Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Я могу прожить — всего одну жизнь
Каждый день пытаюсь изо всех сил
За меня не бойся, но не теряй
Держи меня зубами, но не кусай.
* * *
Остывший кофе плещется на донышке чашки, но Забава, кажется, и вовсе забыла про него: смотрит неотрывно в окно, подперев подбородок рукой. За стеклом горит Петербург: красной акварелью раскрасил закат летнее небо. Солнце прячется за подсвеченными облаками, скатывается за горизонт, но небо не спешит обрядиться в черный бархат, расшитый тысячами мерцающих звезд.
Летние ночи в Петербурге совсем не белые, как все их зовут, — думается Забаве. Белесые сумерки падают на город быстро и незаметно, стирая с железных покатых крыш домов все яркие краски. Но город не успевает утонуть в нахлынувшей серости: тут и там загораются манящие вывески (кафе, бары, театры), со стороны Владимирской высыпается толпа, просачиваясь на Рубинштейна сквозь облепленные афишами арки. И вот уже не видно серости: улица за окном горит разноцветными огнями, а еще мгновение назад царившая здесь успокаивающая тишина взрывается смехом и громкими разговорами. Что-то говорит официантка, а Забава, созерцающая улицу сквозь стекло, не услышала ни слова. Впрочем, думает Забава, не так уж сложно догадаться о содержании вопроса (официантка смотрит на нее ожидающе): вам повторить? Она отрицательно мотает головой, допивает два глотка остывшего кофе и просит счет.
Время уже позднее, и пора бы отправиться домой, покрутиться около плиты на кухне, пока Настасья готовит ужин. Порезаться пару раз ножом, взявшись помочь с готовкой, а потом пытаться услышать в раздраженном шипении Настасьи нотки заботы, пока та обрабатывает ей руки. Но в последнее время Настасья до ужаса раздражительная и холодная, и Забава не может понять, что она сделала не так. Конечно, они и раньше ссорились: только вот сейчас и ссоры-то не было, только ненависть в холодных глазах да сердито поджатые губы. И ненависть это такой силы, что Забава ощущает ее всем телом, когда Настасья смотрит на нее. Иногда Забаве думается, что Настасья могла бы ее любить с той же силой, которую она вкладывает в свою ненависть.
И все же, пролистав сообщения на телефоне, Забава пишет всего одну строчку контакту «жена»: «не ждите, меня девочки позвали потанцевать». Потом, немного подумав, отсылает еще одно сообщение: «ужин завтра приготовлю». Она, конечно, ничего приготовит, даже если захочет: кухню Настасья считает своей вотчиной. А вот девочки ее действительно звали оторваться: пятница как никак. Забава красит губы в красный, смотрясь в свое отражение в окне. На бледном лице алеет рот, а глаза Забавы из зазеркалья, с острыми черными стрелками, смотрят тревожно и растерянно.
* * *
Забава идет по улице, кутаясь в свой изумрудно-зеленый плащ и даря улыбки таким же улыбчивым людям, захватившим уличные веранды кафе и баров. У Фонтанки становится зябко, но это ничего: через полчаса в клубе она уже будет жаждать этой мокрой зябкости и замерзающих пальцев ног и рук. Ей будет душно и жарко и вещи одна за другой будут падать на диванчик, оставляя Забаву в одежде на грани приличий.
Одногруппницы ждут ее в очереди на фэйс-контроль перед зданием в три этажа, на котором завлекающе мерцает название: Playground. Забава обнимает каждую из своих подруг по тусовкам в злачных местах, расцеловывает своими красными губами их в щеки.
Поворачивается к последней и не узнает ее: миловидная хрупкая девочка с русой косой, уложенной так, чтобы, как короне, обрамлять высокий чистый лоб.
— Как тебя зовут? — спрашивает Забава и тянется обнять новую знакомую.
— Настя, — стеснительно улыбается та, а Забава заключает ее в кольцо своих рук.
— Что ж, Настя, я очень рада нашему знакомству.
