↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Август 1921 год
Он знал, что за ним придут. И дело даже не в сжимающем нутро ощущении грядущей смерти. Кажется, почти каждый сколько-нибудь мыслящий и ощущающий это время, эту жизнь человек не мог не чувствовать — кто остро и гибельно, а кто тупо и зудяще — некий удушливый и сладкий запах тлена, витающий в воздухе.
Им пахли солдаты, разгуливающие по улицам, и поющие свои безвкусные и механические мертвые гимны.
Им пахли его студенты, которые приходили на занятия, пошатываясь от голода, усталости, но пытающиеся согреться от огня творческой мысли. От его вдохновения и таланта.
Им пах город — серой, каменной глыбой, громоздящийся у мутных вод реки, из которой вылавливали жертв солдатского произвола.
Они все смертники от рождения. Он всегда утверждал это, и сия вера была сильнее официальных церковных догматов. С самого детства он ощущал около себя тень смерти, видел ее отражение в знакомых лицах. Поначалу пугался, как и всякий, даже колдовской ребенок.
Он боялся. Боялся поддаться смерти, не хотел, чтобы она решила за него, когда прикоснуться к его телу, а потому, наслушавшись о глубоком и вечном сне, он почти прекратил спать, чтобы не умереть спящим. Тревога и страх довели его до того, что он сам решил взять дело в свои руки. Он сызмальства предпочитал быть хозяином своей судьбы, а потому не мог допустить распоряжаться собою никому. Даже смерти. И тогда в первый раз попытался покончить с собой.
Ему было одиннадцать лет.
Попытка провалилась. Но после этого он словно заключил негласный договор со смертью, впустившей его в свои пределы. Страх исчез, сменившись каким-то недетским спокойствием и бесшабашностью.
Она стала его плащом, защитой от страданий. Он сжимал в руках пузырек с ядом, с которым не расставался, и в его прохладной гладкости ощущал прилив вдохновения.
«Все боятся смерти. Но не я. Я приручил ее. Я могу выпить этот яд, не боясь — я уже был там…»
Сейчас, пройдя через долгие дни допросов, побои, Гороховую, а теперь и Шпалерную, невыносимое, сводящее с ума ожидание и глупость — повальную, раздражающую и разъедающую ему глаза и мозг глупость окружающих, — он больше не в силах терпеть.
Он вскакивает на ноги и бросается на дверь, барабаня по ней кулаками, и так разбитыми в кровь.
— Откройте! Откройте дверь! Мне нужно в уборную! Откройте!!!
Он кричит, отчаянно захлебываясь накопившимся гневом от обрушившегося на него абсурда, беспочвенных обвинений и какой-то необычайной, звериной жестокости.
За дверью раздаются шаги.
— Ну, чего орешь-то? А ну, заткни пасть, белая гнида!
Дверь открывается, и в камеру заходят двое охранников. У них совсем молодые и какие-то пустые лица, словно у картонных балаганных героев.
Руки дрожат.
Какая бессмыслица!
— Мне. Нужно. В. Уборную.
Один из охранников неприятно улыбается.
— Ах, в уборную, ваше сиятельство? В ватерклозет?
Он не выдерживает и бросается вперед, но второй охранник быстро валит его на холодный пол.
Боль, крики и злобный мат. Он не кричит, и не пытается закрыться, когда эти мальчики с картонными лицами бьют его прикладами.
«Сын мой! Почто я тебя воспитала, рожденного к бедствам!
Даруй, Зевес, чтобы ты пред судами без слез и печалей
Мог оставаться. Краток твой век, и предел его близок!(1)
Совсем не так он хотел умереть, но… Он не боится.
Он закрывает глаза.
* * *
Когда Николай открывает глаза, камера кажется светлее. Она — другая.
А еще — ему не больно.
Он лежит на железной тюремной койке и, повернув голову, видит ее.
Он узнал бы ее везде. Она смотрела на него с лиц его обреченных друзей и родных. Ее глаза были у Машеньки…
А сейчас она приняла образ его жены — Анны.
Анны Ахматовой.
Высокая, немного угловатая фигура, закутанная в шубу, которую он когда-то подарил ей. Лицо спокойно и она… так же неприступна, как и сама Анна.
— Здравствуй, Коля.
От этого голоса у него бегут мурашки. Он знакомый, знакомый до боли, но словно бы… потусторонний.
Эта женщина всю жизнь олицетворяла его гибель, и только ее облик могла позаимствовать себе его Смерть.
— Здравствуй.
