↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Волга великолепная, Волга бесконечная! Привольно летается чайкам белым над водами твоими, из лазури в голубиный сизый переливающимися, над лесами дремучими, черным зимой в мертвой хвое, летом же — зеленым соком полными. Много тайн знаешь ты, вечная. Бурлацкий пот, слеза бабья горькая, кровь удалая молодецкая, тоска каторжная, от которой с барж несчастные прыгают, пьяное купеческое безобразие — все ты принимала и покрывала. Сколько зла взяла в себя, а все так же, чистая, шелковой лентой, девичьей волюшкой опоясываешь чело Руси. Тонкая струйка крови скользнет в великие твои воды с палубы парохода, вставшего в тумане, тревожно гудящего, так что смолкла разыгравшаяся было цыганская песня, рассеется — ты и не заметишь, ты примешь кровь и очистишь ее. Лишь одинокая душа, без покаяния от тела отлучившаяся, взметнувшись в небо, станет чайкою кружить над пароходом — «Ласточкой» по названию и лебедем белым по стати — да в очи заглядывать, в души всем живым, кто там остался.
* * *
Тело погибшей решено было не трогать, покуда пароход не причалит к берегу и на борт не взойдет полиция. Судового врача на «Ласточке» не держали, но и так было понятно: никакая помощь бедной Ларисе Дмитриевне уже не требуется.
О ней позаботился тот, кому, в сущности, и положено; несколько грубо — но в обществе он бы вызвал скорее сочувствие. Не исключено, что и присяжные его оправдали бы. Только позволительно ли ему показываться присяжным? Во всеуслышание возводить напраслину на почетных людей?
Сергей Сергеич Паратов поглядывал за стекло, по которому недавно скользила Лариса цепенеющими, слабеющими руками. Как будто наяву видел ее, лежащую на палубе под стылым волжским ветром: сизо-голубое платье — точно в речную волну ее обрядили; остановившиеся, накрытые глаза тускнеют, точно вымывается из них синева, обнажая серую радужку. Тонкие пальцы, натертые гитарными струнами, розовеют на черном бархате расплескавшихся волос.
— Жаль бедную Ларису Дмитриевну, — старик Кнуров проводит широченной ладонью по аккуратной, с проседью, бороде.
— Как у Пушкина, — вздыхает Васька Вожеватов. — «Не досталась никому, только гробу одному».
«Врете, подлецы, сами знаете, что врете. Мне она досталась».
Будто не помогали ему в четыре руки завлечь ее на пароход, не закрыли деликатно глаза, когда в пестром угаре цыганской пляски заманивал он ее к себе в каюту. Будто не чувствовали, как пароход чуть в щепки не разнесло, так разошелся Сергей Сергеич в бурной страсти — ух, что за ночь! А все-таки стоило ли оно того? Забылся, не рассчитал, не подумал, будто гусь этот лапчатый так осмелеет, что за пистолет схватится. И лежит теперь Лариса Дмитриевна на палубе с простреленным сердцем, а ему, Сергею Сергеичу, как бы только отвертеться от скандала, перед будущим тестем не предстать скомпрометированным да прииски золотые не потерять. Красавцев-то много вокруг миллионной невесты кружится, любым его на раз-два заменят.
— Что ж нам делать, господа? Дело скверное. Посоветуйте по старой дружбе что?
Кнуров бросает взгляд за стекло, задумчиво проводит пальцами по губам.
— Я думаю, прежде всего, нам, господа, следует позаботиться о том, чтобы господин судебный следователь узнал правду. Господин Карандышев — со мной все согласятся — находится в исступлении… В помутнении рассудка, вызванном, надо полагать, обильными возлияниями накануне.
— Точно, вон как вчера нарезался, — подхватывает Васька. — Лариса-то не выдержала и укатила домой, а он черт-те что себе вообразил. Да, видать, не протрезвел за ночь толком, потому как утром-то ее из пистолета и хлопнул.
— Именно так, — соглашается Кнуров. — Явился к ней домой и устроил скандал, который закончился, увы, смертью несчастной девушки.
— Так ведь Лариса-то у нас, здесь, на пароходе, и он тоже здесь, матросы его покуда стерегут, — встревает Паратов. — С этим-то делать что, Мокий Парменыч?
Васька усмехается и смотрит ему в глаза:
— А кто про то болтать станет? Пароход причалит, Ларису вынести потихоньку да в экипаж… Только укутать, чтоб лица не видели, да встать-то не у дома Огудаловых, а не доезжая. С Карандышевым тоже поговорить. Надо полагать, на каторгу ему не хочется.
— А Харита-то Игнатьевна как же?
— Хариту Игнатьевну, — медленно говорит Кнуров, — мы, разумеется, не оставим. Василий Данилыч! Я полагаю, вам, как другу семейства, стоит самому… сопроводить Ларису Дмитриевну домой. Прочие формальности предоставьте мне. Вам же, Сергей Сергеич, нужно поторопиться к невесте.
Эк близко чайка пролетела, чуть не ударившись в стекло! Над самым ведь телом метнулась. Пойти убрать…
* * *
В убогом закутке, куда его отволокли за шиворот, как негодного щенка, было темно — хоть глаз выколи, воняло рыбой, сыростью и гнилью. Карандышева трясло то ли от сырости и холода, то ли от того, что Лариса Дмитриевна неотступно стояла перед ним, еще час назад живая, желанная, а теперь — им самим убитая. Неужто это насовсем, неужто ничего нельзя изменить?