Длинная извилистая змея из людских тел медленно заползает в черный провал входа, и вот уже подходит их очередь. Два охранника не удосуживаются спросить документы, смотрят на их компанию внимательно, задерживая взгляд на украшениях, платьях да туфлях. И наконец, одобрительно кивнув друг друга, пропускают их внутрь.
Внутри красный свет заливает все помещение, будто тут спрятался сегодняшний закат. Воздух спертый, смесь пыли и пота, не жалея разбавленная сладковатым запахом марихуаны. Забаве уже душно, и она идет уверенным шагом к гардеробной, бросая в руки работнице свои плащ и шарф. Подруги следуют ее примеру, а Настя грустно вздыхает:
— Косячок бы.
— Так иди попроси, в чем проблема? — пожимает плечами Забава.
— Эй, девчули, — сдав вещи в гардероб, присоединяется к ним Марина. — У меня есть кое-что получше, — смотрит она лукаво, улыбается обольстительно.
— Что же? — снова подает голос Настя и тут же смущается. Даже ее голос не похож на имя той, что она носит. Но немного алкоголя, и Забаве будет совершенно все равно, что в этой девушке нет ни силы, ни стати, ни начищенными доспехами сверкающей гордости.
Забава заходит вслед за Мариной в просторную кабинку, оставив остальных из их компании ждать своей очереди. Марина бросает сумку на пол, вытащив из нее небольшую жестяную коробочку: внутри нее свернутый доллар, ненужная дисконтная карта да прозрачный пакетик с белым порошком внутри. Забава передергивает плечами, прогоняя дрожь: она помнит, как получила, пожалуй, самый долгий трип среди героинщиков. Только теперь это будет дорога в один конец, полет в никуда, потому что их родины больше нет, а смерть, смерть — есть.
— Ты чего? — отвлекается Марина от приготовлений и обеспокоенно смотрит на обхватившую себя за плечи подругу.
— Что это? — тихо спрашивает Забава.
Марина смотрит на нее озадаченно, не допуская мысли, что это важно, но все же послушно отвечает:
— Экстази. Прости, не могу тебе химическую формулу расписать, стихи писать у меня все же больше получается.
Забава наконец выдыхает (а она и не заметила, что перестала дышать), успокаивающе улыбается подруге и скручивая доллар в трубочку, произносит:
— Ну что, дорожку на дорожку?
* * *
Забава раскидывает руки и кружится, слыша в битах техно журчанье молочных рек. Перед ее глазами мелькает белое пятно чьего-то лица и тут же растворяется в разноцветном мерцании прожекторов. Шаг. Поворот. Шаг. Вскинуть руки вверх, к бетонному небу, сложить ладони свечкой над головой. Забава опускает руки, и они тут же опадают на чьи-то хрупкие плечи. Она еще не видит, чьи они, но проводит кончиками пальцев по тонких ключицам, оглаживает ладонью шею, отсчитывая маленькие бугорки позвонков.
— Поцелуй меня, — слышит у самого своего уха жаркий шепот. Лицо перед Забавой перестает кружиться, обретая четкость линий: Настя.
И Забава целует: жадно и горячо, притягивая чужое тело к себе ближе, прижимаясь крепко, не оставляя даже миллиметра расстояния между ними. Так она не видит лица: может ластиться, ладонями девичье тело оглаживать, чувствовать растущее возбуждение каждой из них. Так она может представить: Настасья.
* * *
Ежится от прохладного ночного воздуха Забава, выходя на улицу: в клубе кто-то кого-то порезал, и теперь выпроваживали остальных. Забаве все равно, кого порезали: ей хочется танцевать и целоваться, и где это прикажете делать? Сейчас сюда со всего центра стянутся менты, проклиная драчунов, что вопреки традиции порешали друг друга не в темных подворотнях или у моста реки, а прямо в клубе: тут и не отложишь дело до утра.
Ее подруги о чем-то щебечут, наверное, выбирают, куда пойти дальше. Забава же лениво оглядывает толпу людей у входа, не спешащих уходить куда-либо еще. Толпа колышется и вот из нее появляется Добрыня. Тянет к ней руки, оглаживает фалангами пальцев ее острые скулы. Целует почти не по-братски в висок, не глядя на скучившихся за ее спиной подруг, и шепчет:
— Пойдем домой.