Она поворачивается, и свет, падающий от окна, еще больше выбеливает фарфоровую кожу лица.
— Я уже умер? Вот это оно — незримое запределье?
Она улыбается, но эта улыбка не доходит до глаз.
Николай чувствует босыми пятками холод, от которого подгибаются пальцы.
Он снова смотрит на женщину, стоящую у окна и остро ощущает ее красоту. Такую холодную, но прекрасную.
— Но ты пришла за мной.
Он не спрашивает. Он — знает.
— Я не пришла, Коля. Приходят те, кто уходил. А я… Я всегда была за твоей спиной. Ты был моим ребенком с самого начала. Это я обнимала тебя, чтобы ты заснул, когда ты, впечатленный и напуганный жизнью — ее суетой, грохотом и смрадом, — сжимался в комочек на своей кровати.
Николай почувствовал, как что-то затрепетало у него внутри. Грохот экипажей, крики людей, даже дверной звонок — все это и правда пугало и угнетало его до слез. Он словно родился без кожи, маленький, беззащитный эмпат. Ребенок, принадлежащий Смерти.
— Я помню, как чувствовал тебя, а потому — боялся. До того… первого случая. Но почему тогда ты не забрала меня?
Она бесшумно подошла к нему. Такие знакомые и некогда зацелованные им губы его жены, так редко по-настоящему улыбавшиеся ему, изогнулись.
— Тогда еще не пришел срок. Ты рвался ко мне, всегда рвался, и я вела тебя по жизни. Ты понимаешь это? Каждый твой шаг — это была я.
Как и вы, душа упряма,
Как и вы, душа мрачна,
Как и вы, не любит шума,
Ее манит тишина…
Он растерянно моргает, а когда открывает глаза, Женщина с лицом Анны стоит прямо перед ним. Он чувствует, как касаются его щеки прохладные ладони.
— Да… Да, я помню.
Октябрь, 1897 год, Поповка.
Коля лежит в постели со своей любимой книгой. Это сказки Ганса Андерсена. Он так часто читал ее, что уже практически мог рассказать по памяти. Одну из сказок ему читала его матушка, когда он особенно сильно болел, а потому она была самой любимой.
"Мать пела у колыбели своего ребенка; как она горевала, как боялась, что он умрет! Личико его совсем побледнело, глазки были закрыты, дышал он так слабо, а по временам тяжело-тяжело переводил дух, точно вздыхал…
И сердце матери сжималось еще больнее при взгляде на маленького страдальца".
Его мама тоже боялась. Она слушала врачей, которые называли его болезненным и впечатлительным, нанимала ему няней и гувернанток и тревожилась, когда у него болела голова или от нервного напряжения клонило в сон.
"Смерть протянула было свою длинную руку к маленькому нежному цветочку, но мать быстро прикрыла его руками, стараясь не помять при этом ни единого лепестка. Тогда Смерть дохнула на ее руки; дыхание Смерти было холоднее северного ветра, и руки матери бессильно опустились".
В его любимой сказке мать отправилась к Смерти, чтобы забрать у нее свое дитя. Она пожертвовала всем — своим зрением, красотой, кровью… Но все равно потом отдала Смерти своего ребенка.
Он опасался смерти. Его все пугали ею и он устал бояться. Он хочет посмотреть на нее — злую старуху с клюкой, и рассмеяться ей в лицо! Она не придет за ним.
Коля положил книгу около себя и посмотрел на соседнюю кровать, где спал его брат.
Он залез под одеяло и накрылся с головой, задержав дыхание. Перед глазами заплясали разноцветные пятна, словно игрушечный калейдоскоп. Было жарко, кружилась голова, но Коля упорно сдерживал себя, не давая дышать. Постепенно кожу его стало покалывать, в ушах зашумело, а яркие, сияющие кляксы сменились темнотой — уютной, мягкой и горячей.
А потом он почувствовал, как его обнимают, как касается слуха едва заметный шепот:
«Коленька… мой колдовской ребенок»
Сквозь странную пелену, словно от слез, он видел ее размытое лицо — она не старуха, она красива, прекрасна. Ее кожа бела, а волосы жгуче черны.
Ему не страшно… Совсем не страшно.
«Ты принадлежишь мне, дитя. Ты — мой.»
Голос окутывает его, словно одеяло, которым он накрылся, и он не может ничего ответить — горло перехватило, будто бледные руки с длинными пальцами удерживают его. Не вдохнуть, не произнести ни слова.
Но вдруг все резко прекращается. Он открывает глаза, и видит взволнованную бледную до синевы мать, тревожно сопящего отца и брата, который давит ему на грудь руками.
