↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Мы не ждём конца, потому что конец уже наступил.
Сама не знаю, чего мы ждём здесь, в этом кольце гор. Утром — заката, вечером — утра. Знакомого до зубной боли звука мотора дирижабля. Дня, когда наконец кончатся еда и махорка. Может быть, смерти.
Только не чуда, нет. Не чуда уж точно.
Я сижу на полуобвалившейся стене, грея ладони в рукавах шинели. Наша крепость приютилась на небольшом плато среди щерящихся на небесную высь горных пиков. С одной стороны перевал, куда нам ход закрыт, с другой — узкая чёрная пропасть. В этих краях говорят, что такие расщелины могут быть бездонными: шагни — и будешь падать вечно.
Мы кидали туда камни, но так и не дождались стука.
Когда позади раздаются шаги, я не вздрагиваю: чужих здесь быть не может. Обломки камня хрустят под тяжёлой, уверенной ногой. Раклет. Мне кажется, я узнаю его по походке, даже если ослепну.
В первые дни и недели в армии я боялась его до ужаса. Здоровый, как медведь, лицо всё в рытвинах от оспы — сырное прозвище дано не напрасно… Ни дать ни взять людоед из сказки. А потом, когда какой-то молодчик из соседней части прижал меня за складами, Раклет услышал мои вопли и вбил ему нос в череп.
Как же давно это было.
Какое-то время он просто молча стоит рядом со мной и курит, и это как разговор, в котором не произнесено ни слова. Небо укутано душным, тяжёлым пуховым одеялом туч, лишь кое-где из прорех подмигивают звёзды.
Ни этим звёздам, ни этим камням нет дела до нашей возни.
В нашей игрушечной, хоть сейчас под новогоднюю ёлку, столице недавно подписали мирный договор. Маги победившей армии специально не глушили в тот день наши сигнальные зеркала, чтоб видели и знали все. Если верить этой бумажке, мы больше не храбрые дети своей страны — просто свора бандитов, самовольно захвативших старую крепость.
Если верить этой бумажке, война кончилась.
Раклет, не глядя, протягивает мне половину своей самокрутки.
— Иди поспи, девочка.
Да, девочка — это я. Меня зовут Ева, и мне не место на войне, я слышала это тысячу раз. Но я здесь, я обезвреживаю магснаряды, и от меня до сих пор есть польза.
Я делаю затяжку, и на секунду, всего на секунду, мне кажется, что стало теплей.
Так странно, что можно курить, не пряча от снайперов огонёк, и уже почти не странно, что это делаю я — я, приличная девушка! Поначалу, целую жизнь назад, солдаты, пускающие облака сизого дыма, вызывали у той невинной овечки, которая была мной, только отвращение и жалость.
Теперь о невинности переживать нечего. Война отымела нас всех.
Я едва не обжигаю пальцы на последней затяжке. Выкидываю окурок в обломки стены.
Раклет остаётся в карауле вместо меня. Ему достаётся собачья вахта — до рассвета ещё далеко, и холод волком вгрызается в кости. В коридорах крепости ненамного теплей, но кое-куда хотя бы не задувает ветер.
Общая спальня встречает меня треском поленьев в печке и волной тепла в онемевшие губы. Отто лежит на своей дощатой лежанке, укрывшись с головой — так же, как и когда я уходила. Виктор не спит. Не помню, когда вообще в последний раз видела его спящим, может быть, никогда.
Мне и самой трудно здесь засыпать. Слишком тихо.
Сколько нас таких — тех, кто больше никогда не сможет уснуть без колыбельной далёких артобстрелов?
Виктор не поднимает головы, но я иду прямо к нему. Собираю всю свою молодцеватость, щёлкаю каблуками.
— Господин полковник, пост сдан!
Он улыбается одним уголком рта — невесёлая усмешка разбитого апоплексией.
— Вольно, солдат.