Домой? Их дома больше не существует. Но Забава не хочет думать ни о чем, она хочет кружиться-кружиться-кружиться, пока ноги не собьет в кровь танцевать.
— Ты мне привиделся? — за такие видения она готова каждый день вдыхать раздробленные кристаллы или же глотать таблетки. Еще бы привиделась Настасья, и можно всю жизнь провести обдолбанной.
Забава на прощанье целует свою сегодняшнюю Настасью, жмется к боку Добрыни и шагает прочь. С неба мелким бисером сыпется редкий дождь, пуская электрические заряды по ее коже.
— Добрыня, я не хочу домой.
* * *
Добрыня хмур и молчалив, сжимает ее тонкие пальцы в своей теплой ладони да уверенно идет вперед: прочь от черных провалов, над которыми мигает поочередно «enter» и «exit», прочь от змеями извивающихся горящих букв на каждом здании, прочь с улицы, которую петербуржцы добрым словом не поминают. Убийства, изнасилования, передозы — это все про Думскую. Вот и сейчас: поножовщина в одном из самых модных по местным меркам клубов. Забава не знает, хочет ли она остаться здесь или же идти туда, куда ее тянет сильная крепкая рука. Забава вообще уже давно не знает, чего хочет и что ей нужно: вечеринки, сменяющиеся одна другую, да мерцающие блеском волшебной пыли маленькие кристаллы вытесняют весь остальной мир — другой Петербург. С серым влажным утренним туманом, с хмурыми лицами людей, жмущихся друг к другу в переполненных вагонах метро, с черными провалами облупившихся зданий, с однотипными «свечками» на окраинах, как в зеркальном коридоре отраженными. Забава даже не знает, а кто она, но в ее Петербурге, там, где льется игристое вино, вдыхаются тонкие белые дорожки с выключенных экранов IPad самых последних моделей, сверкают ярко драгоценные камни и модные подделки под них, где она может назваться любым именем и большего у нее никто не спросит. Забава не скучает по Нави, ее мир сделал ее той, кто она сейчас: отобрал чин да имя, вырвал ее с корнями из жизни привычной, достойной да благополучной. Забава не хочет выбирать и явь такой, какой ее принимают Добрыня с Настасьей, потому что знает: этот мир ее тоже предаст. Забава покупает новые платья да кроссовки последних моделей, в которых можно до утра раскачиваться из стороны в сторону под электронный ритм, бьющийся в ее груди заместо живого сердца. Забава горстями скупает бижутерию на распродажах, чтобы до конца недели растерять все цепочки, сережки и кольца: разбросать их по клубам да квартирам, как хлебные крошки, как утверждение: смотрите, я живая, все еще живая, — фальшивым блеском блестящие безделушки вместо надписи «здесь была Забава». Спускает все накопленные деньги, вместо еды глотая да вдыхая дармовые наркотики.
Думская упирается в полицейский патруль: мигающие огни сирен на мгновение ослепляют Забаву, распускаясь в ее глазах яркими фантастическими цветами (таких даже в Нави было не сыскать, что уж говорить про серую, приземленную Явь). Пока Добрыня перекидывается парой слов с коллегами, Забава, глядя в глаза богу эйфории и прижимаясь к теплому мужскому боку, в котором (она чувствует) пульсирует жизнь, решает. Выбирает сильную руку, крепко держащую ее ладонь. Выбирает то, что выбирала в итоге всегда с того самого момента, как шелка да парчу дорогие, узорами золотой нити да грязи черной украшенные, провалами рваных ран испещренные, со своих хрупких девичьих плеч скинула и сказала: «Теперь я твоя».
Они садятся в машину, и Забава морщится: ей душно и жарко, и дождь, мелкими брызгами летящий на ее кожу, чувствуется, как дыхание жизни. Добрыня пристегивает себя и ее, блокирует двери, заставляя ее вздрогнуть. Забава целует запотевшие окна да слизывает собирающиеся на стекле капли, как слизывала бы вечернюю росу с цветов в княжеском саду в Нави. Прижимается к прохладному окну щеками, губами, руками: Забаве жарко, она сейчас — пылающий пожар, который вот-вот сожжет ее, если она сама не заставит гореть кого-то другого.
