Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Четвертая легенда о фильтрах
СКАЗКА О ТЕХ, ЧТО ЛЕГЛИ ПОД МОНАРХА или СОЛНЦЕ ПЕРЕД РАССВЕТОМ
Можно ли увидеть солнце после заката?
Глупый вопрос, скажете, да? Дождись утра — и никуда не денешься, увидишь, как миленький. Ежели погода, конечно, не слишком пасмурная.
Ну а если уж такой нетерпеливый, что до нового рассвета тебе никак не дожить, то достаточно всего лишь подняться повыше, туда, где обжигающим холодом вымораживает дыхание и разреженный воздух начинает предательски поддаваться под самыми сильными крыльями. Там ты легко сможешь увидеть ушедшее за горизонт светило — видят же его серебристые облака даже глубокой ночью.
Но можно ли увидеть солнце после заката тем, кто не умеет летать?..
В принципе, можно.
Если, конечно, не очень придираться к точности формулировок — ведь это будет уже не само солнце, а всего лишь его отражение в верхних окнах высоких домов, окнах, смотрящих на запад. Или в пыльном окне трамвая, дребезжащего мимо этих домов — отражением отражений, коротким отблеском в мутном стекле, хотя самого солнца давно уже не видать, и даже первоначальное отражение исчезло из обращенных к закату окон.
Но если есть такие окна, в которых можно увидеть солнце после заката, то наверняка должны быть и другие, те, в которых можно увидеть его и перед рассветом? Если не полениться и встать пораньше.
Сейчас уже никто не помнит точно, кто и когда поставил вопрос именно так. Но это был явно кто-то из фильтров.
Люди не любят просыпаться так рано. А если и просыпаются — смотрят только под ноги и не думают ни о чём постороннем. Лишь только те, что когда-то легли под Монарха, не боятся споткнуться или даже упасть. Они вообще ничего уже не боятся.
Когда появились они, сейчас толком никто и не помнит. Может быть, они были всегда. Но с той же самой степенью вероятности вполне может статься, что когда-то их вовсе и не было.
Но всегда, когда были они, было их слишком мало…
Слишком много было всего другого.
Были скиты, были монастыри, были неисследованные земли и опасные авантюры, была русская рулетка и катание на роликах по крышам идущего поезда, были чумные бараки и острова с людоедами, были тёмные подворотни и встречи футбольных фанатов. В конце концов, были войны, большие и малые. Много чего было для тех, кому по каким-то причинам не подходит обычное самоубийство.
Но фильтры тоже были.
Для тех, кто понял, что должно быть что-то ещё. Не такое бесцельное и самодостаточное.
Нужное — хотя бы другим.
Тогда — и только тогда — дошедший до ручки беглец от себя соглашался лечь под Монарха, и золотая звезда Йомалатинтис опускала ему на лоб свою шестипалую ладошку…
Впрочем, тот, кто когда-то поставил производство фильтров на промышленную основу и впервые использовал Монарха не только как критерий отбора, но и как первично-инициирующий фактор, не думал о звёздах. Он не был романтиком, практиком он был. Зато хорошо понимал, что фильтров никогда не будет много. Не бывает много расходного материала. А, значит, надо что-то делать. Хотя бы устроить так, чтобы столь драгоценный материал сам себя зазря не расходовал, беспечно играя со спичками. Ведь из тех фильтров, что миновали Монарха, многие сжигали себя не только потому, что не хватало иного топлива — просто от незнания, что это топливо вообще существует и его вовсе несложно достать.
Новорождённый ребенок не знает, кто он такой. И есть ли на свете другие, похожие на него. И если ему потом не расскажут об этом ни окружающие, ни книги, ни собственные органы чувств, то он может прожить всю свою долгую счастливую жизнь, так и не узнав, что он — человек, а это звучит гордо. Не будь Шерхана, Маугли бы так и не стал человеком, всех остальных он и лягушонком вполне устраивал.
Точно так же и только что заклейменный звездой Йомалатинтис, но прошедший мимо Монарха, не знает, есть ли на свете другие фильтры. И что это за силу в себе разбудил он, и чем грозит ему и окружающим сила эта — тоже не знает он. Если ему повезёт — его обнаружат другие, знающие. Если ему повезёт очень — то даже обнаружат вовремя. Успеют. Объяснят. Помогут. Научат. Уложат.
