




| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Два года.
Семьсот тридцать дней, отмеренных лишь сменой пластиковых подносов с едой и редкими беззвучными визитами уборщицы. Два года в этой стерильной белой коробке, где самый громкий звук — биение собственного сердца.
Мне восемнадцать. Я должен был готовиться к экзаменам, гулять с друзьями, влюбляться, спорить с родителями о будущем. Вместо этого я ношу безразмерную больничную робу серого цвета. На груди — нашивка с номером: 731. Это мое имя. Это вся моя идентичность. Петя, Петр — это осталось в той жизни, за этими стенами. Той жизни, в существовании которой я уже не был уверен.
Моя синяя тетрадь — единственная связь с прошлым. Ее страницы истрепались до состояния пергамента, испещрены новыми пометками, схемами, безумными теориями, которые я строил, пытаясь найти логику в своем положении. Я выучил ее наизусть. «Безликая Пряха». «Степан, 18.07.1947». «Генрих, охотник». «Софья, карьер, скрежет». Эти имена и даты стали мантрой, молитвой отчаяния.
Изредка меня выводили «на прогулку». Это была комната чуть больше моей камеры, с беговой дорожкой, парой тренажеров и стеллажом с книгами. Книги были старые, безобидные: классика, технические справочники — ничего, что могло бы навести на мысли о мире за пределами. Ни окон, разумеется, ни часов. Дверь — одна, тяжелая, с электронным замком. Я бегал по дорожке до изнеможения, пытаясь заглушить физической болью боль душевную, пытаясь убежать от самого себя.
Однажды, во время одной из таких «прогулок», дверь открылась, и внутрь вошла она. Софья. Я не видел ее два года. Она повзрослела, осунулась, в ее глазах читалась такая же выжженная пустота, что и в моих. Мы замерли, глядя друг на друга, и в этой тишине был целый мир общего понимания, общего ада.
— Софья… — начал я.
Из динамика тут же раздался резкий безличный голос:
— Запрещено. Вернуться к занятиям.
Мы не посмели ослушаться. Она молча отошла к велотренажеру, я — к дорожке. Мы украдкой переглядывались, но ни слова так и не было сказано. Ее забрали первой. Эта мимолетная встреча была и пыткой, и подарком. Напоминанием, что я не один со своим безумием. И доказательством, что нас намеренно держат порознь.
Раз в несколько недель ко мне приходила женщина — доктор Ирина, штатный психолог. Ее визиты были ритуалом. Она садилась, задавала одни и те же вопросы: «Как сон? Чем заняты мысли? Не беспокоят ли голоса?» Она делала заметки в планшете, ее лицо было профессионально-сочувствующим, но глаза оставались холодными. Я пытался задавать вопросы ей.
— Где я? Почему меня держат?
— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.
— Кто эти люди? Что им от меня нужно?
— Сеанс окончен.
— Моя мать… она жива?
— Сеанс окончен.
И так каждый раз. Стена. Глухая бетонная стена.
Но однажды, после особенно изматывающего «сеанса» у Человека в Маске, где мне снова показали усиленные кошмары, я был на грани. Доктор Ирина, видимо, заметила мое состояние.
— Генрих, — выдохнул я, почти не надеясь на ответ. — Кто он? Почему он в лесу?
Доктор Ирина на секунду замерла, глядя на меня поверх планшета. В ее глазах мелькнула тень чего-то — не сочувствия, а скорее… усталого принятия.
— Он — не ваш враг, номер семьсот тридцать один, — тихо сказала она, отступая от своего заученного сценария. — Он… сторож. Охотник. Его задача — охранять границы и отгонять… подобных той, что в вашей голове. Сущностей.
Я застыл, боясь пошевелиться, чтобы не спугнуть этот миг откровения.
— Он не уследил за вашей группой, — продолжила она, снова глядя в планшет, будто делая запись. — Такое случается. Их нельзя убить. Можно лишь сдерживать. Он делает, что может.
— А вы? — прошептал я. — Вы тоже… сдерживаете? Зачем вы меня держите? Я же… Я же не одна из них!