Добрыня молчит еще какое-то время, пока Забава пребывает в своей собственной сказке, а после спрашивает:
— Что ты приняла? — как будто этот вопрос имеет смысл, в конце концов и наркоманы разного пошиба — не редкие гости в его отделе.
Забава, как птичка, склоняет к голову к плечу, острым угол натягивающее платье так, будто сейчас порвет его. И пропевает (ей хочется петь, ей хочется танцевать) по слогам:
— Экстази.
Добрыня хмурится еще сильнее — Забава знает, что именно он вспоминает, — и заводит машину. Дает по газам, выезжая на пустующий Невский, и включает свою любимую музыкальную станцию. Забава фыркает и тянется переключить радио: гитару (да гусли) она готова слушать в исполнении только одного человека, того, что пошел за ней в Навь и не переставал играть до тех пор, пока не увидел ее, измученную и уставшую, пришедшую на его зов. Гитарные ритмы же любимых Добрыней песен заставляют Забаву думать о том Петербурге, который она предпочитает не замечать, в который она тоже, как и в Навь, не хочет возвращаться.
— Там дождь, — произносит Забава так, как будто бы этого должно быть достаточно для понимания, когда Добрыня задает ей вопрос. Добрыня хмурится (слишком уж часто) в непонимании, и она все же поясняет:
— Я хочу под дождь. И к морю.
* * *
Ветер задувает сквозь опушенное стекло, и Забава подставляет под его порывы свои налитые румянцем щеки. Локоны распущенные мечутся беспокойными золотистыми змейками. Музыку Добрыня переключить ей не дал, и теперь разве что и остается — напевать знакомые с детства веснянки, те, что знала и пела каждый года всякая девица в Нави. Переливы нот да сплетения слов наизусть выученные, те же, что пела она, плетя венки да через костры прыгая, те же, что пела, когда змей ее похитил. И не пела она больше в Нави, хороводы не водила и через костры не прыгала: сторонились ее честные девицы, что еще недавно с трепетом величали ее княжной. Свистели вслед молодые парни, клеймя испорченной да обесчещенной. Шептались, бросая на нее быстрые взгляды, матроны: бесстыжая искусительница, развратница, призвала Змея на свои распущенные волосы да сверкающие из-под платья белые лодыжки.
Ветер играет с ее волосами, скользит по огнем горящей коже, срывает маленькие капельки пота, собравшиеся на лбу да в маленькой ямке над губой. Но Забаве жарко, губы да горло будто песком обсыпаны: не вздохнуть. Забава расстегивает ремень и перегибается назад сквозь пространство между кресел. Шарит руками в сумеречной темноте, пока не находит завалявшуюся бутылку минералки, окропляет, как святой водой, пересохшие жаждущие губы и вдыхает с облегчением прохладный, бьющий ее по щекам ветер.
В горле больше не сухо, но губы ее, рот ее — все равно жаждут: коснуться легонько чужой кожи, очертить мокрым языком скулы линию, подуть между скорбной складки, перечеркивающей лоб, разгладить его, чтобы больше никаких печалей да горестей. Забава знает, что причина большинства из мелких морщинок этих — в уголках губ, глаз, вдоль лба и поперек на переносице — она сама. Только сделать с этим ничего не может: свою тоску и свою печаль, да боль непроходящую в себе каждый день носит уже много лет. Так много, что они ей будто добрые подружки уже.
Не удерживается Забава, тянет руки, по которым вибрация электрическая бьет, к Добрыне. Знает, что нельзя отвлекать, на дороге они — опасно. Только сделать ничего с собой не может: ей физически нужно прикоснуться к нему, предплечья, выглядывающие из-под завернутых рукавов, огладить. Добрыня снимает правую руку с руля, и Забава тотчас проводит по теплой коже его своей ладонью, переплетает, пусть на мгновение, их пальцы. Добрыня молчит, на нее не смотрит, глядя только вперед, но руки своей из ее пальцев не вынимает, пока поворот не начинает виднеться.