Если же ему не просто очень повезёт, а повезёт очень и очень — он научится всему сам. Не станет спешить, потихоньку во всём разберётся, подкопит лет, научится бегать к звёздам. И останется фильтром надолго. И со временем на плечи его привычной тяжестью ляжет невесомый неоновый отблеск…
Если ему не повезёт — он сгорит в голубом восторженном пламени первого же костра, так и не поняв до конца, кем же это пытался он стать.
И чем меньше лет у тебя за спиной — тем меньше твой шанс успеть разобраться. Дети, например, сгорают в первой же искре, не успев ничего, и счастье ещё, что дети редко занимаются самокопанием, а для того, чтобы отрыть в себе фильтра, недостаточно игр с совочком в песочнице, глубинная геологическая разведка для этого необходима.
И — время.
Время — особенно.
Пасынку плотника из Назарета потребовалось тридцать лет, не так уж и мало даже для фильтра. Во всяком случае, вполне достаточный запас первоначального топлива для того, чтобы успеть разобраться, кое-чему научиться, совершив все положенные новичку-неофиту ошибки, набить все причитающиеся шишки и даже сбегать к звёздам. Солидный запас. Могло бы хватить на много лет плодотворной работы…
Он спалил их в три года.
Он очень спешил, этот пасынок плотника, потому и натворил столько глупостей. Те, кто когда-то легли под Монарха, отлично знают, что спешить не стоит — никому и никогда. Слишком долго и слишком трудно приходится потом исправлять допущенные в спешке ошибки. И скорее всего уже не тебе — другим. Если их вообще удается исправить. Даже фильтрам. Слишком уж мало их.
Впрочем, их всегда было мало.
И не потому, что Монарх привередлив и лечь под него могут лишь избранные. Вовсе нет! Не требуется для этого ни голубой крови, ни чистой генетической карточки, даже чистой совести — и той не требуется. Скорее, наоборот — на такое грязное дело редко решаются те, чьи руки и совесть стерильно чисты.
Просто каждый, кто однажды вдруг осознал себя заклеймённым холодной звездой Йомалатинтис и неумелыми ещё руками начал складывать из прожитых лет свой самый первый костёр, этим самым делает свой первый шаг по лезвию бритвы. И на лицо его навсегда ложится голубоватый отсвет изучающего взгляда Синеглазой Смерти. Как знак. Как ещё одна метка, словно метки самой звезды недостаточно. Как напоминание.
Впрочем, фильтры забывать не умеют.
Зато они умеют бегать к звёздам.
Когда сгорали в торопливых кострах последние недели последнего безопасного года, и счёт начинал идти на часы, а в запрокинутое мокрое лицо с холодным интересом заглядывали ставшие вдруг такими близкими смертельно-синие глаза — они останавливали время и убегали туда. Босиком, по лунным дорожкам и млечным путям, присыпанным пылью вечности, по замершим минутам, как по ступенькам, всё выше и выше, и звёзды тянули им навстречу горячие руки протуберанцев.
Они пили чай с титановым вареньем и болтали со звёздами о жизни. О здоровье самих светил и их многочисленных планет, о том, что тяжёлые изотопы дорожают с каждым тысячелетием, а моральный облик молодых комет вообще упал ниже уровня городской канализации.
И звёзды щедро делились с ними своим временем — ну сами подумайте, что такое для средней звезды три-четыре десятка каких-то там планетарных лет? И не юпитерианских даже, которые хоть заметить невооруженным глазом можно, а вообще настолько стремительных, что и говорить-то смешно!
Хотя, конечно, ничто не вечно под звёздами, и сами звёзды не вечны тоже, когда-нибудь, раньше или позже, появится огромная старая карга в белом балахоне и с огромной же косою наперевес, и оборвёт жизнь еще одного зазевавшегося светила. Так будет, кто спорит? Когда-нибудь. Но зачем же сейчас, ощущая в душе смутную радость от беседы с приятным пусть даже и почти человеком, а на губах — вяжущий привкус настоящего титанового варенья по рецепту ещё бабушки нашей Вселенной, думать об этой скверной женщине в белом балахоне и её не менее скверных привычках? И вовсе даже не надо о ней думать!..
Интересно, что большинство людей чуть ли не от начала времён отлично знали, что смерть — женского рода. Значит, всё-таки не так уж мало было среди них фильтров.
Хотя, конечно, и меньше, чем хотелось бы.
