|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— А вот это Чушка. Ласковая была очень, и не скажешь, что рысь. Как зайдёшь к ней в клетку, она, как кошка домашняя, так и трётся рядом. Очень любила, чтобы ей за ухом чесали...
До тридцать седьмого года Матвей был профессором Горюновым, светилом антропологии, пока напряжённая работа не подорвала его здоровье. Когда страшное переутомление едва не закончилось инсультом, врачи решительно запретили ему сидеть дни и ночи в кабинетах и библиотеках и велели двигаться и дышать свежим воздухом. С тяжёлым сердцем он написал заявление об увольнении и, не в силах оставаться совсем без дела, нанялся смотрителем в Ленинградский зоопарк.
Точнее, именно так объяснял он свой уход первые четыре года. На самом деле конец его любви к антропологии положила трёхнедельная командировка в Мюнхен.
— Сенька, я видел эту всю мерзость, — рассказывал Матвей уже намного позже, приезжая в Якутск. — Я видел, как они измеряли головы цыганам и евреям и из этого делали вывод, что у тех что-то там неполноценно развито.
Он и не думал о том, чтобы объявлять о своём разочаровании открыто. Не потому, что боялся недовольства властей, и даже не потому, что о высших расах, евгенике и тому подобном говорили тогда не только в Германии. Матвей искренне посчитал, что увиденное им — неизбежная ступень развития антропологии, и это едва его не сломило.
— Будто я всю жизнь возил на продажу грибы и вдруг узнал, что это были бледные поганки, — говорил он.
С ним случился нервный срыв. Об антропологии он и слышать больше не хотел — даже книги все раздал бывшим студентам. С женой дело дошло до развода: Ирина Алексеевна пусть и была далека от гуманитарных областей — она была астрономом и раньше по-доброму подтрунивала над «приземлённостью» интересов мужа, — но науку считала смыслом жизни и уход из неё расценила как предательство.
У Матвея вообще не складывались семейные отношения. На Земле Санникова его бросила Мату, вторая жена, мечтательная поэтесса Мария, была дочерью преподавателя кадетского корпуса и уехала с отцом в эмиграцию ещё в начале восемнадцатого года; их дочь Оля последовала за матерью. С серьёзной, практичной Ириной, вдовой красного командира, он познакомился спустя девять лет, и оба надеялись, что зрелое чувство двух уже видавших виды людей продержится до конца жизни.
Не продержалось.
В зоопарке Матвей работал долго, пока артрит совсем не скрутил суставы. Скорее от одиночества, чем по большой любви он женился в четвёртый раз на Василисе, продавщице мороженого. Василиса еле-еле умела читать и даже путалась в названиях зверей, если только их вольеры не находились рядом с её киоском — но была она весёлой и доброй.
Семён и Аннуир знали её только по нескольким карточкам из альбома, с которых им улыбалась симпатичная женщина с длинной светлой косой, благодаря ясным глазам и пухлым щекам казавшаяся намного моложе своих лет. В сороковом году они с Матвеем по-тихому расписались, а в одно январское утро в сорок втором Василиса не проснулась после смены в госпитале.
— Она была санитаркой, но мучилась так, как будто жизнь каждого пациента зависела только от неё самой, — печально сказал Матвей, показывая последнюю фотографию Василисы — уже похудевшей, без косы; её снимал корреспондент для заметки о работе госпиталя. — Да что там пациента... Я помню, как она плакала, когда убило Бетти, и постоянно повторяла: да что же это, почему я такая слабая, как же я могу помогать солдатикам, если меня из-за слонихи так развезло?
Этим утром Семён и Аннуир впервые за долгое время приехали в Ленинград. У Семёна даже голова пошла кругом, когда они часа два гуляли по знакомым улицам — то ему казалось, что город ни капельки не изменился, то, наоборот, он с трудом его узнавал.
Квартира Матвея, впрочем, изменилась действительно мало — разве что вместо книг по антропологии и астрономии появились труды по зоологии, да ещё исчез занимавший чуть ли не четверть одной из комнат великолепный глобус звёздного неба, принадлежавший Ирине Алексеевне; Петя и Лидочка, помнится, могли разглядывать его часами.
