|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Карета, мягко поскрипывая на рессорах, медленно продвигалась в веренице таких же золочёных экипажей, что тянулись к сияющему огнями особняку на Английской набережной. За окном, в сгущающихся сумерках, маячили фигуры конных жандармов, расставленных для порядка; мундиры их отливали медью в свете фонарей. Анна прижалась лбом к холодному стеклу — и на миг ей показалось, что медь эта льётся, плавится и вот-вот зальёт всю набережную кровавым блеском. Она зажмурилась. «Глупости. Просто нервы.»
Наконец экипаж подкатил к освещённому подъезду, устланному алым сукном. Лакей в ливрее с шитым золотом гербом откинул подножку. Анна ступила на сукно и вздрогнула: алое показалось ей кровавою лужею. «Глупости, — повторила она про себя, — просто сукно, просто цвет...» Но сердце уже колотилось где-то у горла. По обе стороны, от кареты до самых дверей, стояли слуги в парадных ливреях с тяжёлыми канделябрами; каждый, казалось, глядел только на неё — и в каждом взгляде читался приговор: «Провинциалка. Чужая. Зачем ты здесь?» Анна глубоко вздохнула, вбирая в себя запах ночной сырости, смешанный с тонким ароматом дорогих духов.
Переступив порог, очутилась она в обширном вестибюле. Под ногами холодно и звонко отдавал отполированный до зеркального блеска мрамор — так же звонко отдавалось сейчас в груди её биение сердца. Высокие стены, облицованные тёмным мрамором, отражали мерцанье сотен свечей в массивных бронзовых бра. Для Анны они отражали только её собственную тень, которая тянулась за нею по полу, тонкая и бесконечно длинная. Напротив входа подымалась лестница — белые мраморные ступени её, обрамлённые изящною кованой решёткой, широкими маршами вели наверх, к главным залам. Восходить по ней предстояло, как на Голгофу. На каждой площадке в нишах стояли античные статуи, и Анне почудилось, что мраморные богини провожают её насмешливыми глазами: «Иди, иди, смертная, а мы посмотрим, как ты упадёшь». А с потолка спускалась огромная хрустальная люстра, подвески её тихо позванивали от сквозняка. Звон этот был так высок и тонок, что у Анны заломило в висках — словно сотни фей точили свои крошечные мечи о хрусталь.
Ступени мраморной лестницы были скользки, как судьба. Анна оступилась — и веер, сорвавшись с пальцев, ударился о камень с сухим, отчаянным стуком. Словно выронила душу. «Вот и всё, — мелькнуло в голове. — Сейчас все увидят, какая я неуклюжая, глупая, ничтожная. Сейчас начнут смеяться».
Кровь бросилась ей в лицо. Весь мир, весь этот немилосердный блеск обратился в свидетеля её позора. Сотни глаз, казалось, впились в неё — кто с насмешкой, кто с равнодушным любопытством. Она готова была провалиться сквозь этот мрамор, сквозь землю, сквозь весь мир — только бы не видеть, не слышать, не чувствовать этих взглядов. Но прежде чем она успела склониться, чья-то рука в белоснежной перчатке уже подняла веер.
— Позвольте, сударыня.
Он не смотрел на неё. Он протягивал веер — но как? Верхним концом к ней, ручкой к себе. Жест тонкий, для посвящённых: так подают веер, когда хотят сказать «я ваш должник и ваш поклонник». Анна замерла.
Она подняла глаза. Чёрный фрак без единой искры, осанка, в которой не было и тени жеманства, и серые глаза — спокойные, с любопытством, но без той наглой уверенности, что так пугает в светских львах. Впрочем, что-то в нём настораживало: может быть, эта слишком спокойная улыбка, может быть, то, как быстро он смотрел на неё, подавая веер. «Что у него внутри? — подумала Анна. — Почему он не смеётся? Почему не смотрит с превосходством? Или ему просто всё равно?»
— Merci, мonsieur … — выдохнула она, принимая веер. Пальцы её дрожали. «Только бы он не заметил дрожи. Только бы не подумал, что я какая-то истеричка».
— Граф Михаил Волынский, — он поклонился коротко, по-военному. — Ваш веер, сударыня, решил сегодня поискать приключений. Не будем же мешать ему в его прекрасном порыве.