Она подняла на меня взгляд, и в нем снова была непробиваемая стена.
— Сеанс окончен, номер семьсот тридцать один. До следующего раза.
Она ушла, оставив меня с новой — горькой — пищей для размышлений. Генрих — охотник. Страж. Он не был ни сумасшедшим, ни злодеем. Он был солдатом на невидимой войне, фронт которой проходил через тот самый лес. А я… я был жертвой прорыва его обороны. Коллатеральным ущербом.
Но это не объясняло, почему меня держат здесь, в этой подземной тюрьме. Если я просто жертва, почему меня не выпустили? Почему не лечат, а лишь изучают, как подопытного кролика, раз за разом погружая в кошмар?
Я подошел к стене своей камеры и прислонился к ней лбом. Холодный бетон не давал ответов. Я был номером семьсот тридцать один. Узником. Экспериментом. И спустя два года я понимал это даже яснее, чем в первый день. Они не собирались меня отпускать. Я был ценным активом. Источником информации о враге.
И единственным моим оружием в этой войне, где я был и полем боя, и трофеем, оставалась истрепанная тетрадь и трезвый холодный ум, который я с таким трудом сохранял. Я должен был найти ответ. Не ради спасения — его, я чувствовал, уже не будет. Ради понимания. Перед тем, как окончательно сойти с ума.
Привычка — вот что стало моим главным тюремщиком. Привычка к серым стенам, к безликой робе, к шагам за дверью в определенное время. Привычка к тому, что твоя жизнь — это расписание, составленное без тебя. Даже сеансы у Человека в Маске стали частью рутины. Ужасной, изматывающей, но предсказуемой. Я научился отключаться, уходить вглубь себя, в то тихое место, куда не могли дотянуться усиленные кошмары. Я был пустой скорлупой, и в этом было мое спасение.
Но всё изменилось после одного ничем не примечательного, на первый взгляд, сеанса.
Как всегда, меня отвели в круглую металлическую комнату, подключили к аппаратуре, и Человек в Маске запустил ад. Лес, нити, Пряха, искаженное лицо матери… Все те же образы. Я мысленно отступил, готовясь переждать бурю.
И тут произошло нечто. В самый разгар кошмара, когда тени сходились слишком близко, мама — ее кукольная проекция — повернула ко мне голову. Ее рот, обычно застывший в улыбке, открылся.
И она заговорила.
Звуки, которые она издавала, не были похожи ни на один человеческий язык. Это было скрежетание, шипение и щелканье, слитые воедино в гортанную, отрывистую речь. Слова, если это можно было назвать словами, резали слух, будто осколки стекла. В них не было смысла, который я мог понять, но был ритм. Древний, гипнотический и бездонно злой.
Я невольно вскрикнул от неожиданности и ужаса. Внезапность прорвала мою психологическую защиту.
В тот же миг я увидел, как Человек в Маске замер. Его рука, делавшая пометки, остановилась. Он резко поднял голову и уставился на монитор, на котором, я понял, отображались образы моего кошмара. Даже сквозь маску я увидел, как его глаза расширились. В них не было страха. Было нечто иное: шок, признание и… жадный, лихорадочный интерес. Он что-то понял. Что-то очень важное.
Он тут же вырубил аппаратуру. Ад резко оборвался, оставив меня в изнеможении и смятении. Он не стал ничего говорить, не взглянул на меня. Он просто быстро собрал свои записи и почти выбежал из комнаты, его обычная холодная выдержка куда-то испарилась.
С этого дня всё пошло под откос.
Когда меня вернули в камеру, я сразу понял — что-то не так. Мои тетрадь и ручка уже ждали на столе. Их положили туда во время моего отсутствия — аккуратно, будто для инвентаризации. Позже пришли и за книгами. А потом… а потом у меня отобрали и тетрадь. И самое страшное было даже не в этом, а в том, с какой холодной методичной решимостью это делалось. Я остался в четырех голых стенах. Полная сенсорная депривация.
Затем перестала приходить доктор Ирина. «Сеансы окончены» закончились сами собой. Теперь со мной никто не разговаривал. Еду просовывали в узкий лоток, встроенный в дверь, не открывая ее. Я не видел даже руки того, кто это делал.
А потом погас свет.
Я думал, что знаю, что такое тьма. Но я ошибался. Это была не просто темнота. Это была абсолютная, всепоглощающая чернота, в которой исчезало само понятие пространства. Не было стен, не было потолка, не было меня. Только бесконечное давящее ничто. Я кричал, но звук тонул в звукоизоляции, возвращаясь ко мне глухим беспомощным эхом. Я тыкался пальцами в стены, чтобы убедиться, что они еще есть, что я еще есть.
И в этой тьме кошмары нашли меня с новой силой.
Им больше не нужна была машина. Пряха прорвалась сквозь экранированные стены. Теперь жужжание звучало не снаружи, а прямо в моем черепе. Тени шевелились в абсолютной черноте, и я чувствовал их ледяное прикосновение на коже. А самое страшное — я снова и снова слышал тот язык. Скрипучие, шипящие звуки, которые доносились то из угла, то из-за спины. Они складывались в тот же ритм, что и в кошмаре. Это был не случайный набор звуков. Это была речь. Послание. Заклинание.
Я сидел, сжавшись в комок, в углу, зажимая уши ладонями, пытаясь заглушить невыносимый шум. Но он проникал внутрь, в самую суть.
Они не просто изолировали меня. Они бросили ее на меня. Сознательно. После того, как Человек в Маске услышал тот язык. Я больше не был просто объектом изучения. Я стал полем для самого жестокого эксперимента. Клеткой, в которую запустили хищника, чтобы посмотреть, что произойдет.
И я понимал, что происходит что-то. Я чувствовал, как мои собственные мысли начинают путаться, подстраиваясь под этот адский ритм. Как воспоминания искажаются, подменяются. Пряха не просто пугала меня. Она переписывала меня. И в полной темноте, без единого внешнего ориентира, у меня не оставалось никакой защиты.
Я был номером семьсот тридцать один. И моя единственная задача теперь — не сойти с ума окончательно, пока Она вплетает мое сознание в свое бесконечное ужасное полотно.
Свет зажегся так же внезапно, как и погас. Резкая безжалостная яркость вонзилась в глаза, заставив меня зажмуриться от боли. Я все еще сидел в углу, обхватив голову руками, и эта поза стала моей второй кожей за эти дни абсолютной тьмы. В ушах все еще стоял звон — эхо того нечеловеческого языка и жужжания, которые теперь жили внутри меня.
Спустя несколько часов дверь открылась. На пороге стояла доктор Ирина. Ее лицо было, как всегда, бесстрастным, но я заметил, как ее взгляд на секунду задержался на мне, сжавшемся в комок в углу. Она шагнула внутрь, дверь закрылась, оставив нас наедине.
— Номер семьсот тридцать один, как вы себя чувствуете? — ее голос прозвучал как обычно, будто между нами не было недели тотальной изоляции и психологической пытки.
Словно сорвавшись с цепи, я поднялся на дрожащих ногах.
— Как я себя чувствую?! — мой голос сорвался на истерический визг. — Выключите это! Выключите это в моей голове! Она говорит со мной! Вы слышите? Она ГОВОРИТ!
Я схватился за волосы, готовый рвать их на себе. Дни в темноте сломали последние барьеры.
— Отпустите меня! Убейте! Сделайте что угодно, только прекратите это!
Доктор Ирина не отступила. Она наблюдала за моей истерикой с тем же клиническим интересом.
— Это место — самое безопасное для вас из всех возможных, номер семьсот тридцать один, — произнесла она, и в ее голосе впервые прозвучала не просто констатация, а нечто похожее на убежденность. — За этими стенами… для вас нет ничего. Только Она. И то, во что Она вас превратит.
— А здесь? Что здесь? Вы сами ее ко мне пускаете! Я слышал… я слышал тот язык!
Она покачала головой, и в ее глазах мелькнуло что-то сложное.
