↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Я бояться отвык голубого клинка
И стрелы с тетивы за четыре шага;
Я боюсь одного — умереть до прыжка,
Не услышав, как хрустнет хребет у врага.
© Мельница
— Кур-р, ку-у-ур-р, — гортанно и мирно воркует Хаттори, развернув крыло и деловито чистя клювом белые пёрышки.
Роб Луччи молча смотрит на это мирное действо и, глубокомысленно зевнув, рассеянно лузгает кислые маранковые семечки: негласный уговор — одну первому, три другому — дороже денег.
Под навесом бара перед улицей, замершей под сиренево-оранжевый вечер, тихо, и это хорошо; в баре пинта стоит на пятнадцать белли дороже, чем на пыльной и тихой улице тёплого, ленивого под середину лета портового Сакраменто, а на самом деле на целую сотню-две — если судить по дрянному вкусу кислого, не из самого свежего здешнего ячменя согнанного пива, — и это скверно, совсем не красиво.
И так хочется спать.
Луччи, сжатая упругая пружина, узел из сплошной силы, тоскует от безделья и жары в мятой синей рубашке, растекается скучающей лужей и снова зевает — по-кошачьи долго, со сладкой оттяжкой, не прикрывая рот и блестя чуть более острыми, чем полагалось бы, белоснежными клыками.
Лишь утром разобрался — дело как дело, не самое крупное, всего-то, договорясь с парой людей — право, как легко можно уговорить, если разговариваешь тихо и знаешь, где чужая родня, — нашёл нужного человека — отставного шифровальщика, главу подпольной газеты — и, пройдя за ним тихо по-кошачьи, снял; быстро, тихо и складно, без лишних движений, а тот даже и не понял, что умер, пока не захлебнулся вздохом и не схватился слабо за чужую жёсткую руку на вялом горле. Со дня на день должны отозвать, — а пока суд да дело, сиди и щёлкай мух зубами, не рыпайся.
Впрочем, Робу-человеку давно не привыкать слушаться — лет двадцать уже, с тех самых пор, как тэккай на спине почти разодрало железом и огнём, лопатки и хребет превратило в сплошной шрам, на грозу иной раз тупо и больно ноющий. Человек давно свыкся, примирился, а правительственный агент привычен к заданиям. Зубы скаль только на работе, когти вонзай в плоть врага, вот и вся недолга. А зверь — зверь сидит внутри, не буди его, дикого, коли не требуется — а не то сорвётся, найдёт, придёт и пожрёт целиком. И не будет больше агента Роба Луччи, чернявого «голубя».
Луччи, призадумавшись над всем этим, всё-таки вздыхает и неохотно пьёт.
— Эй, парень! Ро-о-оберт!
Гарсия в своём неизменном пёстром вышитом жилете, уже весёлый и пьяный, шумно взгромождается рядом, жадно пожирая глазами, и от него разит резко, сразу сладко и неимоверно кисло — чихнуть даже хочется. Луччи не чихает — только морщит нос и отводит взгляд.
— Что, опять мыла наелся? Всё такой же бука!
— Ку-у-урл-л, — выручает Хаттори хозяина, укоризненно глядя на незваного собеседника чёрными глазками-бусинками. — Хуль-хули.
— Отучил бы свою пташку ругаться, а? — Гарсия тянется погладить голубя, и тот мстительно щипает худой палец. — Ай-э! Невежливый он, твой Хорри.
— Хаттори, попрошу. И он не любит чужих, — сухо напоминает Луччи. — Забыл?
— Да как вас двоих забудешь-то, Робби? Обижаешь!
Приплыли. Теперь тихо посидеть не получится, с раздражением понимает Луччи. Гарсия, болтливый мелкий бандит с южного берега Сакраменто, — это не Джабура, пёс с волчьими замашками, которого раздразнить можно, цапнуть и отогнать; выучил уже, с приюта запомнил повадки — запомнил так же хорошо, как и то, что Джабуре только самый последний дурак доверит в долг хотя бы белли, а самая первая дура — женскую честь, но зато это первейший, кому стоит вручить в грубые лапищи бессмертную душу и уязвимую жизнь. А Гарсия — у того другой сценарий: напьётся и пристанет, как банный таз.
Нет, в прошлый раз только на руку сыграло — спелись, когда выяснилось, что зайцем залезший на баржу Роб, убедительно потерянный и качающийся, умеет вязать канаты и, что ещё лучше, прихватил с собой две бутылки: Гарсия-то как раз и выболтал, где канал для перехвата можно найти. Этот дурень неплохо с Фукуро поладил бы, подумал Луччи тогда.
А сейчас — хоть вой. Отстань ты уже от меня, пока я достаточно добрый.