На берегу белесый туман клубами, как у молочной речки, стелется. Выскакивает Забава из машины, стоит Добрыне затормозить, и гулкий прибой заглушает аккорды русского рока, вытаскивает их из забавиных ушей, чтобы самому там поселиться. Виднеются в тумане, как болотные огоньки, влекущие путников, машинные фары да огни костров, что молодежь жжет на побережье. И как они не гаснут? Дождя здесь нет, но воздух — влажный, морской — солью оседает на губах. Забава кружится вихрем и смеется, бежит к самой кромке воды: чувствует каждой клеточкой: ветер, брызги соленые, вместо слез по ее лицу стекающие да на губах оседающие. Не плакала Забава уже давно, не плакала с тех пор, как раненым зверем выла в руках тогдашней однокурсницы о мертвом ребенке, что выскоблили из ее утробы.
Под ногами сверкают драгоценными камнями осколки битых бутылок, но Забаве все равно: скидывает она свои модные белые кроссовочки, чтобы морю — темному и ненасытному — дать ступни свои девичьи облизать. Только она хочет ступить в набегающую на берег волну, нагоняет ее Добрыня, хватает за плечи, поворачивает к себе, от земли почти отрывая.
Беречь она, говорит он, себя должна. И видит на его лице Забава не привычную хмурость, а настоящую злость: ту, что в Нави он приберегал для врагов. Видела Забава это лицо, когда он пришел в змеевы пещеры за ней, да только злился он тогда не на нее. Сейчас же, Забава знает, перелилось через край его терпение. Знает Забава, чего от нее да для нее Добрыня хочет: жизни сытной да спокойной, образования хорошего да работы стабильной. И ужинов теплых втроем в их малюсенькой квартирке. Только Забаве, кажется, этого не нужно (она и сама не знает до конца). Помнит Забава высокие потолки в княжьем тереме, помнит свою просторную светлую горницу. Пряталась она от злых людских языков в крохотной тесной избушке да с домовым дружбу от одиночества водила. Только нет больше преследующего ее по пятам осуждающего шепота: не хочет больше Забава себя в четырех стенах хоронить. Хочет она петь да танцевать. Хочет Забава через костры, как птичка, перелетать.
Добрыня молчит, продолжая держать ее в своих руках, и Забава решает — снова. Вырываться из клетки любимых объятий или же уступить: приласкать его, обняв за шею, поцелуи кроткие на лице его оставить. Целовать до тех пор, пока сам не оттает и не потянется к ее губам.
— Не злись на меня, — выдыхает она между поцелуями: касаются ее губы лица Добрыни быстро-быстро, будто взмахи крыльев бабочки.
— И не бойся, — продолжает она. — Ничего со мной не случится, просто мне надо, мне надо, — не заканчивает она, потому что Добрыня наконец обнимает ее крепче, но бережнее, и целует в смазанные алые губы.
* * *
Злится Добрыня — в поцелуях его Забава это чувствует. Стискивает ее в своих железных объятиях, золотые растрепанные кудри ладонью с силой оглаживает, губы ее алые еще немного и в кровь искусает. Не знает Забава, кого из них бьет дрожь, единое существо они сейчас из сплетенных рук, губ да языков. Чувствует Забава, как гулко бьется чужое сердце совсем рядом с ее: собственное вот-вот да подстроится под этот ритм. Знает Забава, чего Добрыня для нее хочет: чтобы жила она той жизнью, что он для нее устроил. Так любит ее, так боится за нее, что предпочтет отобрать свободу ее, заменив ту безопасностью в том виде, в котором он сам ее понимает. Запереть хочет на ключ в железной клетке, как птицу редкую певчую, да выпускать размять крылья только с кольцом медным на шее да цепочкой крепкой от него, как поводок, тянущейся. Не понимает Добрыня, что не подчинится Забава никому никогда больше, даже ему. Даже если любит так сильно, что любовь эта почти заставляет ее изменять самой себе.