— Мы не «пускаем». Мы… регистрируем. Изучаем. Пока вы здесь, вы ценность. Данные. На улице вы просто еще одна потерянная душа. Или оружие. Сеанс окончен.
Она развернулась и ушла, оставив меня с новой порцией леденящего ужаса. «Ценность. Данные. Оружие». Моя жизнь свелась к этим трем словам.
Прошло еще несколько дней относительного «затишья». Еду снова начали подавать в камеру, свет не выключали. Кошмары отступили до своего обычного «фонового» уровня. Я был разбит, но тих.
И вот дверь открылась снова. Внутрь вошла Софья.
Она выглядела так же изможденно, как и я. Увидев меня, она слегка вздрогнула, но в ее глазах не было страха. Была усталая готовность. Охранник не стал ничего говорить, просто захлопнул дверь. Я замер, ожидая окрика из динамика, приказа разойтись. Но тишина оставалась нерушимой.
Они не просто разрешили нам быть вместе. Они поместили нас в одну камеру. Намеренно.
Я молча указал взглядом на единственную кровать. Софья кивнула понимающе. Это была новая форма давления. Проверка на выживание. Заставят ли нас бороться за место? Сломает ли нас эта новая неопределенность?
Сначала мы молча сидели на полу, по разные стороны камеры, избегая взглядов. Но тишина между нами была громче любых слов. В конце концов я не выдержал.
— Они… они выключали у тебя свет? — прошептал я, почти не разжимая губ.
Она медленно кивнула, не глядя на меня.
— На четыре дня. А потом… потом кошмары стали другими. Раньше это был скрежет. А теперь… будто кто-то шепчет. На непонятном языке.
Ледяная волна прокатилась по моей спине. Так она тоже это слышала.
— У меня тоже, — выдохнул я. — Моя мама… в кошмаре… Она так говорила.
Мы помолчали. Потом Софья тихо спросила:
— А тот мальчик… Степан? Ты о нем что-нибудь еще узнал?
Я отрицательно покачал головой.
— Только то, что есть в тетради. А что?
Она замолчала, собираясь с мыслями.
— Когда меня водили на… процедуры, — она содрогнулась, — я слышала, как они говорили между собой. Один спросил: «А почему именно этот мальчик? Почему его призрак так важен?» Второй ответил… — она зажмурилась, вспоминая. — «Потому что он был первым. Не жертвой. Первым, кто Ее позвал».
Я застыл, пытаясь осмыслить услышанное. «Первый, кто Ее позвал». Это не вязалось с историей о предательстве и несправедливой смерти. Это меняло все. Степан был не просто несчастным ребенком. Он был… инициатором? Жертвенным агнцем? Ключом?
Картина не стала яснее. Она стала сложнее и страшнее. Если Степан ее «позвал», то что она такое? И почему его «зов» до сих пор эхом отдается в этом месте, привлекая новые жертвы вроде нас?
Мы сидели в полной тишине, и единственная кровать в камере казалась нам не привилегией, а самым большим испытанием. Но теперь у нас было это знание. Крошечный, едва различимый кусочек пазла. И мы были вместе. Впервые за долгие годы у меня появилось нечто отдаленно напоминающее союзника. В мире, где все было против нас, это значило все.
Недели слились в монотонное ожидание. Мы с Софьей выработали наш хрупкий режим: спали по очереди на единственной кровати, делили еду, изредка обменивались короткими фразами, боясь сказать лишнее и навлечь на себя гнев невидимых надзирателей. Ее присутствие было якорем в море безумия, напоминая, что я не полностью сошел с ума, если кто-то другой видит и слышит то же самое.
Однажды дверь открылась без предупреждения. Охранник жестом велел мне выйти. Софья встревоженно посмотрела на меня, но я лишь молча кивнул. Меня повели не в круглую комнату с аппаратурой, а по новому, незнакомому коридору, и втолкнули в небольшое аскетичное помещение. Стены были окрашены в унылый зеленый цвет, в центре стояли простой стол и два стула. Помещение напоминало дешевую допросную из криминальной хроники.
За столом сидел Генрих.
