично её знает: у этой женщины пятеро детей, и она делает самую лучшую халву в торговом квартале столицы, а по воскресным дням ходит в храм молиться и возносить хвалу бледному богу-королю, — Лурьен помнит её ещё с тех пор, как его отдали в храм за горсть серебра, а теперь ему кланяются прихожане.

Конечно, не пристало архидьякону ходить на рынок и фамильярствовать со своим приходом, — уж король-то точно никогда бы так не сделал! — но Лурьену уж очень по душе лепящиеся друг на друга этажи, городские улицы и грязные каналы: когда-то Лурьен играл в прятки на этих улицах, бегая с такими же мальчишками, а потом мать причесала его, замотала в новый платок и за руку отвела к священникам, и Лурьен ревел до утра, а потом — смирился. Если королю угоден этот храм, то разве не достойное дело — проводить в нём мессы, а потом — стать первосвященником?

Город Слёз делится на две части, — и если в одной живут ремесленники и торговцы, то в другой обитает аристократия, а с резного балкона в доме наслаждений слышен женский смех.

Лурьен кривится.

— Ох, отец наш земной, смилуйся над этими грешниками.

Возле дома, как и всегда, шумно и липко; там встречаются, поют, много едят и играют на деньги, и вся улица пахнет сладкими душистыми благовониями и розовой водой, — это, вне всяких сомнений, и есть истинный запах греха.

Лурьен давит желание чихнуть, — право, будь его воля, он бы подмёл всю эту грязь, но без воли божьей он с этим, пожалуй, примирится: в конце концов, люди слабы по природе своей, и грех из них не выжечь ни огнём, ни железом. Даже он, архидьякон, наместник бледного бога, — и тот имеет слабость к халве Аньес, каждый месяц берёт для себя свёрток, ни одному служке не позволяет выбрать — сам покупает.

— Из снов моих с утра бежишь проворно… Спасибо, добрый человек!

Архидьякону не впервой слышать эту варварскую песню, — и Лурьен оборачивается, щурясь сквозь прорезь маски; Марисса — благонравная девица, по праздничным дням не пропускает ни одной мессы и никогда не оставит в беде страждущего, так с чего бы ей петь возле дома, в котором душно пахнет шафраном и розами?

Марисса сидит на ступенях, возложив на колени резную цитру, и перебирает струны в такт пенью; платок на Мариссе девический, как и положено при её возрасте и незамужестве, а ворот рубахи — открытый, все плечи с горлом видны: совершенно непристойно для горожанки! — и плечи-то совсем белые, как у богатой дамы. Раньше Марисса всегда его завязывала.

Интересно, а волосы под платком у неё светлые? С такой белой кожей наверняка либо светлые, либо медные.

— Это улица роз, господин философ, — хмурится Марисса, завершив балладу щипком верхней струны, и Лурьен вздрагивает, поняв, что слушает её прямо под дождём, и одежда на нём совсем промокла. — Разве вам положено быть здесь?

— Не положено, Марисса, — отрезает Лурьен, отводит взгляд и лезет в рукав за деньгами. — И тебе тоже не полагалось бы петь на ступенях дома наслаждений, раз ты честная женщина.

— Честная, да без денег. Никто не берёт меня ни в певицы, ни в жёны, господин философ, — капризно надувает Марисса губы, нежные, как лепестки цветов, — говорят, купи себе платье сначала. А в храмовом хоре я петь не хочу.

— И это, по-твоему, причина идти сюда?

— Лучше читай свои проповеди старухам. Здесь богачей побольше, чем в моём квартале.

Архидьякон опускается на колено и, разжав пригоршню, впервые за несколько месяцев ссыпает в её подол медь с серебром.

— Иди-ка ты домой, Марисса. Застудишься.

Глава опубликована: 23.06.2021

Вечная Эмилития

Столица слишком мокра, шумна и нахальна — ни тишины, ни шёпота, ни серебряных балюстрад, ни стай мотыльков под резными анфиладами.

Пиршество брызжет, светится и искрит сотнями подземных светляков, и очень быстро превращается в шумный городской праздник — всё болтает, говорит, кричит, срывается в пляс и жрёт в три горла, а пьёт аж в десять, и по витражам хлещет нескончаемый холодный дождь; Вессель, на заре семнадцатой весны посвящённый в рыцари, но уже прошедший битву при Гнезде и не один турнир в Колизее — без единого поражения за последнюю осень, — пугается, хлопает ресницами и оглядывается, забившись в угол с чашей белого вина.

Э, уйти бы подальше: куда угодно, хоть в храм, послушать тягуче тоскливое пение священника, — да нельзя. Отец отослал в город до утра, велел ждать — вот Вессель и дождётся, не такое уж большое дело.

— Пригласишь меня, мой рыцарь?

У герцогини Эмилитии четырёхрогий атур поверх туго укутанной головы, весёлые молодые глаза в тонких морщинках и, кажется, такая же тонкая упругая талия.

— А, я помню тебя на последнем турнире. Ты ведь бывший королевский оруженосец. Пройдём пару кругов, пока музыканты не устали?

— Я не умею, — бормочет Вессель, глядя поверх её плеча.

— Ох, да разве? Никогда не поверю. — Эмилития хватает его под локоть — да так крепко, будто солдафон цапает в объятия горожанку, — и тащит за собой. — Такой-то красивый парень и не умеет танцевать? Стыдно. Я научу.

Весселю неимоверно стыдно — но совсем по другой причине.

— Простите, я должен…

— Ах, чтоб тебя! Разве король не отпустил своего оруженосца в город, чтобы тот как следует отдохнул и повеселился?

— Я-не-умею, — снова повторяет Вессель, послушно позволяя женщине вести себя.

— Какой же ты глупый. Думала, Бледный Король лучше выбирает мальчишек на службу, — фыркает Эмилития, вздёрнув подбородок, и бесцеремонно выталкивает его из тесного круга. — Гляди, не наступи на платье — его лучший портной сшил, век не расплатишься. И делай, как я показываю.

Вессель, всегда сутулый из-за роста, расправляет плечи: все вокруг почему-то ниже почти на голову или даже полторы, кроме тяжёлого стражника у дверей, и Вессель, долговязый и угловатый, чувствует себя камышиной в траве, — и старательно переступает за Эмилитией след в след, пытаясь разобрать стенания дуды сквозь стук крови в ушах.

— Молодец, ах, молодец, — хвалит герцогиня на втором кругу, позволяя взять себя под руку, — быстро учишься. Хочешь, поцелую в награду?

Тягость прихлынувшей крови стихает, и Вессель уже не хочет убежать — нет, зачем, пожалуйста, лучше ещё добавить. Эмилития пару раз поддёргивает подол, когда Вессель спотыкается, жалуется на господ из дома Хэрш, которые знать её не хотят, и на покойного мужа, тоже Хэрша, — «и зачем только я десять лет замужем ходила, если он три года в походах был, а детей мне не сделал»; а Вессель — Вессель не очень-то слушает, и, может быть, это всё из-за белого вина, но на душе становится веселее, и музыка звенит почти бесконечно. Про Эмилитию много слухов ходит: дескать, герцогиня гуляет с мужчинами хуже последней девки, даром что вдова, кичится своей красотой и пьёт крапивный абсент — горький и крепкий, и почтительности к первосвященнику в ней ни на грош, — но танцевать с ней очень приятно.

— Опять болтать начнут: мол, я позвала на танец простоволосого. Дурачьё! Это рыцарь, а не деревенский стражник. — Эмилития смеётся, задрав лицо к свету тысячи масляных лампад, и тут же допытывается: — Скажи, Бледный Король разрешает тебе танцевать?

— Король, — Вессель, вздрогнув, качает головой, — говорит, это дело пустое.

— Твой господин слишком суров, рыцарь! Или слишком стар. — Герцогиня снова смеётся, вздыхает и сдвигает выбритые брови. — Я ведь давно не девчонка, а помню, как он правил, когда я была девчонкой. Совсем седой уже, верно? Леди-то так и не родила ему ни наследника, ни девку?

Вессель молчит, прикусывает язык и облизывает пересохшие губы.

— Гляди в оба, удачу не упусти. Слыхала, наш старик очень уж благоволит тебе, рыцарь.

— Много болтаете, — тихо говорит Вессель, оттолкнув её локоть. — Богохульница.

— Мой язык к дыбе не прибивали.

Вессель спотыкается, пятится, натыкается на кого-то спиной, торопливо тараторит слова прощения и бредёт, не поднимая взгляда; где-то там, на конюшне, мается его конь, его любимый Грач, — лучше бы отвязать, оседлать и уехать подальше, ни о чём не думая — ни о короле, ни о его неживом нутре. Вессель — приёмыш, возвращённое дитя, всего лишь половина, поцелованная душой воздающей, а за это стоит быть благодарным по гроб жизни, покуда смерть не заберёт.

«Гляди в оба, удачу не упусти».

Вессель вцепляется ногтями в конскую гриву, выводит Грача на улицу и, качнув сапогом стремя, взлетает в потёртое седло.

Далёкий глухой плач дуды взлетает птицей — ввысь, до вечно мокрых небес.

Глава опубликована: 16.10.2020

Херра Зверь

— Баиньки, баиньки, спи-усни, мой маленький, — голубкой воркует королева Херра Зверь, ловко протягивая серебряную нить основы сквозь тонкую ткань, и не шерсть прядётся на ковано-осиновом станке — мягкое, почти что шёлк, кабы только было таким же тонким.

— Госпожа, вы бы из дома выглянули, — почтительно советует повитуха Улла, кутаясь в чёрную вдовью шаль, — для ребёнка полезно.

— Ох, Улла, будто я того не знаю.

Херра, чуть отстранясь, гордо любуется собственной работой: по серебряно-белой ткани тянутся паутиной нити-стрелы, сплетаются в нежный узор.

— Чего же тогда сидите?

— Хочу соткать покрывало до того, как придёт новолуние, — суровеет Херра, подбирает готовый отрез и снова садится к станку. — Нельзя ткать покрывало для первенца в ночной темноте.

— Мало ли времени? Он родится только к лету, когда нашу землю покроют болота и снова высохнут.

— Хочу сейчас, — ещё суровее говорит Херра, щуря узкие глаза, и встряхивает головой, укутанной платком в тяжёлом рогатом атуре. — На рассвете ребёнок ожил в моём чреве, это добрый знак. Он ждёт меня, а я жду его, так разве не стоит соткать покрывало пораньше?

— Счастливое дитя.

Херра чует в голосе Уллы тень сожаления пополам с восхищением, хмурится и косится на лежащее в ногах зубастое копьё.

— Неужто говоришь об его отце, Улла?

— Нет, госпожа. — Улла, вздрогнув, улыбается, отведя взгляд и скаля зубы. — Но, пожалуй… думаю, это лучшее, что могло случиться. У жены Бледного Короля нет живых детей, а у вас он будет. К тому же, я слыхала, он бог в человечьем теле.

— Бог, не бог, да мне всё равно! — плюёт Херра под ноги, вздёргивает острый подбородок и, щёлкнув затворами, поворачивает уток на новую полосу. — Он убил моего мужа и выгнал мой народ в чёрные леса. Иначе, чем на божественной десятилетней мессе, король этого ребёнка не увидит.

Улла молчит и оправляет занавесь на прорези бойницы, отгоняя ладонью ворох мелких светляков.

Херра Зверь — нездешняя, даже не у народа ткачей родившаяся, но ни минуты не чувствует себя среди них чужой; Херре всего четыре зимы было, когда мать и отец привели её в землю ткачей вместе со связкой тканей на плечах и чёрной козой в привязи, и Херра уже давным-давно не помнит песен на родном языке. Её люди и её дом — здесь, а не где-то далеко, в тех варварских местах, которые она знает только по рассказам отца, но отца уже нет в живых, а сама Херра успела выйти замуж, повоевать, овдоветь и стать королевой-матерью, ни разу не родивши.

«Мать», — почтительно говорят круглолицые и бледные, словно луна, ткачи, сопровождая Херру к алтарю для доброй охоты; «мать», — говорят, кланяясь и целуя ей пальцы, присягая на воинскую верность перед битвой; «мать», — шепчутся, когда Херра, рослая и плечистая, на голову-полторы любого выше, смотрит в белые глаза Бледного Короля, поджав губы и ничуть не склонив тяжёлого атура.

Херра никогда бы не заговорила с Бледным Королём: узурпатор, захватчик, мелкое злое племя, — кабы не их уговор; Херре, в общем-то, абсолютно всё равно, когда его вотчина обратится в прах и пепел, а сам король сгниёт на своём железном троне, не сняв железной короны, — но через пять новолуний она родит его единственное дитя, которое к тому ж будет только её и ничьё более, и поэтому Херра Зверь милостива.

Херра — вдова, а у Бледного Короля есть жена, — красивая, рослая, с бледными пальцами и светло-синими глазами, настоящая леди в жемчугах, и ничуть не похожая на Херру. У королевы в детях — народ, но нет своих детей, и Херра почти упивается чувством, что оказывает королю величайшую милость, улегшись с ним на одном ложе.

Херра каждый вечер возжигает медовый воск перед алтарём Матери и клянётся ей, что будет любить дитя так же, как и свой народ, и забудет, что Бледный Король — лишь его половина.

— Госпожа, а как вы назовёте ребёнка?

— Хорнет. Что девочка, что мальчик — всё едино.

Глава опубликована: 25.01.2021

Брумм

— Радуйся, алый король! Радуйся, пламя! — хохочет жрец в окружении разряженных в пурпур слуг, всем своим естеством распространяя запах пота, специй, перца и красного вина.

Ни у кого в свите лицо не открыто — все в масках, и только у жреца оно живое, намазанное белым и грубо разрисованное парой полос через щёки, — да и одежды у него не пурпурные, а чёрные, с кроваво-алым подбоем, и поверх рубахи блестит, словно кираса, корсетный жилет, переливаясь сполохами пламени. Брумм слыхал, что на юге сжигают мертвецов и, говорят, до сих пор кое-где приносят жертвы Сердцу кошмара — главному своему богу, который сотни раз умирает, кровоточит, рождается заново и гуляет по тем местам, куда пришли хворь, чума и печаль.

Видать, и для Мидланда пришло время его привечать, гостя незваного.

«Ишь, как вырядились на поветрие, еретики».

Брумм с завистью засматривается на шумную толпу, садится в углу и обнимает поджатое к груди колено; не ему, Брумму, нынче гулять и радоваться, когда вся его деревня сгорела от оспы, а он ещё вчера тащил на руках последнюю из сестёр, чтобы не дать сжечь её обмётанное коростой тело, и в деревню потом так и не вернулся, — шёл, куда глаза глядят, пока не добрёл до красного храма.

Слуги разжигают жертвенные жаровни и волокут на них барана, и в храме становится так жарко, что обе рубахи Брумма сразу тяжелеют от пота, а потом от жертвенника начинает пахнуть жареным мясом, — и Брумм, изрядно оголодавший, облизывается ещё раз, пока слуги веселятся, визгливо кричат и скачут, словно тени — вокруг фонаря с картинками, а жрец, вскинув руки в прорезях плаща с кровавым подбоем, хрипло камлает на неизвестном языке, кружится и топчет в такт каблуком сапога.

Ишь, еретики, всё с ними понятно, — танцевать-то, да ещё в час, когда оспа косит и старого, и молодого! Однажды Брумму встретился шаман, когда Брумм ездил в дальнюю деревню к замужней сестре, и этот шаман точно так же плясал во время камлания, но у него не было храма и слуг. А ещё — пил отвар из живокровных корней: и как только не маялся животом от этой дряни? — и девкам тоже впаривал, у которых кровь не течёт, и мужикам, бесплодным, как степь Верескового моря.

На масках нет ни ртов, ни носов, — только глаза, за прорезями которых не видать блеска, и проведённые пальцем полосы вдоль лба и щёк, и Брумм чувствует в этом что-то глубинно, истинно, возмутительно неправильное.

— Глядите, господин! Чужак! — шелестит кто-то из слуг и тычет в сторону Брумма; Брумм охает, вскрикивает и нервно оглядывается — уж больно ему надо показываться на глаза пьяной пастве! — но те быстро обступают его, хватая под локти и пихая в спину, и выталкивают из темноты на свет.

Брумму так жарко, что ему становится тяжко дышать.

— Глядите, глядите!

— Он наш?

— Не наш, — шебечет самый маленький, наверняка по-детски щекастый под маской.

— Заберёте его в нашу труппу?

— Маэстро Гримм, нам ведь так нужен новый жрец!

— Живой!

— Разве ж положено без живых жрецов, маэстро?

— Ишь, раскричались! — осаживает тот, уперев кулаки в бока, и окриком отгоняет свиту к жертвеннику, а Брумм трёт локоть и брезгливо отряхивается, пытаясь унять дрожь. — Хочешь ко мне в слуги, дитятко?

— О чём вы, ваше святейшество?

— Что натворил? — любезно интересуется Гримм, глядя на Брумма чуть сверху вниз. — Разве не за утешеньем приходят люди в чужие храмы?

Брумм хорошо знает, что у таких людей нельзя что-то выпрашивать, — руку с потрохами отожрут, да и глаза у Гримма красны, как яшма, а улыбка похожа на оскал, — но отступать Брумму уже давным-давно некуда.

— Ничего, что вы могли бы исправить, если только вы не уведёте меня из этого пекла.

— Увести, значит?

— Куда угодно, маэстро, — бормочет Брумм.

Гримм цокает языком и обхватывает его лицо пальцами — горячими, словно их прикладывали к натопленной печи, — и вертит то так, то этак, а потом, вцепившись в его щёки ногтями, с хрустом продирает через них две царапины.

— Хорошее у тебя лицо, дитятко. Дай-ка, подправлю немного.

Глава опубликована: 11.07.2021

Хорнет I

Хорнет бежит через колоннаду, распугав со стен белых светляков, задыхается от бега и останавливается только на балконе — и, запутавшись в тканой накидке, падает на ограду из белой стали, рассерженно всхлипывает, комкает в руках платок, сорванный вместе с атуром. Позор, какой же позор, не приведи Матерь кто-то ещё увидит её с непокрытой головой, — ей ведь уже девятый год! Разве пристойно светить волосами при чужих придворных?

«Волосы при людях открывать нельзя, барышня, разве что уж дома, — сурово говорит повитуха Улла, откусывая вылезшую нитку, но тут же улыбается и давит ногой на педаль резного ткацкого станка; у повитухи Уллы острый язык и такой же острый на расправу арбалет, но Улла втрое суевернее любого священника, и от неё Хорнет знает наизусть все приметы. — А на людях только крестьянам и солдатам можно. Горожане уж на что неженки, овечье племя, — и те головы покрывают!»

«Почему-у?»

«Сглазят, барышня. Я однажды повязку забыла надеть, когда по воду ходила, и пожалуйте, — неделю кашляла. Всяко косо на красу посмотрели. Вот так!

Хорнет ещё минутку грустит для приличия, успокаивается, садится, поджав ноги — главное, коленки подолом прикрыть, — и изучает атур, наматывая на палец кончик головного платка.

А ведь правду говорила повитуха: уж больно непокрытые волосы красивы. Вот бы и у неё были такие же, как у Бледного Короля — не тускло-русые, а светлые, серебряные.

Хорнет даже мысленно боится назвать его «отец». Отец — это своё, то, что рядом, а рядом лишь мать, окружённая слугами и ткачихами, — большая, суровая и резкая, редко когда улыбается; уж всяко потом когда-то мать расскажет, отчего отец Хорнет живёт не под горами, в болотных лесах, а правит королевством, а сейчас хватает и того, что мать поёт, подбрасывает на руках к седому от паутины и шёлка потолку: руки у неё сильные, словно у копьеносца, а не королевы, — и иногда печалится, зажигая свечи на жертвеннике.

Ох, поскорей дождаться бы дня, когда они с мамой, нянькой и прислугой уедут из Белого дворца. Замок у Бледного Короля — весь из чёрной с серебром кладки, скучно тут, холодно, ветрено, ни одной свежей травинки, и слуги совсем не такие, как в родной деревне, — гордые, напудренные, в пол кланяются, дороже поодиночке одеты, чем все ткачи вместе взятые. Хоть и красиво, право: милями плетётся колючий седой можжевельник, любимые цветы короля, раз в три года цветущие, тронешь — рука кровью зальётся. А король — тот редко выходит, но недобрым не выглядит, говорит тихо и складно, и потом Хорнет обязательно спросит, почему мать злилась, когда собиралась к нему с визитом на святой праздник, а потом швырнула в сторону гонца копьё, вздохнула и успокоилась.

Ух, сколько всего надо узнать. Теперь голову замотать и до покоев добраться, лишь бы не увидел никто. А Мариулу за шиворот оттаскать можно, как один на один окажутся — ишь, чего возомнила, атур содрать с дочки королевы топей при графе, прислуге и стражниках! Если прежде не накажут — Хорнет обязательно оттаскает.


* * *


— Вот вы куда залезли, принцесса.

Хорнет чуть не ойкает, вскакивает, торопливо нахлобучивая поверх платка атур, и задирает голову — взглянуть, кто говорит.

— Скоро, скоро вернусь!

— Я проведу, — строго говорит долговязый рыцарь, придерживая сизо-белый плащ на локте.

Хорнет, оглядываясь по сторонам, идёт, крепко вцепившись в его локоть, и, широко открыв глаза, изучает лепнину и барельефы.

— Сир Вессель! — отвешивает земной поклон мелкий граф Брийен, белый от пудры. — Право, вам не следовало бы. Вам полагается сопровождать…

— Его величество сами сказали мне, что вечером я делаю всё, что захочу, — отрезает рыцарь, — и меня могут заменить каролинги.

— Прошу прощения, сир Вессель, — снова кланяется Брийен, стараясь не поднимать глаз, а Хорнет рассматривает спасителя, разинув рот: и не молодой, и не старый — молодой скорее, но совсем седой, рослый, а глаза строгие, жёсткие. И грустные немного.

Вот он, значит, каков на лицо, — любимый рыцарь Бледного Короля, на церемониях, ритуалах и молебнах никогда не снимающий свой рогатый костяной шлем.

Вессель, помедлив, опускается на колено и поправляет её атур.

— Пойдёмте, принцесса. Вас уж мать с няней обыскались.

Глава опубликована: 13.10.2020

Белая леди

— Ах, дорогой мой Бледный Король, — тянет Херра Зверь, уже бесконечно миролюбивая и частично пьяная, и жутковато улыбается, опрокинув ещё несколько глотков красного вина, — я тебя ненавижу. Знаешь?

— Знаю, — сдержанно отвечает Вирм, не глядя в её сторону; Херра плечистая и рослая, с громким голосом, здоровее и выше иного кузнеца, а короля — на полторы головы, словом, совсем не похожа на королеву, даже на аристократку, и рогатый атур с шапероном не спасает, — лишь прибавляет дикости, будто у неё на голове не убор вдовой знатной дамы, а тяжёлые звериные рога. Поди-ка не угадай, за что прозвище её появилось — Зверь, королева топей.

Херра подпирает щеку и, закрыв один глаз, продолжает впериваться, изучая его лицо.

— Знаешь, почему?

— Ни малейшего понятия.

— Впрочем, сейчас я тебя ненавижу поменьше. — Херра открывает глаз и немного смягчается, улыбаясь и уже не выглядя такой жёсткой. — Дети от тебя хороши. Правда ведь, королева Корень?

Руфь, невидяще моргая уже пятый год как незрячими сухими глазами, молчит, наматывая на палец нитку мелкого жемчуга, и её бледные венозные руки, тонкие, как ветви, кажутся совсем белыми; Вирму снова кажется, что визит обращается в пир во время чумы, — и это не так уж далеко от правды.

— Королева Херра, вы пьяны. Не стоит ли вашим ткачам сопроводить вас?

— Э, нет! Я ещё понимаю, о чём говорю.

Херра переводит взгляд за летнюю террасу: совсем недалеко — рукой подать, рядом, на вытоптанных дорожках средь белых и синих роз — маленькая горластая Хорнет, совершенно не по-королевски визжа от восторга, раскатывает на Граче, запустив пальчики в его седеющую гриву, а Вессель, бдя каждый её вдох, крепко держит любимого жеребца под узду.

— Любила б я тебя поболе, предложила б объединить наши дома, и вся земля от Узкого моря до края была бы нашей.

— Никогда б такого не случилось.

— Так уж никогда? Да ты погляди. У тебя сын, у меня дочь. Правда, она ещё совсем малолетка, да это ж ништо, не навеки.

— Вессель не сын мне, — отрезает Вирм, — а рыцарь. Лучший, какого я знал.

— Ох, я и забыла! — Херра хищно щурится, наваливаясь грудью и локтем на стол. — У тебя же столько детей — сам бог послал, не иначе! Госпожа, госпожа, а сколько у короля сыновей?

Вместо ответа Руфь переворачивает над столом серебряный кубок — да так, что остатки вина заливают всю хлебную вырезку, — встаёт, вздёрнув подбородок и вцепившись в подлокотники, и уходит; граф Брийен и его двое племянников тут же подхватывают её под локти и бережно ведут к дверям.

— Он мне не сын, — сухо повторяет Вирм, потирая пальцами поблёкшие, уже далеко не острые от груза прожитых в земном теле зим глаза. — Я позволил ему жить и дал ему выпить часть моей души, но Вессель не принц и никогда им не будет.

— Что тебе стоит назвать его наследником? Он всю жизнь при тебе, — Херра, пожав плечами, кидает кусок хлебного мякиша палевой гончей, скулящей под столом, — и никогда не позволял в себе усомниться. А твоя леди… Ты ведь уже смирился с тем, что вы не произведёте живое дитя, да и твой земной срок уже на закате. Приведи мальчишку на молебен, назови его своим чадом. Весселя все любят, я знаю. Он красивый и добрый малый.

— Добрый-то добрый, да королю не пристало быть добрым.

— И смелый.

— Ему не завоёвывать должно, а хранить и приумножать.

— И быстро учится. А если не поспеет, так подыщи хорошего мастера над монетой и лучшего советника — и будет ему счастье.

Вирм, медля и рассеянно думая, отщипывает от мякиша кусок за куском.

— И что, ты б отдала мне Хорнет, кабы не чумное поветрие и твоё молчание?

— Нет. Никогда, — резко отвечает Херра, одним махом осушая кубок. — Скорее уж своими руками убью, чем отдам. Она моя девочка. Мы с тобой ведь уговаривались, что она моя и ничья больше.

— Только в обмен на уговор.

— Когда он ещё будет, уговор-то твой?

«Скоро, Зверь», — хочет ответить Вирм, но так и не отвечает.

Королева Руфь, белая леди в серебряных серьгах и жемчужных нитях, что-то говорит Весселю, пока тот стоит перед ней и слушает, прикусив губы, а потом замахивается ладонью, почти промахивается — вместо крепкой пощёчины бьёт воздух, задев Весселя по щеке, — и, вздрогнув, трёт незрячие глаза.

— Прости, Вессель.

— Не бейте рыцаря, — звенит из-за куста роз тонкий, как паучья струна, голосок Хорнет, — он хороший. Бейте меня.

— Принцесса, не волнуйтесь. Я воин, я вытерплю.

— Не пристало мне поднимать руку на дочь своего мужа, — негромко, но твёрдо говорит Руфь.

Хорнет хмурит бритый лоб, болтая голой ногой: ушитое стеклянным бисером кружевное платье-накидка, зацепившись за седло, задирается выше коленок, — и, дотянувшись ручкой до королевы, осторожно хватается за жемчужные бусы.

— Давайте дружить, леди. Только больше не обижайте рыцаря.

— Ради просьбы дочери моего короля, — искренне улыбается Руфь: губы у неё ещё дрожат, но слепой взгляд становится мокрым и почти ожившим, — и, подхватив Хорнет под мышки, легко снимает её с седла.

Вирм впервые замечает, что у дочери серебряно-серые глаза — точь-в-точь такие же чистые и светлые, как и у него.

Глава опубликована: 03.11.2020

Колизей

— Но я хочу на праздник! — дует Хорнет губы, сдёргивая с платья руку няни. — Хочу посмотреть, как рыцари сражаются.

Ишь, какая — маленькая, а уже такая грозная: Хорнет красна, сердита и выглядит так сурово, словно вот-вот отдаст приказ выдать всем несогласным по десять плетей.

— Принцесса, вам не положено, — упрашивает Огрим, косясь на Уллу; няня пытается сгрести воспитанницу под подол передника, но та брыкается похлеще жеребца.

— Матушка обещалась, что я могу посмотреть! Почему матушке можно, а мне нельзя?

— Вы ещё малы, принцесса! Негоже вам на такое смотреть.

— Я умею пасти овец и вышивать, я уже большая! И собаки меня слушаются. Вот, смотрите!

Хорнет суёт в рот два пальца и так ловко свистит, что гончие, зевающие у псарни, навостряют уши.

— Барышня!

— Ох, ладно, — Огрим благодарит бога земного, что турнир скоро подойдёт к концу, и принцессе не доведётся смотреть, как Сильванин-Гора самым непочтительным образом вываливается из седла в грязь, а леди Дрийя так мочалит плетью круп своей лошади, что в песок капает кровавая пена, — пойдёмте, отведу вас к матушке.

— И побыстрее, — топает Хорнет каблуком сапога, шмыгает носом и тут же веселеет.


* * *


Колизей встречает гостей шумом и гулом; Колизей пахнет железом, потом, кровью, белым вином и медью рассыпанных в песке монет.

Херра Зверь недовольно кривится, но Бледный Король, искоса поглядев на маленькую гостью, лишь кивает: веди, дескать, — и больше не обращает внимания, а Мономона Наставница, нежная, как горлинка, приоткрывает глаза, блекло-туманные от поволоки, улыбается и подпирает пальцем щеку. Диво, что пришла, — не любит покидать свой терем в деревянной резьбе.

— Улла! — рявкает Херра Зверь, тут же хватая дочь за ворот, и прячет её у себя под боком; Хорнет тут же высовывается и восторженно разглядывает арену в железной клетке.

— А я виновата?

— Могла бы её увести.

— А ты попробуй, — смеётся Улла.

— Огрим, — с присвистом шепчет на ухо угрюмая длинноногая Дрийя, всё ещё не отдышавшаяся после схватки, в которой одолела четверых подряд, — а герцогиня Фогг на казни была, когда король того рыжего мятежника обезглавил. Видал её?

— Да разве?

— Право, вы слишком обо мне волнуетесь. Не к чести герцогине Фогг бояться телесного, — певуче отзывается Мономона, жадно глядя, как Вессель ныряет под замах палицы; щита у рыцаря нет — только тонкий меч, весь исписанный по лезвию рунными узорами, а под оленьим шлемом о семи отростках-рогах не разглядеть даже глаз.

— Так его! — кричит Хорнет, когда Вессель бьёт Хегемола рукоятью по локтю.

Огриму уже не впервой глядеть, как Вессель сражается на рыцарских поединках, но всё равно Огрим волнуется: Вессель жилист и быстр, как олень, рогами которого украшен его костяной шлем, но в бою никому не даёт продыху, и Огрим боится, что однажды Вессель, забывшись, войдёт во вкус и снесёт чью-то голову. Рубить головы не на турнирах положено, а на казнях.

— Вирм, — говорит королева Руфь, по-совиному оборотясь на звук и дёрнувшись от лязга меча, и мнёт ногтями кружева на запястье супруга.

Вирм вздрагивает вслед за ней и, не замявшись ни на миг, крепко сжимает её побледневшие пальцы, — всё смотрит на Весселя, не отрывается; Вессель с хрустом выбивает коленом палицу из ослабшей руки Хегемола, толкает его в песок и, тяжело дыша, косится в сторону монаршей ложи, а добряк Хегемол с виновато-лукавым видом воздевает исцарапанные в кровь руки. Огрим, конечно, и сам давно уже не побеждал Весселя, — но Хегемол-то служит при дворе намного дольше, да и в битвах он участвовал не раз, и видеть третье его поражение подряд как-то неловко.

— Ваше дитя уж больно прыткое, Ваше величество!

— Отрадно слышать, — сдержанно кивает Бледный Король, разжав пальцы королевы.

Старый ханжа, хмурится Огрим. Подзови его хоть раз к себе, поцелуй в лоб при всех, дай ему своё благословение.

Впрочем, Вессель, кажется, ничуть не расстроен. Рыцарь отстёгивает под подбородком ремешок и сдвигает шлем выше лба — так, что рога ложатся на спину, отвешивает отцу земной поклон: легко, почти по-девичьи, — и подбирает белые подвялые лилии, брошенные на песок, и стебли хрустят под его сапогами, а песок темнеет, сбрызнутый кровью.

— Ура! — восторженно визжит Хорнет, но тут же ахает и смущённо замолкает, прикрыв рот ладонью.

Вессель, седой и потный, подходит к ложе для гостей, кланяется со всем почтением и, не проронив ни слова, вручает Хорнет охапку цветов.

Глава опубликована: 02.10.2021

Сосуд I

— Завтра, завтра, завтра, — пляшет Хорнет по флигелю и смеётся, а потом бежит на веранду и, перекинув ногу, седлает ребро кованой решётчатой балюстрады, зарываясь носом в упругую зелень: плющ заполонил всю южную башню, ничто его не берёт — ни нож, ни отрава. Южная башня не серебряная — зелёная, и Хорнет она очень нравится.

Только дождаться завтрашнего утра, — и они с мамой и прислугой покинут королевский дворец. И вернутся домой, в большую деревню, где каждая травинка, каждый светляк знакомы. И, дай боже-Матерь, в ближайшие лет десять здесь не появятся.

— Наконец-то, — говорит себе Хорнет и, оглядевшись, снова утыкается в плющ.

По двору кто-то идёт на конюшни — таясь, тихо, только слышно, как звенят пряжки на сапогах; Хорнет удивляется — не поздно ли? — щурится и, усевшись поудобнее, болтает ногами.

— Вессель?

Седой долговязый рыцарь с молодым лицом и глазами старика, не дрогнув, смотрит на неё снизу вверх и прикладывает к губам палец: мол, не шуми.

Хорнет не любит секретничать и ни разу не уличала в подобном Весселя, а потому удивляется и хмурится: Вессель, конечно, не болтлив, но зато он всегда вежлив, неизменно учтив со всеми господами и никогда не делает ничего непонятного, и Хорнет по душе этот тихий неразговорчивый рыцарь в чёрно-серебряных доспехах, а сейчас он идёт невесть куда, затемно.

— Куда ты уходишь? Тебе положено быть с солдатами.

— Хорнет, — почти что одними губами обращается Вессель, — никому ни слова. Королю тоже.

— Ты идёшь гулять? — наивно спрашивает Хорнет, даже перестав болтать ногами, и обрывает с плюща чахлые лепестки; один из цветочков выглядит чуть красивее прочих, и Хорнет, подумав, срывает его вместе с парой листков и кидает Весселю.

— Да, — коротко кивает тот.

— А почему ночью?

— Ночью я свободен.

— А куда?

— Ни слова, — повторяет Вессель, пряча цветок под застёжку, и уходит в конюшни.

Хорнет знает, что через конюшни лежит короткий путь за стены дворца. Заметила, когда Грачу заплетала гриву, — уж кто бы тут не заметил? Грач огромный — выше любой лошади, но зато под стать своему долговязому хозяину, и чёрный, как взаправдашний грач, и совсем не страшный; очень смешно было смотреть, как Улла ахала, когда Грач тянулся к ней мордой — всё искал яблоки.

Яблоки при Белом дворце — бледные, словно всю спелость из них высосали. И придворные — тоже бледные, в пудре. А на лице Весселя пудры нет.

— Хорошо, — говорит Хорнет, провожая его глазами.

— Хорнет, барышня! Изволь умываться!

— Сейчас, мама!


* * *


— Мама, — нарочито невзначай интересуется Хорнет, пока мать бережно чешет её волосы, — а Вессель, он для короля кто?

— Сын, — пожимает та плечами, аккуратно распутывая гребнем уложенную утром косу.

— Но он же не ребёнок королевы.

— И Вирму он тоже не ребёнок.

— Почему так?

— Говорят, — понижает мать голос, — он вдохнул жизнь в умершее дитя в обмен на то, чтоб взять его ко двору.

— Так король — колдун, как старый Огг? — Старый Огг — дядюшка повитухи — живёт на отшибе, шаманит на перьях совы, ест сырые грибы и мастерит ритуальные маски, но никого более колдунского Хорнет припомнить не может.

— Выходит, так.

— Здорово!

— Он теперь связан, пока его не отпустят, а этот-то уж вовек не отпустит, помяни моё слово.

Хорнет твёрдо решает, что ничего не скажет матери ни о их разговоре с Весселем, ни о его похождениях.

— Что, нынче ты его провожала, да?

— Нет!

— Будет врать-то, Хорнет, — отрезает мать. — Вессель в каждую ночь на воскресенье до полуночи уходит молиться и выпивать.

— А… а откуда ты знаешь?

— Тяжко так долго прятать ото всех одну тайну. — Мать, плетя волосы Хорнет, вяжет пряди тонким шёлковым шнурком. — Смотри, какая ты у меня-то красивая.

— Эге-е, — соглашается Хорнет, глядясь в медное зеркало.


* * *


А в полуночный час, когда все спят, кроме часовых и сигнальщика, и луна заливает флигель молоком, Хорнет хватает одеяло, кутается по самое горло, выбегает на поросшую плющом веранду — босиком, чтоб пряжки не звякнули.

Хорнет отлично знает: рыцаря должна встречать прекрасная дама.

Глава опубликована: 13.02.2021

Провидица

— Обогрей нас, Лучезарность. Благослови нас, последних мотыльков, за нашу верность, — поёт Провидица и поджигает медовый вереск, окуривая святилище; из-за перешейка тянет мокрым — опять придёт непогода, и Лучезарность, рослая и статная, вырезанная из камня, смотрит будто бы с укором, вперив в Провидицу совиные глаза и широко раскинув крылья, — так, будто хочет объять весь север, когда-то ей принадлежащий.

Провидица, помедлив, бережно гладит прохладный камень, но тут же, отпрянув, торопливо кланяется за этакую дерзость, сжимает руки в кулак и шепчет в него молитву.

— За дождём придёт солнце. Закончится дождь, и я принесу мёд, желток и календулу, чтобы солнце светило вечно.

Когда-то давно Лучезарность ела сырое мясо, пила кровь, выцарапывала всеми когтями глаза, жгла, страшнее была, чем пламя, которое пожирает мотыльков, — может, оттого-то они с Сердцем кошмара и не смогли ничего поделить; Провидица слушала об этом, играя в люльке, а мать пряла, крутила колесо, пела и замолкала, когда мимо посёлка ехала свита с охоты, и Провидица не понимала, почему надо прятать под платье красивый ловец снов с бусинами, который всегда носят на шее. А нынче и чужаков здесь не водится — разве что торговцы заночуют, и Лучезарность, давно позабытая, не просит ни плоти, ни крови, ни глаз, — одна только Сиссот божилась, что, дескать, Лучезарность с ней заговорила.

— Незачем мне лгать! Она сказала, что ежели отдать ей глаза, то моим деткам даруют благословение, когда придёт чумной год, и никакая зараза их не тронет.

— Побереги себя, Сиссот, ты нужна им здоровая, — уговаривает Провидица.

Копьеносица Сиссот осталась неплодной после того, как в битве при Гнезде ей вогнали стрелу в живот, но зато сгребла под своё крыло пятерых мальчишек и четырёх девчонок, осиротевших прежде срока, и Провидице отрадно видеть, как те смеются, играя в салки. Провидица ещё не так стара, ей и шестидесяти-то нет, а она уже совсем седая, и у неё розоватые белки глаз из-за того, что она курит сладкие травы; Провидица никогда не была замужем, но у неё есть двое взрослых сыновей, Маркот и Чертополох, которые давно покинули дом — один с мечом, другой с копьём, — и внуков она так не дождалась.

— Я и не собиралась. Но ежели придёт чума, — сурово сдвигает Сиссот брови, — то я приду сюда и сделаю всё так, как было велено.

Отговаривать Сиссот — дело пустое: ежели вбила себе что-то в голову, то ничем не вытряхнешь, хоть обе косы выдери. Спрятала копьё под связку сушёных трав, растит ораву разномастных малышей, провожает через перешеек купцов из зелёных земель и всякий раз краснеет, когда один из них, сутулый и веснушчатый, в знак благодарности целует её в обе щеки. Глупая Сиссот, добрая душа.

Провидица дожигает пучок трав до середины, стряхивает пепел, суёт под меховую полость плаща, кутается и идёт домой, в долину, где по вечерам над масляными фонарями гроздьями липнут мотыльки, а дети визжат и дерутся, и не знают, почему им пока нельзя ходить в святилище на Кристальном пике.

Малы ещё.

— Бабушка! Бабушка!

— А у наш гошть! — сообщает беззубая Магни.

— Никогда не угадаешь, кто!

— Это рыцарь. У него лошадь чёрная.

Долговязый рыцарь, облепленный галдящей детворой, косится на привязанного к дереву коня; конь храпит и очень волнуется, а хозяин свистит, заложив в рот пальцы, — и тот утихает.

Провидица ни разу не встречала этого рыцаря, но тут же догадывается, кто он.

— Ах, так это ты, бледный ублюдок? Иди, Вессель, молись в храме своего отца.

— Я приехал говорить, а не молиться, — отрезает Вессель, прижимая к нагруднику замотанный шарфом кувшин так бережно, будто это не кувшин, а дитя. — Что, разве она не жалует чужаков?

— Ей нужны верные дети, а не те, кто целуют руки самозваным королям. Уходи!

Вессель молча берёт её за руку, и пальцы у принца-не принца оказываются холодные, жёсткие, как у тех, кто привык не молиться, а рубить головы, — у Маркота такие же; Провидица, вздрогнув, отшатывается, да так резко, что все её амулеты звякают под завязками мехового ворота.

— Зачем тебе наша вера, Сосуд?

— Не нужна она мне, госпожа провидица, — хрипло отвечает Вессель, облизывая губы, и разматывает шарф с драгоценной ноши. Солнце, смешанное с мёдом, яйцом и вином, переливается в прозрачном кувшине, как плавленый янтарь. — Я хочу повидаться с Лучезарностью и попросить её об одной милости.

Провидица, сунув руку под завязки, по привычке сжимает в кулаке ловец снов на бечёвке и медлит, но всё же решается.

— Гляди, чтобы не разгневалась она за эту милость. Вовек не отмоешься.

Глава опубликована: 09.09.2021

Лурьен Хранитель

Лурьен не выходит из своей башни уже целый год: нельзя, незачем, нет никакой нужды, — и почти забывает, как пахнут лошади, люди, храм, рынок, сладкая липкая халва на прилавках и вечно мокрые от дождя дорожные камни.

— Милорд, вам бы повязки поменять. И… и помыть руки, — осторожно советует Хольтцер, втягивая носом воздух; Хольтцера никакая зараза не берёт, и вот уже год он тихой тенью сопровождает Лурьена по башне, куда бы тот ни пошёл.

— Разве? Мы меняли их утром.

— Милорд, ваша кожа… Она пахнет.

— Пахнет, значит.

Дрянное дело. Выходит, и с этой мазью тело уже свыклось, думает Лурьен и достаёт из ящичков очередные травы и смеси. Скоро Лурьен окончательно ослепнет — и с чтением уже не помогут никакие свечи, а потом у него вылезут ногти и выпадут зубы. Почти пятьдесят лет, и уже этакая развалина.

Лурьен в который раз благодарит всех богов и короля за то, что он — первосвященник и градоправитель, Бледным Королём помазанный, а не какой-нибудь жрец или торговец: будь он таким, его бы отпели, нарядили в глухие одежды и вывели за город, подальше — в проказную яму, на край королевства, где доживают свой век изувеченные воины. Но Лурьен Хранитель — человек учёный, не последний, ибо только первосвященник может управлять столицей, и поэтому он всего лишь переписывает старые манускрипты, обернув пальцы в пропитанные мазями ткани. Город запирается всё чаще, опуская железные ворота и поднимая мост надо рвом, и Лурьену, лично отдавшему такой приказ: нельзя, чтобы зараза с болот расползлась по улицам и домам чистой, вечно умытой столицы, — от этого неизбывно печально, словно сидишь у изголовья умирающего; только вот Город Слёз ничуть не стар — и скорее похож на беспокойного, подцепившего бешенство волка, грызущего клетку и не понимающего, почему мяса с каждым днём ему дают меньше и меньше.

Город Слёз с каждой луной всё сильнее похож на Лурьена Хранителя, и Лурьен — прокажённый, запертый, добровольно выброшенный, — молится перед домашним идолом, прося, чтобы Бледный Король прекратил медлить.

— Мой король, наш отец, избави нас от этой напасти. Мой король, забери мою жизнь, возьми мою клятву, возведи печать из моей души. Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста. — Лурьен почти рыдает, повторяя «пожалуйста», и тычется обезображенным лбом об сплетённые в кулак пальцы. — Мой король, прикажи мне всё, что угодно. Будет воля твоя здесь, на земле.

Если медлить, этот мир сгниёт заживо, — а Лурьен никогда бы не хотел это увидеть.

— Милорд, — тихо зовёт Хольтцер, когда Лурьен прекращает читать молитвы и гасит пальцами палочки благовоний, — я принёс минерального молока.

— Спасибо, Хольтцер.

— Вам помочь умыться?

— Нет, уходи. Или… нет. Останься. Поможешь перевязать голову?

В минеральном молоке, солёном и приятно-щипучем, нет отражения, и Лурьену остаётся только догадываться, как он теперь выглядит без маски и робы, — зеркал в башне Хранителя тоже нет: бесовское дело, достаточно кубка или чаши. Лурьен сначала пьёт, а потом умывается, и белая вода из источников льётся меж пальцев на одежду и пол, заливает резную плитку, пока Хольтцер, собрав бинты и повязки, швыряет их в камин — всем ворохом, и масло лопается и щёлкает, распространяясь ароматом прогоркло-сладкого, давно ставшего привычным яда.

Хольтцер шмыгает, замачивая повязки в цветочных маслах, и чуть не роняет серебряный таз.

— Ты плачешь, дитя моё?

— Вы же гниёте заживо, милорд, — шепчет Хольтцер, вытирая ладонью нос и глаза. — Как от чумы.

— Ежели богам было угодно так испытать меня за грехи моего народа, — твёрдо говорит Лурьен, промывая глаза от проказной мути, — то так тому и быть.

— Милорд. А чума-то?

— Что «чума»?

— Разве золотая чума не кара господня? Разве не должно нам её пережить так же, как проказу, а если станется — так и принять?

Лурьен долго молчит, смотрясь в гладь минерального молока, и видит там своё лицо — давно лишённое бровей и ресниц, постаревшее, уставшее.

— Будь то, что будет. Но ежели пришло горе — значит, мы можем хоть один раз попытаться.

Глава опубликована: 24.02.2021

Мономона Наставница

«Я никогда не выйду замуж! Ни-ког-да, слышишь? Вот ещё, глупости!»

Мономона вспоминает это в полудрёме: странное дело, в памяти собственный голос звучит совсем звонко и по-девчачьи, будто у ребёнка, — и, улыбнувшись, трёт пальцами высокий обритый лоб, сдвинув защитную маску выше убора. Ах, как же всё просто, когда ты молода и образованна; баснословно богатый герцог Фогг, сколотивший состояние, титул и герб в войнах своей юности, ни в чём не отказывает младшей дочке, даже когда та сбежала из дома в библиотеку башни Кима, едва услышав весть о помолвке, — и то потакал, не ругался.

Дом Мономоны Наставницы — семейное поместье, её храм, её темница, её архивы, пустившие корни глубже каменного фундамента. В высоком тереме среди туманных садов полным-полно книг, скрижалей и резервуаров из дутого стекла — в них Мономона, иной раз обжигая руки, изучает заряженных светляков и медуз; много прудов и заводей в каньоне, где стоят Архивы, врезанные в скалу и зелень, и в их водах обитает полупрозрачное живое желе, а сам дом — на озере.

Что-то меняется, что-то не в порядке, — это и впрямь не простая эпидемия, и Мономона убеждается в своих выводах, опуская руки в ворох медуз и кувшинок: вода из прудов каньона — мутно-зеленоватая, и на рукавах после неё остаётся липкое, словно слизь, а медузы жгутся ещё больнее прежнего, набухают и лопаются, как пузыри.

— Вы опять проверяете воду, госпожа Наставница? — спрашивает Квиррел, сцепив за спиной пальцы, и заглядывает в стеклянный котёл.

— Её лучше не пить, — вздыхает Мономона, стряхивает с пальцев капли и, отвернувшись, пишет несколько рун в скрижалях. — Тут уже ни уголь, ни песок не помогут.

— А медузы?

— И медузы тоже.

Мономона не принимает ни гостей, ни учеников — никого, кроме редких королевских посыльных, — и уже устала ждать; иногда Мономона, дева-из-башни-Кима, молится, а Квиррел поджигает свечи. Не за себя просит — за людей, за мокрую от вечных дождей столицу, за Бледного Короля.

И за долговязого, чуть угрюмого и сутулого рыцаря-приёмыша.

— Давайте уйдём отсюда, вместе, — смотрит Квиррел в глаза, уткнувшись лоб ко лбу и сгребая её пальцы в крепкую горсть: руки у Квиррела жёсткие, больше привычные к мечу, чем к перу и чернилам, и от этого жеста Мономоне тут же становится спокойнее, — а ещё Квиррел невысок, и ему приходится привстать на носки. — Уйдём, пока зараза не дошла до Архивов и не пропитала пруды до самого дна. Я буду защищать вас, и мы начнём всё заново.

— Не могу, Квиррел. Я дала королю обещание в её запечатывании.

— Но жизнь же дороже обещаний, госпожа Наставница. Разве не так?

— Одна жизнь против сотен не дороже.

— Ваша стоит и тысяч.

— Моё место — здесь. Уходи, когда я погружусь в грёзы, и не возвращайся сюда, пока не пройдёт десять лет. А потом ты вскроешь печать и сделаешь всё так, как мы и решили.

— Выходит… — Квиррел, помолчав, облизывает губы и трёт их указательным пальцем: обычный жест, когда Квиррел нервничает, но в последнее время это случается всё чаще, — вы и сами не верите, что золотую чуму получится обуздать?

— Не получится, — отвечает Мономона, обняв себя за локоть. — Может, только на несколько лет: я заглядывала в тёплый свет, а увидела бездну.

— И чем всё закончится, если мы наложим печати на чуму и запрём её Пустотой в живой жертве?

— Я не знаю. Ничем хорошим.

— Значит, — Квиррел почти разжимает кулак, и глаза у него — потерянные, мёртвые; совсем не похожие на глаза того, кто утром смеётся, а вечером с хрустом разрубает грудь заражённого чумой, случайно забредшего в сады, — даже так вы не уйдёте?

Мономона грустно улыбается, сдвинув защитную маску ещё дальше, сжимает его пальцы в ответ и целует в лоб, чуть наклонясь: Квиррел — телохранитель, помощник, самый благодарный слушатель и ученик, ни фамилии, ни рода, из ценностей — лишь клинок, столь же смертоносный, сколь мягок нрав Квиррела, — на три дюйма ниже и на два года младше, и Мономона так и не привыкла смотреть на него сверху вниз.

— Тебе нужно уходить в одиночку, милый. Ты ведь всё понимаешь.

Глава опубликована: 05.03.2021

Повитуха

— Дядюшка, — громко зовёт Улла, поплотнее закутавшись в чёрную кружевную шаль, и протискивается через частокол; на нескольких шестах бледнеют треснувшие горшки и болтаются маски — бледные, ручной работы, скалят огромные рты, а с самого большого шеста — высоченного, почти по крышу — таращится глазницами человечий череп. Помнится, в детстве Улла с ним игралась, а ещё в нём частенько спали крысы: хозяин ловил в верёвочный силок, к рукам приручал, те всех мышей ему перебили, — лучше любой кошки. — Дядя Огг!

— Дома никого нет, дура!

— Дядюшка! — сурово рявкает Улла, уперев кулаки в бока. — Ты, как я погляжу, собственной племяннице не рад?

— Ещё чего! Когда я гостям радовался-то, а?

Огг, сутулый и неуклюжий, топает по двору — идёт поджечь масляный фонарь, стуча толстым, перемотанным верёвочными браслетами посохом; старику по виду то ли пятьдесят лет, то ли все семьдесят, — не разобрать, как и то, толст он или худ. Дядя всегда кутается в ворох рубах, шарфов и обмоток, и похож на мохнатого пучеглазого паука, только глаз у него лишь одна пара, — правда, в иные дни, когда он шаманит, и несколько: на каждую ворожбу Огг делает себе новую маску и особенно любит рисовать на них узорные глаза.

Огг — шаман, самый настоящий. Огг может говорить с духами, сварить настойку из грибов и вылечить, умертвить, воскресить любую утробу, — чужаки из грибных пустошей и королевских лесов всегда его боялись, а для Уллы, Хорнет и всего ткаческого народа нет лекаря лучше. Улла от него-то тягу к врачеванью и прихватила.

— Дядя, к нам идёт чумное поветрие. Уходи отсюда, — поджимает Улла губы и, вздохнув, садится на прочерневший от сырости порог.

— Опять? Ишь, ещё чего. Я столько лет здесь шаманил, а теперь — уходить?

— Это не шутки. Некоторые из наших уже подводы собрали, уходить хотят.

— Вот и пусть уходят, если им охота нажраться кремня с железом.

— Дядя! Прекрати!

— Да кому мы нужны-то, Улла? — Огг обвинительно тычет в её сторону длинным узловатым пальцем; ногти и пальцы у Огга черны от разведённой сажи, — видимо, красил маски. — Мы для них дикари, потому что в голодные годы едим человечью печень. Мы дикари, потому что у нас больше баранов и овец, чем людей. Разве до твоей барышни королю есть дело, Улла?

— Пусть только попробует! — фыркает Улла, вспоминая чёрный мрамор и серебристый плющ Белого дворца; Улла так привыкла к госпоже Херре, ещё в семнадцать лет ставшей женой короля, а через десять лет — овдовевшей в один день с Уллой, что ни минуты не вспоминает об её нездешней родне. — Нечего ей жить в его клетке. Мала ещё.

— А почему ж ты без неё, а? Раньше-то Хорнет всегда с тобой гуляла. Куда делось наше лунное зерно?

Улла молчит, вздыхает и дрожащими пальцами трёт дважды проколотое медными серьгами ухо: уж очень хочется забыть то, как Хорнет ревела в голос, прощаясь с родным теремом, и всё хотела убежать в лес — без слуг, без матери, без няни-повитухи, и однажды даже удрала и забилась в самую чащобу, — Улла нашла её, когда та сопела в гнезде тухляка, и отнесла в терем на руках, а потом полночи не могла отстирать провонявшее гадким запахом платье.

— Язык сожрала, что ль?

— Я, — говорит Улла, поджав колено и обняв его покрепче, — отвезла её к королеве Веспе.

— Что-о?

— К Веспе, — с расстановкой повторяет Улла. — У неё улей, а не паучье логово, и чума до них не доберётся. Пусть дитя в тепле и достатке растёт.

— Ишь, а своих-то детей ты никогда чужакам не отдавала! Дрянная из тебя нянька, Улла! — злится Огг, стукнув по порогу посохом. — Госпожа тебе голову оторвёт!

— Не оторвёт уже.

— Почему же?

— Не оторвёт, — снова повторяет Улла и, обняв колени ещё крепче, зарывается в них, всхлипывая и шмыгая носом. — Думаешь, я просто так барышню в Улей отдала, да?

Огг замирает: Улла слышит это, потому что бубенчики на его посохе перестают звенеть, постукивая по узелкам браслетов, — а потом топает в дом, гремит посудой, шуршит травами.

Улла рыдает в голос, кое-как утираясь кружевами, и еле-еле выпивает отвар из миски, который дядя суёт ей в руки, — отвар пахнет крапивой, и от его жара внутри становится чуть легче.

— Не реви ты, дура, не будет наша королевишна в Улье долго сидеть. Сама вернётся.

Глава опубликована: 12.06.2021

Марисса II

— Госпожа Марисса, — почтительно кланяется отощавший бородатый сержант, почти со страхом разглядывая Мариссу, и берёт руку для поцелуя — так осторожно, словно её тонкие пальчики вылиты из хрусталя.

— Мы много про тебя от господ слыхали, Марисса-Соловушка.

— Это честь…

— Не подходите, — твёрдо говорит Марисса, отдёргивая пальцы, — я заразная. Отойдите, а ко мне не суйтесь.

— С чего бы тебе быть заразной? Вон, глаза-то чистые.

— И из носа не течёт, — добавляет второй слушатель, мелкий и угрюмый юнец в кирасе, видимо, тоже из городской охраны; прежде такие никогда не переступали порог столичного дома наслаждений, удел у них другой — сторожить, хватать за шиворот или, наоборот, гостям кланяться, ибо для того, чтобы войти, им нужно целый лунный год ничего не есть — лишь копить жалованье. А ежели и скопили бы — никто не допустит их на верхние этажи, где ручьём плывёт минеральное молоко, и в покоях голова кружится от цветочных масел: чтобы туда пройти, надо хотя бы хорошо пахнуть. — У заражённых сопли текут.

Ах, вернуть бы то время, когда не было в доме наслаждений ни одного солдафона, а за пенье, музыку и лживые слова к ногам бросали столько гео, что Марисса, будь её воля, могла бы хоть самого распоследнего слугу герцогом сделать. Где теперь эти дни, где сама Марисса, — где, если ей теперь никогда отсюда не выйти, если Марисса, обезумевшая от тоски, рада петь — да и не только петь — за миску горячего супа?

— Хотите, докажу?

Мариссе-Соловушке уже стесняться нечего — у неё не осталось ни фамилии, ни родни, даже волосы она под платок теперь не прячет, когда поёт, аккомпанируя себе на цитре, и если прежде хотя бы деньги водились, то теперь, на втором году чумного поветрия, плевать уже всем на деньги: была бы еда, — поэтому Марисса, не дрогнув, подхватывает расшитый подол и задирает юбки вместе с рубахой по пояс, укоризненно глядя слушателям в глаза; по ногам у Мариссы течёт холодное и липкое, золотисто-гадкое, ни с одной дурной болезнью не спутать.

Младший охает, а сержант сочувственно свистит, но оба отшатываются, и Марисса ничуть не чувствует себя униженной, но и победительницей — тоже.

— А что, у вас, девок, и так бывает?

— Бывает.

— Я даже не подумал, — недоумевает младший. — Ты такая… обычная. Даже ресницы не вылезли.

— Зато нутро скоро дотла выгорит.

— Сколько тебе осталось? — просто спрашивает сержант, усевшись у тяжёлой каменной вазы.

Почему-то от этого простого вопроса Мариссе, уставшей от ожидания конца, становится легче.

— Не знаю. Месяц, наверное.

— Хартиган ещё с зимы заразился, а живой, соображает, блюёт только. Он наш брат, — толкует сержант, и Мариссе становится понятно их сходство в курносых носах и глазах, по жучьи-чёрных.

— Живёт на окраине, в чумном квартале. Мы иногда ходим к нему, приносим поесть.

— Он очень пироги на меду любил раньше.

— Марисса! — Младший, воодушевясь, лезет в сумку, достаёт помятый свёрток и кладёт на подмостки. — Вот, возьми. Деньги у нас есть, но, может, и пирог понравится?

Мариссе очень хочется схватить подношение, жевать, отщипывать прямо пальцами, вдыхать его запах: свёрток пахнет сладко и съедобно, а она уже два дня толком не ела, — но всё-таки Марисса, помедлив, лишь снисходительно кивает:

— Попробую.

— А ты-то чего здесь остаёшься?

— Тебе тоже стоило бы уйти. В этот дом здоровые ходят.

Марисса капризно кривит нежные губы и смеётся так, словно хочет разрыдаться, — и чувствует, что слёзы всё-таки текут, и пытается их утереть.

— Ещё чего! Чтобы я, да и променяла дом наслаждений на чумную яму?

— Тю! Да вся столица нынче — чумная яма.

— Ты лучше не болтай, а клюй, — наставительно говорит сержант, поудобнее переложив ногу на ногу, и разглядывает резной потолок, по углам которого расцветают лилии, — потом споёшь.

— Да, поешь. Ты такая бледная.

Какой же я была глупой раньше со своими деньгами и манерами благородной леди, думает Марисса, — и, тут же жадно вцепившись в свёрток с пирогом, жуёт, пихая сладкую выпечку за щеку.

Глава опубликована: 22.04.2021

Лорды богомолов I

— Гляньте, сёстры! Я хоть на колени встану! — Хёльмхат смотрит на сестёр с яростью, тоской и надеждой одновременно, когда бухается на колени в грязь, и у Ат-Махав по-детски дрожат губы — впрочем, Ат-Махав тут же отирает их ладонью и кривится; младшей лишь недавно стукнуло шестнадцать, и скоро сёстры собираются усадить её на деревянный трон по левую руку от главного, высокого самого.

— Не позорься, Хёль! Прими свой приговор, как пристойно лорду!

— Мы не бледное племя, Унха, мы божьи воины! Разве нас возьмёт зараза? Погляди, — Хёльмхат тычет в себя большими пальцами, — мои лёгкие, глаза и нос чисты. Мы станем сильнее, и наше племя будет расти и цвести.

— А дети? Они не так сильны, как мы. Не жалко тебе наших детей?

— Дети? Ни одна женщина в общине не понесла ребёнка с тех пор, как началась чума! Вы ведёте себя хуже, чем трусливые овцы!

— Кто захочет рожать детей в такое вре…

— Ах, болван!

Хёльмхат, вздрогнув, чуть поворачивает голову — ровно так, чтобы ручное копьё Сув-Херват просвистело, не задев уха, и с хрустом вонзилось в деревянный резной косяк, расколов древесину уродливой трещиной.

— Вон! Катись вон, нечистый! — орёт Сув-Херват, по уши красная от злости, и, рванувшись, замахивается кулаком; сёстры едва успевают повиснуть на её плечах и оттащить — что уж поделать, если Сув-Херват всегда славилась крутым нравом? — Не смей подходить к моим сёстрам и братьям! Ла-Марьяте, Каттегат, Инкоши — все они мне родня, и плевать я хотела, в ком из них моя кровь, а в ком её нет!

— Херве, оставь!

— Пошёл вон! Подойдёшь к воротам — лично тебе череп расколю!

Унхасилат отвешивает сестре звонкую пощёчину, и та, замолкнув, раздражённо сдёргивает с плеч липкие от пота руки.

— Пустите. А то, глядишь, не сдержусь.

— Ты ведёшь себя как пьяница, Херве, — строго попрекает Унхасилат, искоса глядя на младшую; Ат-Махав до сих пор не сказала ни слова и не выкрикнула ни одного ругательства, — всё помалкивает, прячется за плечом сестры. — Разве такое поведение достойно лорда?

— Не каждый день узнаёшь, насколько твой брат дурень, Унха.

Брат, брат, брат, повторяет Унхасилат и всё не может до конца поверить, — словно кто-то уложил её в реку Туонелу, и Унхасилат слышит зов, но не может ни разобрать, ни отозваться. Кто б мог подумать, что дурнем, погнавшимся за поганой силой, окажется их старший брат?

— Унха, так ты больше не будешь меня слушать?

— Ты нас понял. Нам не нужна зараза, — кусает Унхасилат и без того опухшие губы и смотрит брату прямо в глаза; Хёльмхат высокий — самый рослый в деревне, и Унхасилат рядом с ним хрупка, как камышина. — Забирай тех, кто захочет пойти с тобой. Забирай дочь. Забирай в дорогу столько еды и пива, сколько хочешь — мы ещё соберём, лето нынче мокрое. И никогда больше не приходи в деревню.

— Ах, какие ж вы упрямые дуры, — плюёт Хёльмхат.

— Никто не смеет осквернять храм божий самолично. Разве наше тело не храм?

— Мы б могли сжиться с этим и стать ещё крепче прежнего.

— Чхать мне на силу, — рявкает Сув-Херват, — на такую уж особенно. Мне и своей хватит.

— Махе! Моя малая Махе! Разве ты никогда не хотела защитить своих людей?

Хёльмхат, высокий и плечистый, выглядит почти жалко, и Унхасилат с трудом соображает, что брат стал главой семьи за полгода до рождения младшей из сестёр — после того дня, как погиб в Гнезде отец, — и что та упрямо называла его отцом, пока не выучила другие слова; а сейчас — сейчас Ат-Махав уже совсем взрослая, и на неё заглядываются парни: всё вздыхают, когда она проходит мимо окон и дверей, — и в её чёрных глазах, до сих пор сухих, протекают слёзы.

Это и к лучшему, если Хёльмхат покинет общину, — во всяком случае, ни Унхасилат, ни сёстры не увидят, как он с каждым днём хрустит и ломается, прибавляя в росте, и начинает блевать светящейся слизью, заполнившей лёгкие, и как жизнь в его теле превращается в медленное гниение; и когда Хёльмхата не станет, Унхасилат сожжёт все его деревянные украшения, а пепел бросит в Туонелу.

— Махе, скажи предо мной и сёстрами: чего ты хочешь?

— Уходи из нашей деревни, Хёльмхат, — хрипло говорит Ат-Махав, вздёрнув острый подбородок, и по её щеке ползёт слеза. — У-хо-ди.

Глава опубликована: 31.03.2021

Святая

— М-м-м. Чего это там, маэстро?

— Чернь веселится, дело обычное. Не видишь?

Мокрая девица, абсолютно голая и без кос, вся в водорослях, как речная дева: рубаху с неё, видимо, содрали, а волосы обрезали, — вертит головой и ничуть не выглядит обескураженной; пузатый священник в дырявой рясе, выцветшей из красного в пыльно-малиновый, озадаченно чешет лысый лоб, а люди галдят и шумят.

— Что случилось? — тут же интересуется Брумм, не успев спрыгнуть с повозки. — Утопленница?

— Ведьма! — тут же сообщает кто-то.

— Да, она ведьма. Самая настоящая.

— Делает колдовские штуки и амулеты.

— Смотри, дядя, у меня есть. Это ведьма подарила, — хвастается беззубый малыш медальоном на верёвочке, и мать, тут же зашипев, влепляет ему подзатыльник, но амулета — не отнимает.

— Мужики после неё на живот и голову хворают.

— Все подряд! Ни один здоров не остался!

— Видать, проклята.

— А Брант даже умер, — обвинительно-сурово тычет пальцем плечистый одноглазый старик в вязаном платке, по виду и осанке — деревенский староста, — истинно говорю: из-за этой дрянной девки.

— И ребёнка Марселлы подменила, духам отдала. Прежде никогда так не ревел, как нынче!

— У Хуго корова молоко перестала давать. Это всё она!

— А ещё не тонет. Мы её связали и в воду, а она — оп! — и вылезла.

— Как святая!

— Свята-а-ая, — тянется из-за спин хрипотца, и маэстро Гримм, легко расталкивая зевак локтями, ужом просачивается к берегу — стройный, величавый; священник возмущённо разевает рот, но так и не говорит ни слова, — стоит, пялится, хлопает глазами, будто видит что-то страшное, и Брумм прекрасно понимает, почему священник перепуган. — Так ты умеешь колдовать, святая девочка?

— Конечно, умею, — по-лисьи хитро, чуть криво из-за шрама на щеке, ухмыляется девица, и глаза у неё веселеют, — а то разве я б тут стояла?

— А много умеешь?

— Могу тебя на удачу заговорить. Только тебе-то зачем? Ты и сам же…

— Ха-а!

Гримм смеётся — мелодично, в пику севшему до сорванной хрипоты голосу, чуть запрокинув голову.

— Божий дар не колдовство, святая девочка.

— А что ж тогда? — щурится девица.

Брумм предусмотрительно подбегает вслед за Гриммом — поближе, отпихивая священника и сурово зыркая на всех вокруг, пока Гримм, расстегнув фибулу, набрасывает на ведьму дорожный плащ — красно-чёрный, с фестонами, всегда яркий, сколько бы его ни стирали, и фибула на нём — серебряная, похожая на круглый, вечно зрячий совиный глаз.

— Брумм, дитятко, разгони этих зевак.

— Ну-ка, разойдись. Мы — жрецы Алого пламени. Мы её в храм отвезём, проклятие изгонять.

— О-о, — многозначительно кивает священник, обтирает платком лоб и, почтительно кланяясь, уступает Брумму дорогу.

— Ты только её не трогай, красавец.

— Ядови-итая!


* * *


— Ты ведь не мелкий жрец.

— Да?

— Никакой не жрец, — повторяет Святая, свесив с повозки ноги, вытягивает их, скрестив в лодыжках, и любуется бледными пальчиками: среди вещичек для выступлений нашлись юбки в монистах и корсаж, невесть где прихваченные: в одном из фарсов Гримм разгуливает в монистах, изображая капризную горожанку, — и одетой Святая выглядит намного красивее. — Служки и священники похожи на торгашей, а ты — нет. Что ты такое, а?

— Маэстро бродячего цирка, — пожимает плечами Гримм, щёлкнув хлыстом над ухом лошади, швыряет поводья Брумму и заваливается в хрустящие сеном одеяла.

Брумм, уставший от извечной лени маэстро касаемо управления повозкой, угрюмо зыркает: Брумм ездит с Гриммом уже восемнадцать лет и два лунных месяца, и Гримм вечно отлынивает, когда пора вести лошадь, — но за поводья всё-таки берётся.

— Малый-то у тебя цирк, маэстро.

— Малый, да не обуза. Путешествую, куда душа позовёт.

— Разве? — хихикает Святая. — Какая ещё душа-то, ежели её жрёт Алое пламя?

— Не сожрёт танцующее пламя душу, если оно и есть само нутро твоё.

Святая обрывает смех, хлопает ресницами и, вздрогнув, прижимается поближе к Брумму, прямо под бок, — да так шустро, что Брумм дёргается и чуть не роняет ременный повод.

— Выходит, ты и правда не жрец? Ежели не обманываешь.

— Карты спроси, они не обманут. И Брумм — тоже.

— К чему бы, маэстро? Предлагаешь, чтобы и я, как твой чурбан-погонщик, душу на лицо обменяла?

— Где она, душа, — и белому богу неведомо, — Гримм лежит, не моргая на солнце, и убирает из-под головного платка соломинку, — а у моих слуг дорога спокойная и жизнь долгая.

Было б то ещё жизнью, думает Брумм, скребя чужое лицо на собственном, — но молчит, цокает языком и, взмахнув поводьями, подгоняет лошадь на тракт.

Глава опубликована: 25.02.2021

Веспа

— Я, — заявляет Хорнет, обтерев хлебом блюдо и приложив к губам кубок медовухи, — возвращаюсь домой.

— Что-о?

— Всё так, как я сказала. Мне пора вернуться к моему народу.

Веспа, сильно постаревшая и огрузневшая за последние годы, щурит глаза и впивается в Хорнет остро-чёрным взглядом, склонясь вперёд и скрипнув деревянным креслом, а её младший сын, рыцарь Эспер, ничего не говорит — лишь поджимает губы и пьёт медовуху до дна.

— И куда это ты собралась идти, скажи на милость, если там нет ничего, кроме праха и увядания?

— Там моя родина. И мои болотные люди.

— Твой болотный народ уже не спасти, дитя. Я приняла тебя лишь из милости к королеве Херре, а не из-за ткачей.

— Я благодарна за эту милость, королева Веспа.

— Я шесть лет растила тебя с моим потомством, берегла, кормила. Я шесть лет называла тебя своей внучкой. Мои люди научили тебя обращаться с копьём и стрелами, а ты теперь хочешь сгинуть в топях?

— Не хочу. — Хорнет пьёт, глядя на деревянный потолок: палаты в Улье — так называют промеж собой дворец-замок королевы Веспы — сплошь в резных узорах, даже зимой тёплые, и всё в них пахнет мёдом, воском и стружками древесины. — Но там, в топях, мой дом.

В Улье никогда не бывает тихо — так много здесь людей, даже сейчас кто-то из обитателей замка поёт, взобравшись на стол, и отбивает танец, пока другой ржёт, а третий — тянется к певцу за лирой, ругаясь на расстроенные струны. В Улье тесно и сладко, и Хорнет порой становится тяжело дышать.

— Дитя, — тяжело вздыхает Веспа и трёт пальцами глаза, а потом снова смотрит — так же сурово, как и прежде; когда-то, ещё в первый чумной год, её муж был жив, и Веспа глядела на Хорнет, сыновей и внуков мягче, а потом — всё хмурнее, пока король истекал золотистой слизью из глаз, горла и носа, а чума чернила его вены и пальцы, перебираясь вверх по рукам к плечам и горлу, душа грудной жабой, пока не дошла до самого сердца. — Херра не хотела бы, чтобы ты погибла или заразилась чумой, как все, кто завяз в топях Гнезда.

— Но она никогда не бросала моих людей и мой дом.

— Твоих? Ты дочь чужеземки и бледного выродка. Что в тебе от ткачей? Тебе всё ещё есть до них дело?

— Есть, — резко говорит Хорнет, и Веспа хочет вздохнуть, но лишь хмурится. — Мне было девять с половиной, когда Улла и слуги привезли меня сюда.

— Чем плох Улей, дитя? Оставайся с нами. Когда станешь взрослой, я благословлю тебя на брак с младшим из моих сыновей. — Эспер красноречиво показывает кулак, а Хорнет — кончик языка: два или три года назад Эспер только и делал, что дрался, а Хорнет только и делала, что дразнилась, и сейчас ему уже восемнадцать, но Хорнет до сих пор кажется, что если она привстанет на носках, то они, как и прежде, будут одного роста. — Топь уже не спасти, а Улей не умрёт. Мы всегда живы, Хорнет, — назидательно поднимает палец Веспа, — потому что бережём своё потомство и не лезем в чужое дело. Даже бледный выродок не трогал нас.

— А во мне — половина от бледного выродка. И раз я сказала, что вернусь в свою деревню, значит, так оно и будет.

— Ах, глупышка. Вот так девица! Видел бы твой папаша, как ты говоришь! Эй, Тилле, кувшин неси!

Веспа хохочет, прежде чем выпить свой кубок медовухи, окриком подзывает служку и подливает себе ещё — да так много, что чуть не льёт через край, прямо на столешницу из золотисто-тёмного дерева: в родных краях Хорнет за пилёную связку такого дерева пришлось бы заплатить пригоршни две гео, а здесь им порой топят очаги — так его много.

— Как думаешь, я разрыдаюсь, поднесу тебе дары за стойкость и подарю благословение на добрый путь, дитя?

— Конечно, нет, — впервые за вечер хохочет Хорнет вслед за Веспой, чувствуя, как внутри ослабевает тугой узел, — и глотает медовуху, почти давясь.

— Любой менестрель бы спел именно так. Хороша сказочка, да? Принцесса чужого королевства, которая так печётся о своих людях, что даже отвергает сладкую выпивку, медовый воск и доброе слово, а королева чуть ли не плакать готова. Позор!

— Да. Так бы всё и было.

Хорнет почти ухмыляется, глядится в округлое дно кубка — в отражении личико выглядит почти что румяным и куда симпатичнее, — и подпирает кулаком щеку, смяв кружевную ткань крузелера.

— Не дом мне Улей, королева Веспа. Клетка золотая.

Глава опубликована: 11.02.2021

Хорнет II

— Хэ! Тпр-р-у! — окриком останавливает рогача извозчик — плечистый и с вислыми седыми усами, самого запрягать впору, — слегка ударив пяткой ботинка по шее, и подтягивает поводья; с резной повозки спрыгивает щуплая девушка в атуре и охотничьих сапогах — хорошо из-под подола видать, и девушка, недовольно цыкнув, отряхивает дорожное платье с кружевами, — ткаческое, бесформенное, без пояса и корсажа. — Дальше не повезу.

— Уф, ну и тряский у тебя рогач-то. Спасибо, Люцен!

— Всегда ваш, милая!

Улла щурится, приложив ладонь ко лбу, оживает, громко благодарит Матерь и кидается к девушке — обнять, да покрепче, а та аж вскрикивает, дрыгая ногами, когда Улла хватает её на руки, как ребёнка; повитуха смеётся, плачет и злится одновременно, но никак не может понять, чего в ней больше.

— Хорнет! Барышня! Наше ж ты лунное зёрнышко!

— Уй, няня, у меня же копьё!

— Хорнет!

— Няня, поставьте меня! Я принцесса, и я приказываю опустить меня на ноги!

Улла слышит в голоске повелительную ноту, хмыкает, крепко целует Хорнет в обе щеки, а потом — в лоб, и только после этого возвращает на бренную землю; Хорнет, помятая и зацелованная, надменно надувает губы.

— Вот так-то лучше.

— Что ж вам в Улье не сиделось, барышня? Вы ещё так юны, годка два бы…

— А я и не буду там сидеть больше. По дому соскучилась.

Хорнет обводит взглядом потускневшее, выблекшее Гнездо, втиснувшееся всей чащей и крышами промеж глубокого ущелья, смурнеет ещё пуще прежнего и несколько секунд молчит; кто-то кричит, эхом заходясь в рыданиях, за плетёными крышами поднимается столб чёрного дыма, а дальше — ещё один, и в воздухе пахнет сыростью, заразой и горелым мясом.

— Нелюдно тут у вас нынче.

— Откуда ж люду в чумной год взяться, барышня? — пожимает плечами Улла. — У нас много кто помер. А кто помер, того сожгли. Старый Гигге с семьёй тоже вчера от чумы сгорел.

— Бывший казначей-то?

— Он самый.

— И… — Хорнет вдыхает поглубже, — и всех так?

— Всех, — отрезает Улла. — Чтобы другие не заразились.

— А ворота? Они заперты?

— Нет, барышня. Мы запирались, как божьи воины сделать хотели. Да только…

— Дурачьё! Глупые овцы!

Хорнет, плюнув, бьёт кулаком по ракушечной кладке стены.

— Надо срочно запечатать ворота. Кто додумается вылезти по грибы — назад не пускать.

— А то будто мы не пытались! Заражённых-то куда девать? У нас одиннадцать семей таких, и дети у них малые.

— Подальше. За мост. И тоже запереть.

— Это уж вы людям сами скажете, барышня, — мрачнеет повитуха, подталкивая Хорнет вперёд себя, пока советник Шух, знатно похудевший и год как не красивший накидку в свежий пурпур, наваливается на рычаг подъёмника — и цепь наматывается на колесо, поднимая кованые ворота. Ещё неделю назад Шух бранился на охрану, а теперь никогда этого не сделает: не на кого стало браниться.

— Вас… вас так мало, да? — одними губами уточняет Хорнет, задирая голову.

— Да, барышня. Пойдёмте в терем, нечего здесь холодным духом дышать.

Королевский терем, в котором Хорнет шесть лет назад игралась, ела и спала, полнится вышивкой, щитами и нитяными гербами.

Жители обступают Хорнет и Уллу у крыльца и галдят, смотрят во все глаза, — Улла почти физически чувствует, как Хорнет вздрагивает, и крепко обнимает её за плечи. Ткачей в деревне теперь вдвое, если не втрое, меньше прежнего: кто уехал с подводой и скарбом, кто сбежал, кто захлебнулся рвотой, корчась в чумном припадке, кидаясь на всё и всех подряд, и Улла понимает, что таких ещё прибавится, — но во взглядах оставшихся живокровью светится надежда.

— Принцесса Хорнет вернулась, да? — спрашивает хромая Вилла, поддерживаемая под локти малолетними сыновьями.

— А тебе что, жалени глаза выели? Сама же видишь: вернулась.

— И глядите-ка, жива, здорова.

— Точно она? — кривит лицо другой. — Тощая какая-то. И малая больно. Совсем не королева Херра.

— Вовсе дурак? Никто сюда больше не сунется, кроме принцессы.

— Принцесса, вы ведь не уйдёте?

Хорнет, и впрямь совсем ещё кроха внешне: рогатый атур отягчает голову, а дорожное платье с плащом кутают её, как капуста, — оглядывает собравшихся, стряхнув с себя руку повитухи.

Пальцы у девушки дрожат, но ткачи уважительно притихают, и Хорнет, шмыгнув носом, кладёт ладонь на рукоять копья.

— Я дома, дети. Пора бы привести его в порядок.

Глава опубликована: 28.02.2021

Воин богомолов

— Я хочу тебя, — в очередной раз твердит Унхаш, когда Ат-Махав потрошит на заднем дворе брюхо многоножки, заколотой копьём у ворот, и хмурит брови: Унхаш не первый красавец — слишком уж долговяз, но глаза у него чистые и зеленовато-серые, в пушистых ресницах, как у девушки. — Почему ты мне не веришь, когда я говорю, что ты самая красивая женщина в общине?

— Потому, — певуче говорит Ат-Махав, выскребая липкую печень из панциря и мараясь в слизи. — Все, кто меня хотел, лишнего не болтали.

— Считаешь меня пустозвоном?

— А вот докажи, что ты не такой. Докажи, что я тебе нравлюсь по-настоящему.

Унхаш краснеет, и Ат-Махав становится почти смешно, когда она видит его смущённым: Унхаш кровожаден, как дикий хорь, дорвавшийся до курятника, но при ней вечно робеет и кланяется, — поэтому Ат-Махав вытирает пальцы об бёдра, обтянутые кожаными штанами, и смеётся, и её смех рассыпается по двору, как звон бубенцов с телеги торговца. Доведётся ли им ещё с кем-то поторговать? С той поры, когда на землю Бледного Короля пришла чума, божьи воины всех взашей гнали, — особенно после того, как в деревню пришёл старейшина Ху, весь в браслетах и чётках, твердил о заразе, небесной каре и блудном грехе, а потом замахнулся на Унхасилат топориком, и из его глаз пополам со слезами потекла золотая лимфа, а по древку копья, пронзившего живот, — кровь с желудочной слизью.

Ат-Махав даже поплакала тогда: жаль стало старика, потом ходила прибрать его могилу, обмыть камень, — на болотах грибов и мха всегда много. Ат-Махав по юности всех жалела.

— Я тебе горло не перегрызу, Унхаш, чего ты боишься?

— Хочу, чтобы ты знала, — твёрдо говорит Унхаш, берёт её за руку и ведёт к амбару.

— Что именно мне положено знать?

— То, что я хочу быть твоим мужем.

— Сдюжишь? После всех мужчин, которых я не взяла в мужья?

Ат-Махав не сопротивляется, — ни когда Унхаш молча лезет её поцеловать, кусая в губы, ни когда заваливает в ворох сена, ни когда возится с завязками её рубашек; Ат-Махав лежит, сцепив пальцы под головой в рогатом уборе, качает закинутой на колено ногой и с неимоверным удовольствием смотрит, как киснет Унхаш, нащупав под рубахой тугой дублёный корсет. На-ка, выкуси.

— С каких это пор ты надела невинность?

— С таких, — певуче отвечает Ат-Махав, стукнув его кулаком по плечу, — что я младшая старейшина из трёх, а ты мне никто, Унхаш.

— Разве это так важно?

— Старейшина не станет рожать детей от того, кто не может сорвать с неё кольчугу.

— Гляжу, она-то у тебя целая!

— Вот видишь? Никому ещё не удалось. Боги позволят мне зачать, если я лягу с мужчиной в полнолуние, а нынче, — Ат-Махав смотрит, как сквозь щели в настиле льётся лунное молоко, — луна в самом расцвете.

— Ты уж скажи всё до конца. — Унхаш садится в ногах, кусая ноготь, и смотрит ей в лицо. — Это из-за чумного поветрия, да?

Ат-Махав вспоминает круглое личико Инкоши, младшего брата Унхаша; мальчишке немного больше десяти, и после него никто в общине не рожал детей, — разве можно рожать их во время чумных лет? — а потом думает о своём, давно уже сгинувшем, и закрывает глаза. Ат-Махав прекрасно знает, что порой её тело пахнет слаще обычного, сколько ты ни мойся, и поэтому у Ат-Махав всегда есть неделя, когда она не лезет в чащу охотиться и, улыбаясь, отрицательно качает головой в ответ на любые мужские ухищрения, а по ночам готова взвыть от тоски. Видать, судьба такая у её рода, — вот этак оборваться.

«Больно гулящая ты, Махе!» — сердится Унхасилат.

«Где это ты священников-то наслушаться успела? Гулящей быть не грешно, сестра, — хохочет Сув-Херват в ответ. — Божья награда!»

— Эй! Что ты делаешь?

— Я не гордый, — отвечает Унхаш, терпеливо развязывая сложные узлы на её поясе. — Лучше силёнки на тебя оставлю.

Ат-Махав смотрит на его руки: пальцы у Унхаша ловкие, длинные, с обломанными ногтями, — и облизывает губы, привычные к по-девичьи милостиво-томной улыбке.

— Ладно уж, ножом режь, дурень. Не майся.

Глава опубликована: 28.08.2021

Лорды богомолов II

— Ах ты, женщина!

Унхасилат бьёт по лицу — несильно, по-сестрински, для острастки; в юности и то била больнее, до алых пятен, чуть ли не до синяков, — а Ат-Махав только хохочет, и глаза у неё блестят, как чёрные агаты.

— Я уже не дитя малое, старшая!

— Э, лучше б была таким, Махе! — Унхасилат щурит глаза, чувствуя, как на висках перекатываются желваки, вздыхает и садится обратно за станок, подтянув костяной уток на место: не позор для божьих воинов садиться за ткачество и глину, ежели теперь, после чумного поветрия, не с кем в деревне менять товар взамен оружия и костяных украшений.

— Ты словно мать, право.

Ат-Махав снимает рогатый атур, развязывает тугой платок, встряхивает головой — так, чтоб высвободились волосы, радость и счастье божьих детей под домашним кровом, — и тянется за деревянным гребнем; из трёх сестёр только у Ат-Махав, младшей, волосы длинные, в косы ложатся.

— Могла бы и твоей матерью быть, — поджимает Унхасилат тонкие губы.

— Кабы у меня было мужское, я бы братом была, а не сестрою, — насмешливо бросает из угла Сув-Херват, скребя ногтем шрам поперёк бледной щеки. — Чего гадать о том, что было бы, а, сестра?

— А ты б помолчала. И так много болтаешь.

— Ох, как я тебя боюсь.

Сув-Херват, самая зашрамленная и наглая, такая же резкая, как и её язык, закидывает ногу на колено и, перехватив древко верного копья, старательно точит наконечник.

— Я завтра на охоту в Гнездо иду. Моя очередь.

— Ты уже утром охотилась, Херве, — попрекает Ат-Махав, аккуратно расчёсывая резным гребнем спутавшееся. — Разве не мне идти?

— Дома сиди, женщина!

— Две луны у меня, сестра. Разве не могу?

— Шучу, — отмахивается Сув-Херват, гладя пальцем исщербленное остриё. — Только ты не скачи, как коза. Хорошо?

— Уговорились.

— Гляди у меня, малявка.

Детей в деревне любят, воспитывают всей общиной, — но за десять лет чумы женщины совсем перестали рожать.

Ат-Махав мурлычет под нос песенку без слов, заплетая волосы в косы, и Унхасилат, на семнадцать лет старшая, очень хочет поворчать: бездельница, лентяйка, соня, никогда за деревенские хлопоты не затащишь, всё спит, гуляет с мужчинами и режет ползучих тварей, без фонаря в чащу ходит, ничего не боится, — да вот только не получается. Ох, видать, слишком любят её обе сестры: молодая — только на двадцать пятый повернёт, весёлая — никогда не хмурится, даже когда с хрустом вгоняет копьё в брюхо залётного чужака, красавица — стройнее и легче, чем любая городская барышня. А ещё — та, которая в двенадцать лет, как и Сув-Херват, уже принесла расколотый череп на охотничьей пике.

Туман висит над болотом. Утром будет мокро и сыро, деревянные стены потемнеют от тяжёлой влаги, снова прольётся дождь, и на болоте вылезет много грибов, душистых и сытных; надо будет послать детей на сбор — нечего молодняку носиться без дела, — а присматривать пускай отправляется Хё-Уллехан или кто-то из женщин. И скоро придёт пора обрывать чернику и яйца спорунов. Лето.

— Хэй-я, младшая! — окликает Сув-Херват, ухнув по-совиному. — А чей же он будет?

— Ты его знаешь, сестра. Это Унхаш, — жмёт плечом Ат-Махав, завязывая косу кожаными бечёвками. — Самый ловкий юноша нашего племени. И самый свирепый. У нас родятся прекрасные дети.

— Хо! Где ж, поди, видано, чтоб младшая завела детей прежде старших, если не у божьих воинов!

Унхасилат дёргает за уток слишком резко, колется, стягивает нитью край и, ругнувшись сквозь язык и зубы, откусывает оборванное, а после — мотает на уколотый палец: не сглазить бы, не накликать на порог колючего яда.

— Береги себя, Махе. Наш род теперь не угаснет.

— Аминь, — шепчет Сув-Херват и целует наконечник копья.

— Я не такая, как наш несчастный брат, да упасут духи топей, пустошей и леса его грешную душу, — протяжно поёт Ат-Махав, выводя пальцем тейваз на ещё худом животе, — я чиста, и моя кровь сильнее, чем его. Я подарю нашей деревне сына.

Глава опубликована: 13.10.2020

Жук

— М-гх-м!

— Я не слышу, малыш! Хоть шлем-то сними.

Пожав плечами, покупатель неохотно отщёлкивает над ухом ремешок и стаскивает белый костяной шлем, явив из-под панциря седину; переносица в паре родимых пятен перебита — давно уж зажила, только по шраму видать, куда пришёлся удар, — а одно ухо чуть ли не располовинено.

Видно, точно уж чужой — здесь таких жучишек не водится, но не мальчишка. Да и не юноша, думает Изельда, почёсывая ухо, и рассматривает полупустые сизо-голубые глаза, запавшие в синяки и морщинки; всё седина, чёрт бы её драл — не разобрать возраста, а чужак уже мычит, что-то показывая на пальцах, и тычет в сторону прилавка.

— Немой, да?

Чужак закатывает глаза до белков и, оттянув пальцем щеку, демонстрирует во всей красе изувеченный жуткий рот: длинный рубленый шрам вкось губ как-то чересчур впору приходится на передние зубы — точнее, на те несколько, которых нет, которые зияют зажившими провалами в дёснах, — и в глубине… да Изельда, в общем-то, и не всматривается, что в глубине, и давно уже знает ответ.

— После плена, да? Ясно с тобой, жук. Напиши, что тебе надо.

Жук неуверенно берёт перо, обмакивает его в миску с давлеными чернилами, чуть не замарав пальцы, и корпеет над куском пергамента, от сосредоточенности открыв беззубый рот; Изельда не успевает собрать и пересчитать все рассыпанные булавки, — а Жук уже протягивает не особо аккуратный, но понятный и ровный рисунок дорожного компаса.

Изельда вздыхает.

— Вот как? Так ты ещё и неграмотный.

Помедлив, Жук честно кивает.

— Научить тебя читать и писать? — Очередной кивок Изельда расценивает за согласие. — Ладно, всё равно делать тут нечего. Буду теперь учительницей.


* * *


Втиснутый меж гор Грязьмут, давно переживший годы расцвета, умирает, мёрзнет, скалится вырезанными чёрными глазницами нежилых хат, и Изельда в сотый раз злится — и на мужа, чёртов исследователь, и на себя за согласие переехать; право, чего им стоило ещё раз подумать, а не рваться в посёлок при кристальных шахтах?

Надо будет починить засов, чтоб какой чумной и думать не смел заползти. Корнифер, конечно, починит, да вот только когда он из вылазки вернётся-то?

«Почти все уж с места снялись, — говорит Старейшина, сгорбленный, тучный и печальный, — это всё золотая зараза их разогнала. Уж поверь, девочка».

Изельда уже много лет не девочка, Изельда не носит рогатый атур поверх тонких кос, как полагается горожанке, Изельда чувствует себя в Грязьмуте чужой.

Безмолвный мечник с разбитым ртом и затупившимся клинком в ножнах кажется Изельде чем-то более естественным и обычным, чем полный каких-то странных тайн торговец Слай — его давно не видать, вечно мычащая под нос песни Мила — её вечно нет в посёлке: колет киркой хрупкую кристально-мраморную руду, розовую, как нежные лепестки, — или печальный Старейшина — его имя Изельда никак не может запомнить; Слай примерно тех же лет, что и глава посёлка, и к тому же слыл мастером меча — а когда это было?

— Встретишь моего мужа — скажи, что не буду ему ничего греть. Шляется, а я в лавке одна.

— М-м-м?

Изельда смеётся: уж больно смешно Жук морщит физиономию в ответ на глупую шутку, — а потом умолкает.

— Извини. Здесь и поговорить-то не с кем.

— М-м-нгх.

— Научить бы тебя имя подписывать, чтоб я знала, как обращаться.

— М-мэ, — скребёт Жук шрам поперёк брови, резко мотнув головой.

— Нет имени, да? Врёшь. У всякой твари есть имя.

— Мгх-хэ.

Ни дома, ни имени. Никто и ничей.

— Изельда. И-зель-да, — певуче говорит женщина, составляя руны и точки на кусочке пергамента в одно слово. — Моё имя так пишется. А вот так — Грязьмут, наш город, на шильду погляди.

Жук, зыркнув исподлобья, хватает клочок, стиснув его в кулаке, и выглядывает за ставни, сверяя написанное с названием на столбе; Изельде даже приходится вылезти из-за прилавка, отложив коробку с булавками.

— Вот в середине руна, видишь? В моём имени она тоже есть.

— М-гм, — кивает тот, водя по написанному ногтем.

— Если я объясню руны, сможешь придумать имя? Важная вещь, жучок, — терпеливо объясняет Изельда, вытирая руки об юбки. — Без имени жить тяжко.

Жук, хмурясь и кривя губы, чешет ногтями в седой нечёсаной голове, и женщина впервые замечает, насколько у него жёсткие истёртые пальцы; ни у кого таких рук больше нет, кроме Слая-ныне-торговца, а ведь кому, как не Изельде, об оружии знать — сама такой была, шесть лет с мечом в руках засыпала.

— Напиши теперь сам название. Хорошо?

Глава опубликована: 13.10.2020

Починжук

Терновый Холм — деревня, которую Жук нашёл в нескольких милях от Грязьмута, — ожидаемо мёртв: крыши хат провалены, внутри не осталось ничего ценного — то ли растаскали, то ли забрали с собой, когда убегали подальше от заразы, — а по окрестностям блеют одичавшие козы, облезлые и вчетверо расплодившиеся, и шугаются Жука, как огня — даже руку не протянуть, и у каждой второй козы в стаде кривая нога, бельмы на глазах или пустое нетронутое вымя, и Жуку жалко на них смотреть. Жук не помнит ничего о себе прежнем, но почему-то очень хорошо знает: племенные козы такими быть не должны.

«Сходи в Терновый Холм, посмотри, что там, — говорил Старейшина, — мы с ними меняли козью кожу, у них самые лучшие поголовья. Может, там кто остался, и тебе подскажут, куда идти?»

Козёл-вожак, грязный и бородатый, мэкает, таращась на Жука зелёным глазом, подёргивает ушами на чьи-то шаги, бодает козлят, подгоняя вперёд себя, и несётся в сторону разинутой пасти ущелья; если нынче это самое лучшее поголовье коз, то страшно представить, какое было бы худшим.

— Мэ-э-э!

— Мэ, — повторяет Жук, настораживается и, усевшись на корточки, прячется за пересохшим колодцем: кто-то идёт, и Жук жадно прислушивается.

Нет, не живой. Живые не так ступают.

Пять, три, один, — отсчитывает Жук одними губами вялые чужие шаги, выхватывает из ножен меч и, покрепче сжав рукоять обеими руками, умело рубит — хрустко и наискось, от горла до живота, — и чумной, даже не успев вскрикнуть, хрипит, рухнув наземь, и дрыгается, пузырясь слизисто-кровавой пеной, и это настолько обычное дело, что Жуку кажется, будто он просто-напросто рубит дрова. Тьфу, зараза.

Как же много здесь, на дорожных перепутьях, заразной саранчи. Поди, и меч скоро совсем затупится, — Жук порой даже вытереть его не успевает, не то что подточить на привале. Интересно, есть ли где-нибудь в здешних местах община, в которой здоров кузнец?

— Хэ-эй, — шелестит в стороне чей-то тихий хрип. — Хэ-э-эй!

Жук вздрагивает, снова ныряет в тень и выискивает источник звука; из-за заброшенной хаты крадётся кто-то тяжёлый и грузный, раза в два крупнее Жука, и в руках у него — топор, а на голове — шлем.

— Хэ-эй! Ты! Выдь сюда!

Никто здесь не страдает великодушием, в особенности те, у кого в руках есть что-то тяжёлое, — а посему Жук, ни секунды не думая, рубит и его: маленький, но давно уже не юный Жук повидал слишком много бандитов и разбойников, чтобы жалеть того, кто хочет его вынюхать.

— Кх-ха, — бормочет раненый и валится на колени, хватаясь за рассеченное плечо. — Я… я из гильдии…

— М-гх! — по-звериному шипит Жук, выхватывая из обмякшей руки топор.

— Ты… там старик. Он не наш, уведи его. Больной…

Жук морщится, брезгливо стряхивая с себя вцепившуюся в плащ руку, тычащую куда-то в сторону подлеска, — и лишь теперь замечает, что у умирающего нет ни ножа, ни стрел.

— М? — мычит Жук, подразумевая «ты кто?», и тормошит за здоровое плечо, но раненый уже молча обваливается набок, и глаза у него закатываются и стекленеют до латунной мути, а одежда так сильно вымокла в крови, что Жук ощущает хлюпающе-противное тепло даже сквозь дорожную перчатку. — М-ма!

— Мэ-э-э, — блеет козёл, скребя раздвоенным копытом сухую землю, подходит поближе и так таращится выпуклой зеленью глазищ, словно пытается проглядеть чужака насквозь.

Жук швыряет в козла шишкой, и тот, для порядка повертев лобастой башкой, идёт обратно в ущелье, оставив Жука наедине с мертвецом, топором и окровавленным клинком затупленного двуручника.

Посидев ещё несколько минут, Жук всё так же молча, как и прежде, встаёт, обтирает меч об край рубахи убитого и суёт в спинные ножны, потом подволакивает мертвеца поближе к хатам, подхватив за сапоги, а потом — оглядывается в сторону подлеска, на который показывали пальцем.

— Мгхэ-э-а-а!

— Оро! Не отставай! — подхватывает кто-то гортанно-мычащий плач, — и Жук идёт на зов, на всякий случай всё-таки сжимая покрепче подобранный топор.

Глава опубликована: 30.05.2021

Зот Могучий

— У, сволочь! Отпусти!

Мстекрыл, здоровенный и клыкастый, с огромными жвалами-челюстями — настоящий король, видать, что и глава гнездовья, — никак не реагирует ни на пинки, ни на брыканья, ни на удар кулаком в круглый фасеточный глаз; Зот морщится — мстекрыл сжимает челюсти ещё сильнее, и рёбра вот-вот грозятся захрустеть.

Ишь, чего захотел. Зот ни за что не пропадёт, особенно вот так — чтобы ни за что. Разве впервой ему за столько лет попадать в передряги?

— Кх! — кашляет и задыхается Зот: уж больно сильно мстекрыл стискивает грудную клетку, — и, извернувшись, снова бьёт, метя сапогом в глаз, а тварь, шипя, взлетает выше, под пещерный свод, и у Зота аж кружится голова: этакая махина, да может так быстро взлетать? Глупости! — Ах, чтоб тебя!

Мелкие мстекрылы прыскают в стороны, и один из них мечется, — наверное, увидели горного ежа; во всяком случае, Зот остаётся абсолютно в этом уверен, пока над ухом не хрустит сталь, вонзившаяся в надбровье их главаря, а мстекрыл, зашипев, не разжимает жвалы — да так резко, что Зот, брякнувшись на камни прямо из-под свода пещеры, айкает от боли и, отползая подальше, пытается прощупать рёбра.

Может, какой охотник забрёл? Тоже ещё, вовремя. Теперь Зот будет должен за спасение, что ль?

Зот пытается сесть — получается неудачно, остаётся валяться, поправляет съехавший набок шлем и смотрит во все глаза, как неизвестный охотник в шлеме — рогатом и костяном, очень на Зотов похожем, — по-заячьи прыгает и то пригибается, то замахивается, раз за разом кроша хитиновый панцирь мстекрыла и метя в незащищённые грудь и шею, а тот не даётся легко — то кричит, то норовит сцапать, щёлкая челюстью, и из полумрака то и дело выпархивают мстекрылы-детёныши, норовя ущипнуть охотника за ноги и шею. Одному таки удаётся, — охотник даже не вскрикивает и, не глядя, рассекает нахала надвое, а потом — подтягивается на выступе и, соскочив сверху, вонзает лезвие меча-двуручника прямо в сочленение под затылком.

«А ведь ловко с оружием обращается, тля».

Охотник и впрямь тля — футов пять, если не мельче; мстекрыл, ухнув всем своим огромным телом на камень, всё ещё дрыгается, конвульсивно дёргая конечностями, и истекает оранжевой слизью, а победитель с хрустом выдёргивает меч из его шеи — лезвие меж пластин заседает крепко, и охотнику приходится тянуть за рукоять, уперевшись в труп сапогом.

— Ты, малявка! Это была моя добыча! — Зот наконец-то садится, подбирает оброненные вместе с мечом ножны и кое-как встаёт, брезгливо оттолкнув руку охотника: тот измазан слизью, а уж Зот-то прекрасно знает, каково это — заражаться. — Что это за привычка лезть не в свои дела, а? Тебя о помощи не просили!

— М?

— Я к тебе обращаюсь, тля! Или ты глухой?

На земле охотник кажется ещё меньше, и Зот с удивлением обнаруживает, что они почти одного роста, вот только тот, судя по осанке и дыханию, заметно моложе; охотник снимает шлем, вытирая капюшоном мокрый лоб, и лицо у него и впрямь ничуть не старое, — молодое, если не считать морщин и безразличных запавших глаз.

— Я, чтоб ты знал, — Могучий Зот, славный рыцарь, — надменно сообщает Зот и упирает кулаки в бока. — Ещё раз влезешь — поймёшь, чего стоит мой меч, жизнь уносящий.

— М-м-м.

— Тебе что, тля, язык вырвали?

— Хэ, — скалится охотник, являя отсутствие нескольких передних зубов и кусок обрезанного почти под корень языка, вытирает меч об плащ и, сунув его в ножны, проходит мимо.

— У-у-у! Ну, и катись подальше.

Зот цокает языком, сдвигает шлем на лоб и чешет шрам на подбородке, глядя, как маленький охотник ныряет во влажно-свежие заросли, идя по зелёной тропе.

Жук в рогатом шлеме напоминает ему кого-то, виденного прежде, — но Зот так и не может вспомнить, кого.

— Эй, тля!

— Мх-хэ, — равнодушно оборачивается тот.

— Слизь эта из твари, оранжевая. Она заразная, что твоя чума, и запах у неё гадкий. Мойся хорошенько, ежели измазался.

Глава опубликована: 21.02.2021

Унн

Квиррел хмурится, глядя, как кончик точёной пики упирается в его грудь: лишь упирается, не прокалывает и не стремится к сердцу, — и тычет в него, но пику держат крепко, со знанием дела, — видать, её владелец-рыцарь умеет с ней обращаться. Впрочем, и выглядит страж озера Унн сурово, — рослый, бородатый, весь в зелёно-чёрном — даже борода словно цветёт в зеленоватых прожилках, а правый локоть с боком и бедром прикрыты тяжёлым щитом. Левша.

Бледный Король тоже, говорят, был левшой.

— Нельзя туда глядеть, бледный. Здесь озеро наше, священное.

Много и о жителях тропы говорили: мол, бог у зелёных детей не тот, и язык чужой, и земля ядовитая, — разок попьёшь, и вода загрызёт нутро, до крови расцарапает; Квиррел бывал в здешних краях, когда однажды ехал с порученьем от наставницы в королевские сады, и воду пить поостерёгся, — дело ли пить воду из чужого ручья? — но местные не испугались и язык его сразу поняли, мигом болтовню завели, приволокли к круглому алтарю-панцирю, исписанному рунами, и пальцем тыкали — всё про значенье галдели: знакомо ли? Квиррел и бровью не покривил — прочёл, это уж Мономона Наставница расстаралась, неделями знания и грамоту в тугую его голову вбивала. А теперь зелёная тропа, такая же мокрая и тёплая, как и в то лето, полнится щебетом птиц-маскокрылов, и никто уже не бежит следом, когда Квиррел бредёт по заросшим тропкам, — лишь вошкаются в траве мшистики, и разросся колючий кустарник, шипами ёжится, и шипы на нём длинные — в два дюйма. Память у Квиррела мутная, кусками да урывками: видать, притупилась за те десять лет, что Квиррел прожил в южных землях, — но то лето ему хорошо помнится.

Квиррел, помедлив, аккуратно трогает лезвие, ощущая пальцем щербину и две зазубринки: старая пика, много уже повидала.

— Мне, я так полагаю, стоит заточить меч?

— Стоит, — сухо отвечает зелёный рыцарь, и рука у него твёрже щита.

— И даже не стоит полагать, что я могу дерзнуть умыться в озере и помолиться?

— Не стоит.

Квиррел делает шаг назад, и ещё один, и под каблуком его сапога чавкает полный влагой мох, а зелёный рыцарь опускает пику и, отвернувшись, смотрит на озеро, — обширное и светло-зелёное, будто в нём расцвела дюжина дюжин ночных кувшинок; вот только никаких кувшинок в озере нет — лишь жилки корневищ у берега, голые и сплетённые самыми немыслимыми узелками. Похоже, толкового разговора не получится.

Квиррел, подумав, садится на холодную, оплетённую плющом скамью у подножия расколотого алтаря, такого же круглого, как и все здешние рунные панцири, достаёт оселок и навостряет Жало, глядя то на своё мутное отражение в лезвии, то на рыцаря.

— И в ваш дом тоже пришла чума, да?

— Пришла.

— Ясно, чего вас здесь стало меньше.

— Стало меньше, — хрипло говорит зелёный рыцарь, — и больнее. И мы совсем перестали приходить сюда на моленье.

— А от кого тогда, — Квиррел щурится, отложив оселок, и кусает ноготь, — ты сторожишь озеро?

— От того, что нельзя… э-э!

Квиррел ловко ныряет под руку рыцаря, и пика только царапает кладку, а сам Квиррел, прыгнув на камень, жадно вглядывается в зеленоватую бурлящую гладь, — но камень оказывается скользким, таким же влажным, как и всё вокруг, и Квиррел, даже не успев вскрикнуть, ухает в воду:

— Кх-х!

Вода щиплет губы, язык, горло — не больно, но цепко, будто до горечи солёная.

Квиррел выныривает, сплюнув изо рта, и встряхивает головой, придерживая завязки головной маски Наставницы, поддетой на манер дорожной шляпы, а к щеке липнет уголок мокрого платка. Вода холодна, как в минеральном источнике, Квиррел мгновенно начинает дрожать, — но зато вся сонливость, вся потная липкость слетает за один миг, и Квиррел готов поклясться на серебряном идоле короля, что под его сапогом шевелится что-то живое, а в воде скользит обширное светлое брюхо, — да такое огромное, словно под землёй озеро Унн раз в десять шире, чем на самом деле.

Квиррелу по душе всё непонятное, новое, огромное, — ещё с тех пор по душе, как Мономона Наставница привела его за руку в каньон, под крышу своего деревянного терема, и объяснила, что есть вещи куда как лучше денег и тарелки супа; но Квиррел, ахнув, сначала инстинктивно вцепляется в рукоять меча, и лишь потом — завороженно смотрит на ожившее, распространившееся вширь и вглубь озеро.

— Ох, мать-богиня! Озеро-то твоё и впрямь живое!

— Унн! — вздрагивает зелёный рыцарь, охолонувшись и побледнев, роняет пику, падает на колени и кланяется, приложив к окислившейся кирасе ладони, — да так низко, что его борода чуть ли не мокнет в воде.

Глава опубликована: 07.04.2021

Деревня богомолов I

— Смотрите, какой малыш!

— Да он же меньше, чем Инкоши!

— Ещё чего, — бурчит Инкоши, и впрямь самый маленький; ему лет двенадцать, и он на два пальца выше Жука.

— Малец или не малец, а в поединке с сёстрами не посрамился.

— Видать, умелый!

— Давно таких к нам не приходило. Ты чей такой взялся, а?

— С Узкого моря? Или из-под перевала?

— Давай, заходи к нам!

— Унхаш, отопри ворота! У нас гости!

Жук хлопает ресницами, обнимает прижатый к груди шлем и крутит головой, не зная, к кому обратиться; земля за деревней истыкана пиками с насаженными на них черепами — очень сомнительно, что у божьих людей именно так выглядит обряд погребения, — а её жители совсем не похожи на тех, с кем он подружился в Грязьмуте: ни внешне, ни по говору, ни по одежде, — и Жук не напуган, но насторожен и напряжён, и в любую секунду готов рвануть в грибное болото, хоть бы и прямо сапогами по отравленной воде.

Кто-то трогает пальцем его волосы, и Жук, вспыхнув жаром до ушей, не глядя пихает локтем.

— Ай-э!

— Лапу убери, Инкоши! Седых никогда не видел?

— Нет, — говорит ребёнок, таращась во все глаза.

— Так это, — со знанием дела говорит самый старший из мужчин, рослый и сутулый, кивая головой на длинной шее, — у многих бывает. У Урсе-Ховата в шестьдесят три такая появилась.

— Не целиком же, — добавляет девица с татуированными щеками, так же одетая, как и мужчины, — вот ему и интересно.

— Каменные люди тоже поздно седеют, как и мы. А этот молодой. Значит, не из ихних.

— Он мне локоть разбил, — ворчит юноша с постным худым лицом, по виду ровесник девицы.

— И правильно сделал! Какой же это воин, если не скрестит меч с нашей пикой?

— И убил Хостхера и Ахал-Келлики!

— Уняться бы тебе, Улле! По-твоему, настоящий воин должен сложить голову задарма?

Юноша ещё сильнее кривит лицо, но умолкает и трёт раненый локоть; Жук бил сильно, наотмашь, в точности по сухожилию, и левая рука теперь висит плетью, почти не дёргаясь в пальцах. И Жуку ничуть не совестно.

— Пойдём, жучок, — тянут женщины за плащ, намокший в грибных болотах. — Мы тебя накормим.

— Как думаешь, он достоин того, чтобы посидеть у нашего очага?

— Теперь — достоин. Вы все видели: Сув-Херват подбила ему глаз и порвала плащ, а он даже против неё выстоял.

— Давно у нас не ужинали чужаки.

— Ты куда путь держишь, жучок?

— Мх-х-гха, — нечленораздельно сообщает Жук.

— Ясно, — тут же делает вывод старший, — далеко.

— В Гнездо? В чёрный лес?

— Не дело туда лезть, жучок. Там только бледные многоножки и оборотни.

— Да, не дело, — певуче подхватывает татуированная девица, — если только не идёшь к усыпальнице Зверя.

— Не иди к Зверю, страшные там места. Иди своей дорогой, а потом к нам в гости заходи.

— Божьи воины чужих не привечают, но ты теперь будешь наш.

Жук, окружённый деревенскими, осторожно вступает в жилище; все палаты связаны промеж собой, громоздясь одна на другую, но в этом нет ни муравьиного хаоса, ни липкой скученности, и дышится здесь куда легче, чем в топях, — оглядывается, поедая глазами расписанные рунами деревянные щиты и наколотые на пики панцири многоножек, и жадно вдыхает запах дикого мяса, до корочки жарящегося: что ж, видимо, потрошить и запекать в травах будут не его.

Унхаш свешивается из-за рычага, вперивается в Жука взглядом и с искренним интересом присматривается. Пожалуй, такими — любопытными, болтливыми, чуть не почтительными, — божьи воины Жуку нравятся куда больше, чем прежними: ещё днём мимо уха Жука, едва он ступил за щит подле груды черепов, просвистела стрела, и Жуку всё ещё удивительно, как легко жители деревни сменили гнев на милость, стоило только трём их предводительницам склонить пики и головы после поединка.

— Садись вот здесь, тут теплее.

— Будешь грибное пиво, жучок? Оно в голову даёт, но сладкое.

— М-ма! — мотает Жук седой головой, усевшись у очага, совершенно не почтительно вцепляется в обгоревший панцирь многоножки и кое-как — по мере возможности при своих зубах — вгрызается в кисловатое, до одури сочное мясо.

Младшая из трёх сестёр — та, которая ступала осторожнее, и Жук хорошо это разглядел, когда убирал меч в заплечные ножны, — улыбалась.

Красивая сестра, черноглазая.

Глава опубликована: 13.02.2021

Слай

— Восемьсот двадцать.

— Четыреста.

— Ах, тебе так надо? Значит, восемьсот пятьдесят.

— Старый бес, задери тебя все старые боги! Четыреста пятьдесят, не больше.

— Во-семь-сот пять-де-сят, — размеренно тянет Слай, натягивая свою самую зубастую улыбку.

— Вот ещё! Чтоб я выложил какому-то торгашу столько за чёртов заговоренный амулет? — Толстый здоровяк барон, поморщившись, чуть не сплёвывает под ноги.

— А ты что, надеешься пройти через перепутье и не напороться на короля мстекрылов?

— И без тебя бы обошёлся.

— Чего ж не уходишь?

Барон опять морщится и, всё-таки плюнув и махнув рукой с потускневшим перстнем — дешёвый, простецкий, в Мидланде такие почти все носят: семейное, так уж положено, Слай не раз видел, чего уж греха таить — снимал порой, отрубал вместе с пальцами, коли золотые да с вязью попадались, разве ж стыдно забирать вещи у тобой же побеждённого? — кидает в сторону Слая кошель.

— Считай, ирод. Там восемьсот, больше не дам, даже не проси.

— Ну и сквалыга ты, Филип, — щурится Слай из-за огромных тяжёлых очков, сгребя кошель в полёте, и считает медь и серебро, вывалив всё прямо на стол. — Жалко десяти серебряных?

— Хочешь — и это заберу. В этой дыре же так много путешественников, верно?

— На нашу долю хватает.

— Не больно-то вы здесь гордые, видать.

— Какая гордость? — Слай улыбается уже не зубасто — почти очаровательно. — Погляди, каков я ростом. Разве у меня будет много гордости?

— Малые — самые злые. Разве не знавал здешнего покойного короля? — Барон забирает амулет, дышит на него, бережно вытирает вязаной рукавицей и, пристегнув под фибулу, прячет в дорожном кафтане. — Я в лицо не видал, а и то слышал.

— Никто его не знавал, мальчик.

— Прощай. Да пожрут тебя бесовы псы за твою жадность…

Слай свистит вслед барону, хихикает, когда конь, фыркнув, тычется в хозяина мордой: видать, нюхает амулет, — а потом подметает лавку, чистит на пороге рукоять меча без гарды — длинного, чуть не в себя размером, — и курит там же, скрутив в трубке вонючую табачную труху.

Мастеру меча Слаю без малого шестьдесят лет, у Слая собственная лавка, три ученика, восемнадцать шрамов от разных клинков и две дочери от разных женщин: одна уж взрослая и совсем далеко, в чужих землях, а младшей, которая живёт у матери в нескольких милях от Грязьмута, скоро семь, всё дерётся с мальчишками, бойкая, лучше любого сына, — и Слай абсолютно доволен своей жизнью.

Э, надо было бы спросить барона, не поедет ли он по дороге за перевалом; можно было бы передать Маррон денег и банку живокровных мотылей для дочки, пускай играется. Впрочем, пустое это — нельзя давать свои-то деньги в чужие руки.

Уж лучше Слай сам туда пойдёт, как погода наладится.

— Вот принесёшь вторую долю за фонарь, и пойду. Да, так и сделаю, — говорит сам себе Слай, выбивает пепел об крыльцо и хрустко потягивается. — Именно так.

Жука, чужого мальчишки из-за перевала, нет уже неделю, но Слай не беспокоится — у Жука при себе всегда есть кусок вяленого мяса, острый меч и на две трети обрезанный, никогда не болтающий лишнего язык. Ежели уж Жук помог ему выбраться, когда Слай чуть сам чуму не подхватил: дурень старый, понадобилось, видите ли, на старое жильё пойти, хату поскрести, — то и сам Жук в грязь не вляпается.

— Ты уж гляди, не подохни, — добавляет Слай — то ли до сих пор самому себе, то ли обращаясь к собеседнику, которого нет, — и встав, берётся за метлу: пора смести сухие колючки в паутине, ветром наметённые за крыльцо. Побыстрее бы этот недоросль тащил свою задницу, право. — Обещался у старого Слая фонарь купить, вот и держи слово.

Колючки цепляются за метлу, шуршат, хрустят под сапогами — хр-р, хр-р, будто идёшь по горному щебню.

Ах, право, сокрушённые мечом кости хрустят куда приятнее, думает Слай.

Дорога харкает каменной пылью, и в её дыхании бредёт — почти ползёт, чего уж таить, — Жук; сапоги у него мокрые, плащ порван на плече, а глаза бесконечно уставшие, но малявка Жук прёт целеустремлённо, уверенно и напрямик — аккурат к крыльцу лавки Слая.

— Глядите-ка, явился, бездельник!

Подумав, Слай роняет метлу, чрезмерно громко свистит, фальшиво натягивая равнодушие поверх облегчения, и гремит посудой, наполовину наполняя котелок минеральным молоком, — согреть, умыться, обмыть лицо и ободранные пальцы: редкость, если Жук приходит в деревню без ссадины или царапины.

— Давно не виделись, мальчик. Далеко ходил?

— Мэгх-хэ, — с почти довольным видом тычет Жук в ободранную сумку, из которой выглядывает зубастый горный крюк — гордость божьих воинов, лучшее ихнее изобретение.

Глава опубликована: 13.02.2021

Старьёвщик Лемм

— Тц! Ну и дыра, — разочарованно выносит вердикт Зот, чихает, чешет нос под шлемом и, поёжившись, кутается в потрёпанный плащ.

Город Слёз оказывается совсем не величественным и не шикарным, — словом, абсолютно не таким, каким Зот представлял его по песням бардов и байкам путешественников, но, впрочем, после десятилетней чумы было бы глупо ожидать чего-то подобного: знамёна на стенах поистрепались и повыцвели, жизнь замерла, если не вымерла под корень, дороги так переплетены перекрёстками-мостами-каналами, что путь к стенам никак не получается найти, а заливающая всё подряд вода, давшая столице название, портит настроение окончательно.

— А-а-арг-х! Проклятый дождь!

Зот наступает на что-то толстое, спотыкается, чуть не шлёпнувшись носом в лужу, и, выругавшись, пинает препятствие носком сапога, но всё-таки присматривается: толстым оказывается нога, а её обладатель — зажиточного вида покойником, мёртво пялящимся проваленными глазами. Чума почти не трогает тела мертвецов тленом, — лишь глаза и языки, истекая подтёками, и если бы не лицо да испорченная сыростью одежда, то можно было бы подумать, что их обладатель, упившись, свалился храпеть прямо на улице — да так и остался лежать.

Обойдя покойника, Зот заворачивает за угол, слышит чей-то топот, настораживается и в первую секунду хватается за деревянную рукоять, а ещё через две — сигает в канал, по пояс в воду. Геройство геройством, но, судя по топоту, незнакомец выше и тяжелее Зота раза в два, и тыкать его без разведки будет как минимум неосмотрительно, — а Могучий Зот кто угодно, но ни разу не дурак.

Зот осторожно выглядывает: незнакомец, судя по шлему и кирасе, — патрульный солдат, и у него короткая пика, а глаза — оранжевые, опухшие светом, и из носа течёт слизь.

Чумной.

Патрульный вертит головой, пронюхивая каждый камень, но вдруг замирает, будто почуяв добычу, и дёргается подбородком в сторону улицы за узким каналом. Зот следит за его пустым взглядом — и тоже замирает; патрульный алчно таращится на бородатого сутулого горожанина в берете, а горожанин, размахнувшись, буднично выплёскивает в канал воду из ведра.

Камзол и берет на горожанине не подраны, а глаза не слезятся, — и, кроме того, тот поднимает голову, скучающе смотрит на чумного, щёлкает языком и неторопливо уходит, будто для него зрелище бездумной заражённой оболочки в шлеме и с пикой — дело совершенно привычное.

«Чистый? Вот это да!»

Подобрав выцарапанный из кладки камень, Зот вылезает из канала; патрульный, зарычав, кидается с пикой наперевес, — а Зот метко швыряет камнем, подхватывает плащ и бежит по мосткам, пока патрульный шатается, оглушённый ударом в глаз.

— Что, тоже подыскиваешь жильё в этом болоте? Обсохнешь, и катись-ка подальше. Здесь мой квартал.

— Ещё чего, оставаться, — огрызается Зот, цепко схватившись за протянутую руку. — Я ищу славу, а не пригоршню гео.

Горожанин, перегнувшись через парапет, ловко подтаскивает его на лестницу, и Зот, перепрыгивая порог и выжимая мокрый капюшон, обнаруживает, что находится в антикварной лавке: во всяком случае, прилавок завален записями, рунами и маленькими скрижалями-дневниками, — а сама лавка — небольшая угловая башенка; башня почти цела, хоть водосток на ней и сломан, и дождь заливает окно, но в самой лавке вполне сухо. И как, интересно, горожане терпели эту сырость?

— Ищи славу за городскими стенами или в стоках, где живут бледные тремы. Всё равно старьёвщик Лемм ничего не продаёт.

— О, даже так? А как же гео, старьёвщик Лемм?

— Какая от него сейчас польза?

Вблизи Лемм оказывается чуть старше, чем казался прежде, а глаза у него такие невозмутимые, словно он каждый день выносит ведро, прогуливаясь мимо армии чумных солдат.

— Вор, что ли?

— Ха! Воры копаются в тремовом семени, а не расшифровывают дневники странников, — отрезает Лемм и хлопает ложкой по пальцам; Зот, морщась, отдёргивает руку от резной печати. — Ну-ка, не лезь! Обращайся, если захочешь чего продать, но большего не жди.

— Больно нужна мне помощь, тля старая! У меня есть руки, ноги, голова и меч.

Лемм хмыкает — и молчит, мешая черенком давленые чернила в миске.

— Где можно вылезти из этого зассанного болота? — спрашивает Зот, помолчав точно так же.

— Если перейдёшь большой мост — попадёшь на склады, где старый подъёмник. А оттуда уж иди, куда пожелаешь.

Глава опубликована: 08.03.2021

Мила

— Вот и всё, — хрипло сообщает Мила, сбивая с заступа сухую кислую землю, — теперь я одна осталась.

— Мне жаль. Правда.

— Оно всё равно бы случилось, Изель. Брат с весны болел.

— Всё равно…

— Есть чего попить, а?

Мила пьёт минеральное молоко без отрыва, жадно, по-мужски крепко присасываясь к кувшину, и по её подбородку течёт белёсая струя, а Изельда морщится: как вообще можно пить помногу эту воду, будь она хоть миллион раз самая чистая, самая свежая, самая целебная, упрятанная от чёрного суховея.

Впрочем, многое в Миле непонятно, не привыкать. Наверное, все местные шахтёры были таковы, — кто уж сейчас правду скажет, коли в шахты, отравленные и чумные, теперь никто не забирается, и вся родня Милы теперь спит где-то там же, в забоях, вперемешку с костьми и черепами, которыми шаманы когда-то прибирали свои курганы? Спросить не у кого, а Мила не скажет — уж слишком дикая, редко когда в деревне прыгает; только песни поёт, пока дробит киркой руду, и всё-то дурацкие, прилипчивые. Наверное, потому и кашляет так много — попробуй-ка, поработай в шахте с открытым ртом.

— Изель, кто этот малый с гвоздём?

— А?

— Мужчина с мечом, который маленький. Он приходил в шахты, когда я кристаллы дробила. Лазал всё, смотрел, трогал, залезал на подъёмник, а потом ушёл. — Мила хмурит редкие брови и потирает веки, красные от раздражения кристальной крошкой. — Я такого у нас не знаю. Квиррел выше, да и язык у него не присох к горлу. А у Слая меч тяжелее.

— Чужак он. Пришлый.

— И чего ему сдалась наша деревня?

— Ах, чтоб я знала, Мила.

— Изель! — У девушки вспыхивают неяркие, вечно как-то обыденно тусклые глаза. — А под шлемом он каков? Ты видела, Изель?

Изельда громко смеётся, поперхнувшись хохотом — уж очень живо вспоминается недовольное изуродованное лицо Жука, — тут же хмурится, вздыхает и пожимает плечами, привычно почесав под ухом тонкий шрам.

— Обыкновенный. Два глаза, два уха. Правда, языка и зубов у него маловато.

— О-о, — задумчиво делает вывод Мила и снова прикладывается к кувшину.

Мила уходит, забрав кирку и потный запах тела, и Изельде снова становится скучно.

Изельда зевает, считает деньги, моет прилавок, подметает с порога сухие колючки, перебирает товар, сплетничает с соседями, вздыхает, когда в очередной раз до вечера никто не заглядывает в лавку, и снова пытается сердиться на мужа — завёл в такую глухомань; только в итоге сердиться почему-то не получается.

— Я едва унёс от них ноги! — драматически сообщает Корнифер, вываливая на полку свитки с картами, и вздрагивает, роняя плохонькие очки на бечёвке, а вслед за ними — парочку свитков. — От них, Изельда, от божьих воинов. Тощие такие, живут за грибными топями.

— Может, раз так, то я тоже божий воин? — хмыкает Изельда и собирает карты, подобрав у колен тканые юбки.

— Нет-нет, что ты! Видела б ты их копья!

Изельда — охотница, а Корнифер ниже на полголовы, старше на полгода и ужасный трус — хуже ребёнка, и Изельда в сотый раз спрашивает себя, как её вообще угораздило выскочить замуж, и не находит никакого ответа; впрочем, к чему искать ответы, если нужно приготовить для него ужин в котелке и послушать очередные рассказы?

Время идёт, сливая дни воедино; Корнифер уходит, набрав с собой кучу пергамента и колбу чернил, и всегда возвращается к ужину — через день или три, Старейшина вздыхает, крякает и говорит, что деревенское кладбище пора бы уже и прибрать — жаль, у него только одна пара рук, неунывающий Слай бодро свистит редким бродягам, а Жук то исчезает, то возвращается, — и это тоже становится совсем обычным.

— Мне жарко в шахтах, Изель, — жалуется Мила, в очередной раз заходя выпить воды. — Так жарко.


* * *


Жук не поднимается на поверхность где-то неделю или две, может, и больше, — кто ж знает, когда он сам вечно забывает вести счёт времени, — а потом возвращается из подземелий мрачный, с почти выгоревшим фонарём и пятном ожога на отёкшем веке, и от него за милю пахнет горечью, а сапоги и плащ мокры прозрачно-янтарной желтизной.

— Чума уже и до перепутья дошла, да? — вздыхает Изельда, пока Жук умывается над блюдом минерального молока, и вздрагивает, вспомнив кое-что важное. — Жук, ты не видел Милу? Ну, Мила. Наш шахтёр, девушка. Ты ж встречал её прежде.

Жук тяжело оглядывается, щуря пострадавший глаз, а потом прикладывает к ожогу пригоршню с водой, — и драгоценная вода из источника течёт бело-розовой струёй, капает с локтя, впитывается в земляной пол.

Изельда смотрит на это — долго, невероятно долго, будто время, запнувшись, хлещет непреодолимым потоком, — поджимает губы и отворачивается.

— Пусть останется там, в шахтах. Нечего заразу в деревню тащить.

— Мг-ха, э-э-а, — равнодушно бормочет Жук, вытирая мокрое лицо, и, крутясь перед добела начищенным медным зеркалом, осторожно трогает пальцем ещё совсем свежий ожог.

— Ты всё сделал правильно.

Глава опубликована: 16.10.2020

Изельда

Абсолютно очарованный и искренне заинтересованный, Жук тянется пальцем к гарде охотничьего меча, вскарабкавшись на прилавок, и, подтолкнув, аккуратно покачивает, пробуя на вес; хороший меч, сбалансированный, лёгкий — в самый раз по женщине.

— Э-хой, Жук! Ну-ка, быстро убери грязные лапы от моей вещи! — Изельда, свалив кучу резных деревянных тарелок прямо на дверцу в погреб, сурово супит брови, уперев кулаки в жёсткие бока. — Жук, я не разрешала тебе лезть на прилавок!

— Мэ-эг-х, — говорит Жук, хлопая круглыми глазами, и, с тоской глядя на меч, слезает на земляной пол; Изельда тут же хватает оружие, замотанное ремнём поверх ножен, и перевешивает повыше — под самый потолок, на резную скобу под потемневшей от сырости рейкой.

— Вот так. Пусть пока повисит.

— Гхэ, — чешет Жук нос и, плюхнувшись на скамью, выгребает из кармана недавно найденный амулет — дышит, трёт, крутит его на просвет и щурит то один, то другой глаз; амулет больше похож на дорогое украшение — почти светится, налитый нежно-голубой слюдой живокрови, сердечком птицы пульсирующей под касаниями пальца.

Жук сразу чувствует, что Изельда крутится рядом — по щеке щекотно мажут её длинные косы, — но не издаёт ни звука: уж очень интересно глядеть, как Изельда, старательно делая пустую физиономию, жадно и не без зависти рассматривает амулет.

— Красивый. Где ты его добыл? Поди, несколько сотен отвалить пришлось.

— М-м-мнэ! — Жук кивает на открытое окно, за которыми скалящимися вдалеке провалами нависают скалы Воющих утёсов.

— Будет врать-то! В жизни не поверю, — фыркает Изельда, встряхнув головой, и сгребает посуду в передник, подобрав выше колен пёстро вышитые юбки. — Там только москиты да горные ежи живут, откуда людям взяться?

Жук гадает, от чего может быть шрам под её левым коленом — шипа, колючки или костяного жала.

— Слушай, а там хоть есть чем разжиться?

— М-гм.

— Тоже мне, переехали, добрались чёрт пойми куда, будто в Мидланде было хуже, — ворчит женщина, раскладывая миски на прилавке, — я даже погулять ни разу толком не ходила. Где я мясо на ужин-то возьму, а? Опять на змей силки ставить? Ах, чтоб её, проклятый край! — швыряет Изельда, уже совсем красная и злая, последнюю тарелку, да так, что та чуть не слетает в угол, и с тоской смотрит на подвешенный у низкого потолка меч, — а потом, прикусив губы, сдёргивает с гвоздя дорожный ремень. — Жук! Своди меня на утёсы, я видела, ты оттуда ежиное мясо приносил. Всё равно торговля ни к чёрту.

Жук пристёгивает амулет под потрёпанным плащом, запихивая его под шарф и рубашку, и смотрит, как Изельда влезает в тёплую дорожную кофту и, подвязав подол повыше, прыгает на одной ноге, натягивая потёртый кожаный сапог.

— Мг-х?

— Муж? Плевать. Я ему не слуга и не торговка, а свободная женщина, и иду, куда захочу. — Помедлив, Изельда достаёт из-под полки овощи в горшке и ставит рядом с хлебницей, пододвинув кувшин кислого молока. — Как думаешь, Корнифер найдёт, если прежде меня вернётся?

Жук абсолютно с этим согласен.

— Ну, веди. Показывай эти твои Воющие утёсы.


* * *


За Перевалом Короля воет нескончаемый ветер, выметая всю пыль из источенных камней, и зудят бледные москиты-мстекрылы, а из скальных щербин осыпается труха, — и оттого горные дороги кажутся совсем неживыми, блёклыми.

— Тю! — свистит Изельда, с хрустом напарывая на лезвие очередного ежа; Жук впервые видит, чтобы Изельда, ворчливая и вечно скучающая, не бог весть какая хозяйка, была настолько оживлённой: даже при Корнифере так не светилась, — а женщина уже рвётся с боевым гиканьем на шорох под каменный свод. — Ставлю свои косы, Жук, там жирный бальдр!

Бальдр находится, но мелкий, совсем детёныш, недовольно шипящий и ощетиненный гребнями на панцире, и Изельда тут же скисает на несколько мгновений.

— Хватку теряю. Уж и размера определить не могу.

— М, м-м, — тычет Жук в сторону ущелья, облепленного голубыми цветами и такими же бабочками. — Мх!

Пещера Джони встречает Жука как старого знакомого — шорохами, капаньем, слюдяными прожилками, охапкой бледно светящихся бабочек-светляков; Джони, распростёртая на могильном камне, улыбается, навсегда застыв запавшими в синяки глазами и высохшими тонкими руками, скрещенными на грудях, и Жук задумывается, не из-за живокрови ли её лицо, даже исхудавшее, выглядит не жутко, а торжественно и немного печально, — так, будто Джони прилегла поспать, оголодав в каменном мешке, и не смогла проснуться.

— Это её амулет, да? — Изельда роняет мех с ежиными тушками, крестится, припав к могильнику на колене, и бережно смахивает со лба покойницы каменную пыль.

— М-гм, — кивает Жук и, подтянувшись на локте, залезает на наименее неудобный каменный выступ — так, чтобы рядом могла усесться и Изельда.

Изельда не плачет — так, шмыгает носом, трёт мокрое тыльной ладонью, моргает, глубоко дыша, и зачарованно разглядывает шуршащих светляков, задрав голову.

— Тут так хорошо. Это святое место, да?

— Мхэ-м, — опять кивает Жук, болтая ногами, и смотрит, как меж камней тянутся синевой набухшие живокровные жилки.

Изельда ещё раз шмыгает, сморкается в пальцы, крепко приобнимает, обхватив за плечи, и так же крепко целует — прямо по шраму, рассёкшему рот, а на губах остаётся привкус солёной горечи.

— Спасибо, Жук. Я уже так давно не охотилась.

Глава опубликована: 03.11.2020

Хорнет III

— Тьху! Опять ты, привидение!

Хорнет по-мальчишески сочно сплёвывает в раскисший лесной мох и не глядя отшвыривает носком сапога взвизгнувшего мшистика, облезлого от золотой заразы.

— И почему мы вечно встречаемся, а?

— Мх-х.

Жук, отступая на пару шагов, задирает голову на небо и тут же морщится: несколько капель, сочась сквозь плотную листву, попадают под шлем, прямо в глаза.

— Гха, м-м-м, — добавляет он, тыча пальцем в мокрые деревья; дождь начинает протекать сквозь переплетение ветвей.

— А, чтоб его, неладная! — Хорнет передёргивает плечами, потуже затягивает завязки плаща под горлом и, закинув на плечо копьё и связку тетив, шустро ныряет в ивовые заросли.

Жук идёт за ней след в след.

— Надеюсь, ты не хочешь принести мою голову своему господину, кем бы он ни был, — хмыкает Хорнет, набирая в охапку обломки ветвей и сухих стеблей, а потом залезает под крепкий каменный свод, изрезанный выветрившимися рунами — плотными, одна к одной, едва разберёшь написанное. — Гляди, как бы я твою не принесла — матери-то в подарок.

— Мэг-х.

Жук, усевшись у дорожной сумки и сняв костяной шлем, чиркает трутом над полусырым хворостом, косясь одним глазом на муть лесного дождя, а другим — на копьё девушки; в разлом каменного свода лезет белый горный ёж, лес пахнет мокрой зеленью и пыльцой, а Хорнет даже и не думает браться за оружие — лишь молча и деловито ломает об колено ветки, пока не успела затухнуть едва ожившая искра.

Пожалуй, сейчас очень легко было бы её стукнуть или даже швырнуть ножом: уж, во всяком случае, хотя бы за первую стычку на тропе в полумиле от озера Унн, — но Жуку лень, неохота и хочется есть, да и никакой обиды на её копьё с тетивой у него нет.

— Ёж мой, — прикладывает Хорнет палец к губам и, затаившись, ползёт на коленках к разлому, вынимая из сапога стилет. — Ну, если уж я его достану.

— Мгхэ-э-эм, — сообщает Жук, раздувая тлеющий огонь, и суёт в угли несколько клубней дикого картофеля.

— На себя б поберёг, а?


* * *


Ёж заползает уж очень далеко, забившись в трещину; во всяком случае, Хорнет спустя пару десятков попыток кривит губы, потом веселеет, наколов на стилет толстого мшистика, подползает к тлеющему огню, развязывает капюшон промокшего насквозь плаща и стягивает его через голову, не снимая платка с волос и шеи, а потом — и сырую чёрную рубашку, передёргивая плечами.

Корсажа под рубашкой, впрочем, не оказывается.

— Ну же, посмотри на меня, — по-девчачьи капризно кривит Хорнет губы, суёт мшистика в котомку и, достав полосу вяленого мяса, впивается в неё зубами. — Или ты не мужчина?

Жук рассматривает её, а потом продолжает колупать ножом обугленную кожуру печёной картошки.

— Как тебе дочь короля? Хороша?

Хорнет, так и не развязав под подбородком платка, подтягивает кожаный пояс на жёсткой, как у мальчишки, талии и продолжает грызть мясо, а потом пьёт воду из пригоршни; кожа у неё молочно-белая, в кислом свете огня словно налитая мёдом, а груди — мелкие, напряжённые, как острия арбалета. Хорнет, в общем-то, не так уж и красива — только на лицо с раскосыми глазами и чуть орлиным носом, видать, материнское, а тело у неё почти не женское: упругое, будто натянутая тетива, и сильное, будто у охотника-добытчика.

Та женщина из божьих воинов, которая младшая — с чёрными глазами и тихой кошачьей походкой, — намного красивее, думает Жук.

— Это всё с тобой сделал мой отец-король, да?

Жук криво кусает картошку уцелевшими зубами, глядя в алеющие брызгами искр угли; Хорнет смотрит туда же и, облизав пальцы, поворачивается к теплу костра боком, греясь от сырости.

Под рёбрами у единственной дочери короля виднеется два косых шрама.

— Видать, это было зря, раз вся земля прогнила заразой.

— Мнэ-эм, — говорит Жук, набив рот горячим картофелем.

— Знаешь, — Хорнет, помолчав, берёт себе самую мелкую картошку и скребёт её ногтем, — хорошо, что у меня нет сестёр и братьев. Удобно быть одной. Мне ни в чём отказу никогда не было, даже замуж не гнали, понимаешь? Скажи, а у тебя были братья или сёстры?

Жук молчит: пресный дикий картофель после трёх дней пития воды из ручья и кислых ягод кажется невероятно, восхитительно, невообразимо вкусным, и этому не мешает ни отсутствие половины передних зубов, ни обрезанный на две трети язык.

— Представь: я, да и замужем. Ха! — отрезает Хорнет и, откусив сразу половину, смотрит на пляшущие по камню чёрные тени. — Позвать тебя выпить пива и попрыгать на моей свадьбе, когда я захочу покоя?

— Мг-м-м, — бубнит Жук, с трудом жуя, и Хорнет почти улыбается, а потом смеётся.

— Вот и хорошо. Позову, если мы прежде не перережем друг другу глотки.

Жук прекрасно понимает — да, в общем-то, и видит, — что на веку лесной девы Хорнет едва ли наберётся двадцать лет.

Глава опубликована: 03.11.2020

Деревня богомолов II

— Инкоши! Ах, несчастье! — вопит Унхаш, шмыгает, загребает младшего брата в объятия и, ничуть не смущаясь пары десятков любопытных глаз, целует его расцарапанный в ссадины лоб. — Говорили же тебе: никогда не ходи собирать грибы без старших!

— Я и не ходил один, — бурчит Инкоши, надувая бледные щёки; губы у него, разбитые и опухшие, всё ещё дрожат, как будто мальчишка хочет заплакать, но держится. — Мы с Матху и Ат-Келлики грибы собирали, а… а потом…

— Э-эй-я! Инкоши сам в чащу удрал!

— Богом клянусь, всё так и было, госпожа Унхасилат! — божится Ат-Келлики, кивая слишком уж настойчиво, и грызёт чёрные от грязи ногти. Ат-Келлики на три года старше Инкоши, и по ней нынче, если посмотреть, никак не скажешь, мальчишка она или девочка. — Его Ихмарино сманил.

— Это который пропал неделю назад! — подхватывает веснушчатый Матху.

— Правда-правда!

— Помолчали б лучше, оба-два! — Сув-Херват на всякий случай отвешивает обоим по подзатыльнику: некрепко, для острастки, чтобы заткнулись побыстрее.

Маленький седой рыцарь, сняв шлем, хлопает ресницами, ковыряет пальцем в выбитых зубах и совершенно не тяготится тем фактом, что из-за его левого плеча угрюмо зыркает девица-копьеносица, а из-за правого — тощий лысый старик в выцветших пурпурных отрепьях, намотанных так-сяк на манер капусты; даже безмозглые грибы знают, кто в Гнезде носит пурпур.

Ох, дурак-дурак, приволок гостей на чужие головы.

— Зачем ты привёл к нашему порогу этих овечьих шакалов, Жук?

— А где ж благодарность за то, что мы нашли в лесу вашего щенка, божьи воины? — скалится девица. — Отвести его обратно?

— Много чести! Хватит и той благодарности, что вам не вогнали по копью в пузо, — точно так же скалится Сув-Херват, сплюнув под ноги.

— Херве, будет тебе!

— Хорнет, замолчите!

Ат-Махав сердито смотрит на сестру, сдвинув брови, а лысый старик одёргивает копьеносицу за подол короткого блекло-малинового платья.

— Я уже не дитя, Шух! — рявкает та, шлёпнув его по локтю.

— Нельзя так говорить с людьми, молодая госпожа!

— Ещё чего! Я принцесса ткачей, и у меня есть копьё, голова и крепкие ноги, а значит, я буду говорить всё, что захочу.

— Принцесса? А-ха-ха-а! Да вы только посмотрите на неё!

Сув-Херват громко хохочет, вскинув голову и уперев кулаки в жёсткие бока, и смотрит на Хорнет с таким снисхождением, будто перед ней стоит малое дитя.

— Значит, к нам дочка Бледного пожаловала? А где ж твои земли-то, чумная королевишна? Где твои люди?

— Везде, — вздёргивает Хорнет упрямый подбородок, поджав губы. — И я очень желала бы передать всю мою благодарность и милость тому, по чьей вине я теперь чумная королевишна, а не ткачиха.

— Уж точно не по нашей. Мы не королевские псы, а божьи воины.

— Коли не псы, так почему прогоняете мой народ от своего порога?

— Потому, — отрезает Унхасилат, стукнув оземь любимым копьём, — что твой отец верил нам побольше вашего, принцесса, и мы дали ему обещание, что ваша кровь никогда не смешается с бледной.

— Так король-то уже помер. Давненько, — напоминает Шух. — Да и Хорнет ведь Вирмова дочка, не чья-то ещё.

— Помер — значит, на то воля божья. Но заразу мы к себе никогда не впустим.

— А ежели кто из ваших заразится?

Жук облизывает рассеченные шрамом губы, моргает и пристально смотрит на Ат-Махав: та вздрагивает, инстинктивно прикрывает руками живот, отводит взгляд и хмурится, но ничего не говорит. Надо будет, пожалуй, и ему рассказать, — в конце концов, Жук уже давным-давно принят в деревню, и ему пора узнать, что троица была квартетом, пока сёстры не попрощались с братом, выбросив его украшения в Туонелу.

— М-мг-ха, кх, — тычет Жук в сторону Инкоши, корчит пустую рожу и кровожадно скалится, сочно сплюнув и высунув язык.

— Хорнет, поговори с этим полоумным!

— Гхэ-а!

— Погоди! — Унхасилат щурится, опускается перед Жуком на колено и берёт за мизинец. — Повтори и поклянись, что не лжёшь.

Жук кивает, встряхивает сцепленным мизинцем, развязывает узел на дорожной сумке, предъявляет шлем, расколотый поперёк лба, — и Матху ойкает, Сув-Херват — молчит, а внутри самой Унхасилат что-то обрывается с таким хрустом, как будто в её живот вонзается зазубренная стрела.

— Истинно говорю, так и есть. Это носк-брюхоед, он у нас на шестом году завёлся, еле отогнали, — кивает Хорнет, сунув в рот палец; глаза у неё всё ещё хмурые, но уже не злые. — Ещё и заразный. Удрал, сволочь, Жука ядом чуть не заплевал.

Покойся с богом, Ахал-Ихмарино, шепчет одними губами Унхасилат, целует шлем и с хрустом насаживает его на древко одного из воткнутых в землю копий.

— Никуда эта тварь не удерёт. Эй, вы, дайте королевишне и старику жареного мяса! Завтра будет охота.

Глава опубликована: 04.08.2021

Старейшина

— Изельда! Как поживаешь?

— Как обычно — никак, — пожимает плечами та, стирая в лохани старые пёстрые платья, расшитые стеклянным бисером. — Скучно здесь, в вашей деревне. Медвежий край.

Настоящее имя Старейшины — Грюнбельд, но он давно перестал называть себя этим именем: ему шестьдесят три года, и в Грязьмуте он и впрямь самый старый, потому что все деревенские, родившиеся в его годы, давно уж спят в сырых землях упокоения, и смотрительница дальнего кладбища, угрюмая сефардийка Ревек, — тоже. А соседа, здешнего могильщика, Старейшина похоронил ещё прошлой осенью, и его могильный камень приходится постоянно чистить от паутины.

Старейшине скучно, как и Изельде, и хочется с кем-то поговорить, но недавно приезжая красотка, видимо, столь же красноречива, сколь и он.

— Ох, Изельда, а ведь здесь однажды ехала в храм принцесса ткачей со слугами. Нет, уж право, никогда бы я туда не уехал, поверь! — Старейшина торопливо машет руками. — Здесь намного лучше. Но принцессу я увидал. Совсем маленькая, а уже в вышитой вуали и рожках, как знатная дама.

— Разве они выезжали так далеко? — Изельда, искренне удивляясь, отвлекается и выливает мыльную воду не за порог, а себе на ноги. — Слыхала, ваш король загнал ткачей в подгорье.

— Всё так! Я ещё слыхал: ткачи языки мервецов своих жрут, а остальное на кострах палят.

— И король их привечал?

— Э, в том и дело! Это королевская дочка от ихней женщины. Мир его памяти, у короля и королевы детей живых не было. — Старейшина вздыхает и, крякнув, опускается на резную скамью. — Только от той, другой, из рода ткачей.

— Все мужчины одинаковы.

— А ваш муж?

— Муж, муж, объелся груш, — фыркает Изельда без любви, но и без обиды, вздыхает и выставляет лохань на ребро — сушиться, а потом натягивает верёвку для платьев, и Старейшина думает, что утренний разговор с соседями вполне удался.

Корнифер по душе Старейшине — во всяком случае, тот добрейшей души человек, достаточно умён и даже умеет читать, — но Корнифера вечно нет дома, и Старейшина ни в коем разе не может это одобрить: зачем уходить в чумные земли, если и в этих, чистых, хорошо?

— Хорошо там, где нас нет, — наставительно говорит Слай, ковыряясь щепкой в зубах, и садится рядом любоваться светлячками над сколотым придорожным знаком. — Вот, к примеру, меня нет в Мидланде, и я всё воображаю, что родина у меня-то была неплохая.

— Мне и здесь всегда хорошо было, — не согласен Старейшина; впрочем, Слай тоже по душе Старейшине, и с ним всегда есть о чём поговорить.

— Врёшь! Всегда-всегда?

— Да. Здесь тихо.

— Ну, всегда есть исключения. Этот заезжий малец, седой, опять куда-то укатился. Ставлю мой меч и мои походные ножны, скоро вернётся. — Слай зевает, глядя на недавно вернувшуюся из божьих земель Бретту: толстая девушка, вскарабкавшись на крышу, чинит прохудившийся скат, по-мужски ловко стуча обухом и крылом топора. — Жалко мне твою деревню. Одни бабы и старики остались, а молодёжь всё гуляет.

На этот раз Старейшина соглашается.

— Знаешь, старик, а мне он нравится. Похож на меня лет сорок назад.

— Хорошо быть молодым, верно?

— Верно, — важно кивает Слай. — Колени на дождь не болят, девушки любят больше. Куда ни глянь — удобно.

— Как думаешь, сколько этому безъязыкому жуку лет?

— Тридцать.

— Не много?

— Мало. Глаза у него совсем старые.

Старейшина никогда не думал о старости. Пустое дело, а забот всегда — по горло, разве стоит о таких пустяках думать? Всё есть земля, всё туда возвращается, а потом — вырастает заново и расцветает ещё краше, и если уж вотчине Бледного Короля было суждено истечь золотой заразой, — значит, так тому и должно быть.

— Хочешь, покажу, что он недавно притащил для меня?

— Покажи-ка, — щурится Слай за толстыми стрекозьими очками.

Старейшина, абсолютно и полностью счастливый, бережно выносит из дома глиняный горшок в сколотом резном орнаменте, и в горшке шевелится нежно-бледный редкостный цветок.

Глава опубликована: 10.01.2021

Маэстро Гримм II

Святая зевает и потягивается, нежась на тюке с увязанными меховыми полостями, и чешет голую лодыжку.

— Мы что, хрусталь продавать везём, Брумм? Почему Алиенора из кобылки превратилась в улитку?

— Это уж спрашивай Аквитанца, — бормочет Брумм, подхлестнув круп вожжами.

— А кто ж у нас управляет Аквитанцем?

— Маэстро Гримм.

— Значит, сходи и разбуди маэстро Гримма, а я останусь в повозке с Алиенорой. Девчонка едет с девчонкой, парни — с парнем, славно же?

Святая не произносит ни «пожалуйста», ни «было б лучше», и молчун Брумм даже не подумывает о том, чтобы ей перечить, — женщине не пристало просить, особенно если она гадает по руке и умеет чинить зачарованные амулеты.

Святая ничуть не по душе Брумму — конечно, она хороша и свежа, пусть и не носит платка, и её груди в тесном корсаже позавидует сама покровительница всех незамужних девиц, и любой, кто знаком с тёмной труппой более трёх дней и трёх ночей, знает, что ни один мужчина, к которому она прикоснулась, не уходил от неё здоровым, и спасибо, если живым, — но Святая так улыбается, что Брумм всякий раз вздыхает, неодобрительно качает головой и приходит к ней на любую помощь: расседлать ли коня, помочь ли набрать хворост на костёр при стоянке, собрать ли жгучее алое пламя.

— Вот и славно. — Святая перехватывает кинутые вожжи — да так натягивает их, что Алиенора храпит, ржёт и болтает длинной гривой, прокрашенной в рыже-розовую хну, — и, сочно причмокнув, окрикает: — Но, родимая! Догоним этого лентяя, да зацепятся колючки в его несчастной аквитанской гриве!

Брумм спрыгивает с повозки Святой, нагоняет переднюю и ловко залезает прямо на ходу, подскочив на приступке.

— Маэстро, уже третьи петухи пропели! Подгоните-ка коня!

— Не-е-е, — тянет хриплый голос из сена, — мне лень. Хочу спать. Пусть Аквитанец сам меня везёт.

— Что ж, значит, придётся мне. Мы этак до Гнезда и зимой не доедем.

Брумм нехотя щёлкает хлыстом, на что конь, такой же крашеный в гриве, как и Алиенора, косится большим карим глазом, но ходу всё-таки прибавляет, и под его копытами хрустят дорожные камешки.

— Вы спите крепче, чем летучая мышь на мельнице, маэстро Гримм.