Но лишь фильтры знали, что смерть — вовсе не старуха, и не носит она косы.
Она носит короткую стильную стрижку и ослепительно белый брючный костюмчик. Настолько белый, что на него никогда не ложатся разноцветные отблески самых ярких реклам. У неё узкое темное лицо цвета полированного ореха и светлые губы, словно два лепестка чайной розы в чашке горячего шоколада. У неё белые волосы — совершенно белые, без пергидрольной желтизны, серебристых проблесков седины или того мерзоидного оттенка сильно разбавленных чернил, которым обычно эту самую седину пытаются замаскировать. И ресницы тоже белые. Белые, вечно опущенные и очень пушистые — чтобы было чем гасить лазерные высверки глаз. У неё тонкие пальцы, затянутые в ослепительную белизну перчаток, и красивые очень ровные белые зубы. Их видно, когда она улыбается, а улыбается она постоянно.
У неё ослепительная улыбка.
И глаза у неё тоже ослепительные — светло-светло-синие, словно линзы горного хрусталя, отшлифованные бархатной чернотой вечной межзвёздной ночи. Такими, наверное, могут быть линзы дальнобойного лазера, только вряд ли кто из разглядывавших то или другое может потом рассказать об увиденном и сравнить.
И не нужна ей коса — взгляда вполне достаточно.
А ещё она вовсе не старая. Даже по весьма разборчивым в этом вопросе ближневосточным понятиям.
Ей тринадцать.
Всего лишь тринадцать — или целых тринадцать, это уж как кто пожелает. Просто — тринадцать. Было всегда — и всегда будет. Потому что мёртвые не растут.
А она родилась такою — тринадцатилетней и мёртвой. Но это уже совсем другая история…
И она всегда будет рядом, если заклеймён ты звездой Йомалатинтис, и не важно, ложился ли ты для этого под Монарха или сам каким-то образом умудрился. Она будет рядом. Иногда — чуть дальше, иногда — чуть ближе, но всегда — рядом. И лежащий на лицах голубоватый отблеск её смертоносно прекрасных глаз очень быстро становится настолько привычным, что просто уже не замечается.
Они могли делать вид, что не видят её в упор. Это нетрудно. Они даже могли притвориться, что её и вовсе не существует. Всё равно они знали, что она — есть, и она — рядом. Когда она подходила слишком близко и холодное её дыхание начинало шевелить волосы на затылке — они просто останавливали время и по затвердевшему воздуху, как по ступенькам, убегали к далёким звёздам.
Если успевали, конечно.
И она, улыбаясь, смотрела им вслед. Потому что знала — рано или поздно, но каждый — КАЖДЫЙ! — из них допустит ошибку. Зазевается. Поторопится. Положится на авось. Не успеет… И не важно, сколько придётся ждать. Она никуда никогда не спешила, а ждать умела не хуже самих фильтров.
И голубое холодное сияние её глаз сопровождало их даже на лунных дорогах…
Но однажды Юлли, один из самых младших, сказал, забравшись с ногами на крышку инициирующей капсулы в сейфе Реты:
— Послушайте! Мы же мглупость делаем. Устраняем последствия, не задевая причины. Боль — только следствие. Симптом! Глупо её фильтровать, не трогая основу. А в основе всегда — смерть. Целого человека или его части, идеи, слова, понятия — но всегда! А, значит, мы просто плохо работаем.
Так сказал Юлли, которому не было ещё и ста реаллет, и Рета, старый опытный Рета не знал, что ответить на эти его слова…
Вот так он и начался, тот самый легендарный период, в существование которого сейчас уже не очень-то кто и верит. Его по разному называли, Золотым Веком в том числе. Не фильтры, конечно, а люди со свойственной людям неточностью. Поскольку был тот период гораздо короче века.
И не надо думать, что они не понимали неизбежного краха этой высокой идеи — как, впрочем, и любой другой из великого множества высоких идей. Всё они понимали. Люди не смогли бы работать в полную силу, заранее зная, что все равно в конечном итоге ничего не получится. У них бы просто руки опустились. Но те, что когда-то легли под Монарха, не были больше людьми, они были фильтрами.
А фильтры не умеют опускать руки, если это не нужно для дела.
И они работали.
О, как они работали тогда! Как сумасшедшие, как черти, как… как фильтры.
И Синеглазой Смерти нечего было делать там, где они побывали…
Сперва она удивилась. Потом какое-то время снисходительно выжидала, надеясь, что они сами осознают всю абсурдность творимого ими. Или хотя бы просто устанут — они же не железные, в конце-то концов! Потом — впервые за свои вечные тринадцать лет — испытала нечто, очень похожее на неуверенность. Попыталась работать на опережение, стала спешить и наделала массу ошибок. Потом — исчезла. Только в районе Гиад погасло несколько звёзд — и это, знаете ли, была очень даже неплохая попытка для безработной Смерти подыскать себе новое место службы…
Начал все это Юлли, самый младший и самый нетерпеливый.
Он же первым и был отстранён.
Сильная рука Реты легла на его запястье, снимая браслеты. Юлли вскинул было голову, намереваясь возразить самым решительным образом, но так ничего и не сказал. Потому что увидел зеркало.
Маленькое такое зеркальце, такие носил, как кулон, каждый уважающий себя фильтр. Для самоконтроля. И теперь Рета держал это зеркальце так, чтобы Юлли мог увидеть в нём своё юное лицо.
Слишком юное.
И Юлли отвёл взгляд.
— Покажи! — сказал Рета, возвращая браслет.
Юлли вздохнул, напрягся и остановил время. Но лунная дорожка, упав к нему под ноги, не затвердела ступеньками — замерцала жидким серебром, струясь и подёргиваясь, а потом и вообще истаяла ртутной тенью.
— Не выходит, — сказал Юлли тихо и в сторону, хотя всё было ясно и так, ясно всем, и ему самому — тоже ясно, и потому он сам положил свой последний браслет в молчаливо протянутую руку Реты. Перенапрягся. Такое случается.
— Ты устал, — сказал Рета. И это были слова приговора.
Юлли кивнул и вышел из сейфа, раздвинув ладонями бетонные стены. И ночь положила ему на плечи свою чёрную руку, унизанную перстными сверкающих звёзд. Наверное, он бы заплакал тогда, если бы мог.
Но фильтры не знают слёз.
Это была его идея, идея мира без смерти и боли. Красивая идея. Хотя он с самого начала знал, что всё это кончится ничем. Вот всё и кончилось. Но кончилось, пожалуй, слишком быстро, и ему было грустно от этого. Грустно настолько, насколько вообще может быть грустно фильтру.
К тому же впервые за очень долгое время он шёл не по делу, не по работе, шёл просто так, выполняя такой странный для фильтра приказ «отдыхать», и потому чувствовал себя тоже несколько странно, даже неуверенно как-то он себя чувствовал.
Боль была настолько сильна и неожиданна, что он еле устоял на ногах.
Она ударила его в грудь, словно волна, и развернула боком к тротуару.
Он был молод, слишком молод, и зеркало Реты всё ещё стояло у него перед глазами, но он был фильтром, а для фильтра пройти мимо так же физически невозможно, как для обычного человека — не дышать.
И он пошёл туда, куда тянула его эта боль, пошёл вдоль спящих тёмных домов и деревьев с широкими листьями, туда, где чёткая пунктирная линия горящих вдоль приморского проспекта фонарей прерывалась тёмным провалом.
Туда, где прямо на асфальте сидел человек.
Вернее, не на асфальте, а на узком придорожном бордюрчике у края газона. Сидел он, скорчившись, подтянув колени к груди и обхватив себя руками за плечи, словно было ему холодно этой жаркой летней ночью. Был он молод и худ, лбом вжимался в сплетение рук, рассыпав короткие светлые волосы по острым коленкам. Он не был похож на страдальца. Он даже на бродягу не был похож — слишком чистенький и ухоженный, слишком спокойный. Просто перебравший богатенький юнец, тёплой южной ночью прикорнувший прямо у моря — так мог бы подумать любой человек, его увидевший. Человек.
Но не фильтр.
Юлли машинально провёл рукой по поясу, нащупывая локатор. И наткнулся пальцами лишь на оборванные ремешки, — как же он забыл, что локатор срезало ещё на той неделе шальным метеоритом? Да и браслеты с него сняли все, и те, что за усиление отвечали — тоже, а это значит…
Это значит, что боль не была усилена. Ни на йоту.
Юлли был молод.