— Роберт, слышь, — Гарсия почти с тоской пьяно вздыхает и неловко пытается погладить Хаттори снова — упрямый вяхирь уже не щиплется, а с видимой яростью клюётся, — а ты бывал на тёплом течении у Яшмы?
— Нет. — Луччи равнодушно смотрит на пыльную подвесную лампу-керосинку перед входом. — Не помню.
— А, жалко, — кажется, в голосе контрабандиста слышится искреннее разочарование. — Я там пробегал как-то. Хорошие места, солнечные. Хочешь, покажу?
— Нет.
Агенту не нужно напоминать о тамошнем весеннем солнце, брызнувшем в траву россыпью мелких морских одуванчиков. Роб Луччи слишком хорошо помнит, как хрустит под спиной тамошняя золотистая солома — такая же по цвету, как волосы той яшмовской девушки.
Сколько лет с той весны прошло? Пятнадцать. Да, пятнадцать, если сейчас ему тридцать пять. Как же быстро летит время, когда ты занят, снова удивляется Луччи.
— Каши с тобой не сваришь, селёдка. Ай, каналья! — Гарсия злобно шипит, отдёрнув руку от упрямой птицы и бросая попытки пригладить той перья, и Хаттори довольно урчит, перебираясь к хозяину на локоть. — Жалко их.
— Кого?
— Да местных ихних! Бабы одни да дети. Мужчин ищи-свищи днём с фонарём.
— Справедливости в переломную эру были нужны те, кто держит оружие.
— В задницу такую справедливость! Болтаешь, как будто дозорный!
Подавившись смешком, Гарсия без особых угрызений совести забирает недопитую кружку и, облокотясь на стол, глотает кислое пиво; Луччи, абсолютно трезвый, скептически смотрит, как оно стекает по небритому рыжему подбородку на мятый ворот, и чешет голубю шейку.
— Кстати, о детках. — Контрабандист щурится, отставив кружку. — Там, я видал, пацан был в море на течении, рыбаку сети помогал чинить. Этакий… — он морщится, вертя пальцами у головы и ища слова, — на тебя больно уж похожий. Тёмненький этак, волосы такие же. Вьются, что лоза. Часом, не твоё потомство?
— А кто его знает. Чёрная кровь сильна.
Тепло не такой уж давней весны — два года прошло, а словно вчера было — на солнечном краю света, тёплой и жгучей, когда Луччи во второй раз случайно оказался на том острове, пока брали пресную воду, — да так и остался на неделю снова, до сих пор щекотно греется под кожей и зудит в покалеченных лопатках.
— Неужто, — сквозь пьяное добродушие сталью оголяется яд, — и впрямь не бывал?
У Луччи не вздрагивает ни один нерв на обветренном лице.
В жилах агента правительственной службы течёт силезийская кровь, тёмная и тяжкая, сильная, ртутью и соком агавы впитавшаяся — оттого, говорили в приюте, у тебя волосы кудрявые и кожа смуглая. А чья она — неизвестно: Луччи не знает ни матери, ни отца. Только и известно, что мать померла в стычке с бандитами, в разбитой деревушке, ещё не родив его толком — всю свою силу сыну подарила сверх меры, — и что фамилию — хромой офицер свою дал, который нарядом подмоги командовал; офицер Хауэр Луччи, кормилица рассказывала когда-то, нашёл его, пищащего, в крови и земле, завернул в плащ и унёс прочь — в тепло и защиту, в приют при Дозоре.
"Все твои там умерли, а ты дитём был, да выжил. Оттого в тебе и столько силы, Роб", — уверенно говорит Кет, приютская кормилица из деревни за мысом, и перекусывает нитку на шитье.
"Угу", — только и мурчит в ответ, не вдумываясь, маленький черноглазый мальчишка — и, поджав ноги в битых сандалиях, устраивается на подоконнике поудобнее, приткнувшись щекой к тёплой от солнца деревянной раме.
— Слухай ты, Робби, мы почти братьями стали. Может, давай-ка поможешь подогнать ещё партию? Не кипишуй, платье бабе своей с выручки достанешь…
— У меня никого нет.
— Э, не врёшь? Пацан-то тебе в дети в самый раз годится. Лет четырнадцать, не боле!
Рука удачно ложится на колено Гарсии — тот сидит уж слишком близко, — и шиган вонзается в плоть, продираясь сквозь сухожилия; контрабандист вскрикивает и тянется поглядеть под стол — но Луччи оказывается слишком близко и дышит в ухо, и Гарсия, вздрогнув, замирает.
— Тебе по-ка-за-лось, — мягко и душевно шепчет Луччи, щекотно выдыхая и почти касаясь губами уха, и ослабляет хватку.