Она вдруг улыбнулась — сама не зная чему. То ли его словам, то ли тому, что он не ушёл сразу, то ли тому, что мир вдруг перестал быть враждебным. Она хотела ответить улыбкой, хотела сказать что-то остроумное — ведь готовилась же, репетировала перед зеркалом! — но в голове было пусто, а матушка уже влекла её к статскому советнику. Анна обернулась на ходу — он стоял на том же месте и смотрел ей вслед. Без улыбки. Просто смотрел. И от этого взгляда у неё защемило сердце.
Поднявшись, прошла она анфиладу гостиных. В одной стены были обиты шёлком цвета кобальта с вышитыми золотыми гирляндами, в другой — затянуты штофом цвета спелой вишни. Цвета эти казались ей хищными, кричащими — они словно пожирали друг друга. Повсюду стояли диковинные растения в кадках — померанцевые и лавровые деревья, доставленные для праздника из царской оранжереи. Их запах, густой и душный, смешивался с ароматами духов, и Анну едва не замутило. В зеркалах в золочёных рамах, достигавших порой потолка, бесконечно множились отражения нарядов, вспыхивали искры драгоценностей. Она искала в них себя — и не находила. Мелькало что-то бледно-голубое, чужое, испуганное, но это была не она. Настоящая Анна осталась там, в карете, прижавшись лбом к холодному стеклу дверцы. Ровный, ни на миг не смолкавший гул голосов, шелест платьев, чёткий цокот каблуков по паркету — всё это сливалось в один возбуждённый шум, предвещавший начало бала. Анна тонула в нём, захлёбывалась, не умея плыть.
Последняя дверь отворилась — и гул этот, смешавшись с первыми аккордами оркестра, обрушился на неё волной. То был бальный зал. Он сиял, он ослеплял. Пять огромных хрустальных люстр, каждая величиною с карету, висели под самым плафоном, расписанным аллегорическими фигурами. В зале было жарко, как в оранжерее, — и от этого тонкий воск свечей на люстрах оплавлялся неровно, натекая на хрустальные подвески мутными слезами. Свет теперь проходил сквозь них желтовато, тепло; бриллианты на дамах вспыхивали уже не холодным огнём, а медовым. «Как на Сретенье, — подумала Анна, — когда свечи несут домой, и они пахнут мёдом и детством...» Мысль эта была так неуместна, такой домашней, что слёзы навернулись на глаза. Она смахнула их веером. Свет дробился в хрустале люстр, скользил по золочёным карнизам, зажигал искры в бриллиантах — и безжалостно обнажал каждый недостаток туалета, каждую тень смущения на её лице. Для Анны, впервые вступавшей в это сверкающее море, свет был страшнее тьмы.
Вдоль стен, на золочёных стульях с бархатными сиденьями, располагались дамы, ожидая приглашения. Их веера трепетали, подобно крыльям экзотических птиц. В центре паркет, натёртый до янтарного блеска и посыпанный тонкой пудрой для лёгкости скольжения, уже занимали первые пары. Музыканты на хорах заиграли размеренную, торжественную мелодию полонеза — «гранд-марша». Это был не танец, а величественное шествие, парад всего общества. Пары двигались плавно, важно, выписывая сложные фигуры. Кавалеры в мундирах с аксельбантами и тёмных фраках, дамы в платьях с глубоким декольте и пышными юбками, украшенными гирляндами искусственных цветов, — всё сливалось в едином, сверкающем потоке. Анна смотрела на это шествие и чувствовала себя маленькой, серой мышкой, которую вот-вот затопчут золочёные каблуки.
Платье на Анне было бледно-голубое, как первый лёд на Неве, — скромное, почти монашеское. Жемчужные серьги, подарок покойной бабушки, казались ей тяжелее оков. А веер из слоновой кости, холодный и гладкий, лежал в руке мёртвым грузом. «Боже мой, — подумала она, сжимая его, — ну почему ты не можешь стать живым? Почему не можешь научить меня, как тобой пользоваться, как улыбаться, как быть красивой?» Матушка, проплывая мимо, лишь на миг касалась кружевным веером губ — и нужный человек уже подходил с поклоном. Для Анны это было колдовством, непостижимым и недоступным. Она смотрела на мать с уважением и ужасом: «Неужели и я когда-нибудь так же научусь лгать?»