Мы просто играем в дисциплину — в ней больше нет смысла. Он был год назад, когда три роты, оставшиеся от полка Виктора, отрезало от остальных сил направленными лавинами, и нужно было продержаться, пока они не подтают. Тогда под его командованием было триста человек, и все три сотни, как один, выходили по утрам делать зарядку, каждый день чистили винтовки и усердно практиковались в строительстве укреплений. Только это помогло нам не сойти с ума взаперти.
Теперь от тех трёхсот осталось четверо, и стало всё равно.
Отто заходится паршивым лающим кашлем. Бедняга болен; мы все постоянно простужены, и помочь друг другу нечем. Сучий, мать его, холод. Я не могу вспомнить, когда мне в последний раз было тепло, и вдруг понимаю, что даже не помню, как это.
Виктор замечает мой взгляд на товарища, который, скорее всего, покинет нас следующим. Вынимает из-за пазухи флягу, нагретую теплом его тела.
— Времена не выбирают, — говорит он.
Я делаю глоток спирта, кашляю от жидкого огня, дерущего горло, и в памяти сама собой всплывает следующая строчка чьего-то стихотворения.
В них живут и умирают.
Иногда мне жаль, что я не встретила Виктора до войны. Казалось бы, мы здесь вдвоём, Отто вряд ли проснётся, и можно было бы согреть друг друга, но… Война — это не только флаги и щёгольская форма, это ещё и голод, холод, грязь и вши, и собственное тело, которое хочется скинуть, как заскорузлые тряпки, и больше никогда его не касаться. За всё своё время на фронте я так ни разу и не смогла никого захотеть. Зато, кажется, всё-таки сумела немножко влюбиться — не то как девчонка в парня, не то как зелёный солдатик в своего командира.
Я помню, как под огнём Виктор первым вставал из укрытия, поднимая солдат в атаку, и как он не был тогда героем — просто человеком, который делает свою работу. Помню, как у него на лице не дрогнул ни один мускул, когда он отдавал приказ расстрелять пойманных мародёров.
А ещё помню его глаза, когда ему приказали сдаваться.
Раклет прав: нужно поспать хоть немного. Я устраиваюсь у печки, укутываюсь поверх своей шинели ещё в одну, прячу в ней нос. Грубое серое сукно всё ещё пахнет Милошем, его по́том и табаком.
Я пыталась спасти Милоша, честно. Когда на нас скинули «гнилушку», и ему оторвало осколками два пальца, я думала, что смогу. Я уже дюжину раз расколдовывала «гнилые» снаряды, но вражеские маги постоянно совершенствуют технику. Волшебство нужно распутывать, подбирать, как шифр, и я раз за разом пыталась и раз за разом упускала нить, стараясь не видеть, как рука моего товарища на глазах протухает, будто кусок мяса на солнце. Не думать о том, как это страшно — когда ты сам вроде ещё живой, но кусок тебя уже заранее едят черви.
Раклет был рядом с ножом наготове. Мы все ещё на второй год войны усвоили, что ампутации тут не помогут, но, когда гниль ползла всё выше, и рука Милоша синела, чернела, кусками слизи сползала с костей, мы не могли просто смотреть. Это было так неправильно — оставлять… это прикреплённым к его живущему, чувствующему телу, и Раклет отнимал истлевающую плоть сначала по запястье, потом по локоть…
Милош был в сознании всё это время.
Как же он кричал.
В конце концов, когда, вымотанная до смерти, я упала на задницу и разрыдалась, а Милош сорвал голос, Виктор вытащил свой пистолет и избавил от мук нас обоих. Потом он бросил пистолет Милошу на грудь и не захотел забирать. Наверное, он так и остался где-то там, в складках одежды, когда мы вынесли тело во двор.
Янчи повезло чуть больше.
Янчи, наш младшенький. Мальчишка, завербованный в армию перед последним отчаянным рывком под самый конец войны. Я до боли отчётливо помню, как он исправно писал матери с каждой почтой и смешно обижался, когда другие парни шутили над ним за то, что у него толком не растут усы. Я сама тащила его на спине, когда осколок «гнилушки» попал ему в глаз. До мозга там было рукой подать, и он умирал недолго: полчаса пены на губах и ломающих тело судорог — и всё.
Я никогда раньше не видела, как гниют глаза.
Я вдыхаю запах Милоша и пытаюсь вспомнить лицо Янчи таким, каким оно было до, но перед глазами встаёт оскал стиснутых зубов, обнажённых истлевшими губами.
Так быстро.
Я думала, что мне уже всё равно, после всего, чего я насмотрелась в госпиталях. И всё-таки… Так быстро. Я тогда даже не успела понять.
Я зажмуриваюсь так, что становится больно, но глаза остаются сухими. Человеку на жизнь отводится мера слёз; свою я выплакала в первый год, если не раньше.
* * *
Я сплю урывками, и этот сон выматывает, как марш-бросок по осенней слякоти. Просыпаюсь разбитой, не чувствуя от холода пальцев ног.
Нужно выйти наружу.
По пути к дверям я укрываю Отто шинелью Милоша. Отто не шевелится.
Виктор стоит и курит в дверях; сторонится, пропуская меня навстречу кусачему холоду серых сумерек. Раклет тоже здесь — копает могилу.
Я беру вторую лопату и присоединяюсь к нему.
Окоченевшая земля твёрдая, как камень. Смешно — я сама видела, как камень в горном тоннеле становится жидким, словно патока, и потоками рушится на головы наших сапёров. Враг — навсегда враг, но маги у них, как ни крути, хороши на зависть, что есть, того не отнять.
На ладонях лопаются мозоли. Я морщусь и продолжаю долбить лопатой замёрзший грунт. Вот так. По чуть-чуть. По крошке…
Мы делаем это не ради Милоша с Янчи и не ради тех, остальных. Просто от работы становится теплее, и, к тому же, человеку нужно заниматься хоть чем-то, верно?
Мы всё равно не сможем похоронить всех.
Когда страна, за которую мы дрались, как осатанелые псы, подняла руки и сказала, что с неё хватит, Виктор отказался сдаваться, и за ним пошли две сотни. Когда нас теснили, и мы отступали, и наконец загнали себя в угол, от этих двух сотен осталась половина. В долину, где от прежних, старых войн сохранилась дряхлая крепость, вошло шестьдесят семь человек.
Пока мы с Виктором искали, как вернуть к жизни магическую защиту, куполом накрывающую плато, снаружи шёл бой. Когда наконец нашли, враг перебил из наших сил две трети.
Проснувшись, старая магия убила всех чужих, которые в тот миг находились рядом, и закрыла путь другим, так что теперь нам хотя бы не нужно бояться, что нас задавят превосходящей силой. Защита послабже там, наверху — когда эта крепость строилась, авиации ещё не было, — но вражеские маги всё равно пока могут приоткрыть её для удара не чаще, чем раз в пару дней. В прошлый раз вон засы́пали нас «гнилушками», что будет в следующий — я не знаю.
На самом деле, мне всё равно.
Я благодарна холоду хотя бы за то, что он не даёт разлагаться трупам. Если не приглядываться, из бойниц крепости кажется, что перед тобой просто раскинулся бесцветный зимний пейзаж. Наши шинели — серые, вражеские — серые с зелёным, и те, и другие здорово сливаются с грязью.
Работа помогает отвлечься от мыслей об Отто. Защита крепости питается теми, кто находится в ней; чем нас меньше, тем слабее волшебство…
После того боя на плато кто-то из оставшихся двух десятков человек умер от ран; остальные решили уйти по тоннелям. Там, за горами, уже начинается другая страна — наш заносчивый богатый сосед, который никогда не воюет сам, зато щедро даёт кредиты той и другой стороне. Если прорваться туда, подделать документы, спрятаться, переждать, всё ещё можно выйти из всей этой дряни живым — если. Вообще-то, куда проще и быстрей было бы пойти через перевал, но магия, которая защищает нас, запирает его на замок — чтобы не было искушения для дезертиров. Все эти глупости про честь и «стоять до конца», тоже наследство от старых траченых молью времён.