Когда в плащ добрынин заворачивала свое тело, буйным цветом на котором гематомы распускались, пообещала она себе, возвращаясь в родные края, никогда и никому больше не позволять иметь над ней власти. Лучше смерть, чем клетка, — это она твердо решила, когда свет белый, выходя из сорочинских пещер, увидела. Не сверкал больше на ее волосах княжий обруч, отворачивались, отводили взгляд ее люди, беззвучно проклятья шепча. Нужна была им виноватая, чтобы смерть, пришедшая в их дом, не казалась им бессмысленной. А что проще, чем девицу своевольную в случившемся обвинить да душу свою разом успокоить? Никто даже и не думал, что прельстился змей на злато, что Забава люду простому дарила, да на кострища, искрами в небо стремящиеся. Знает она это откуда? — Он сам ей это сказал. А ее за богатое платье да пышный венок в волосах решил в свое логово утащить. Но не хотел народ темный, в сказки верящий, принимать правду: легче поверить, что укусы змеевы она с радостью за поцелуи принимала, а села да поля по ее приказу змеем жглись.
Заражается Забава добрыниной злостью, как в зеркале ее отражает, разгорается еще ярче огонь, что внутри ее сейчас сжигает. Так пусть же горит все вокруг, сожжет она их обоих в этом пламени. Целует Забава губы добрынины яростно, языком в рот горячий толкается, прижимает еще ближе, будто желая слиться с ним в одно. В ответ ногтями острыми, как гребнем, короткие волосы прочесывает, кожу нежную на голове сцарапывает, зубами белыми с силой в шею Добрыню кусает. Горит Забава ярко, да недолог ее век, — предчувствие в ней беспрерывно шепчет. И пока свободна она, будет делать то, чего сама желает. Сейчас же хочет она быть еще ближе, подчинить Добрыню в ответ. Кожей обнаженной к его телу прикоснуться, плоть его в себе почувствовать: течет наркотическая эйфория по ее венам, распаляя страсть да желание. Добрыня во вздохах между поцелуями яростными ей что-то шепчет, но Забава не слышит: стучит гулкими ударами сердце, закладывая уши. Кивает на каждое его слово, что успевает он произнести, прежде она снова к губам его прильнет, в горло проталкивая вереницу слов несказанных.
Скрадывает утренний туман их льнущие друг к другу фигуры, морским прибоем да чаячьим криком в ушах Забавы музыка поет. Плещется волнами черное желание внутри нее, до краев заполняет, выплескивается наружу отрывистыми стонами. Сводит приятной судорогой низ живота, а ноги дрожью бьет так, что, кажется, разомкни сейчас Добрыня руки, рухнет соломенной куклой она на бетонные плиты. Не может она больше терпеть: хочется ей, так хочется… Отстраняется через силу, руками в грудь Добрыне упирается, тяжело дыша. Тянется тот за поцелуями яростными к ней, губы просящие размыкает, но Забава головой мотает: нет. Берет за руку его, ласково костяшки оглаживая, роняет поцелуи на его раскрытые ладони, пальцы со своими сплетает. Тянет за руку в сторону машины, ведет за собой так же, как вела к постели в Нави, сбросив свои рваные, в крови ее благородной вымаранные княжьи одежды. А он идет, словно околдованный ею, идет следом.
* * *
Ступает Забава по вытоптанной сотнями людей, что каждый день здесь проходят, дорожке мягко, как кошка. Тянет Добрыню за собой, оборачивается через плечо, взгляды томные кидая, да губы в улыбке обольстительной растягивая. Думает Забава, что обманула, провела Добрыню, как проводила правую голову Змея в сорочинских пещерах, что перед ней, к стыду своих соседних голов, в пиетете тряслась да ходуном от страха ходила. Знает Забава, что не выжила бы она, коли б как прочие девицы (знает она, колыбельной ей были крики, эхом по пещерам разносящиеся) слезки роняла да молила о пощаде: змей сам того не знал, но скучно ему с ними было: слова мольбы, друг за дружкой повторенные, да причитания с восхвалениями, со слезами в коктейль модный перемешанные, раздражали его все больше. Называли они Змея «добрым господином своим», а добрый господин руки-ноги их тонкие, что веточки, обгладывал, хрустел косточками на острых зубах, да сыто облизывался, в крови девичьей умытый.