Вскоре ритм переменился. Струны запели по-иному — томно и зазывно. Распорядитель бала объявил вальс. И зал преобразился. Торжественность сменилась летящею, кружащей страстью. Пары, прильнув друг к другу, закружились в вихре. Бархатные фраки и шёлковые платья сливались в едином движении. Свет от люстр, мелькая на бриллиантовых брошах и эполетах, превращался в сплошное сияющее колесо. Звук десятков пар ног, скользящих по паркету в такт музыке, сливался в один непрерывный, завораживающий шорох. Воздух становился гуще от смеси ароматов духов, воска, цветов и тепла человеческих тел. Анна стояла у колонны, вжавшись в неё спиною, и чувствовала, как мрамор отдаёт ей свою равнодушную прохладу. «Сейчас закружится голова, — думала она, — и я упаду». Но голова не кружилась. Внутри, напротив, всё замерло, сжалось в тугой, болезненный узел. Она глядела на кружащиеся пары и понимала: она здесь единственная, кто не летит, а стоит. Казалось, что дворец и весь этот мир из мрамора, хрусталя и золота, бриллиантов пришёл в движение, закружился в упоительном, бесконечном танце — но без неё.
Она укрылась за колонной, силясь вспомнить уроки мадемуазель Жюли: веером по щеке — «я вас люблю», веером к губам — «поцелуйте», закрыть лицо — «уходите, вы опасны». Гувернантка была смешная, старая дева, и уроки эти казались тогда Анне такою же смешной, ненужною премудростью, как таблица логарифмов. Теперь она готова была молиться на каждое слово мадемуазель Жюли. Но пальцы не слушались, веер жил своею, непонятной жизнью.
И тут она увидела его. Граф стоял у окна, слушая сияющую даму в алом. Ольга Звенигородская — вот чьё имя шептали в углах. Замужняя, дерзкая, опасная. Её веер — пунцовый, как спелая вишня, цвет страсти и вызова — был полураскрыт. Она похлопывала им по ладони: «Я жду. Я здесь. Подойди же».
Михаил слушал, чуть заметно улыбаясь уголком губ — той улыбкой, что для женщин хуже пощёчины. Пальцы его свободной руки машинально постукивали по подоконнику так, словно отсчитывали секунды до её бегства. Но она не уходила. Сердце Анны сжалось в ледяной комок. «Она старше, — подумала Анна, разглядывая Ольгу. — Она знает, как повернуть голову, как опустить глаза, как засмеяться так, чтобы мужчина забыл обо всём на свете. А я... я даже веер держать не умею». И от этой мысли ледяной комок в груди стал ещё тяжелее.
И тотчас, словно по зову нечистого, Ольга отделилась от окна и подплыла к ней. Глаза её на миг прищурились, скользнув по декольте Анны, по её причёске — оценивающе, хищно. Анна вжала голову в плечи, как провинившийся ребёнок.
— Аннета! Душенька! — голос её струился патокой. — Вы сегодня — вылитая фарфоровая пастушка! Берегитесь лестниц, ангел мой, они коварны. Кстати… О, какая чудесная вещица… Можно?
И, не дожидаясь разрешения, вырвала из рук Анны веер. Анна почувствовала себя раздетой. Без веера она была совсем голой, беззащитной перед этим хищным, сверкающим миром.
— Какой он у вас миленький. Несмотря на то, что совсем дешёвый и не модный, — и она протянула Анне веер обратно. Резко, небрежно, ручкой вперёд. Жест презрения, жест госпожи к прислуге. Холод кости обжёг ладонь.
— Благодарю… — едва вымолвила Анна. Холод пробежал по её спине. Она машинально сжала свой веер — скромный, костяной. «Бабушкин, — подумала она с внезапной, жгучей нежностью. — Бабушкин, милый. Она в нём на свой первый бал ездила. И ничего, выжила. И замуж вышла. И маму родила».
Ольга взялась за свой собственный веер — пунцовый, хищный — и, глядя Анне прямо в глаза, медленно, с нарочитой небрежностью, провела им по губам, словно стирая несуществующую улыбку. Это был вызов. Пощёчина.
«Погодите, сударыня, — подумала вдруг Анна с неожиданной злостью. — Фарфор бьётся, да не гнётся. Посмотрим ещё, кто из нас пастушка». Злость эта была пьянящей. Она разлилась по жилам вместо крови, и ледяной комок в груди вдруг растаял, превратился в горячий, упругий шар.