Легко протрезвевший Гарсия, помедлив и нервно отпрянув, хмурится и исподлобья глядит на бывшего товарища.
— Кто ты такой, Роберт?
Луччи впервые за вечер безмятежно ухмыляется и расслабленно облокачивается на жёсткую деревянную спинку стула, небрежно отобрав пинту обратно и с оттяжкой допивая последние глотки.
— У меня свои тайны.
На землю мерно и медленно капает с колена вязкая тёмная кровь.
— Чёрт бы тебя трижды подрал, Роберт. Чёрный ты.
— И без тебя знаю, что предки у меня весёлые.
— Придурок. — Гарсия, зашипев, тяжело переваливается на здоровую ногу, дрожа, выпрямляется — и тут же вскрикивает. — Тс! Душа у тебя чёрная. Страшная.
— А может, у меня её нет.
Свернувшийся на белом песчанике ручной оцелот владельца, жилистый и жёлто-пёстрый, лениво приоткрывает янтарные глаза и, принюхавшись к запаху крови, устраивается поудобнее, обернувшись тонким длинным хвостом.
Луччи молча провожает прищуренным взглядом хромающего контрабандиста, механически потирая пальцами бородку — недолго смотрит, всего лишь пару секунд, — а потом, стукнув кружкой, свистит курносому мальчишке-официанту (это Пабло, племянник хозяина бара, и он живёт около ратуши с родителями и тремя сёстрами — счастье твоё, будешь жить долго: твой строптивый дядя недолго ерепенился, быстро согласился рассказать мне, кто из подпольщиков скрывается под кличкой Чайка), зевающему за выскобленной добела уличной стойкой.
— Малый! Подлей мне вашей бурды.
— В момент, синьоре! — звонко смеётся розовощёкий Пабло.
— Ху-у-ур-р, — помедлив немного, беззаботно отзывается Хаттори, перепархивая на спинку стула, и чистит-скоблит короткий сильный клюв об потрескавшуюся деревяшку.
— Видели небо, синьоре? — Мальчишка привычно ловко откручивает кран холодной бочки. — С юга затягивает. Вам бы в порт поспешить заранее!
— Знаю. Будет буря.
Луччи не улыбается.
* * *
Найдёт, придёт,
Тебя порвёт
И мигом сожрёт.
© The Witcher III: Wild Hunt
Перепрыгнуть с крыши на третью, четвёртую, пятую, скатиться с ребра по обросшему серым мхом шиферу к водостоку, забраться в прохладный переулок, лечь на крышу утопающего в сочной зелени мезонина и выследить Гарсию — дело до скучного простое.
Заметив знакомую хромающую поступь и красно-пёстрый жилет, Луччи, подвязав щекотно кудрявые волосы получше, мгновенно собирается в тугую пружину и мягко прыгает в песок — а он на тёплом Сакраменто нежный, серо-белый и приятно колкий от мешанины битого ракушечника, и ботинки вечно забиты песком — право, сегодня стоило бы разуться и босиком ходить, — и идёт следом тихо, на звериный манер неслышно, слившись с собственной тенью.
Хаттори, умница, не мешается — спорхнул с плеча, кружит над крышами, смотрит за хозяином издалека.
Гарсия, опираясь на стену, тяжело дышит и сквозь зубы ругается на больное колено; Луччи, затаив дыхание, молча вжимается в бело-зелёную от извести и мха стену, не мигая и не сводя взгляда — в сумраке глаза видят чуть ли не лучше, чем при свете дня.
Контрабандист не успевает ни отскочить, ни замахнуться — агент ловко и уверенно заламывает его со спины, надавив острым коленом в поясницу, и чуть стискивает горло, давя пальцами на челюсть — так, что не повернуть головы.
— Ты угадал правильно, — уже не шепчет — негромко и спокойно говорит Луччи на ухо, держа пойманного крепко, как в железных тисках. — Право, жаль, что у тебя такая память на лица.
— Роберт? — Гарсия на секунду бросает попытки вырваться. — Ты про… Я же никому не расскажу. Отпусти, — почти жалобно просит схваченный, еле слышно из-за руки на горле, и под ладонью ощутимо вздрагивает кадык.
— Ну, — рука лезет с горла выше оттянуть челюсть, — я бы не был так уверен.
Пальцы пронзает короткая, но неприятная боль — надо же было забыть о тэккае, — и Луччи морщится.
— Пусти, сука! — Гарсия, абсолютно уже трезвый, упруго бьётся, пытаясь вывернуться из стальной хватки, и кусает руку. — Пусти меня, Роберт!
— О-ой ли?
Шиган — пятью пальцами сразу — бьёт метко, точно и коротко, вспарывая плоть и разрывая органы — отточенные действия, доведённые до сухой механики; но сейчас для Луччи этого слишком мало — ему не хочется убивать быстро, и он, снова чуть сильнее стиснув другой рукой жилистое горло — ровно так, чтобы не задушить, — мстительно раздирает печень ногтями, дурея от запаха крови.
— Кха! — давится хриплым вдохом задыхающийся Гарсия.
Почувствовав, как жертва перестаёт упираться и трепыхается всё слабее и тише, Луччи ослабляет хватку и медленно разжимает пальцы, позволяя умирающему осесть на песок.
Кровь всё вытекает и вытекает — конца ей нет — из обмякшего тела Гарсии, замершего в последних судорогах; контрабандист корчится в позе эмбриона, поджав дрожащие ноги и стиснув разодранную брюшину, — и пропитывает хрусткий под ботинками песок, растекается лужей.
Как же люди уязвимы, думает Луччи и, привычным жестом стряхивая с пальцев капли остывшей крови, наступает ногой на дрожащее под его ногами тело, вдавливая подбитый каблук в истерзанный живот — так, что умирающий, взвыв, выгибается дугой.
— Ничего личного, Гарсия, но любой зверь защищает своё потомство.
У Гарсии, задохнувшегося рваным дыханием, закатываются белки глаз, в последний раз блеснув жизнью на смуглом лице, — и Луччи ухмыляется.
Еле слышно колет под лопатку предгрозовой болью, и изувеченная больше двух десятков лет назад жилистая крепкая спина тихо начинает ныть. Привычно уже, как солёный артрит у моряков, — ничего, выспится он, а спина — та отболит своё понемногу, и всё забудется до другого раза.
Гарсия лежит перед ним на земле — мёртвый и обмякший, с лицом, искажённым болью. Гарсия, болтливый, опасный и любящий выпить Гарсия с чётками из красного дерева в правом кармане жилета, — первый человек, которого Роб Луччи убил не для дела, справедливости или чьей-то защиты, а лично.
И это ощущение совсем не похоже на прежние.
— Дурак, — равнодушно выносит вердикт Луччи, вылизывая окровавленную руку по-кошачьи, и, аккуратно переступив через тело, идёт к улице.
Там порт, там улочка, где он спал, свернувшись клубком, последние пару дней в ворохах плюща и каменной мяты, тайком, в тёплой мансарде; там свобода, дорога назад, прочь отсюда, и там море — пенное, предгрозовое и шумное, дышащее, и закат алой кровью умылся, — а небо морское распростёрлось, не видать ему края, и руки раскинуло, прибитое к безбрежному морю, воедино с ним слилось и пылает огнём.
Лесная кошка-онцилла, недовольно мяукнув, проворно убегает прочь с куском рыбьего хвоста в зубах, а привязанный на цепи поджарый чёрный пёс, рыча, лая и мечась в потрёпанном ошейнике, скалит клыки на пропахшего алкоголем, кровью и кошатиной чужака.
Луччи, снисходительно щурясь, смотрит на пса — тот мгновенно умолкает, перейдя с рыка на утробное урчание — и бредёт дальше убедительно пьяно, качаясь и хрипловато мурлыча что-то без слов, и привычно лижет от крови загорелое шершавое запястье.
И слышит — над головой, купаясь в тёплом ветре, курлычет Хаттори.
* * *
У Роба Луччи — правительственного человека, приютского ребёнка без корней, без семьи, мужчины, в чьих винно-чёрных немых глазах плещется непокорное и злое, напитанное моряцкой кровью Багровое море, — ничего нет, что можно было бы отнять; лишь дорожный плащ на жёстких плечах и шестнадцатый по счёту белый горный голубь, тёплый и урчащий, щиплющийся за ухо в отместку за нераскрошенное солёное печенье. Робу-человеку ничего и не надо больше — ему хватает сверх меры.
Робу-человеку никогда не нужны были ни дом, ни жена, ни семья.
А ещё Роб Луччи хорошо знает, что где-то далеко, за десятки и сотни морских миль к краю цивилизованного мира, на тёплом острове с названием вымытого из белых песков драгоценного камня, двое его детёнышей, рождённых в начале зимы — уже нескладных немного, но ловких и быстрых, такие же смуглых и кудрявых, как и он сам, и у них тоже чёрные глаза, — нет-нет, да к негодованию веснушчатой матери цепляются друг за дружку в шуточной драке, шугаясь ведра морской воды. И один из них учится вязать сети у старого рыбака Атьена.
И этого знания для того, чтоб — за косой ли взгляд, за худое ли слово — разорвать чужое горло или раздробить хребет, Робу-зверю вполне достаточно.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|