Он выглядел… по-другому. Не диким и яростным, как в лесу, и не отстраненным, как в тот раз за стеклом. Он выглядел усталым до самого основания своей души. Его одежда была чистой, но все такой же поношенной. Он молча указал на стул напротив.
Я сел, ожидая очередной порции упреков или угроз.
— Ну как, пацан? — наконец спросил он. Его голос был хриплым, но лишенным злобы. — Держишься?
Фраза прозвучала так абсурдно в контексте последних двух лет, что я не сдержал горькой короткой усмешки.
— Бывало и лучше.
Уголок его губ дрогнул в подобии улыбки.
— Думаешь, мы тут все такие злодеи, что держим тебя в клетке и морочим голову? — спросил он, смотря на меня прямо. В его глазах не было игры. Был тяжелый, выстраданный груз.
— А разве нет? — выпалил я, чувствуя, как накипевшая злость прорывается наружу. — Вы ничего не объясняете! Выставляете меня подопытным кроликом! Вы смотрите, как я схожу с ума!
— Объяснить? — Генрих снова усмехнулся, на этот раз беззвучно. — Хочешь, я тебе сейчас все разложу по полочкам? Кто Она, откуда, почему Степан, что означают те слова, что ты слышишь?
— Да! — в голосе моем прозвучала надежда, которую я сам считал похороненной.
— Тогда ты умрешь, — его слова повисли в воздухе, холодные и твердые, как глыба льда. — Не успеешь ты выйти из этой комнаты. Она знает. Она чувствует знание. Оно притягивает Ее, как кровь акулу. Чем больше ты знаешь, тем ты… вкуснее. И тем быстрее Она придет, чтобы забрать тебя целиком. Не твое тело. Твою душу, разум, саму твою суть. То, что от тебя останется, будет хуже, чем просто труп. Это будет Ее орудие.
Он помолчал, давая мне осознать сказанное.
— Терпеть. Молчать. Глушить в себе любопытство — это единственный шанс. Сейчас. Пока мы не поняли, как разорвать эту связь.
— А эти… эксперименты? — прошептал я, и голос мой дрогнул.
— Это не эксперименты. Это разведка. Мы смотрим, как Она действует на тебя. Ищем слабое место. В Ней. В этой… связи. И это будет продолжаться ровно столько, сколько потребуется. Год. Десять лет. Всю твою жизнь. Потому что альтернатива — конец не только для тебя.
Отчаяние сдавило горло.
— Но я могу помочь! Если бы я знал, я мог бы… думать, анализировать!
Генрих смотрел на меня с нескрываемой жалостью. Он молча достал из-под стола тонкую папку и открыл ее передо мной. Внутри лежали фотографии. Четыре штуки.
На первой был молодой парень, не старше меня. Его лицо было искажено немым криком, глаза закатились, изо рта и носа струилась черная вязкая жидкость.
На второй — женщина постарше. Она сидела уставившись в стену, ее пальцы были до крови исцарапаны, будто она пыталась вырваться из невидимой паутины.
На третьей… было нечто, что лишь отдаленно напоминало человека. Существо с вывернутыми суставами и пустой влажной дырой вместо лица.
— Это те, кто «помогал», — тихо сказал Генрих. — Те, кому мы решились раскрыть часть правды. Каждый хотел помочь. Каждый был умнее и сильнее тебя. И каждый кончил вот так. Мы не успевали их даже похоронить по-человечески. Приходилось… утилизировать.
Я отшатнулся от стола, по спине пробежали мурашки. Желудок сжался в комок.
— Теперь ты понял? — Генрих закрыл папку. Его лицо снова стало суровым. — Твоя помощь — это молчание. Твое оружие — незнание. Твоя задача — выживать. День за днем. Пока мы не найдем способ убить эту тварь. Или пока Она не доберется до тебя. Третий вариант… — он тяжело вздохнул, — не рассматривай. Просто не рассматривай.
Меня отвели обратно в камеру. Я был пуст. Все мои попытки бороться, понять, осмыслить — все это оказалось детскими играми, которые могли привести только к одной из этих фотографий.
Софья что-то спросила, увидев мое лицо, но я лишь покачал головой и отвернулся к стене.
Теперь я понимал. Я был не узником. Я был миной на растяжке. И любое неверное движение, любая попытка докопаться до сути могли привести к взрыву. И я боялся даже думать о том, что находится на другой стороне этой растяжки.
Тишина в камере, которую мы с Софьей научились делить, снова стала враждебной. Сначала она начала вздрагивать во сне. Потом — бормотать. Я, помня слова Генриха, старался не вслушиваться, зажимал уши, напевал себе что-то под нос, лишь бы не уловить смысла в этом потоке бессвязных слов. Но уловил. Одно слово, которое повторялось с леденящим постоянством: «Прядильня».
Оно звучало на том самом скрипящем языке моих кошмаров.
Потом начались приступы. Она просыпалась с диким криком, ее глаза, полные ужаса, смотрели сквозь меня, в какую-то иную реальность. Она царапала стены, пока ее пальцы не начинали кровоточить, пытаясь сорвать с себя невидимые нити. Я пытался ее удерживать, кричал на нее, пытаясь вернуть в нашу общую реальность, но она не видела и не слышала меня. Она видела только Ее.
Однажды утром я не смог ее разбудить. Она лежала на полу, куда скатилась с кровати, в неестественной, сломанной позе. Дыхание было поверхностным, пульс нитевидным. Ее сознание ушло, оставив лишь пустую оболочку, дышащий механизм. Кома.
За этим последовала стремительная, безжалостная эскалация контроля. В камеру ворвались люди в защитных костюмах. Они унесли Софью, а ко мне приставили круглосуточную охрану. Теперь, когда дверь открывалась для передачи еды или для санобработки, с другой стороны стоял вооруженный страж, его взгляд, скрытый за темным стеклом шлема, был устремлен на меня. Меня водили в туалет под конвоем, не оставляя наедине с собой ни на секунду. Я был опасным зверем, который мог сорваться в любой момент.
А потом пришел приказ о переводе.
Меня отвели в новую камеру. Она была вдвое меньше предыдущей: метр на два. Вздохнуть полной грудью было невозможно, не задев стену. Здесь не было даже подобия кровати — лишь голый, холодный пластиковый подиум. Ни тумбочки, ни стула. Абсолютный вакуум.
У меня отобрали все. Мою больничную робу с номером семьсот тридцать один заменили на бесформенный серый комбинезон из грубой непромокаемой ткани. Без нашивок. Без карманов. Без шнурков. Ботинки забрали. Я остался босиком на холодном линолеуме.
И самое страшное наступило, когда забрали последнее. Единственное, что связывало меня с моим «я», с моей памятью, с хрупкой тенью рассудка. Теперь я был пуст. Как комната, в которой меня оставили. Я не сопротивлялся. Я видел, чем закончилось сопротивление для Софьи.
Еду теперь подавали через узкий шлюз в двери. Неподогретая безвкусная питательная масса в алюминиевых тюбиках, которую нужно было выдавливать прямо в рот. Как для космонавта. Или для лабораторной крысы в долгосрочном эксперименте.
Прогулки отменили. Общение прекратилось. Даже психолог больше не приходил.
Я сидел на пластиковом подиуме, прижав колени к груди, и смотрел на гладкую безликую дверь. Во мне не было ни злости, ни страха. Только полная, бездонная пустота. Они добились своего. Они выжгли во мне все лишнее. Все, что делало меня человеком.
Я был больше не Петей. Не Петром. Даже не номером семьсот тридцать один.
Я был просто контейнером. Сосудом, в котором хранилась чужая тайна. И моя единственная задача отныне — не разбиться.
Иногда, в полной тишине, я слышал далекое приглушенное жужжание. Оно доносилось не извне. Оно исходило из меня. Из самой глубины моей памяти, где навсегда запечатались те скрипучие слова: «Прядильня».
И я понимал, что где-то там, в своем новом, бесконечно малом мире, я все еще был ей нужен. И ее работа еще не была закончена.





| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |