Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Вечер. Светло, как днём, будь оно всё проклято. «Белые ночи» эти — сплошное издевательство. Набережная гудит, туристы орут, будто в зоопарке, уличные музыканты лабают «Калинку» вперемешку с какой-то попсой, «Руки Вверх» кажись. Пьяные малолетки с «Балтикой» в руках шатаются, ржут, бьют бутылки об асфальт. А я иду, и этот мой чёртов плащ с Хэллоуина цепляется за всё подряд. Шляпа сползает на глаза, рубашка липнет к спине — жарко, хоть июнь. Прохожий один, морда красная, как помидор, ткнул пальцем: «Гы, граф Дракула!» Я ему в ответ: «Сам ты граф, дебил!» Он заржал, а я плюнул на мостовую и пошёл дальше. Пусть ржут. Мне плевать.
Купил в ларьке «Балтику». Тёплая, зараза, но лучше, чем ничего. Сел на парапет у Невы, напротив Петропавловки. Фейерверки бабахают, толпа визжит, как на ярмарке. А я сижу, пью, курю «Яву». Дым горчит, но привычно. В голове — муть. Бабушка сегодня опять ворчала, мол, «Дима, пить бросай, сгубишь себя». Борщ её на плите остыл, а она всё про Афган талдычит: «Ты там был, а теперь дома пропадаешь». Будто я сам не знаю. Будто мне в радость эта хрущёвка, где обои отваливаются, а телевизор «Рубин» про Чечню и Путина орёт. Она, Анна Ивановна, всё ещё верит, что я «выберусь». А куда? Чинить телевизоры за копейки? В мастерской Васька опять ныть начал: «Кризис, Димыч, работы нет, всё пропало». А я молчу. Что сказать? Сам в этом дерьме по уши.
Армия в башке лезет, как назло. 87-й год, Афган, пыль, жара, крики. Контузия та — как клеймо. Сны опять приходят: пески, взрывы, лица пацанов, которых уже нет. Просыпаюсь — пот холодный, а в горле ком. Водка помогает, но ненадолго. Бабушка видит, что пью, крестится, икону трёт тряпочкой. Говорит: «Бог простит». А я не верю. Если Он там есть, то у Него чувство юмора больное.
ЛЭТИ вспоминаю иногда. 94-й год, диплом, проект по ЭМП. Все хвалили, мол, Сухов, ты звезда, будешь в Москве институты штурмовать. Ага, штурманул. Кризис 98-го всё добил. Жена ушла, друзья пропали, только Игорь остался, да и тот занят своей конторой. А я? Я — никто. В этом плаще, с этой бутылкой, сижу у Невы, как клоун. Туристы пялятся, мосты разводят, а я думаю: зачем живу? Бабушка права, надо выбираться. Но как? Кому я нужен?
Допил «Балтику», смял банку и кинул её в урну. Не попал, конечно. Ну и пусть. Пойду домой, пока мосты не развели. Завтра в мастерскую, опять паять эти грёбаные телевизоры. Может, Бог всё-таки пошлёт знак. Хотя вряд ли. Он, похоже, давно про меня забыл.
Только собрался встать с парапета, как идут трое. Молодые, лет по двадцать, в джинсах, кроссовках, один в кепке, другой с Nokia в руке — новенькая, 3310, небось, хвастается, гад. Идут, ржут, пиво пьют, как я недавно. Тот, что с телефоном, здоровый, морда наглая, волосы зализаны гелем, как у бандюгана из сериала. Увидел меня, ткнул пальцем, орёт: «Эй, Дракула, ты чё, из гроба вылез?» Остальные гогочут, один ещё добавляет: «Плащ свой где спёр, с помойки небось?» Я молчу, смотрю в сторону, но внутри всё кипит. Думал, пройдут, но нет — этот с «нокией» ближе подходит, машет своим кирпичом: «Слышь, алкаш, сфоткать тебя для ужастика?»
Я встал. Плащ зашуршал, шляпа чуть не слетела. «Вали отсюда,» — говорю тихо, но зубы сжал. Он ржёт ещё громче: «Чё, вояка, пугать будешь? Вали на своё кладбище!» И толкает меня в плечо. Легонько, но нагло. И тут меня понесло. Афган в башке вспыхнул — пыль, крики, кулак сжимается сам. Хватаю его за ворот рубашки, тяну к себе, глаза в глаза. «Ты, щенок,» — рычу, — «я в восемьдесят седьмом таких, как ты, в горах укладывал. Хочешь покажу?» Он дёрнулся, но я держу крепко, как тогда, в патруле, когда чужой автомат в руках ломал. Глаза у него округлились, Nokia чуть из руки не выпала. Двое других замерли, пиво ихнее на асфальт капает.
«Пусти, псих!» — орёт он, но голос дрожит. Я ещё секунду держу, потом толкаю назад. Он чуть не упал, споткнулся о бордюр. «Вали,» — повторяю, и голос мой как нож. Он пятится, бормочет что-то типа «да ладно, чё ты», и кепкой своему дружбану машет, мол, уходим. И бегут, втроём, вдоль Невы, только кроссовки стучат. «Нокию» в карман засунул, герой недоделанный. Я сплюнул, поправил плащ. Сердце колотит, как в те годы, когда за жизнь дрался. Не зря воевал, видать. Хоть и погано на душе.
Пошёл домой. Мосты вот-вот разведут, а мне ещё через Васильевский добираться. В голове — муть, но одна мысль чёткая: эти сопляки с их телефонами — они никто. А я? Я тоже никто. Но я хотя бы знаю, каково это — держать смерть за горло. Бабушка опять будет ворчать, увидев меня. А я, может, ещё «Путинки» возьму по дороге. Чтобы спалось без снов.