Час спустя бальная книжечка на её запястье пестрела именами. Она танцевала, улыбалась, отвечала — и ничего не помнила. Механически, как заведённая кукла, она делала па, поворачивала голову, открывала и закрывала веер. Перед глазами мелькали лица — молодые, старые, красивые, дурные — все они сливались в одну сплошную, равнодушную маску. Только один образ не сливался, не исчезал: серые глаза, тёмный фрак, спокойная улыбка. И алое пятно рядом. Ольга. Ольга. Ольга. Пока перед ней не вырос он.
— Mademoiselle Anne. — Голос тихий, но твёрдый. — Осмелюсь надеяться, что последний вальс ещё не обещан? Сердце словно перевернулось в груди. Весь механизм внутри неё сломался, рассыпался. Кукла умерла — родилась живая, испуганная, счастливая девочка.
Она кивнула. Он вынул карандаш, вписал своё имя — размашисто, уверенно, и нажим пера был так силён, что след остался на следующей странице. «Навсегда, — подумала Анна, глядя на эту вдавленную бумагу. — Он оставил след навсегда.»
А когда грянула музыка и его рука легла ей на талию, мир перестал существовать. Огни, шелка, шёпот — всё слилось в сверкающий вихрь. Но теперь она чувствовала этот вихрь иначе: он не сметал её, а кружил, заставляя кровь быстрее бежать по жилам. «Как хорошо, — подумала она, закрывая глаза. — Как страшно и как хорошо. Если сейчас умереть — я умру счастливой».
— Вы сегодня молчаливы, — сказал он, ведя её в танце.
Анна не знала, что ответить. Стыд, ревность, неловкость — всё смешалось. Она вдруг остро, до боли, вспомнила, как он стоял у окна с Ольгой, как постукивал пальцами по подоконнику, как улыбался этой своей дьявольской улыбкою. И злость, спасительная злость, снова вскипела в ней. Она машинально подняла веер, прикрыв подбородок. Веер раскрылся на треть — жест защиты: «за нами наблюдают, будьте осторожны» — и она вдруг явственно ощутила эти взгляды со всех сторон: колкие, любопытные, завистливые. Но теперь ей было всё равно. Пусть смотрят. Пусть лопаются от злости.
Он чуть наклонил голову, и в глазах его мелькнуло понимание.
— Не верьте слухам, мадемуазель. Самый яркий веер часто скрывает самую пустую душу. — Он чуть помедлил и добавил тише: — А самый тёмный фрак — только щит.
Просто. Искренне. И страшно. Дыхание у неё перехватило — не от обиды, от внезапной догадки: он говорит о себе. О том, что за этой чёрной бронёй — тоже живая душа. И, может быть, такая же испуганная, как у неё. Только умело прячущая страх под маской спокойствия. Она подняла глаза — и встретила его взгляд. И вдруг поняла: он знает. Не всё — этого никто не может знать, — но главное. То, что она сама только что поняла: они оба здесь чужие. Только она приехала из провинции, а он — из своего одиночества.
Медленно, словно во сне — но теперь это был не сон робости, а сон решимости, — Анна опустила веер. И вдруг, повинуясь внезапному наитию, словно кто-то невидимый водил её рукой, коснулась его резным краем щеки. Сначала левой — почти у виска. Потом, в повороте танца, перевела и коснулась правой.
Это был не вопрос. Это был ответ.
«Да. Я чувствую то же. Да». И ещё: «Я не боюсь. Я с тобой».
Она не посмела поднять глаза. Но его пальцы чуть сильнее сжали её руку. Так сильно, что наутро, раздеваясь, она увидела на запястье синеватые следы — и поцеловала их.
Где-то наверху, в люстре, одна из свеч вдруг затрещала и погасла, пустив тонкую струйку дыма. Чья-то тень скользнула меж колонн — кажется, алое платье мелькнуло и исчезло в дверях. Оркестр на миг сбился с такта — но тут же выровнялся, понёсся дальше. Всё это Анна видела и слышала будто со стороны, будто из другого мира. Того мира, где она была одна, испуганная, чужая. В этом мире, новом, были только двое: она и он.
— Я очень рад, — тихо сказал он.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|