«Что я наделал, безумный! Что я натворил!»
Боже ты мой, ведь одно только у него сокровище в жизни и было: нет, не Лариса, ее он так и не добыл, по сути — а честь его, совесть, руки чистые. Он, по крайней мере, мог про себя сказать, что он порядочный человек. Мог презирать развратника Паратова и разных купчишек, на обмане нажившихся и стыд потерявших — это ж додуматься, человека в орлянку разыграть! — зная, что он их лучше. А теперь-то как он может лучше себя считать, убийца?
За что ж ему это? Почему ж он вечно оказывается хуже всех? И так все вечно гонят, насмехаются, сторонятся, как прокаженного — жить-то больно. Куда ни попади, везде клюют. В гимназии еще жеваной бумагой в него плевали, песка в чернильницу сыпали, после школы окружали и палками тыкали — изображали, мол, убийство Юлия Цезаря. Наябедничал однажды, не стерпел — так уже всерьез избили, еще и голову накрыли шинелью, чтобы не видел, кто. Однажды сам с кулаками набросился на одного умника и насмешника, так, как на грех, учитель вошел. Сам же и оказался виноватым.
И на службе не лучше было. За всю жизнь — любви ни капли, никакой отрады, и влюбился-то безнадежно, только себе на беду. Блеснуло было счастье, поманило — и обернулось таким горем да бедой, что лучше бы не было его вовсе. Да что ж он за проклятый такой: что другие даром получают, он добывает потом да кровью, а это еще и отнимают потом, а его — в грязь да ногами? А теперь вот он убийца. И на каторгу сошлют, и сам, главное, греха своего ни отмолить, ни забыть не сможет. Своими руками уничтожил ее, а ведь хотел беречь, любоваться на нее!
Где-то, где были свет и чистый воздух, закричала чайка, он смутно расслышал резкий звук. Или это скрип — дверь открывается? Точно, входят к нему, да кто! Кнуров собственной персоной.
В потемках лица не видно, а голос все так же спокоен и ленив.
— Господин Карандышев, хотел бы с вами обсудить важное дело…
…- Чего… Чего вы хотите от меня?! Вы со своими друзьями осрамили меня на весь город, вы разыгрывали Ларису в орлянку — и теперь предлагаете, чтоб я молчал?
— Мое дело — предложить, а там, конечно, решайте сами. Если вам будет угодно настаивать на версии, которой никто не поверит, которую опровергнет каждый свидетель, начиная с матери покойницы, угодно выставить себя бессовестным человеком, пытающимся свалить вину на других — это ваше право. Вызовете неудовольствие у присяжных, отправитесь на каторгу лет на десять, а сгниете там через пять, если не околеете еще при дороге. А тетка ваша здесь помрет с голоду да от горя. Этак-то и будет у вас на совести не одна жизнь, а две. Решайте.
И тишина повисла топором.
«На потеху судьбе я рожден, видно. Нет мне в жизни счастья, нет малого продыха. Всего лишился, а теперь и душу приходится продавать».
* * *
«Осенью волны на Волге злые, серые, ветер колючий. Навигация вот-вот закончится, а пока я привольно кружу над пристающей к берегу «Ласточкой» — уже Васиной, не вашей. Хотя кутежи там случаются по-прежнему.
Маменька ходит ко мне на кладбище, не зная, что я лечу за нею, что вечерами гляжу в окошко, а то и покличу, да она не узнаёт. Горюет она по мне, пусть и продала в последний раз уже мертвую, но кому бы стало легче, если бы и скандал был? Я не хочу никому зла.
И вам первому не хочу зла, Сергей Сергеич. Пусть смяли вы мои перышки, обломали крылья да выкинули — не ведали вы, что творили. Тешьтесь дальше, золотых приисков хватит на ваш век. Да приезжайте в Бряхимов, не бойтесь; как говорят, быльем все поросло. Кровь с палубы волжской водой смыли, меня отпели да закопали, а Юлия Капитоныча, бедного, услали на каторгу.
Я благодарна Мокию Парменычу, что он нанял для Юлия Капитоныча хорошего адвоката. А что для того смолчать пришлось о том, где я погибла и почему — так не беда. И так все помнят, кто знал, и всех жжет — я знаю.
Юлий Капитоныч скоро на поселение выйдет, полтора года ему еще потерпеть. Дай Бог ему потом счастья — или хотя бы покоя. Все он себя корит, что меня убил да после на суде лгал. Глупенький, главной-то вины своей никак не поймет. Нельзя чаек в клетках запирать, это ведь не канарейки.
Но он тоже, пожалуй, не понимал, что делал. Все думал-то про себя, а не про меня, вот оно так и вышло.
Но вся та история камнем канула на волжское дно, и несет река воды свои, от крови чистые, дальше, а я кружусь над ее волнами и берегами — и, как она, всех люблю».
Извиняюсь, а почему ваш фанфик Двадцать один год здесь не выложен. Нашла случайно на хоге
|
Искорка92
Потому что его содержание не вполне соответствует правилам Фанфикса. Была бы признательна, если бы вопросы о моих фанфиках задавали в личных сообщениях, а не в комментариях к другим моим текстам, поскольку, увидев уведомление о новом комментарии, надеялась, что эта история тоже заинтересовала читателей. 1 |
Мелания Кинешемцева
Хорошо, учту. |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|