— Коля! Открой глаза! Дыши!
Потом приезжал доктор, который сказал родителям, что у него была остановка дыхания, и он почти умер.
«Почти умер», — слышится в его ушах тихий шепот, и он улыбается.
Царское Село, Сочельник, 1903 год.
На улице шел снег, и стайки молодых людей, стоящих у Гостинного двора, разбившиеся на небольшие группки, весело журчали смехом и разговорами, несмотря на мороз, и попадающий в рот, тающий на языке снег.
Николай, одетый в длинное, черное пальто и высокий цилиндр, на фоне своих однокашников выделялся, как павлин в курятнике. Ребята привыкли к его немного чудаковатому виду, они незлобиво подшучивали над его увлеченностью Оскаром Уайльдом и церемониальной напыщенностью, отдавая дань острому, живому уму и силе воли.
Николай был негласным вождем их кружка. К нему прислушивались, его уважали.
— Коля, я говорил тебе и говорю — к лешему весь этот новомодный модернизм! Классика — вот наша матерь! Ты же не можешь отрицать, будто знаешь больше того же Пушкина? — горячо сказал Николаю его заклятый друг Дима Коковцев. — Ну, полноте, дурить!
Николай резко тряхнул головой, отчего цилиндр немного съехал. Он поправил его и несколько высокомерно ответил:
— Ты, Дима, совершенную чушь говоришь! При всем твоем таланте такая узость мысли абсолютно недопустима. Я не призываю низвергать классику — Боже упаси! Но при этом мы не сможем защитить себя от примитивного подражательства. Я знаю, как любят дамы стихи, вроде тех, что я пишу им в альбомы:
Когда же сердце устанет биться,
Грудь наболевшая замрет?
Когда ж покоем мне насладиться
В сырой могиле придет черед?
Он прочитал четверостишие напевно, нарочно утрируя его драматичность, так что ребята не смогли не рассмеяться. Он хотел продолжить свою речь, сев на любимого конька споров с Митей, как вдруг увидел ее в нескольких шагах от него. Николай резко замолчал. Какое-то странное чувство узнавания, смутное, словно небесный эфир, коснулось его. Девушка — девочка по сути — высокая, с огромными серыми глазами, бледной кожей и контрастно-черными волосами… В руках у нее, словно блестящие райские яблоки, были пузатые елочные игрушки.
Она стояла, окруженная подругами, и лишь мельком глянула на странного, высокого и нескромно пристально рассматривающего ее юношу в черном цилиндре.
Николай смотрел на нее, и в голове мелькали сразу несколько мыслей, но ни одну из них он не мог ухватить.
— Ну, что ты замолчал? — спросил Гриша и повернулся, чтобы узнать, кого с таким вниманием рассматривает его друг. — О, это ты на Горенко так засмотрелся? Молода еще и слишком дика.
— Я хочу познакомиться с ней. Веди, — твердо сказал Николай и шагнул вперед.
Они подошли к демонстративно не замечающим их девушкам, и Гриша выразительно откашлялся.
— Милые барышни! Разрешите представить вам моего друга — поэта Николая Гумилева!
Девушки засмеялись, но Николай не обратил внимания на них, хотя такая реакция в другой ситуации показалась бы оскорбительной. Эти девочки, как стайка птиц, глупеньких воробышков окружали ее — такую же чуждую им всем, странную, непохожую. Равную ему.
— Вы читали Андерсена? — спросил он, глядя девочке прямо в глаза. — Вы совсем… снеговая, Снежная Королева.
— А вы что же, маленький мальчик Кай? — засмеялась она, глядя на худого, некрасивого юношу в нелепом черном цилиндре, с завитыми волосами и явно подкрашенными губами. Тем не менее, переложив игрушки в одну руку, другую, затянутую в перчатку, протянула ему. — Меня зовут Анна.
Он взял ее руку и коснулся губами перчатки.
— Вам идет это имя, грациозная(2).
Он смотрел в ее серые глаза, и видел в них не молоденькую девочку, а мудрую женщину, праматерь Еву, дикую, страстную, свободную. Ту, что толкнула Адама на грех одним только словом.
Там, на высях сознанья — безумье и снег…
Но восторг мой прожег голубой небосклон,
Я на выси сознанья направил свой бег
И увидел там деву, больную, как сон.