Не только сейчас и не только внешне, вообще — молод, слишком молод для хорошего фильтра, и он никогда не встречался с таким, только слышал, что такое бывает, да и то — не особенно веря, и запястья его были пусты, да и зеркало Реты… И даже если бы не это всё — тут работа не для восторженных салаг, всё равно что деревенскому фельдшеру вдруг заняться нейрохирургией или среднему учителю физики — ремонтировать забарахливший реактор. Слишком велик разрыв уровней ответственности, слишком серьёзна проблема.
Не место здесь безбраслетным дилетантам.
И всё же…
И всё же был он — фильтром. А для фильтра мимо пройти — всё равно, что не дышать…
Он подошёл бесшумно, не потревожив ни одной молекулы ночного воздуха, как умеют ходить только фильтры и та, о которой за последнее время стали уже забывать. Остановился в трёх шагах. Присел на корточки, касаясь асфальта кончиками пальцев опущенных рук.
Впервые в жизни он не знал, что делать дальше.
Люди чувствуют взгляд, особенно взгляд в упор.
И не только люди…
Смуглые пальцы сжались, сминая белую ткань. И из-под белой — ослепительно белой — чёлки полыхнуло холодным неоном, когда Синеглазая Смерть вскинула голову. И тут же новая тугая волна боли ударила Юлли под ребра, перехватив дыхание и разом поставив на ноги. Голубые всполохи взметнулись до самых звёзд, осыпая всё вокруг сухим световым дождем, когда засмеялась она, запрокинув голову и обхватив руками острые коленки. И смех этот был больше похож на рычание.
— О! — сказала она, кусая светлые губы, — Стервятничек припожаловал! Стало быть, мой труп уже начинает смердеть. Хочешь, да?.. Ну так лопай! Ты же за этим явился, а я не жадная…
Голос её был вкрадчив и тих, светлые губы ломались злой полу-улыбкой. И холодный огонь её глаз вымораживал воздух.
— Ну что ты стоишь, словно памятник? Давай, трудись, и благодарные потомки тебе его обязательно возведут! Действуй! Вы же всегда так — сначала действуете, а думаете уже потом! Если вообще думаете. Впрочем, о чём это я? Думать вы не умеете. За вас ваш Монарх думает! Вы же напрочь выжигаете у себя это умение — думать, как и всё другое, не нужное для истинного фильтра. Вы же зомби. Умеющие говорить ходячие мертвецы с шестилучёвой программой в пустых башках. Откуда вам знать, что страдание — категория нравственная? Вы фильтруете в мазохистском угаре, а что за боль вы у них отнимаете — вам ведь на это плевать. Если это болел зуб — флаг вам в руки! А если это болела душа?.. Но вам всё равно. Вы же не умеете думать. И вам даже невдомек, что самая большая опасность для них — это вы, вы сами! Потому что вы — равнодушные. Вам — всё равно… Чему вы их учите? Любви? Не смешите меня! Вы, эмоциональные кастраты, учите их — любви?!.. Пожалуй, это даже не смешно. Вас уничтожать надо. Всех. До единого. Как смертельно опасную заразу. Я — Смерть. Была. Много. И буду, каких бы там благоглупостей вы не натворили. Но я никогда — слышишь, никогда! — не убивала в людях людей. А вы, спасая им жизнь, убиваете в них человека. Так кто же из нас хуже?..
Она опять засмеялась, тихо и яростно, и ослепительно голубые брызги, шипя, тонули в чёрном асфальте, а светлые губы её дрожали в злой полу-улыбке, словно два лепестка чайной розы, тонущие в чашке горячего шоколада.
И внезапно Юлли понял, что нужно делать.
Это было так просто и ясно. Не будь он фильтром — удивился бы, пожалуй, что не сообразил сразу. Но он был фильтром, и потому не удивился. И даже не оттого, что не умеют фильтры удивляться — просто, будучи фильтром, он заранее знал правильный ответ.
Он не нашёл этого решения сразу, потому что подсознательно искал вариант, позволяющий выжить обоим. А такого варианта здесь не было, и быть не могло, со смертью можно говорить лишь языком смерти, она не понимает других языков…
Он не испугался — фильтры не умеют бояться. Он улыбнулся бы, если бы мог. Но улыбаться фильтры не умеют тоже.
Поэтому он просто приподнялся на цыпочки, ловя вытянувшимся в струнку позвоночником энергетическую волну, а кончиками пальцев плотно прижатых к груди рук поддержал подбородок. Чтобы не потерять эту волну, когда ослабнут, истончившись, мышцы шеи, и начнёт заваливаться на бок отяжелевшая голова.