Пошёл через Васильевский, ноги сами несут к ларьку на углу, где водяру продают. Светло, черт возьми, полночь почти, а как днём — «Белые ночи» эти проклятые. В голове муть, после тех сопляков с их Nokia всё ещё трясёт. Думаю, бутылка поможет, заглушит. Зашёл в магаз, ларек, точнее — фанерная будка, воняет табаком и шашлыком с соседнего прилавка. За прилавком тётка, лет сорока, лицо как у бульдога, смотрит, будто я уже ей должен. «Путинку,» — бурчу, тычу пальцем на полку. Она тянется, ставит бутылку на прилавок, говорит: «Сорок рублей.» Лезу в карман, а там — пусто. Ни копейки. Только мятая пачка «Явы» да зажигалка. Кошелёк, видать, в мастерской забыл, или вообще дома. «Чёрт,» — вырвалось вслух. Тётка глаза щурит: «Чё, денег нет?»
«Сейчас нет,» — мямлю, а самому стыдно, как пацану. Она хмыкает: «В долг могу дать, знаю, что вернёшь.» Я мотаю головой: «Не, в долг не беру.» Вспомнил отца — Виктора, как он в Новосибирске в девяностых по уши в долги влез, водку брал, телевизоры, всё подряд. Потом его чуть не прибили, а мать в Финляндию сбежала, лишь бы не видеть этого позора. Я не он. Лучше без водки, чем так. «Ладно, без неё,» — говорю, разворачиваюсь и иду вон. Тётка что-то бурчит про «алкашей-нищебродов», но мне плевать. Плащ за спиной трепыхается, шляпа на глаза лезет, а в груди — ком. Какого чёрта я такой? Ни денег, ни жизни, ни смысла.
Иду домой, ноги тяжёлые, будто в сапогах по афганской пыли топаю. На Васильевском тихо, только маршрутки ГАЗели гудят да собака где-то лает. У подъезда старушки на лавке, как всегда, шушукаются: «А сынок этой, как её, Софьи Павловны, опять натрескался!» Не натрескался я, бабки, трезв я, как стёклышко, и от этого ещё хуже. В хрущёвке лифт, конечно, не работает, тащусь на четвёртый этаж пешком. Дверь открываю — запах борща, бабушкиного, тёплый, родной. Анна Ивановна в халате, волосы седые в пучке, стоит у плиты, поворачивается: «Дима! Господи, где ты шляешься? Вид какой, будто тебя собаки драли!» Охает, крестится, хватает меня за рукав, вглядывается. «Небось пил опять?» — спрашивает, а глаза её — как два колодца, полные тревоги.
«Не пил,» — вру, а голос хриплый. Она качает головой, бормочет: «Совсем себя не бережёшь, внучек.» Хочет ещё что-то сказать, про Афган, небось, или про работу, но я машу рукой: «Спать, бабуль, устал.» Иду в свою комнату, падаю на диван. Икона в углу, маленькая, потемневшая, смотрит на меня. А я про себя думаю: «Прости, Анна Ивановна, своего непутёвого внука. Прости, что я такой.» В голове — пустота, только Нева шумит где-то в памяти, и сны про пески опять подбираются. Завтра в мастерскую, паять эти чёртовы телевизоры. Может, и правда, Бог забыл про меня. Или я про Него.
Лежу на диване, в комнате темно, только свет от уличного фонаря через занавеску пробивается. «Белые ночи», будь они неладны, спать не дают. Икона в углу молчит, бабушка за стенкой посапывает, телевизор «Рубин» выключен, слава богу, а то опять про Чечню талдычить начнёт. В голове — каша, Афган лезет, тётка из ларька с её «алкаш» в ушах звенит. Взял с полки Ефремова, «Лезвие бритвы». Старая книга, ещё от отца осталась, потрёпанная, страницы желтые, пахнут пылью и чем-то родным. Открыл наугад, читаю про Гирина, про его поиски смысла, красоты, истины. Да, Ефремов умел писать — не то что эти писаки, повылазившие тут и там после развала Союза. Тогда, при Советах, книги были про большое, про звёзды, про человека, который выше себя самого. А теперь что издают? Детективы дешёвые, про бандитов да бабки, или сопли про любовь. Измельчали писатели, как и всё вокруг.
Читаю, а в груди щемит. Такую страну потеряли. Советский Союз — он был не сахар, да, но в нём мечты были. Космос, наука, ЛЭТИ мой, где я думал, мир переверну с этими своими ЭМП. А что теперь? Ларьки с «Путинкой», очереди за хлебом, реклама МММ на заборах. Ефремов писал про людей, которые ищут, а я? Лежу в хрущёвке, паяю телевизоры за копейки, пьяные сопляки на набережной надо мной ржут. В девяностых всё рухнуло — и страна, и надежды, и книги хорошие. Осталась только эта книга, «Лезвие бритвы», да и то, как память о том, что могло быть.
Дочитал главу, закрыл книгу. Глаза слипаются, но спать неохота — сны опять придут, пески, крики. Лучше бы водки глотнул, да денег нет, а в долг не беру, не отец же. Бабушка бы сказала: «Дима, читай, учись, выберешься.» А я смотрю на икону и думаю: прости, Анна Ивановна, что я такой, что страну ту не сберёг, что сам себя не сберёг. Ефремов бы, небось, написал про меня как про неудачника, что истину искал, да споткнулся о бутылку. Положил книгу на грудь, свет уличный режет глаза. Завтра опять в мастерскую, паять, слушать нытьё Васьки. Может, и правда, всё зря.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |