↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Свобода!.. Какое великое слово… Сколько слилось в этом звуке! Любовь, жизнь, счастье — все в нем. Революция!.. Какое страшное слово… Гибель, страх, хаос и разруху несет оно с собой. И все же, без революции не было бы свободы, как не бывает света без тени и счастья без горя. Да и понимали ли мы, молодые, но совершенно неопытные люди, что есть революция?..
Нет. Никто из нас не понимал что это, когда двенадцатого июня Демулен вскочил на столик и закричал: «Граждане! К оружию! Весь Париж должен восстать, чтобы вернуть Свободу!». Никто из нас не осознавал этого слова. Она казалась нам чем-то туманным, далеким и прекрасным, недосягаемым идеалом и мечтой. Мы были романтиками, и она виделась нам прекрасной девушкой, держащей над головой флаг и обещающей всеобщее благо. Наш романтизм разбился вдребезги о ступени эшафота, а прекрасная девушка из тумана будущего вдруг превратилась в холодное лезвие гильотины, обагренное кровью.
Помню, в какой ужас пришел дядя, узнав от моего кузена, что я вместе со всеми сослуживцами перешел на сторону восставших. Мы сильно повздорили тогда. Он кричал, что ни к чему хорошему мое участие в ней не приведет, грозился не дать благословения на свадьбу, а под конец заключил, что революция кончится для меня веревкой на шею и фонарем. Я же упрямо гнул свое и утверждал: лучше умереть, чем жить порабощенным.
Кончилась наша ссора тем, что я решил уехать из Парижа, будучи не в силах видеть ни дядю, ни Виктора. Генерал не хотел отпускать меня со службы и нашел компромиссный вариант: переучившись на артиллериста, я мог жить и служить в Фонтенбло. Выбирать было не из чего, с тяжелым сердцем расставшись с милой сердцу кавалерией, мне пришлось изучать пушки.
Впрочем, грустить не приходилось. Революция набирала темп, уже гремели имена Дантона и Марата, всходили звезды Демулена и Робеспьера. Я наивно верил, что и дальше все будет так легко и просто, не понимая, что они слишком разные по характеру чтобы идти к цели одним путем.
Гигант мысли, отец французской демократии Жорж Дантон был вспыльчив и горяч. Его громовой голос заглушал другие, более слабые голоса, которые тоже хотели высказаться и не могли. Жизнь била в нем ключом, он хотел всего и сразу. Ума, таланта, силы, открытости — всего было в нем чересчур, и это погубило его.
Жан-Поль Марат с его сумасшедшими идеями и метаниями от одной крайности к другой был чудовищнее гильотины. Он стоял на границе безумия, а иногда выдавал здравые идеи; порой, читая «Друга народа», я сомневался, в какую сторону он все же упадет. Он требовал крови, и он ее получил. Бред честолюбия убил его даже раньше, чем над его грудью вознесся кинжал в руке Шарлотты Корде.
Демулен… Ах, бедный Камиль! Он не был глуп, напротив, очень умен, хорошо образован, порой небрежен и всегда весел. Пламенный революционер и прекрасный друг, увы, Камиль был тем, кому нужна поддержка более сильной личности. Запутавшись, с Робеспьером он или с Дантоном, Камиль не смог молниеносно сделать свой выбор. Тогда Судьба сделала выбор за него.
Робеспьер… Он всегда вызывал у меня смешанные чувства. Я восторгался его холодным умом и неподкупностью, громадным нравственным авторитетом и непоколебимыми принципами, внешней скромностью и внутренней стойкостью. И в то же время поражался, насколько он порой недоверчив и подозрителен. Максимилиан никогда не показывал своих эмоций на людях, лишь иногда он срывался, и в такие моменты все его чувства были видны, как на ладони. Он был честен и порой столь искренне заблуждался, что никто не понимал, где же именно в его рассуждения закралась ошибка.
Его образ никогда не встает перед глазами, когда на ум приходит его имя. Я не вижу его лица, его глаз, его напудренного парика или очков, зато всегда ощущаю легкий запах апельсинов и горячего шоколада, который не выветривался из его комнаты, и слышу его необыкновенный голос. Робеспьер умел говорить. Каждое его слово попадало в цель, было емким и веским. Это был его кинжал и его яд. Наверное, именно оттого в воспоминаниях сохранились лишь наши разговоры.
Робеспьер помог мне найти себя и преподнес хорошие уроки. В молодости, — да и сейчас, чего таить! — я часто не думал, прежде чем говорил. Максимилиана это жутко раздражало, хоть он и не показывал своего гнева.
Помнится, мы сидели за завтраком в доме, где он снимал комнату. Я отличился прошлым вечером в Конвенте довольно резкой речью, и Максимилиан хотел поговорить со мной на тему моих высказываний. Но кроме меня присутствовал Сен-Жюст, и я большей частью молчал. Антуан стеснял меня и вызывал непонятную, необъяснимую антипатию, как и я у него. Он был умен, артистичен, амбициозен, на трибунах держался уверенно и напористо, перед его яркими речами никто не мог устоять, даже Робеспьер. Не знаю, что же именно раздражало меня в нем. Скорее всего, его лицо: бледное, женственное и холодное, как у мраморной статуи. Это было лицо апостола, но апостола смерти.
— Я предпочитаю думать, а потом говорить, — отметил Робеспьер, помешивая ложечкой кофе. Он не хотел делать мне выговор при Сен-Жюсте и не говорил прямо.
— Иногда мне кажется, что вам надо меньше думать и больше говорить, — отозвался я, не поняв завуалированный намек.
Робеспьер тяжело вздохнул, качая головой. Сен-Жюст смолчал, только его губ коснулась ехидная улыбка. В отличие от меня, он всегда улавливал двойной смысл фраз и сейчас понял, к чему клонил Максимилиан. По счастью, вскоре он ушел, оставив нас одних. К тому времени, осознав свой промах, я смутился и смотрел на скатерть, а не на Робеспьера, ожидая вполне справедливого выговора. Но его не было. Вместо этого состоялся самый странный наш разговор, которому я не придал значения из-за его краткости.
— Что же вы за человек-то такой…— произнес Робеспьер, допивая свой кофе. — Ваш юношеский максимализм вас погубит… Вы красноречивы, умеете подбирать прекрасные эпитеты, неплохо обращаетесь к толпе… Это хорошо…
— Тогда, может, мне уйти в литературу? — тихо поинтересовался я, подняв взгляд. — Я пишу стихи, по словам друзей довольно неплохие...
— Нет, не стоит, — он покачал головой, глядя на меня из-под очков. — Там слишком легко потерять голову и завертеться в вихре противоречий. Посмотрите на Демулена. Где вы видите его голову?.. Он же витает в облаках.
— В таком случае… может, мне стать оратором?
— О нет, — Робеспьер вдруг рассмеялся, замахав руками. — Нет, нет, нет, ни в коем случае! Посмотрите на меня: где вы видите мою голову?..
— Я вижу вашу голову, крепко сидящую на ваших плечах, — даже оскорбился я. — Мне хочется сражаться наравне с вами за права людей. Что плохого в обличении пороков?!
— Ах, если бы мир делился на только черное и только белое, вы были бы правы, — Робеспьер улыбнулся мне мягкой сокрушенной улыбкой, совсем ему не свойственной. — Но ведь мир сложнее, тут тысячи, тысячи других оттенков. Обличение пороков известных людей может привести вас в бездну. Никто не любит, когда колеблется вера.
— Вера? — я чуть изогнул бровь. Со стороны Робеспьера было странно слышать такие фразы.
Пожалуй, у меня был довольно насмешливый вид, Робеспьер слегка нахмурился. Несколько минут прошли в молчании, было слышно, как тикают часы на камине и курлычут на крыше голуби.
— Гражданин Тео, зря вы столь насмешливо отзываетесь о вере. Весь мир держится на ней, — наконец серьезно и задумчиво произнёс он. Затем, чуть помолчав, прибавил: — Не на вере в Бога, конечно. На вере в себя, в успех, в жизнь... Муж верит жене, дочь верит матери, народ верит революции... Они верят не бездумно, а имея настоящие, не кем-то выдуманные давным-давно доказательства. Вера не слепая, но данная разумом — самое прекрасное, что есть на свете...
— Но разве вера в тех, кто на самом деле порочен, — прекрасна? — возразил я, вскинув голову. — Разве в этой вере есть что-то возвышенное?
— Друг мой, все мы порочны, — Робеспьер пожал плечами. — Не стоит бросаться обвинениями, не имея доказательств.
— Как вы можете говорить такое? Да половина Конвента — волки в овечьих шкурах!..
— Их, гражданин Тео, выявит террор, — Робеспьер поднялся из-за стола. — Мы знаем наших врагов. Я вместе с Антуаном разрабатываю новый закон, мы хотим расширить функции революционного суда. Это террор, но террор во имя добродетели. Без нее он губителен, но она без него бессильна. Мой друг, мне пора работать…
Я покорно ушел и не понял тогда, какие страшные слова он произнес. Я вообще мало что понимал, будучи молодым. Как и все, был захлестнут горячкой стремления к этой самой добродетели и свободе, не осознавая, что революция вовсе не торжественный прием, бал или литературный вечер, это на самом деле бунт, мятеж и насилие, а в результате точно такая же диктатура…
Спустя года, оборачиваясь назад и прислушиваясь к отголоскам прошлого в своей душе, я задумываюсь: а стоила ли она того?.. Стоила ли эта короткая вспышка безумия жизней тысяч людей не только виновных, но и невинных?.. Стоила ли она высоких моральных идеалов и твердости Робеспьера и метаний Демулена, трезвого ума Сен-Жюста и горячего сердца Дантона? Перевернув все представление о мире, они отошли в пантеон истории, а на смену им пришел Наполеон с новыми принципами, так стоило ли его появление их смерти?..
Ответа на эти вопросы я дать не могу, как ни силюсь его найти, но одно мне совершенно ясно: Робеспьер ошибался, говоря, что добродетель невозможна без террора. Добродетель не должна душить порывы страсти, она должна приводить их в состояние равновесия, и тогда они улягутся сами безо всякой внешней силы, на них воздействующей. Она должна стоять на защите человека, а не заставлять человека защищаться от нее. Она должна быть рассудительной, а не действовать сгоряча. И уж что совершенно точно, так это то, что никакая добродетель, никакое нравственное совершенство не могут оправдать террор.
Из дневника Франсуа-Мерсан Тео, запись от 31 августа 1804 года
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|