Идут они дорожкой тенистой, ветками, в кружево закрученными, от чужих взглядов скрытые, а у Забавы ноги дрожат. Не от желания, огнем внутри разгорающегося, а оттого, что не течет эйфория больше по ее венам: осталось лишь напоминание о ней, испариной все лицо да тело покрывающее. Унимает дрожь Забава из последних сил: будь смелой, будь сильной, — говорил ей дядька Святослав. Была Забава и сильной, и смелой: вернулась в родное княжество с гордо поднятой головой, да лучше, видимо, было бы костьми обглоданными в гробу деревянном. Кто ж от Змея Горыныча живым возвращается: сговорилась, бестия, кричали люди, с демоном сорочинским. И дядька, что учил ее сызмальства смелости да гордости, покачал головой да поверил языкам злым да завистливым. Сгинул давно дядька, Яви не повидав, а Забава урокам его жестоким следует неукоснительно. Ученье змеево тоже хорошо помнит: легкой ломотой тело пробивает, но продолжает Забава идти и улыбкой дрожащей на губах улыбаться.
Подходят они к машине, в листве спрятанной. Хочет Забава обернуться к Добрыне и улыбнуться зовуще, да не успевает: скручивает он ей руку, за которую вела его, прижимает голову ее к стеклу и говорит. Имена незнакомые ей женские перечисляет да вырезки из дел своих уголовных зачитывает. Забаве плохо дышится: то ли отходняк виноват, то ли каждое оброненное Добрыней слово (пулей навылет каждое названное им имя ее пробивает). Дрожит Забава, а слезы, с ресниц закрученных да тушью черненных, падают, по щекам и стеклу размазываются. Хочет сказать ему, чтобы прекратил: хватит, хватит, все она поняла! Поняла, что сорочинских змеев в Яви сотни, только не о трех головах да порой с иголочки в костюмы дорогие одетые.
Выворачивается кое-как из железной хваткой держащих ее рук, смотрит на Добрыню зло: всю жизнь доверяла ему единственному, спиной беззащитной поворачиваясь: хорошо, что не ударил. Прижимается спиной к стеклу, по которому ее слезы черные размазаны, маленьким злым волчонком в глаза Добрыне смотрит и спрашивает:
— Зачем? Зачем ты мне все это говоришь? Думаешь, я не знаю? Думаешь, что дура я? — слова на губах ломаются, дрожью негодования и схлынувшего наркотического опьянения ее бьет. — Знаю я, в чем твоя работа заключается. Но я не они. Умирала я дважды уже и все равно по земле, навской иль явской хожу. Умерла я в первый раз, когда дядька от меня отрекся. Выжила у Змея в гостях, а там — умерла. Не страшнее Явь для меня Нави. Не помню я, Добрыня, что такое страх. Не помню, что такое боль.
Рвано дышит Забава, холодно ей теперь, никем не обнятой, в рассветном Петербурге.
Отворачивается от Добрыни, открывая дверь в машину, и бросает через плечо:
— Чего ты от меня, скажи, хочешь?
Знает Забава, чего он от нее хочет: сидела чтобы красивая, с косами, причудливо уложенными, да в расшитом богато платье в его тереме из двух комнат на Черной речке. Хочет, чтобы пела и плясала она только для него, танцевала под взором Настасьи, полным черного ледяного бешенства. Вертится на языке у Забавы: ты как он, как он! Но молчит она, слова, взращённые обидой, проглатывая. Знает, что не простит Добрыня ей этих слов, хотя и хочется побольнее в ответ его ударить. Но нужда в этом богатыре, сменившем ножны на кобуру, все еще сильнее ее жажды свободы. Позволяет Забава, кривя красные губы в обиде, пристегнуть (приковать) ее ремнем безопасности да увезти к Настасье, тревожно спящей в их широкой (на троих) постели.
* * *
Я могу прожить — всего одну жизнь
Каждый день пытаюсь изо всех сил
Ты же меня знаешь, я прыгну вниз
Если ты со мной, то просто держись.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|