Не знаю, удалось ли кому-то из ушедших в тоннели выйти с другой стороны. Внутри есть отметки, куда сворачивать, но ещё есть непроглядная темень, обвалы, может быть, даже всякие страшные твари из сказок.
Я не пошла туда не поэтому. Просто… Я помню, как Виктор собрал всех и объявил, что все, кто хочет уйти, вольны уйти без всякого позора, и кто-то решил сразу, кто-то колебался, а я…
Я посмотрела на тех, кто остаётся, и поняла, что хочу быть одной из них.
Я знаю, что, отправляясь на войну, Раклет оставил позади самую нежную на свете женщину и маленького ребёнка. Говоря о своей дочке, этот здоровяк менялся так, что я бы рассмеялась, если бы не было так страшно. Я знаю, что, если бы Виктор захотел, его не удержал бы никакой горный тоннель, не поймала бы никакая полиция и не повесил ни один трибунал.
Мы все могли бы уйти.
Я бросаю лопату, разминаю деревянные от холода пальцы.
Когда-то, в один прекрасный день в разгар войны, сирены ПВО взвыли, предупреждая об авианалёте, но вместо бомб на нас ливнем просыпались листовки. Их потом брезговали пускать на самокрутки и использовали исключительно в сортире, но я запомнила одну фразу: «Такая маленькая страна, как ваша, не может позволить себе гордости».
Это неправда.
Гордость — это единственное, что мы можем себе позволить.
Раклет с усилием втыкает лопату в землю, достаёт из нагрудного кармана заранее свёрнутую сигарету. Жестом предлагает мне.
И тут низкие облака прошивает гул моторов.
Виктор бросает свой окурок под ногу, коротко командует:
— Внутрь.
Мы торопимся подчиниться. Янчи с Милошем отошли слишком далеко от крепости, когда прилетел дирижабль, и где они теперь?
Летающая махина выныривает из тучи, сбрасывает высоту, по дуге заходя на нужную траекторию. Я жду привычного свиста бомб, напряжённо гадая про себя: какие на этот раз? «Гнилушки»? Геоснаряды, плавящие землю и камень, как сахар на плите? «Осадные», делающие всё съестное в округе непригодным в пищу?
Я прижимаюсь к стене у бойницы в ожидании взрывов, но, будто в ответ на воспоминание, воздух вдруг наполняется шелестом бумаги.
Я выглядываю наружу. С неба планируют десятки бумажных листов. Дирижабль отдаляется, словно сделал всё, что хотел; звук двигателя умирает вдали.
Убедившись, что он убрался восвояси, мы выходим осмотреться. Я поднимаю одну из листовок, напечатанных в походной типографии. Надпись на ней гласит: «С добрым утром!»; ниже радостно улыбается рассветное солнце. Рядом дерево, у птички на ветке раскрыт клюв, а около него нотами записан какой-то музыкальный отрывок. Я напрягаю память и узнаю фрагмент беззаботной утренней пьесы известного композитора из заснеженных северных земель.
В голове остаётся только одна мысль: вот суки.
— И что это значит? — Раклет вертит листовку в руках, словно ищет в ней скрытый смысл. — Они передумали нас бомбить?
— Нет, — тихо говорит Виктор и, заслоняясь ладонью от ветра, прикуривает новую самокрутку.
Мы с Раклетом оба смотрим на него, как дети на учителя.
— Это значит, — Виктор затягивается, выдыхает облако дыма, — что им прислали магподкрепление.
До меня доходит не сразу, зато потом озарение падает тяжело, как камень, ломающий позвоночник. Конечно. Они не стали бы тратить единственный вылет за день на то, чтобы просто нас поддразнить. Они мерзавцы, а не глупцы.
Магподкрепление… Значит, они наконец устали ждать.
Значит, так или иначе, с нами скоро будет покончено.
Стрекот дирижабля раздаётся снова. Виктор указывает кивком на небо, словно хмыкает: «Ну, что я говорил?».
Если честно, я не знаю, есть ли смысл прятаться в крепости. Вроде как защита в её стенах должна быть сильнее всего, но нас осталось так мало — есть ли разница? Конечно, я всё равно захожу. Виктор докуривает сигарету прямо внутри — в бойницах так и так нет стёкол.
Мы молча слушаем нарастающий шум мотора. Ближе, ближе, а потом…
Свист единственного снаряда, короткий и злой. Удар.
Я подбираюсь, как охотничья собака, ждущая выстрела хозяина, но его нет.
Взрыва нет.
Я страшно рискую, одним глазком выглядывая наружу. Всё тихо. Я выдыхаю, и выдох получается дрожащим и рваным.
Если снаряд не разорвался сразу, значит. Значит, может быть, я смогу.
Я бросаю взгляд на Виктора, словно прошу у него разрешения. Он кивает. Я выскальзываю из крепости, падаю ничком, прижимаюсь к земле. Кто знает, какой магией заряжен этот снаряд? Он торчит из земли под углом, стабилизатором вверх. Такой невинный. Чёрный корпус почти незаметен на серой земле.
Взрыв оглушает меня на полпути.
Вместо обычной взрывной волны от бомбы во все стороны мощным кольцом несётся чистое волшебство. Я чувствую, что оно проходит сквозь меня, от макушки до пяток; сквозь стены крепости, сквозь горы, сквозь землю на милю вглубь.
Я не знаю, что это такое.
Я поднимаю голову, и мне кажется, что ничего не случилось. До тех пор, пока с замёрзшей грязи не начинают вставать серые мундиры.
Мои глаза не верят сами себе, но вера ничего не меняет. Они встают с растоптанного поля битвы, неуверенно качаясь на негнущихся задубевших ногах. Неуклюже переступают через трупы в зелёных шинелях — те, как и прежде, лежат смирно.
Убитые однополчане медленно идут ко мне. У кого-то из них на плечах всего полголовы. У кого-то вся грудь чёрная от запёкшейся старой крови.
Они мертвы. Они неостановимы.
Я срываюсь и бегу к крепости, так, как, наверное, не бегала никогда. Когда до неё остаётся полсотни шагов, что-то с силой толкает меня в бок и кидает на землю. Не понимая, что происходит, я пытаюсь подняться, и вот тогда-то меня настигает боль.
Милош смотрит на меня пустыми глазами, опираясь на остаток руки. В другой у него пистолет Виктора; из дула идёт дымок. То, что раньше было Янчи, ворочается рядом, пытаясь встать; слепо шарит по земле ладонями. У него нет лица.
Кто-то хватает меня под мышки, тащит в крепость. Бросает на пол, как мешок, с силой захлопывает тяжёлую дверь, задвигает рассохшийся от времени засов. Виктор. Он склоняется надо мной, грязно ругается себе под нос.
— Там… Т-там! — я ловлю ртом воздух, давлюсь словами. Под рёбрами справа горит, словно мне под шинель кинули уголь.
— Я видел.
Виктор прижимает к моему боку чей-то оторванный рукав, начинает приматывать длинным куском ткани. Под его руками горячо и мокро, и я пытаюсь вспомнить, что вообще знаю о ранах в живот. Я не врач, но вроде кто-то когда-то говорил мне, что если не истёк кровью сразу — значит, точно протянешь ещё пару дней. Я хватаюсь за эту мысль. «Сразу» я не умерла, ведь так?
В дверь что-то бьётся, бестолково и тяжело. Как будто кто-то, кто не может двигаться как следует, просто ударяется в неё всем весом тела. Раклет у одной из бойниц чертыхается и отпрыгивает, когда в её край, выбивая фонтанчик каменной пыли, попадает пуля.