Гримм шуршит сеном и садится, зевая и потирая глаз; когда мрачная труппа снова разобьёт лагерь и зажжёт факел, Гримм оживится, завяжет волосы потуже под чёрный платок, как и полагается хозяину бродячего цирка, и намажет лицо белой краской, подтемнив две тонкие полосы поперёк век и скул, и будет почти пёстрым в своём малиновом жилете и плаще с кровавым подбоем, а сейчас — сейчас Гримм, неумытый и сонный, как филин, выглядит всё ещё моложе своих настоящих лет, но у его глаз и губ давно уже лежат тонкие светлые морщины.

— Ну, я уже достаточно стар, чтобы много спать.

— Не помните, сколько вам зим? — помедлив, впервые прямо спрашивает Брумм; сколько он себя помнит, Гримм и полтора десятка лет назад выглядел так же, как и сейчас, но ни седины, ни устали в нём не прибавилось, — только пара нитей морщин на иссиня-венозных веках, а ходит Гримм всё так же легко, как и прежде.

— Много, дитятко. Я все Пустоши до самого Узкого моря обошёл ещё в те годы, когда мать твоей матери ходила в девицах.

— Много, — задумчиво повторяет Брумм.

Видать, алый жрец Гримм, сын кошмара и огня, и впрямь могущественнее, чем покойный Бледный Король, да обогреют грёзы его душу? Говорят, король был человек, да не человек вовсе — одна только оболочка земная, но короля уже десять лет как нет, а Гримм — жив, и всё так же изящен и строен. И проклятье Святой на Гримма не действует: Брумм сам видел, как Святая однажды поцеловала его в щеку — без намёка, лишь в благодарность, и тот об телегу не споткнулся, простуду не подхватил и от болезни не слёг. Выходит, даже в земном теле — не смертный.

— Чую, чую запах человечий, чую алое пламя, чую, что будет танец, — хрипит Гримм, веселеет, оживляется и, легко вскочив на козлы, отбирает хлыст у Брумма и, щёлкнув в воздухе, свистит — звонко, не в тон сорванному голосу: — Эй, лентяй! Живей идём, Аквитанец! Нас позвало бледное королевство, и пора бы нам его разжечь!

Брумм, бухнувшись в сено, разгребает в схроне старую гармонь и лениво тянет мехи, распахнув глаза на чистое, умытое ночным дождём небо.

Глава опубликована: 26.12.2020

Мрачная труппа

— Ох! Вы видели? Что это за чужеземцы приехали-то? — искренне и громко волнуется Старейшина, в панике поглядывая то на Слая, то на Изельду, то на красно-чёрный шатёр; светильники у шатра не масляные — кровавые, алые, будто тёмное пламя на жертвенниках, Изельда таких прежде никогда не видала — только на картинках, и пахнет от них в воздухе чем-то жжёно-горьким, будто горит цветочное масло.

— Надо будет спросить, — рассудительно говорит Слай, цокнув языком, — откуда они взялись такие. Наверное, с юга. Там огню поклоняются.

— Уж этим ты займёшься без меня: не пойду я к этим… этим! И маски у них гадкие. Бродячим артистам такие не полагаются, я видел!

— Где ж это, интересно? Ты разве в столице на гуляниях бывал?

— Упаси тебя все боги земли, Слай! Здесь артисты всегда раньше ездили, уж я-то в мои годы навидался.

— Так чего ж ты мельтешишь-то? Не они первые, не они последние. Как явились, так и уедут.

— И того! — бурчит Старейшина, плюхнувшись на лавку. — Странные они. Лучше издалека погляжу.

— Вот Жук-то удивится! Вернётся, а у нас тут гостей навалило.

Изельда молча кусает ноготь под болтовню стариков, жадно впиваясь взглядом в чужих, — интересно же; Грязьмут нечасто видит проезжих путников, а иноземцев — и того реже, и Изельда всякий раз мечтает, что будет мимо Грязьмута проезжать кто-то из её краёв, — да никогда таких не попадается. Девица примерно её возраста, подоткнув линялые юбки от грязи: ноги под подолом у неё голые, загорелые, в одних только поношенных башмаках, — распрягает лошадей, а хмурого вида крепкий музыкант, замотанный в меховой ворот и кольбу так, что и не разглядеть толком лица, вбивает в землю колышек, ослабший от натянутой верёвки.

Право, маловато в мрачной труппе артистов, ежели считать и их хозяина.

— Гляди, и у девки ноги не прикрытые.

— А что тебе не нравится?

— Срамно!

— Старик, ты совсем дурачина? — красноречиво смотрит Слай, ткнув через плечо на Изельду; Изельда — мидландка по рождению, свободная женщина, ни разу в жизни не носившая ни бегуина, ни нижней юбки, — фыркает, передёрнув голыми плечами, а девица, оборотясь, очаровательно улыбается, но из-за половинчатой маски улыбка выглядит жуткой, как оскал.

— Изель — это другое. Изель мы уже знаем. А эта, точно говорю, колдунья.

— Колдунья или нет, а красивая.

— Колдунья, уж поверь. Хочешь, погадаю на будущее? — поёт девица, щёлкая шариками бус-чёток на шее. — Что выбираешь: кости, перья, жемчуг речной?

Слай отмахивается, звонко сплюнув сквозь зубы.

— Тц! А чего мне гадать-то? У меня уже всё решено. Молодым парням гадай, если они тут когда появятся.

— Поди, их тут мало? — легко грустнеет девица, но глаза у неё, как и прежде, смеются.

— Меньше, чем пальцев на твоей руке.

— У-у-у. Ни мужчин, ни урожая. И зачем мы в этот медвежий край приехали, Брумм?

— Баба. Пожалей парней-то, — бормочет музыкант в кольбе, потуже затянув узел на колышке, разгребает среди вещей гармонь и, склонив голову к плечу, тянет мехи — жутко-ноюще, как если бы вся зубная боль мира воплотилась в звуки: инструмент настолько расстроен, что даже тугоухая на музыку Изельда морщится. — Гляди, как бы маэстро Гримм тебя не услышал.

— Будет тебе, а? Ты ж тоже с деревенскими поболтать хочешь.

— Пусть с маэстро сначала болтают.

— Вот поэтому тебя и не любят. Скучный ты, Брумм.

Хозяин труппы — рослый и длинноногий, с хищным профилем, в чёрном рогатом уборе поверх платка, — поджигает последний светильник, и тот вспыхивает алым, рассыпавшись снопом искр.

Изельда смотрит на него, а потом, решившись, подходит поближе.

— Вы ведь маэстро Гримм?

— Он самый. Вечер добрый, барышня, — хрипато тянет Гримм, щуря глаза в мелких морщинках и грубо подведённой краске; Гримм не похож ни на кого, у Гримма упругая осанка танцора, а глаза цветом схожи с яшмой. — Заглянете на маленький пир во время чумы, коль человеческая жизнь коротка, а радостей мало?

— А… а вы из южных земель?

— Может, и оттуда. Рассказать, барышня?

Изельда не может понять, пугает её маэстро Гримм или всё-таки нет, но от его глаз и сладковато-терпкого мужского запаха ей почему-то становится жутко, и Изельда на всякий случай бурчит «нет», убегает, подхватив юбки, и прячется за широкой спиной Старейшины, — тот аж подскакивает на скамье, а Слай ржёт, хлопнув себя по колену.

— Экая ты у нас трусиха, Изель! Хорошо, что муж тебя не видит!

— Никакая я не трусиха! Маэстро… чудной он какой-то.

— Что, думаешь, у него два меча в штанах? Пф! Сходи да проверь.

— Сла-а-ай!

Гримм щурится, улыбается и мелодично свистит на губах, вторя мотиву гармони Брумма.

Глава опубликована: 27.03.2021

Сосуд II

Третья печать ломается — так же, как и две предыдущие, — а Вессель блюёт лимфой, давится и корчится в приступе: набухшие в животе язвы пульсируют, лопаются, и храм Чёрного Яйца заливает чумная слизь.

— Всё равно никто не придёт, — шепчет Лучезарность внутри головы, свербя тупой непроходящей болью. — Слышишь, бледное отродье? Никто за тобой не придёт, а если придёт — убьёт. Ты давно уже никому не нужен.

Вессель молчит — долго, тупо, невидяще пялясь в никуда; право, лучше бы снова забыться долгим сном, в котором не видать края и нет ничего страшного — лишь тёплый свет, в котором так хорошо греться, — и не просыпаться, ибо без сна нет ни солнца, ни тепла, ни покоя. Вессель молчит невозможно долго — а потом, скуля, царапается и дрыгается в цепях, в тысячный раз давясь болью в отрезанном языке, и сгорбленную спину сводит до нытья: затекла, — а левая рука не шевелится вовсе: отказала.

— Живой сосуд с чумой, запечатанный во времени и собственном теле. Это ведь стоило всего королевства, верно? Да, бледный узурпатор?

— М-мэ-гха…

Скотина, выращенная на убой. Однорукий, немой, больной — и заражённый, пропитанный заразой до самого нутра.

Из глаз, носа и рта течёт, и Вессель хочет утереться, но руки скованы, ободраны до ссадин, и по пальцам ползёт чернота; скоро чума вгрызётся в сердце, искусает и начнёт драть когтями, и душа потечёт наружу, и Вессель наконец-то будет свободен, — вот только прошло уже десять лет, а у Весселя до сих пор черны только пальцы и кисти. Что бы сказал отец, десять лет назад искавший самую дорогую, самую-самую лучшую жертву?

— Ах, точно. Пустой сосуд, оказывается, был не так уж пуст.

Отец, отец, отец.

Приди, скулит Вессель в пустоту, приди — не освобождай даже, терзай, бей, накажи за мою ересь, что угодно со мной делай, всё вытерплю, лишь приди — и скажи, что всё это было не напрасно. Приди, скулит Вессель, мокрый от слизи и чумы, совершенно беспомощный, и понимает, что Бледный Король больше никогда не придёт, — потому что опухшие шрамы кровоточат, а нутро болит, словно что-то вырвали наживо, вместе с отёком и язвами.

— Узурпатор. Посмотри, что ты сделал с королевством, когда решил истребить наш свет, — снова звенит голос в голове, и Вессель хочет выть, но грудь так стянута кирасой и цепями, что Вессель лишь задыхается, — а ведь всё будет ещё хуже стократ, если кто-то разобьёт оковы и займёт место твоего ублюдка-еретика.

В храме Чёрного Яйца что-то валится эхом, падает, — и тут же тянет сухостью, словно кто-то открыл двери, а не гнилостно-сладким, как пахнет чумная слизь.

— М-мэ-а-а? — мычит Вессель, вздрагивает и оглядывается.

В чёрном жертвеннике нет света — одно лишь сияние, кто-то бьёт по цепям, рвёт оковы, и каждая из них обрывается, брызгами рассыпаясь на звенья, пока Вессель не грохается оземь — уязвимый, без доспехов и меча. Вессель инстинктивно кусает неживые пальцы, суя их под шлем, — больно; Вессель ползёт к мечу, царапает камень ногтями, хватает — и руке становится тепло, когда в ладонь ложится резная рукоять.

Обняв клинок, Вессель не по-королевски звучно шмыгает носом, но тут же вздрагивает, чувствуя лопатками чей-то взгляд.

«Кто здесь? Кто?»

Вессель, шатаясь и сутулясь, кое-как опирается на меч и пялится на освободителя: освободитель — маленький рыцарь в дорожном плаще и шлеме из черепа двурожки, не мальчик, сущий жук, и клинок у него заточен до предела, искусно изрезан узорами, как и у Весселя, — но заразой, гнилью и смертью от него не пахнет.

— Убей его, бледное отродье, — говорит Лучезарность. — Он разбил все печати, впустил в Храм чумную заразу, вломился в жертвенник и даже не принёс тебе дары. Убей, и тогда для нас настанет рассвет. Может, тебе даже простится твоё упрямство.

Вессель медлит.

Вессель ждёт окрика, удара, хруста освобождённого из ножен клинка, чего угодно, — но Жук в своём плаще, сапожках и рожках подходит и смотрит молча, словно у него тоже отрезан язык, и даже не думает первым браться за оружие; и тогда Вессель воет по-звериному пронзительно, запрокинув голову в костяном шлеме, — и чистая от чумы, первозданная, впервые за десять лет высвободившаяся Пустота хлыстом бьёт по стенам храма, дробя в крошево чернокаменную кладку.

Глава опубликована: 20.03.2021

Лучезарность

Изельда, гремя ведром, идёт за водой, натянув шарф до глаз, а перчатки — по локти; всё на дороге к перепутью — земля, песок, растения — истекает и пузырится золотой слизью, а уж в само-то перепутье Изельда и носу не кажет — что может быть безрассуднее?

Чума, мрачно думает уже свыкшаяся с этим зрелищем Изельда, налегая на тугой колодезный рычаг. Добралась-таки, зараза. Не издохла. Пьёт жизнь из того, что ещё дышит, сосёт, поганит, душит липкими пальцами. Ещё несколько дней — и Изельда уйдёт, забрав меч и дорожную сумку: не нужна ей, ещё молодой и красивой, золотая зараза, которая сушит вены, течёт гноем из глаз, переполняет рвотой горло.

Одна, без мужа, с мужем, — плевать. Уйдёт.

— Нечего мне было сюда приходить, — говорит сама себе Изельда, сняв ведро с крюка.

Небо чернеет и брызжет молнией, заливает деревню оранжевым светом, и сияет, пробиваясь светом сквозь тучи, — да так, что Изельда на миг слепнет, а всё вокруг неё чернеет и гаснет, и Изельде становится страшно: нет, она никогда не боялась ни гроз, ни дождей, но разве грозы бывают такими?

— Изель, сейчас дождь начнётся!

Изельда приходит в себя, вздрагивает, хватает ведро и бежит — до дома дальше, чем так, лучше уж прыгнуть на крыльцо — и к Бретте, спрятаться.

— Бретта! Я у тебя пережду, Бретта!

Девушка пугливо озирается и прикрывает глаза пальцами, но всё-таки впускает, щебечет что-то насчёт «сапоги скинь», — а через несколько секунд небо проливается на землю ливнем из тысячи слёз, и ветер врывается в долину, — не ветер даже, буря: воет, бьёт хлыстом, срывает с крыши лавки Слая кусок черепицы, бьёт в осколки чьи-то глиняные горшки.

— Здесь часто бывают такие дожди? — смотрит в щель ставен Изельда.

— Нет, Изель. Впервые так.

— Попомните мои слова, барышни, — надрывает Слай горло, выскочив на крыльцо, — если он не смоет эту дрянь, то она всяко ещё больше разрастётся!

— Слай, прячьтесь! Ослепнете же!

— Ишь чего, дура! У меня на дворе тетива сохнет, не хватало ещё, чтоб вся работа пропала!

— Ох, ох, — мечется Бретта, запирая все двери и ставни. — Что же делается?

— Обычная гроза, — упрямо стоит на своём Изельда, приткнувшись в тёплый угол у очага, и не знает, кого пытается убедить, — то ли Бретту, то ли саму себя. — Просто… просто сильная.

— Ага. Такая, что ты аж сомлела?

— Наверное…

Изельда не может понять, почему ей жутко, — и не очень-то хочет понимать.


* * *


Дождь льёт и льёт, истекая в ручьи и лужи, заливая подоконник, крыльцо, двор, дорогу, кажется бесконечным — и прекращается так же внезапно, как и начался. Изельда осторожно выходит на двор, переступает лужу, подхватив юбки, и бежит домой, забыв и о ведре, и о воде; да и к чему теперь вода, право?

Корнифер спит крепко, как ребёнок: дом мал, и Корниферу приходится спать прямо над лавкой, на устроенных у притолоки полатях, — и даже не думает просыпаться.

— Соня, — хмыкает Изельда, бережно поправляя ему одеяло, вздыхает и выходит, в очередной раз тыкаясь лбом в низкий косяк, — ещё раз надышаться свежестью первого за долгие недели дождя.

— Наконец-то! Ох, Изельда, вы с Бреттой это видели? Какой хороший дождь!

Изельда щёлкает языком, довольно уперев руки в бока, и дышит полной грудью: в Грязьмуте наконец-то пахнет не засухой, а жизнью и грозой.

— Как вам, господин староста?

— Изельда! Изельда! — Старейшина почти плачет, но не выглядит печальным — смеётся, трёт дряблые толстые щёки. — Чума уходит!

Изельда оглядывается — и ахает, глядя, как слизь тускнеет, гаснет и сочится в раскисшую землю, словно вода — в песок, и не оставляет ни следа, а из растений иссякает тяжёлая заразная сырость, и они становятся вновь прежними — сухими, упругими.

— Нас дождь отмыл, Изельда. Добрый знак.

— Ишь, зараза, — киснет Слай, подбирая в луже обломок черепицы. — Опять теперь крышу чинить.

Глава опубликована: 21.02.2021

Жук II

— Гляди, Изель, гляди, — вздрагивает Бретта и тычет в сторону ведущих на перепутье и храмовую дорогу ворот, освещённых нежно-белым светом масляной лампы.

— Чума? Опять?

— Нет. Ты погляди, кого Жук привёл.

Жук — маленький и суровый, мокрый от крови и грязи — вместе с незнакомой чужой девушкой ведёт под локти кого-то, кто выше дай боже на полтора фута, да и не идёт толком — еле-еле волочится, хромает; незнакомец опирается на тонкий двуручный меч, и поперёк лба и брови у него — шрам, а там, где он ступает, остаются следы крови.

— Боги милостивые, — дрожит всем тучным телом добряк Старейшина, благоговейно шепча под нос молитву на языке амише, и кланяется, не смея поднять носа.

Незнакомец смотрит на него — не старый, но совсем-совсем седой, рослый и сутулый, как коромысло, и бледный, как подземная поганка, — и из его ясных чистых глаз протекает сырость.

— Вессель — молчун. У нас один язык на троих, — говорит девушка, вздёрнув подбородок, и кутается в тканый плащ цвета перезрелой малины.

Жук тычет его дважды в локоть и молча вопрошает о чём-то, а незнакомец со странным именем Вессель чертит в воздухе пальцем, скривив такой же застарело раненый, как у Жука, разрубленный рот.

— Кто это, Бретта? — недоумевает Изельда. — Королевский рыцарь, что ли? Разве они ещё здесь оставались?

— Не знаю, — шепчет Бретта. — Не похож. Разве только…

— Пустой, Пустой, — повторяет уже на общем языке Старейшина, светясь то ли суеверным страхом, то ли восторгом. Вессель пытается схватить того за локоть, и Старейшина вздрагивает, но тут же сам сжимает пальцы и жадно разглядывает его жилистые, совсем не нежные запястья; одна из рук у рыцаря повреждена в сухожилии и висит плетью, кое-как подвязанная перевязкой, и пальцы на ней слабее положенного. — Гляди, Бретта! Иди-ка сюда, девочка, посмотри на него! Он теперь чист!

— Видать, минеральный источник хорошо моет кожу, — пытается улыбнуться Изельда, думая, что абсолютно ничего не понимает — лишь догадывается, а в голове всплывают письмена недавних историй из дневников странника, которые муж откапывал в грязи подземелий. Уж кто-кто, а Корнифер бы вмиг объяснил ей, что к чему, — объяснил бы, кабы не завалился спать после последней вылазки, самой долгой.

— Что за шум? — тут же вываливается к порогу лёгкий на помине Корнифер, зевая и протирая глаза, близоруко моргает, щурясь на рыцаря, девушку, Жука — да так и застывает в одном сапоге и без жилета, разинув рот.

Бретта, шугливо отшатнувшись, прижимается к плечу Изельды, схватив её за руку, и восторженно смотрит, как Старейшина целует Весселю запястье — так почтительно, будто перед ним стоит королевская особа, — пока тот, явственно недоумевая, хлопает мокрыми от слёз глазами.

— Изель, это лучший рыцарь нашего покойного короля. Мы десять лет его не видели, с тех пор, как…

— А что с ним случилось?

— Долгая история, — замявшись, говорит Бретта, отцепляется и, жадно рассматривая, подходит поближе — наконец-то осмеливается.

— Кого это ты опять привёл, а, Жук? — сварливо интересуется выглянувший с порога Слай, поправляя толстые очки. — Бездельник! По-твоему, деревня у нас безразмерная?

Изельда даже и не думает припоминать Слаю все поддёвки касаемо недостатка мужиков в Грязьмуте, потому что Слай в следующую секунду уже круглит глаза за линзами — а это всегда смотрится очень смешно, потому что Слай с такими глазами похож на маленькое диковинное насекомое, но никак не на мастера меча в отставке, — и недоверчиво хмыкает.

— А чума? Где ж она, если ты и вправду рыцарь Вессель, оживлённое Пустотой дитя?

Вессель оглядывается на Жука, дёрнув острым подбородком, и молча смотрит на него — так, чтобы все сделали то же самое, а Жук, маленький и неумытый, сидит на резной скамье, вычищает ножичком мякоть из яблока, сдувая со лба грязные седые пряди, и выглядит так же, как выглядел всегда.

— Значит, чума ушла, а рыцарь больше не заперт в храмовом жертвеннике. Как оно так, а?

— Вот так, — хитро щурится девушка в малиновое плаще, проверяя пальцем остриё своего копья. — Спросите Жука — всё-о-о расскажет. И про храм, и про Пустоту, и про бога.

Жук поднимает взгляд — не такой тяжёлый, как прежде — и, криво закусив яблоко уцелевшими зубами, впервые за много недель улыбается.

Глава опубликована: 21.02.2021
КОНЕЦ
Фанфик является частью серии - убедитесь, что остальные части вы тоже читали

Мёртвая земля

AU по вселенной игры Hollow Knight.
Автор: JollMaster
Фандом: Hollow Knight
Фанфики в серии: авторские, все мини, все законченные, R
Общий размер: 170 Кб
>Чумной год (джен)
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх