↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
«Ищу сказку».
Он пишет на каждом листе — среди конспектов лекций, вместо подписи в реферате, под проверенной самостоятельной. Иногда вытаскивает чёрный маркер и размашисто, нарочно не своим почерком, выписывает на попавшихся под мечты стенах эти девять простых букв:
«Ищу сказку».
Колючий джинсово-синий свитер не греет: мёрзнут кончики пальцев, стучащие зубы срываются на нервный смех, длины воротника не хватает, чтобы закутаться с головой.
Мел рассыпается от прикосновения к доске, ледяной крошкой оседает на ботинках. Он быстрыми шагами доходит до преподавательской, быстрыми выдохами согревает озябшие руки; возвращается, водружает на стол охапку белого спрессованного снега: решаем дальше.
«Ищу сказку».
Он бормочет это как мантру, как молитву, как заклинание. Сказка — если настоящая, самая сказочная-пересказочная, — она живая. Живое греет, в отличие от мёртвого чая, мёртвого кофе и мёртвой еды в буфете, которыми как ни обжигайся — полный ноль, момент, что своим центром вбирает линию действия силы.
Есть живая еда. Живая еда пишет конспекты, отвечает на вопросы, тихо смеётся, выходит к доске, решает самостоятельные, сдаёт рефераты...
Живая еда маячит у самого носа. Он заматывает лицо колючим джинсово-синим шарфом, пряча острые зубы, и то и дело выходит из кабинета, чтобы перед зеркалом поправить человеческий облик — как поправляют макияж.
Уметь бы на ощупь расправляться с чешуёй; уметь бы на ощупь определять сползающую маскировку, а то приходится ловить своё отражение в недоуменных взглядах слипающихся глаз, которые, конечно, слипнутся настолько, что всё посчитают первопарной дрёмой. Но дрёма или не дрёма, а хорошо бы, хор-рошо бы, хор-рош-шо б-бы...
Стук зубов опять оборачивается вымученным смехом. Он досадливо бьёт кулаком по зеркалу — несильно, не портя университетское имущество, — и выводит пальцем, измазанным в невидимом тональнике для чёрной чешуи:
«Ищу сказку».
По ночам он выпускает нечеловеческий хвост — или хвост выпускает сам себя, отрастает из того места, где у людей кончается позвоночник, обвивает ноги, весь такой теплокровный, имеющий постоянную температуру и старающийся этой температурой поделиться с другими конечностями. Предплечья покрываются чешуёй и наутро не становятся прежними ни после двух кружек чая, ни после двадцати восьми тысяч исправляющих прикосновений.
Аварийная система организма сигналит красными глазами вместо красных ламп: находиться в таком уязвимо-человеческом состоянии опасно для жизни, необходимо произвести обратную трансформацию.
Обрасти чешуёй, выпустить зубы, потерять руки-ноги — и с головой-мордой рухнуть в ледяной, но живой залив; живой — значит греет.
Он зовёт это зимней депрессией, лечится кофе, поздними подъёмами и опозданиями на первые пары, бормочет, что уже ничего не желает, как можно вообще в такой холод оставаться живым — хотеть оставаться живым?..
Движимый первейшим инстинктом всех существ — инстинктом самосохранения, — он рвёт на полосы проверенные рефераты и на каждой пишет, вздрагивая из-за чудящихся в коридоре шагов:
«Ищу сказку».
Полосы высыпаются из карманов куртки и джинсов, полосы остаются в кабинетах и коридорах — уложенные на парты, заткнутые за объявления, обмотанные вокруг мела, прикрепленные к расписаниям, брошенные на линолеум, подсунутые в рюкзаки. Он бы в глотку себе эти полосы запихал, да только кто ж их там, в глотке, увидит?
О полосах говорят на каждой кафедре, в каждом коридоре, у каждого буфета, — не смолкая ни утром, ни днём, ни вечером. Видели-интересно-кто-это-сделал преследует его по пятам, дёргает за колючий джинсово-синий шарф, за воротник не менее колючего, не менее джинсово-синего свитера.
О полосах говорят — на полосы никто не откликается.
Он пишет снова и снова, на работе и дома, вместо проверки работ и вместо сна. Разбрасывает по почтовым ящикам, клеит на столбы, суёт за «дворники» у машин и настоящим дворникам в карманы. Полосы повсюду: в чае-кофе, в супе, в кровати, в одежде; даже в ванной неизменно плавают одна-две, но горячая вода лишает их всякой читабельности.
Полосы повсюду — но никто не является, не ловит острым носом его запах, не усмехается губами с золотистыми кольцами: это ты ищешь сказку?
Он снова достаёт чёрный маркер — и выписывает себе защиту от холода на предплечьях, бёдрах и шее, на всех местах, которые не обнажит нечаянно задравшийся рукав или сползший в разгаре решения задачи шарф:
«Ищу сказку».
Хвост по-прежнему выползает, чешуя по-прежнему оборачивает руки, но теперь по ночам снится не манящая гладь ледяного-живого залива. Теперь сны полны облачных ястребов, морских поездов, лунных маяков и солёного ветра; и кто-то косичкнутый на всю голову, в широком красном пальто, неслышно бормочет белиберду, вторя себе чёрно-белыми жестами.
Белиберда шерстяным теплом падает в протянутые ладони, и отзвук её бегает по венам до первого утреннего чая — горячего, но совсем неживого, настолько неживого, что хоть плюйся остаток дня. А не пить чай не получается: разум наивно верит, что уж на этот-то раз выйдет согреться, давай, глотай безвкусную воду; да и ритуал отхлёбывания чего-то из льдистой кружки как ничто иное возвращает из сна в реальность.
Защита от холода стирается, холод возводит себя в степень холода и прорывается не дымчатым криком, не снежными слезами, а царапающим ноздри насморком.
В кровавых соплях находится свой кроваво-красный, как ручка школьной учительницы, плюс: он берёт отгул на семь дней и не вылезает из постели, не выпутывается из снов с угольными паровозами, сумеречными рукопожатиями и костёрными словами.
В расплывчатые секунды пробуждения он всматривается в свои прозрачные ладони, пробует языком на вкус солоноватые предплечья, на которых видно только чёрную надпись, усыпающую, кажется, всё вокруг:
«Ищу сказку».
Неделю спустя приходится выйти на работу. Он навещает все корпуса и коридоры, все открытые кабинеты. Полоски бумаги прячутся обратно в карманы, и вот теперь-то их можно с полным правом запихивать в глотку; но он пожимает плечами и сминает в кулаке, слишком равнодушный, чтобы что-то ещё предпринимать.
Обход заканчивается на родной кафедре, как-то так совпал путь, чтобы завершить всё там, где началось. Он помнит, где крепил первую полоску; тянется к расписанию — и ловит замёрзшими пальцами пустоту.
Полоски нет.
Невелика потеря, кто-то заглянул и сорвал, не обязана же она здесь вечно висеть; но эта незавершённость, незамкнутость, незацикленность начинает жевать душу. Он хмурится, морщится, шипит сквозь зубы, разворачивается — и полоска глядит прямо на него.
Не полоска — человек с полоской.
Человек с полоской у самых глаз, зелёно-косичкнутый на всю голову.
Человек в широком красном пальто и синих сапогах с золотистыми пряжками.
Человек с острым носом и кольцами в губах, и острый нос принюхивается, и губы шевелятся, и чёрно-белые руки вторят им: это ты ищешь сказку, верно, попадание, разгадка, точь-в-точь?
Хвост, не решившись проделать для себя дырку, спускается в штанину. Чешуя зудит под колючим джинсово-синим свитером и не менее колючим, не менее джинсово-синим шарфом. Острые зубы мешают человеческому языку шевелиться, не дают человеческому рту произносить недоуменные и счастливые слова.
Он молча протягивает руки, молча обнимает, молча утыкается в плечо. Скопившийся внутри снег неуверенной капелью течёт по щекам.
Чёрно-белые пальцы гладят спину:
«Нашёл».
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|