Мы не могли похоронить их всех. Мы так и не смогли похоронить никого. Просто оставили их там, с винтовками и всем, что у них было. Нам не было прока от их оружия; мы думали, что и им тоже.
Пули бьются в стены. Я с головой окунаюсь в телесную боль, чтобы не думать о том, что по нам стреляют мои товарищи. Те, с кем я смеялась на ночёвках над непристойными шутками, те, кто учил меня, как правильно наматывать портянки, чтобы не стереть ноги на переходе. Те, кого я видела мёртвыми и помню живыми, и кого подняли, чтоб преподать нам урок.
— Только наши, — глухо говорит Раклет, выглядывая наружу. — Своих не будят, суки.
Удары в дверь становятся всё сильнее и чаще. Дерево толстое, но ему много лет, и пули пробивают его насквозь.
Если им хватает на это силы, значит, ребята, лежавшие там, снаружи, подошли уже близко.
Виктор поднимает меня с пола, и тут выстрел гремит над самым ухом. Пуля с визгом рикошетит от каменной стены.
Я рывком оборачиваюсь и вижу Отто.
Он стоит в дверях в нашу общую спальню, бледный в синеву. Нездоровый румянец схлынул с щёк, глаза словно подёрнулись плёнкой. Кажется, он стрелял в меня, но непослушные руки подвели.
Раклет молча, без звука, кидается на него. Они борются, почти обнявшись; винтовка оказывается зажатой между их тел. Раклет бьёт Отто в висок, кто угодно упал бы от такого удара, но мёртвые не чувствуют боли. Отто рывком высвобождает ствол, находит мёртвыми пальцами спусковой крючок.
Выстрел почти в упор приходится Раклету прямо в лицо.
Я будто со стороны слышу свой крик. Виктор тянет меня прочь, и последнее, что я успеваю увидеть — то, как Отто отпирает другим мёртвым дверь.
Реальность уплывает. Я цепляюсь за неё, но она выскальзывает из рук, будто скользкая рыба. Виктор тащит меня по коридорам, которые кажутся лабиринтом из страшных снов, а сзади гремят шаги — нестройные, неумолимые. Я слышала что-то про магию оживления мертвецов, но думала, что это всё сказки. По краям моего зрения крадётся туман, и я вдруг понимаю, что совершенно не знаю, что делать. Нас осталось всего двое, только двое против превосходящих бессмертных сил, и о таком не пишут ни в каких учебниках по тактике — не то чтобы я читала хоть один, но уверена, что нет…
Я вдруг нащупываю в тумане твёрдую землю: Виктор. Виктор всегда знает, что делать. Главное, что он здесь. Он не сдастся, и я тоже.
Он опускает меня на пол, только это не пол, а земля. Мы прошли крепость насквозь и вышли с чёрного хода. Я прислоняюсь спиной к узловатому дереву; Виктор опускается рядом на колено.
— Ева, — говорит он серьёзно и твёрдо. — Послушай меня.
Я смотрю ему в глаза. Они серые, как небо над горами.
— Когда ты останешься одна, защита перевала упадёт. Ты пойдёшь через него на нейтральную территорию. Доберёшься до ближайшей деревни. Ты женщина, тебя пожалеют и помогут. Дальше — по обстоятельствам. Поняла?
— Но… — начинаю я, но он жёстко обрывает:
— Никаких «но», солдат. Это приказ.
Виктор оглядывается на дверь. Вздыхает.
— Ева, я не могу уйти. Меня не отпустят. Ещё тогда, в самом начале, необстрелянным дураком, я дал клятву. Не просто клятву, а старую клятву камням и крови, ты понимаешь? Поклялся, что не покину этих гор, пока мы не победим.
Он улыбается своей невесёлой, кривой улыбкой.
— Это твоя боевая задача, солдат. Раз уж они послали против нас мёртвых, то ты победишь их, если останешься жива. Желательно следующие лет сорок. Тебе всё ясно?
Я не успеваю даже кивнуть, когда дверь распахивается, и наши друзья, которым не дали умереть как людям, выходят на свет. Два года назад мы были полком, теперь хорошо, если их наберётся на взвод…
Нам с Виктором больше некуда отступать: дальше только пропасть, рассекающая гору голодным ртом. Мёртвые солдаты с винтовками наперевес окружают нас кольцом, и я вдруг думаю о том, как ими управляют. Управляют ли? Что будет, когда они нас убьют? Они умрут снова? Или разбредутся кто куда? Пойдут через перевал в мирные горные деревни и крохотные пряничные городки?
Хватило ли нашим врагам человечности об этом хотя бы подумать?
Виктор встаёт в полный рост.
— Мёртвый взвод, слушай мою команду!
У него голос человека, привыкшего отдавать приказы. Такого невозможно ослушаться.
— Следом за мной — шагом марш!
Он разворачивается на каблуках и начинает шагать прочь, и все остальные — все остальные тянутся за ним вслед. Становятся в подобие строя, послушно стараются идти в ногу.
Я провожаю их неровную колонну взглядом.
Виктор не сказал мне ни слова прощания. Может, и к лучшему. На войне редко удаётся попрощаться.
Я закрываю глаза.
Боль не утихла, но кажется какой-то далёкой. Чужой. Я обещаю себе, что подумаю о ней как-нибудь потом. Пока что не время.
Я пойду через перевал. Я найду людей. Я останусь жива.
У меня есть приказ.
Я только отдохну немножко. Совсем чуть-чуть.
Холодный ветер целует меня в лицо. Он пахнет снегами с горных вершин.
И тут я чувствую, как моё тело встаёт.
Какая-то сила поднимает меня без моей воли. Я открываю глаза и чувствую, что мои ноги двигаются, ритмично и чётко, как поршни. Сначала я не могу понять, а потом понимаю, что не слышу стука своего сердца.
Боли больше нет, и страха тоже. Всё так, как и должно быть.
Никто из нас всё равно не ушёл бы с этой войны. Она внутри нас. Мы несём её в себе, куда бы мы ни пошли. Она в бессоннице, когда слишком тихо, в привычке прятать огонёк сигареты, чтобы его не увидел вражеский снайпер, в шрамах и мозолях. В знании, как потрясающе легко живой человек превращается в кучу мяса и несколько слезинок, если есть кому их проронить.
В знании, как мало стоит жизнь.
В знании, что смерть, по сути, стоит не больше.
Даже если бы я смогла сбежать, мне было бы не место там, среди тех, кто не знает — и поэтому может жить дальше.
Я — часть мёртвого взвода.
Я догоняю остальных. Встаю замыкающей. Раклет шагает рядом; у него нет нижней челюсти и вытек левый глаз. Я заставляю себя верить, что он едва заметно кивает мне. Что в нём всё ещё есть что-то от моего друга.
Ведь я-то есть, хоть и мёртвая, верно?
Мы идём мимо угрюмого можжевельника и голых шиповниковых кустов. Впереди мелькает затылок Виктора. Я вижу его на последнем шаге, за которым нет ничего, кроме пустоты.
Мы не ломаем строя. Не сбиваем ритм. Просто один за другим шагаем в никуда.
Я иду последней, и у меня есть ещё полсекунды, чтобы в последний раз увидеть мир вокруг.
Этому небу и этим горам плевать на нашу борьбу и на нашу смерть.
Но они такие красивые.
* * *
Мы падаем. Падаем без конца.
Может быть, это бред угасающего мозга, но мне правда кажется, что прошла уже целая вечность.
Это ничего.
Виктор привёл нас сюда. Он никогда не подводил тех, за кого отвечает, и всегда знал, что делать, а если так, мне не страшно.
Дна нет.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|