Он не успел подумать, что это глупо. Словно пытаться промокашкой высушить море. А если бы и успел — ничего бы не изменилось. Он всё равно сделал бы то, что должен. Не для того, чтобы что-то кому-то там доказать. Не из фанатичного упрямства. Просто был он фильтром. Не больше и не меньше. А фильтр не может пройти мимо.
Хотя и глупо это, наверное.
Он ещё успел подумать, истаивая в стремительном льдистом сиянии: «Интересно, а как это будет? Что-то вроде бесшумного взрыва? Или просто — как голубая сосулька в очень горячей воде?» Он был молод — слишком молод! И не знал, как это выглядит со стороны. Он ведь ни разу ещё никого не терял…
А вот испугаться он так и не успел. Да и не умеют фильтры бояться.
Это действительно было похоже на взрыв — абсолютно бесшумный взрыв. На какую-то долю секунды вспыхнул он ослепительным силуэтом на фоне огня, ещё более яркого и голубого. И огонь взметнулся до самого чёрного неба.
И все.
Только медленно падали чёрные листья с чёрных веток на чёрный асфальт. И на мгновение чёрными стали звёзды.
Знаете, на кого похожи выключенные фонари вдоль проспекта серым туманным утром? Они похожи на динозавров. Усталых и печальных динозавров, утонувших по шею в асфальте. Они тоже знают, что их время кончилось…
— Ну и где этот ваш Монарх, под которого нужно лечь?
Было ранее серое утро, и в каких-то окнах — ведь должны же они где-то быть, эти окна! — уже отразилось предрассветное солнце, когда вошла она в сейф Реты, ещё раз убедительно доказав, что двухметровые бетонные стены и отсутствие дверей — не преграда для смерти. Вошла и спросила, сощурив глаза и заранее ломая губы ехидной улыбкой.
Потому что знала, каким будет ответ. Знала почти наверняка. И не удивилась ничуть, когда Рета, чуть помедлив, качнул головой. Улыбнулась только шире, щуря светло-голубые глаза. Улыбка её была жёсткой. По белой стене черкануло ярко голубым, запахло озоном.
А чего ты хотела? Они же запрограммированы. Причём жёстко и намертво. Шаг в сторону для них просто невозможен…
— Хорошо, — сказала она, усмехаясь и гася смертоносное сияние белыми пушистыми ресницами. — Хо-ро-шо…
И вдруг увидела странное светло-голубое круглое пятнышко на бетонной стене. Лазерный зайчик, отблеск маленького зеркальца — они все таскали такие на цепочках, словно кулоны. Рета вертел его в пальцах и… да, можно сказать — улыбался. Конечно, в том смысле, в котором это доступно фильтрам.
— Монарх тебя не примет. Тебе нечего ему предложить, кроме себя самой.
— Не думаю, что это так уж мало, — её голос был холоден. И холоден был ослепительный свет, заливающий бункер — она злилась и уже почти перестала щуриться. — Может быть, позволим ему самому решать?
Ей показалось, что Рета хихикнул. Но такого ведь не могло быть — все знают, что те, то когда-то легли под Монарха, не умеют смеяться.
— Монарх ничего не решает, — сказал Рета тихо. — Монарх — это бабочка, просто красивая бабочка с чёрно-жёлтыми крыльями. Или чёрно-красными, если смотреть с другой стороны. Я не знаю, почему так назвали капсулу. Да и никто теперь уже не знает, слишком давно это было, ещё на первой Земле. Может быть — из-за налобного электрода.
Он пожал плечами. Пояснил:
— Его липучка напоминает бабочку с острыми крыльями. Или шестилучёвую звезду… Наверное, он всё-таки был романтиком, тот, кто смастерил эту капсулу и придал электроду такую форму. Синяк потом остаётся надолго, это да, но решать... нет, Монарх ничего не решает. А ты — ты слишком молода. Тебе нечего сжигать, кроме себя самой.
На этот раз пауза была долгой.
— Хорошо… — сказала Синеглазая Смерть, помолчав. Но уже совсем по-другому сказала, — Хорошо… Раз уж вы такие идиоты и это действительно так уж необходимо… бегать к этим вашим дурацким звёздам… Ну, тогда научите, что ли, как это делается?..
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|