Даже сосед у Матвея был тот же самый — шумливый Ромка, теперь уже вышедший на пенсию рабочий с верфи. Впрочем, как и сам Матвей, он притих и погрустнел: он тоже похоронил жену во время блокады, а их единственный сын погиб на Курской дуге.
— Раньше жили как кошка с собакой, — признался Ромка. — Мы ж с моей Дашкой и компанию собрать любили, и погулять под выходной... Уж как Ирин-Алексевна ругалась!
— Да и я не отставал, — невесело усмехнулся Матвей. — У меня же ночи на выходных — самое рабочее время было для написания статей да для проверки всяких курсовых, а тут над ухом песни под гитару.
— Ну, что спорить, галдели мы знатно... А сейчас — кого собирать-то, с кем гулять? Дашки нет, Лёньки нет, приятели, кто жив, хорошо, если раз в год заскочут... Сидим вот по вечерам, в шахматы играем. Матвей мне про дальние страны и зверей всяких рассказывает, я ему про корабли.
Семён действительно помнил, как часто Матвей жаловался ему на «этих пьяниц». Но неудивительно, что после пережитой бок о бок блокады все прежние разногласия как-то сгладились. Он заметил, что Матвей порой выговаривает «я» вместо «е», как Ромка, выходец из рязанской деревни, а на столе в комнате Ромки лежит явно зачитанный каталог Зоологического музея.
— Ко мне Оленька приезжала, — заметил Матвей, когда они, пообедав на кухне, расселись в гостиной, как раньше — даже чашки с чаем из старого сервиза были те же, сервиз принадлежал Матвею, а не Ирине.
— Какая Оленька? — переспросил Семён. Ни жена Павлика, ни старшая дочка Яши (которую, чтобы не путать с тётей, называли обычно Лёлей) с Матвеем особо не дружили и даже знали его в основном по письмам, открыткам и фотокарточкам — только с Олей-старшей он встречался пару раз, когда приезжал в Якутск.
— Моя дочка. Наша с Машей, — с улыбкой пояснил его друг.
— Ой, правда? — воскликнула Аннуир. — Ничего себе! Неужели они вернулись в Союз?
— Нет, — покачал головой Матвей. — В Лос-Анджелесе они обосновались. Маша уже говорит плохо, не выезжает вообще никуда. У Оли, она рассказала, муж, дети, с мужем у них цветочный магазин. Она мне, наоборот, к ним предлагала переехать, да я уж отказался.
— Матвей, а ты уверен? — осторожно спросил Семён. — Всё-таки семья... Английский ты знаешь, не пропадёшь там. Выехать тебе, наверное, дали бы, ты же на пенсии, и вообще сейчас с этим полегче стало.
— Да ну, что я там буду делать? Куда я в восемьдесят пять лет, как дурак, поеду? В блокаду не уехал, крыс для хищников по подвалам ловил, а теперь побегу за сладкой жизнью? И Ромка один зачахнет, у него ж семьи никакой не осталось, только какие-то троюродные под Рязанью, с которыми он давно не общается. Нет, Сеня, не надо мне переездов. Пусть в родную землю закопают, когда умру. Кстати! — спохватился он. — Я же давно хотел вам передать...
Он подошёл к комоду и вынул из одного из ящиков небольшую тёмную шкатулку. Под крышкой обнаружились образцы горных пород, в которых Семён узнал обломок базальта с Земли Санникова и камни с островов Котельного и Беннетта, и стопка исписанных листов.
— Это мои дневники и записи о нашем путешествии, — сказал Матвей. — Даже рисунки кое-какие есть, хотя художник из меня, конечно, неважнецкий. Заберите себе, Павлику потом передадите.
— А как же ты? Неужели не сохранишь на память? — удивилась Аннуир, но по тому, с каким благоговейным восторгом она смотрела на базальт — последнее, что осталось от её родины — было видно, что она будет счастлива принять подарок.
— Так полвека уже хранил, — пожал плечами Матвей. — Ромке всё это без надобности, он, по-моему, не слишком верит моим рассказам. Да и не молодеет он. Скорее всего, когда нас похоронят, всё это в утиль пойдёт. А вашим детям нужно знать о своём прошлом. Оленька вон и то приехала, накупила подарков для своих ребятишек, говорит, она их в своей Калифорнии учит русскому. Берите.
— Спасибо, дружище, — поняв, что отказываться бесполезно, сказал Семён, глядя, как Аннуир прижала шкатулку к себе, точно бесценное сокровище.
Они ещё несколько раз навещали Матвея, пока гостили в Ленинграде. Однажды с ними приехал даже Петя, у которого они и остановились, хотя он Матвея помнил смутно и оттого чувствовал себя неловко (как он потом признался, в основном из детских визитов к нему ему запомнились звёздный глобус и шоколадные конфеты, которыми его угощали у «дяди Матвея и тёти Иры») — зато с Ромкой он мгновенно нашёл общий язык. Оказалось, на Кировском заводе сейчас шла работа над турбинами для строящегося атомного ледокола, и Ромка, который некогда лично участвовал в ремонте «Красина», отлично понимал, о чём речь.
Матвей улыбнулся, наблюдая за их увлечённой болтовнёй о форштевнях, турбогенераторах и гребных валах:
— Ну наконец-то кто-то в теме. А то я, к ужасу Ромки, до сих пор не могу усвоить, чем отличается конструкция «Красина» от конструкции «Ермака».
Они с Семёном и Аннуир тоже вволю наговорились, вспомнив и Землю Санникова, и Петербург, и Ленинград. Матвей откровенно сказал, что не жалеет об уходе из антропологии — даже теперь, когда нацистские извращения надёжно ушли в прошлое.
— Я ведь перешёл не на какую-нибудь нудную должность в бухгалтерии. Животных я тоже всегда любил, с ними не заскучаешь, — задумчиво произнёс он. — Знаете, сейчас, когда хожу в зоопарк и вижу ребят, которые смотрят на наших зверей, сразу чувствую, что не зря по подвалам ползал.
Матвей умер шестого октября. Как Семён и Аннуир узнали уже на поминках, у него была прогрессирующая опухоль, и врачи были уверены, что он до осени он не доживёт. Но, по словам Ромки и председателя домкома товарища Коровиной, Матвей мечтал непременно посмотреть запуск спутника.
— Поэтому он и отдал нам дневники, — вздохнула Аннуир. — Мы могли бы и догадаться — чтобы Матвей, да расстался с записями об экспедиции!
— Это вы не казнитесь, Анна Эртаковна, — сказал Ромка. — Матвей постоянно совестился, что держит их у себя — он в сорок пятом ещё хотел было их вам передать, да испугался, что память потеряет, оставил их тут, перечитывал постоянно. Мне тоже иногда читал, да мне не очень нравилось, я сказки не люблю.
Аннуир и Семён переглянулись.
— А откуда, по-вашему, родом я? — поинтересовалась Аннуир.
— Из Якутии, — с готовностью ответил он. — У вас же и отчество вон якутское.
Переубеждать его они не стали — всё равно им бы это не удалось, так что зачем зря затевать ссору на поминках? Даже в паспорте у Аннуир местом рождения значились «Новосибирские о-ва, Якутский уезд», поэтому что в Ленинграде, что в Воронеже, что в Дмитровске, где большая часть населения слабо представляла, чем народы Сибири различаются между собой, все были совершенно уверены, что она якутка.
Семён с тоской посмотрел на фотографию Матвея в середине стола — старую, сделанную ещё во время лекции в университете. Теперь, кроме него самого и Аннуир, больше никого не осталось из дружной компании, жившей в Казачьем — для остальных, даже для их сыновей, Земля Санникова оставалась выдумкой или в лучшем случае какой-то запылившейся историей полувековой давности.
Словно прочитав его мысли, Павлик, сидевший чуть в стороне от них — в одном из служителей зоопарка, пришедшем на поминки, он узнал своего фронтового товарища, — перегнулся через стол:
— Пап, мам, а дневники-то вы не потеряли?
— Что, ты, конечно, нет! — ответил Семён. — Дома в сервант положили, на самом видном месте. Потом тебе покажу, где.
Кивнув, Павлик как ни в чём ни бывало вернулся к разговору со служителем.
А у Семёна немного отлегло от сердца, и он увидел, что в глазах Аннуир тоже отразилось облегчение.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|