В его ушах снова этот странный шепот. Его Муза, его Смерть…
А потом была встреча на катке. Анна носилась по льду, скользя словно по воздуху, круг за кругом. Она потеряла где-то свою шапку, и ее волосы немного растрепались, глаза горели, и даже бледные щеки покрыл румянец. Николай был поражен силой и выносливостью, таящейся в этой хрупкой фигурке. Конечно, она заметила его, и вспомнила их странное знакомство. Подъехав к нему, дерзко улыбаясь, сказала:
— Сложи это слово — и ты будешь сам себе господин, а я подарю тебе весь мир и новые коньки(3).
Когда она сорвалась дальше, Николай понял, что будет любить ее всю свою жизнь.
Севастополь, 1907 год.
Они шли по изрезанной кромке берега, Черное море плескалось у ног, жадно стремясь окатить их молочной-белой, кипящей пеной.
Черное море, белая пена.
Анна и Николай.
Он привык к этой тянущей, глухой боли, с которой жил с тех пор, как увидел эту странную девочку, дикую русалку, любящую море так же, как и он сам. И сейчас он привел ее к тому единственному, что объединяло их. Они шли молча, но молчание не было холодным. Это уютная тишина двух сообщников. Аня глубоко вдыхала соленый бриз и почти блаженно жмурилась. Их странные отношения снова претерпели резкий поворот, и после двух отказов выйти за него замуж, когда ему казалось, что он сгорит в огне своей безответной любви, она позвала его. И он пришел.
Хоть безумно они умоляли,
Но она их любить не могла,
Голубеющим счастьем печали
Молодых королей прокляла.
Тихий голос, нашептывающий ему стихи, чаще всего появлялся именно в ее присутствии.
— Аня… Я люблю тебя, люблю… Ты ведь знаешь?!
Он не может больше выносить этого. Хрупкий мир раскалывается, он дрожит и хватает ее за плечи, развернув к себе. Николай устал от собственного, слишком горького на вкус отчаяния, однообразной зацикленности и этих игр в кошки-мышки, когда она, то подпускает его к себе, то вновь отталкивает. Они гуляют уже несколько часов, и вдруг ему стало казаться, что, может быть, сегодня этот порочный круг разорвется. Душное кольцо, сжимающее грудь, хрупкие, бледные пальчики отпустят его горло…
Она напугана. Серые глаза широко распахнуты, и почти прозрачны от страха.
Нельзя, нельзя так пугать ее.
— Я знаю, Коля… Знаю. Так любишь, что даже страшно. Мне страшно.
Он резко выпускает ее, и она, развернувшись, бежит вперед. Повинуясь инстинкту, он устремляется следом. Светлое, летнее платье облепляет ее сильные, загорелые ноги, она бежит — вся воплощенная Дева-Земля, дитя этого мира, этой природы. Он едва поспевает за ней, но, сжав зубы, догоняет и валит на прохладный, мокрый песок. Она кричит, но не от страха, а скорее забавляясь и раздражаясь одновременно.
Такая красивая и желанная.
Обжигающая и недоступная.
Шум моря оглушает, и он облизывает пересохшие и стянутые от морской соли губы.
Я люблю ее, деву-ундину,
Озаренную тайной ночной,
Я люблю ее взгляд заревой
И горящие негой рубины…
Потому что я сам из пучины,
Из бездонной пучины морской
Ее волосы, как темные водоросли, выброшенные морем на песок. Он проводит по ним рукой и смотрит на нее, настороженно замершую в его руках.
Шалея от собственной храбрости, он наклоняется и целует ее, несмело, целомудренно, совсем не так, как других. Это — поклонение жреца своей богине, здесь нет места спешке и небрежности.
Она не отвечает ему, но и не отталкивает. И закрыв глаза, отдавшись поцелую, он видит перед глазами почти забытое лицо странной женщины из его детства, слышит ее голос:
«Ты — мой. Принадлежишь мне».
Он открывает глаза, выпускает Аню из объятий и подает ей руку, помогая подняться.
— Выходи за меня, Аня. Будь моей женой, — хрипло говорит он, отчего-то уверенный, что сейчас не услышит отказ.
Она открывает рот, чтобы ответить, как вдруг резко выдыхает и бледнеет. Он поворачивается и видит, как волна выносит на берег два трупа. Дельфины.
Аня прижимает руку ко рту.
— Это знак, Коля. Знак.
Смерть снова вторглась в его жизнь, безмолвно, но очень ясно давая понять, кому он принадлежит.
Аня судорожно сжимает его руку, а потом, опомнившись, резко выпускает ее, словно обжегшись.
— Нет. Я… не могу.
Крупные слезы катятся по ее щекам, и она, закусив губу, разворачивается, и быстро уходит. Он не идет за ней, а просто стоит, глядя на мертвую пару дельфинов, лежащих у ног.
1908 год, Нормандия, Трувиль
Николай шел по темному берегу маленького курортного городка. Сезон уже окончился, и людей почти не было видно, особенно сейчас, ночью. Всю дорогу из Парижа сюда он думал об этом моменте, представлял его в своем сознании так ясно, словно это уже произошло.
Он тонул. Тонул в своих безответных чувствах, тоске, отчаянии и боли. Его русалка, его сирена снова приманила его, а потом прогнала, и он отправился в Париж, желая забыть о ней, но она не захотела выпустить свою добычу.
И он отправил ей свою фотографию, подписав ее строками ее любимого Бодлера:
Вы помните ли то, что видели мы летом?
Мой ангел, помните ли вы?..(4)
Он не хотел ее пугать, открыто давая понять о том, что задумал. Но «Падаль» — очень ясный намек…
Николай тонул в чувствах, поэтому решил именно таким способом уйти из жизни. Он не боялся смерти, они с ней старые знакомые. Но и дальше так жить он не мог.
Он почти слышал ее шепот в своих ушах, разбавляемый негромким гулом моря, когда вошел в воду, ощущая обжигающую, соленую прохладу. Шаг, еще шаг… Пальцы онемели, и тело задеревенело, но он шагал вперед, сжав зубы до ломоты в скулах. Позади слышались неясные крики каких-то людей, но он уже не являлся насельником этого мира, он готовился шагнуть в вечность, где ожидала его странно улыбающаяся Женщина, часто шепчущая ему на ухо стихи…
— Hey! Tu fais quoi exactement? T'es fou? L'eau est trop froide!(5)
Песок обволакивал его окоченевшие ноги, шаг, еще один…
А потом он почувствовал, как кто-то схватил его и тащит к берегу, громко и грязно ругаясь по-французски.
Он так замерз, что не мог даже сопротивляться. В ушах звучал тихий, и какой-то издевательский смех, который перемешивался с гневными и недоуменными криками какого-то местного, вытащившего его из воды.
— Еn etat de vagabondage!(6)
В висках стучало, он дрожал и клацал зубами, ощущая себя несчастным неудачником. Он пытался объяснить людям, обступившим его, кто он и что делал здесь, но они не понимали его… Он сам не понимал, путаясь в словах, ибо тихий, женский смех сбивал его с толку, и он метался взглядом по сторонам, стремясь найти ту, что смеялась над ним. Он зажмурился, сжал голову руками, и перед глазами всплыло бледное лицо, серые глаза и полные, изогнутые в издевательской усмешке губы…
Август 1921 год.
Она не уходит. Сидит на его постели и смотрит на него. Николай, облокотившись спиной о железную спинку тюремной кровати, наблюдает за ней сквозь полуприкрытые глаза.
— Почему она? — наконец спросил Николай. — Почему ты выбрала именно ее образ?
— Ты странный, Коля. Гордый, свободолюбивый, настоящий авантюрист. Ты думаешь, смог укротить меня тогда — слабый, болезненный мальчишка? Сам строил свою судьбу, сам сотворил себя — почти легендарного героя, бросающего вызов самой смерти. В природе людей бояться меня, это инстинкт, великая сила жизни. Но не для тебя. И ты был горд этим, своей неуязвимостью, бесстрашием. Но тебе и в голову не могло прийти, что это я берегла тебя и позволяла играть со мной в кошки-мышки. Но у всего есть своя цена. Нельзя принадлежать двум женщинам, а я в принципе не люблю делиться. Я выбрала тебя и была с тобой сначала, как мать, а потом и как возлюбленная.
Николай смотрел на нее — плавные движения узкой ладони с длинными пальцами почти вводили в транс. Она легко касалась воротника шубы, железной перекладины койки, жесткого матраца… Словно клеймила, ставила метку — легко, но неотвратимо делая своим.
— Поэтому так вышло? Наша с Аней жизнь — это ты?..
Голос у него был хриплым и каким-то чужим. Вот она — разгадка всей его жизни, логичный финал. Та правда, от которой он прятался годами.
Образ всех его стихов и главная, самая сильная страсть — возлюбленная-смерть.
Это ее милости искало его безрассудство всегда.
— Тогда, в Булонском лесу и в Каире, тебя тоже спасла я, Коля. Ты ведь знаешь — после цианистого калия не выживают.
А потом, когда свечи потушат
И кошмары придут на постель,
Те кошмары, что медленно душат,
Я смертельный почувствую хмель…
Он знает. И помнит, как сжимал в руках пузырек с ядом, так удобно поместившийся у него в ладони. Он рвался к ней, к смерти, променяв всех и вся на нее — желаннейшую из невест. Но она, как и Анна, тогда тоже отвергла его.
Вокруг стояла странная, неестественная тишина. Не было обычных, «тюремных» звуков, не кричали охранники, не молили о пощаде несчастные заключенные, также как и он попавшие в эти застенки по воле чьей-то глупости, или же страха, что в сущности одно и тоже.
— И твоя дуэль с Волошиным… Просто крик любви, но не к этой болезненной дурочке, а ко мне, Коля. Подумай, отчего его пистолет дважды дал осечку?
Она тихо рассмеялась. Николай смотрел на нее, на это лицо, которое знал до последней черточки, на плечи, сейчас скрытые шубой, на руки, которые он так часто и с таким отчаянием целовал…
Он любил ее сильнее, чем свою жизнь.
И поэтому, та катастрофа, которой стало их с Анной супружество, теперь приобрела более понятные черты…
Пертроград, март 1915 года
Он лежит на больничной кровати. Ему жарко, температура сжигает тело, дышать практически невозможно — боль в груди разрывает легкие при каждом вдохе, а потом он немедленно захлебывается кашлем.
Не таким виделся ему конец его жизни. Быть задушенным простудой после того, как пережил цепкие объятия малярии, не дал сожрать себя Африке со всеми ее зверями и насекомыми, не сдался на милость войне…
Смерть от простуды — это позор, величайшая насмешка над ним судьбы.
Он должен жить. Сознание плыло, он метался, и все чаще видел перед собой лицо своей жены.
Жены. Даже спустя пять лет после свадьбы, он все не мог поверить в это.
Мечтал заполучить ее, верил, что когда назовет своей женой, она станет всецело принадлежать ему.
Глупец. Став его супругой, она отдалилась от него еще больше.
Он помнит, как не поверил, когда в очередной раз, сделав предложение, услышал в ответ «да».
Но все равно не поверил тогда.
Однако 25 апреля 1910 года, дождливым днем, они обвенчались. «Дождь — к счастью», — говорили им местные, пришедшие поглазеть на их скромную церемонию. «К счастью, Коля, к счастью!» — робко шептала его молодая и прекрасная невеста. И он не знал, какие силы пыталась она убедить тогда.
Влюбленные, чья грусть, как облака,
И неясные задумчивые лэди,
Какой дорогой вас ведет тоска,
К какой еще неслыханной победе
Над чарой вам назначенных наследий?
Местные бабушки и девушки верили в их счастье, а вот его собственные родственники — нет. Они даже не пришли к ним на свадьбу. То ли мать Николая не могла простить Ане мучений сына, то ли ревновала, несмотря на его неоднократные убеждения, что женщин у него может быть множество, а вот она, мать, одна-единственная, и он любит ее преданно и нежно.
Священник бормотал свои молитвы, и венец, который держали над ним, словно камень давил на темя, хотя корона едва касалась макушки. Аня с каким-то отчаянием цеплялась за его руку, и, то упрямо сжимала губы, то улыбалась ему, снова и снова, с жесткой решимостью.
— Я клянусь, что сделаю тебя счастливым, несчастный ты человек, — прошептала она, когда они шли рука об руку вокруг аналоя.
И он поверил ей и громко рассмеялся от счастья, заслужив неодобрительный взгляд батюшки.
И в юном мире юноша Адам,
Я улыбаюсь птицам и плодам,
И знаю я, что вечером, играя,
Пройдет Христос-младенец по водам,
Блеснет сиянье розового рая.
Но клятве не дано было свершиться. Они отправились в Париж в свадебное путешествие, и там…
Он начал терять ее. Он видел, как не нравятся ей походы по музеям, какими скучными кажутся посещения его любимых мест, друзей… Он хотел показать ее всем, похвастаться ею — вот, смотрите, эта женщина — моя жена! А она только поджимала губы и холодновато улыбалась, глядя на него.
Потом в «Ротонде» они познакомились с этим жалким пьяницей Модильяни.
Он сидел за столиком, и вся его фигура излучала неприятную, нервную, пьяную энергию. «Моди», как все называли его тут, внимательно смотрел на каждого, заходящего в кафе, цепко и бесстыдно разглядывая новых посетителей, как могут позволить себе лишь душевнобольные, пьяницы и дети. А потом он увидел Аню и резко принялся водить карандашом по бумаге. Николай автоматически обхватил ее за плечи, но она сидела, словно статуя. И, посмотрев ей в лицо, заметил, с каким удивлением, каким жадным восхищением смотрит она на этого бродягу. А затем Модильяни подскочил, и, ругаясь, разорвал на мелкие кусочки свой набросок.
Чудовище. Но Николай видел, как оно смотрело на его жену.
— Пойдем, Аня. Мне отвратительно это пьяное чудовище, — сказал он, резко вставая и касаясь рукой ее спины. Вдруг он принялся кричать, как оскорбляет его то, что он, Николай, обратился к своей жене на языке, который тот не понимает!
Он вспылил, и дело едва не закончилось пошлой, отвратительной дракой.
Тогда он увел ее домой и отчаянно прижимал к себе, словно чувствовал, чем закончится это знакомство.
Встречами Анны с этим итальянцем, продолжавшимися до самого их отъезда в Россию.
А потом он узнал, что Модильяни забрасывал Аню письмами. Он даже видел некоторые, хотя и сделал все, чтобы Аня никогда не узнала об этом.
«Вы во мне как наваждение».
«Я беру вашу голову в руки и опутываю своей любовью».
Он писал, писал, писал ей… Всю зиму.
А в мае она уехала к нему в Париж.
— Из логова змиева, из города Киева, я взял не жену, а колдунью… — шепчет он запекшимися от жара губами.
Под его кожу словно пролезли полчища насекомых, щекоча, раздражая, пожирая его. Она — проклятие, зверь, питающийся его плотью, и этого зверя невозможно приручить.
Если мне смерть суждена на арене,
Смерть укротителя, знаю теперь,
Этот, незримый для публики, зверь
Первым мои перекусит колени.
Анна никогда не была веселой птицей-певуньей. Все на нее наводило тоску. Ее обуревала жажда страданий и боли, которые можно было бы бросать в топку своего темного вдохновения, своей плачущей поэзии.
Перед глазами вспыхивают обрывки воспоминаний, стихов, и лица Анны: она смеется, блестя острыми зубами, она плачет, согнувшись, и раскачиваясь, словно на похоронах своей любви, она в гневе сверкает глазами.
Она, она, она… Уезжает в Париж к Модильяни.
К этому бедному художнику, на чьей кровати в наверняка маленькой и дрянной мастерской лежала, открыто демонстрируя свое белое, прекрасное тело, которое он рисовал. Которого касался своими темными, выжженными итальянским солнцем руками, пачкая мраморную белизну кожи красками. Тела, принадлежавшего ему, Николаю, перед Богом и людьми…
Догмат, на самом деле являющийся архаичной записью в церковной книге.
Она — колдунья, язычница, сама воплощенное божество, которое принадлежит лишь самой себе.
Он читал ее стихи, посвященные этому пьянице.
Я не могла бы стать иной
Пред горьким часом наслажденья.
Он так хотел, он так велел
Словами мертвыми и злыми.
Мой рот тревожно заалел,
И щеки стали снеговыми…
— Ты совсем, ты совсем снеговая… — бормочет Николай, съеживаясь на постели.
Снежная Королева, Муза Смерти.
Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища
И беспутного и нежного.
Беспутного, беспутного…
Он пытался скрыться от этого, излечить свою раненую гордость, разбившиеся надежды… И встретил Машеньку… Маленькую, хрупкую, совсем не напоминающую Анну. Слишком хрупкую для этой жизни.
Он снова отчаянно пытается поймать, удержать любовь, но ему то и дело мерещится шепот в ушах и издевательский смех…
«Ты — мой, принадлежишь только мне».
Он пытается ухватить ее, но ускользающее счастье не дается в руки. В конце концов, ему остается только тень.
Маша умерла от чахотки.
Он пытается вспомнить ее лицо, но вместо него видит серые, холодные глаза и острые, словно высеченные из камня черты.
Все предавали и оставляли его. Самой верной и откровенной в своей жестокости оказалась лишь Африка. Жаркая, беспощадная, но честная… ТАМ он должен был умереть. А не на этой больничной постели.
Он открывает слезящиеся, покрасневшие глаза и видит ее в странном белом мареве полубреда.
Женщину со знакомыми с детства чертами…
Она улыбается, садится к нему на кровать, а потом обнимает, и ему кажется, что он умирает…
Август 1921 год.
— Ты не должен был умереть сам, это я дарю покой, а не ты берешь его, когда тебе заблагорассудится. Я могу быть лишь возлюбленной героя, поэтому ты не умер, много раз пытаясь покончить с собой. Ты не умер, когда бросался, очертя голову в раскаленные небеса Африки, и это я протолкнула тебя в гробнице святого Шейх-Гуссейна, и ты не погиб там от жажды и голода. Я укрощала твою малярию и простуды, я хранила от пуль…
Ее голос звенит, и сейчас он сильнее, чем когда-либо. Она пододвигается к нему и обхватывает его голову руками, не отрывая взгляда от его глаз. Николай чувствует, как холодеет его тело, как просыпается оно для боли.
— А сейчас… видимо… время вышло? — сжав зубы, выдыхает он, не желая сдаться и первым отвести взгляд.
Она улыбается и целует его.
Боль достигает своего пика.
* * *
Николай с трудом открывает глаза. Все его тело нещадно болит. Встреча с охранниками не прошла для него бесследно, и он про себя удивляется, как вообще выжил. Повернув голову, он понимает, что пока он находился без сознания, его снова перевезли в камеру на Гороховую. А это означало лишь одно.
То, что привиделось ему, — правда.
Он скоро умрет.
Какой-то неясный всплеск сожаления рождается где-то внутри. Он чувствовал приближение смерти, неотвратимое и абсолютное, и при этом сожалел, что ошибся. Совсем недавно он видел во сне дату своей смерти. Там были цифры «три» и «пять», и он был уверен, что умрет в пятьдесят три года…
Очень медленно он встал и, морщась, практически подполз к своей сумке, в которой лежали присланные ему из дома литераторов вещи. Он достал ложку и так же медленно дополз до стены.
«Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь».
Дальнейшее виделось ему словно во сне. Он чувствовал какое-то невероятное, леденящее спокойствие, которое рождалось в нем лишь в особо опасные и страшные моменты его жизни.
Когда он первый раз выпил яд.
Когда им с Колей пришлось скрываться ото льва и африканских аборигенов.
Когда он летел в атаку на войне.
Сегодня была его последняя битва, и он не хотел, чтобы его прекрасная возлюбленная была им разочарована. Потому что всю дорогу к месту его последнего приюта, он ощущал ее незримое присутствие.
Поэтому он не ругался, не кричал и не молил о пощаде, как все остальные мужчины и женщины, вместе с которыми его привезли в лес и заставили копать яму.
Он не издал и звука, спокойно глядя, как расстреливали и бросали в те самые ямы еще полуживых людей, а его специально, желая сломать, вынудили наблюдать за грядущей участью.
Он видел лишь Женщину с лицом его жены Анны, чья шуба сияла в лунном свете, и из губ которой тянулась тонкая струйка дыма от дамского мундштука, зажатого в бледных пальцах.
Она смотрела на него своими серыми глазами и улыбалась.
Его Снежная Королева.
Его прекрасная и самая верная возлюбленная.
— Я хочу папиросу. По крайней мере, на это я имею право.
Он глядит на окружающих его чекистов, которые пялятся на него с язвительной иронией, за которой, однако, прячется нескрываемое уважение, и улыбается плотно сжатыми губами.
Она смотрит, как он закуривает, и салютует ему своим мундштуком.
Когда звучат выстрелы, он ощущает, как она обнимает его со спины, окутывая мягким облаком своей шубки.
…я тебя воспитала, рожденного к бедствам!
Даруй, Зевес, чтобы ты пред судами без слез и печалей
Мог оставаться. Краток твой век, и предел его близок…
1) Отрывок из "Илиады" Гомера. Это единственная вещь — книга, которую Гумилев успел взять с собой при аресте.
2) Анна — переводится с др. евр. "грациозная"
3) Цитата из "Снежной Королевы"
4) Бодлер "Падаль".
5) "Ты что делаешь? Ты дурак, да? Вода холодная!"(фр)
6) Он бродяжничает.(фр)
келли малфой Онлайн
|
|
"он поклялся в строгом храме, перед статуей Мадонны, что он будет верен даме, той, чьи взоры непреклонны..." не читала раньше ничего подобного, но верю, что все так и было... Очень глубокая работа, напомнила любимые стихи.
1 |
hirasavaавтор
|
|
келли малфой
я довольно глубоко изучала биографию и творчество поэтов Серебряного века и этой пары в частности. И, на мой взгляд, именно так все и было - волшебно, но трагично. Мне очень дорога эта история и поэтому невероятно приятно, что Вы обратили на нее внимание. Мой Вам поклон и благодарность. 1 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|