↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Снохождение (гет)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Драма
Размер:
Макси | 1 802 431 знак
Статус:
Закончен
 
Проверено на грамотность
Роман, действие которого происходит в мире антропоморфных львов и львиц. История львицы, принадлежавшей к жреческому сестринству, которое именовалось "Ашаи-Китрах".
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
  Следующая глава

Глава XIX

Очень медленно, очень долго Миланэ снимала хризолитовые подвески с ушей, стоя перед большим зеркалом, хотя страстно хотелось совершить нечто остервенелое, пораскидать вещи по комнате и дому, разбить десяток тарелок и ещё, наверное, больше блюдо, потом заплакать, а потом как-нибудь успокоиться и сказать себе, что всё пройдёт и все — сволочи. Но нечто — наверное, всё та же сильная воля Ашаи, воспитание Ашаи, которые въелись в кровь — не давало этого сделать. Поэтому все её движения были нарочито медленными, словно она боялась самой себя.

Длинный пояс упал на пол. Чуткие уши услыхали стук внизу. «Раттана хозяйничает». Посмотрела на кончик хвоста, слабо удивилась тому, что он успел измараться, и безвольно отпустила его.

Обычно львицы любуются собою перед зеркалом, пытаются выявить недостатки, ведут с ним незримый диалог, стараясь окончательно понять: «Хороша ли? Где мой недостаток, а где — моя власть?». Но в сей миг было всё равно — она просто глядела на себя, на свою форму в этом мире, в которой было суждено явиться. Освещение в комнате плоховато, две зажжённые свечи — не в счёт, а потому её глаза сверкают, отражая чуть больше света, чем есть в мире. Она серьёзна, но не по-дневному напряжённо, а расслаблено; пожалуй, именно такое выражение можно найти у спящих.

Прекрасные виды за окнами, не холодно, не жарко.

«У нас всё происходило быстро, слишком быстро… Как счастливы пары, у которых есть эти недели, луны. Годы!..», — дотронулась когтем к зеркалу. — «Видимо, ему было наплевать! Негодяй! Ваал мой, зачем он всё разрушил, почему не захотел обманывать ещё хотя бы несколько дней, хотя бы недельку, я ведь не глупа я ведь знаю что всё рано или поздно кончается, рано или поздно умирают души миры мысли, он мог ещё немножко подождать а потом начать со своими признаниями, вот уж да… Наверное, он не хотел меня мучить, так вот и зря, пусть бы помучил, ты уже и так наделал дел, я и так успела тебя полюбить… Ах, Амон, что ты наделал? Ты разрушил сразу две мечты: прикрыл мне пути к любви и к “Снохождению”. Теперь что ты прикажешь делать? Что при-ка-же-шь?»

Она сбросила пласис на пол, осталась в шемизе, бессмысленно выглянула в окно, в очень маленький внутренний двор. Видны первые звёзды.

Может показаться удивительным, что Миланэ не беспокоилась по поводу слежки и всего прочего. Но это было так. Она уже давно поняла, что после вхождения в род Тансарра стала весьма важной птицей, да и тем более, что тот предупреждал: у него есть оппоненты. Миланэ ничуть не боялась. Из всего произошедшего для неё представлялись важными только две вещи: последний мыслимый путь к «Снохождению» прикрыт, с намёком на полную неопределенность дальнейших поисков; Амон, в которого она успела влюбиться со скоростью ветра, приказал оставить его.

В дверь постучались.

— Да? — отозвалась слабым голосом.

— Хозяйка, там пришли, просят зажечь огонь Ваала на чаше. Соседи, три дома от нас, хаману с двумя детьми. Почтенное семейство, супруг служит не последним чиновником.

— Хорошо, — кивнула Миланэ, без всяких сомнений направившись к двери, чтобы исполнить свои обязательства, как Ашаи-Китрах.

Она ведь добрая Ашаи, она принимает свои обеты.

— Сиятельная… но в таком виде… наверное, так не очень будет хорошо… — ужаснулась Раттана.

— В каком? — глупо удивившись, осмотрела себя Миланэ. Она совершенно не помнила мгновения, когда успела разоблачиться, да и сделала это весьма своеобразно: пояса с пласисом не было, но украшения — на месте, да и к тому же сирна в руке.

— Скажу, что безупречной нездоровится. Сейчас вернусь.

Раттана очень осторожно закрыла дверь, а Миланэ так и осталась стоять. Потом снова отошла к окну, не глядя швырнув сирну на кровать. Там она вдруг встала в классическую позу, обозначающую печаль, но не траур, хейтари-аммау: встать ровно, стройно, голову чуть склонить, уши прижать на три четверти, хвост обвивает левую лапу у колена, руки накрест на груди. Это не считая многих иных деталей, мелких, но важных. При этом Миланэ внутренне ухмылялась (но вовсе не внешне — воспрещено позой!), что они, Ашаи, даже грустят по церемониалу и предписаниям; тем не менее, её не зря учили столько лет — она не могла уже хоть в чём-то нарушить позу или как оступиться. Церемонии, правила. Так надо, так не надо. И даже объясняется, что красиво, а что нет, будто чувство эстетики застыло в камне, заключённое. Застывшая лава.

Тем не менее, Миланэ знала, что она — Ашаи, и не может иначе.

Спровадив посетителей ни с чем, вернулась Раттана, держа в одной руке большое полотенце, а в другой — миску с водой.

— Сиятельной плохо? — осведомилась.

— Да. То есть нет. Плохо наверное, Раттана, — Миланэ бессознательно свершила выход из позы: руки сразу вниз, подбородок вверх, на миг прикрыть глаза, взмахнуть хвостом, уши отжать, не поворачиваться ни в какую сторону три удара сердца без крайней необходимости, стройности не терять.

Дхаарка подошла, приглядываясь.

— Вот у львицы бывало так, что все виды на судьбу вдруг брали и рассыпались, как бисер по полу?

— Как бисер по полу, — вторила Раттана, осторожно усаживая хозяйку на кровать, — бывало, сиятельная. Всё бывало.

— Я, наверное, сейчас пойду в экзану, — отстраненно говорила Миланэ, совершенно не глядя на служанку-дхаари. — Точнее, мы ещё не успели её обставить, так пойду на кухню. Сделаю успокоительное или арру.

— А что такое арра? — спокойно поинтересовалась Раттана, мало слушая её, словно маленькую львёну и продолжая складывать повсюду разбросанные вещи.

— Вещество такое. Дурь. Чтобы ты знала, в дисциплариях ею ещё как балуются. Вдохнула пару раз — и самое то, уже ничего не надо, и всё в порядке.

— Я никогда не думала, что Ашаи-Китрах столь несчастны, сиятельная, — серьёзно молвила Раттана.

— Мы не несчастны. Мы, мы… Просто… Что со мной, Раттана? Может, тебе знамо?

— Знамо, — с готовностью ответила та, снимая с её ушей подвески и возлагая их возле зеркала. — Конечно. Я по взгляду вижу.

— Ты видишь по взгляду? — спросила Миланэ с ироничным превосходством Сунги и Ашаи-Китрах, впервые взглянув на неё осмысленно и верно.

— Вижу. У меня на родине такое называется… я могу сказать на своём языке?

— Можешь. Не надо у меня спрашивать. Говори, как хочешь. Ты живая душа, ты можешь говорить, как благорассудится.

— Анстайахшарза, — вымолвила она с непередаваемым акцентом, и слова звучали совершенно чуждо. — Это примерно значит «тоска львицы». Это когда ей нужны лев и дети, когда пришла пора. Оставляться в таком положении считается большим несчастьем, — Раттана смочила виски Миланэ мокрым полотенцем, а потом приложила на миг к затылку. Дочь Сидны не противилась.

— Ашаи не могут выйти замуж, — словно оправдываясь, ответила.

Раттана открыла окно, в которое глядела Миланэ, и вовнутрь ворвались грустные ночные звуки.

— Супружество здесь ни при чём, сиятельная. Тоскует безупречная по льву, оттого и досады, злость к судьбе. Я не смею много говорить, ибо служу сиятельной, а ещё не знаю долгов и обетов великого сестринства, но лучше бы сделать так, чтобы кто-то сиятельную нашёл.

Она даже не знала, что ответить.

— Он меня нашёл, но вдруг бросил.

— На-на, сиятельная, вот оно что. Но я тут смею молвить: таких, как моя хозяйка, не бросают.

— Это почему так?

— Хозяйке глупый не понравится, а неглупый такую львицу, как хозяйка, не бросит. Одумается потом, измучается, придёт обратно. Железную кость сгрызёт, но придёт.

— Разве? Да он и не бросал меня вовсе… Просто так получилось… Спасибо, Раттана, что за мной так ходишь.

— А как иначе? Пусть безупречная отоспится и ничего-ничего не делает, не думает, это сейчас надобно.

— Я бы ещё поужинала. Есть у нас чего? — очень просто спросила Миланэ, будто бы обращаясь к подруге-дисципларе.

— Конечно есть, сиятельная.

И они поужинали, а потом Миланэ, блюстимая Раттаной, ушла спать.

Возлегнув набок, она вытащила на мир из тумбы, где начала хранить ценные вещи, подарок Хайдарра, северный амулет. Долго его разглядывала, особенно зубы волка. Потом одела на шею, перевернулась на спину и уставилась в потолок.

— Так победим, — зачем-то молвила самой себе, очень тихо.

Вдруг стало очень жаль Амона, и Миланэ начала плакать.

«Разве он виноват хоть в чём-то, он ведь делал всё чтобы разрешить случившееся он пытался даже помочь и отвадить от ужасной ошибки он спас меня от холодных вод в которых я бы верно утонула и не было бы больше Ваалу-Миланэ-Белсарры, какая нелепость могла случиться… Он улучил краткий миг чтобы побыть со мною а я дура не замечала и всё себя спрашивала почему такой печальный почему да почему… Надо было сразу учуять что с ним и постараться не влюбляться, не принимать игру а сразу идти прочь, глядишь было бы в мире одним растерзанным сердцем меньше… Или двумя… Двумя, знамо, точно двумя, меня он тоже полюбил, мне-то не знать… А может притворялся? Нееет, так не притворяются. Или притворяются? Нет! Возможно… Всё равно нет!»

Сжавшись, повернулась на другой бок, вспомнила о записке, которую бросила на траве возле него, уже за ненадобностью. Вдруг начала сожалеть Миланэ, что не отдала её Амону прямо в руки, ведь он наверняка не заметил, так и ушёл. А она ведь старалась для него, действительно старалась, она желала как лучше… Вспомнилось, что точно так же она дарила свою каллиграфическую работу Хайдарру; для полной картины не хватает лишь подарка от Амона (Хайдарр ведь подарил ей амулет) и огня Ваала на кровати с Амоном (как она показывала его Хайдарру). Но ничего этого не будет, ведь теперь за нею будет следить не Амон; верно, будет кто-то другой, кто не подвержен всяким чувствам на службе, вот так…

Да шакал с ними, пусть следят. Дурни.

«Вот как будет. Всё, в итоге, глупость и блажь. Больше никакого “Снохождения”, не хочет оно попадать в твои когти, и не попадёт, как видишь. И об Амоне ты забудь — так тебе лучше, и ему. Теперь начинай жить реальным миром, забудь обо всём этом, ставай такой, как надо… Превращайся в порядочную сестру Ашаи-Китрах. Устраивайся среди жизни. Вон гляди — Синга; обрати на него внимание, будут у тебя дети знатного рода, узы с патроном крепче, и вообще — правильно получится. Всё нужно делать с толком, с умом, по канонам и предписаниям; в общем, как надо и как принято. Что за будущее, если делать глупости? Забудь, забудь. Никаких снохождений, ведь они крадут силы, что нужны для игнимары, равно и наоборот, но нам нужна игнимара, а не иные миры — с иных миров пользы не взыскать, а с игнимары — ещё как. Не вспоминай об Амоне. Никаких культов Севера. Никаких сумасбродств, случайных связей, неверных слов, неправильных мыслей. Ничего. Ничего…»

* *

В эту ночь снились сны, в которых она не осознавала себя, и это было великим отдохновением. Там было много всякого неважного и сумасбродного, как оно обычно бывает. Но один из снов оказался особым. Миланэ ходила по каким-то комнатам, маленьким и угрюмым, и больше всего поражали их тёмно-синие потолки, настолько низкие, что приходилось всегда пригибаться; в этих комнатах она не видела обитателей, но знала, что они есть, и почитают за счастье, если твоя комната позволят вволю сесть, а верх шика — это если ты может стоять в ней, сгорбившись. Большинству приходилось ползать лёжа, и так проходила их жизнь, если это можно прозвать жизнью. Впрочем, нет, неправда, одного жителя сего мира Миланэ увидала: в одном из уголков встретила существо, сидящее на заду (то бишь дела у него шли небогато, но и небедно), что-то быстро-быстро черкавшее на желтоватой бумаге штукой, похожей на графис. Вокруг кутался мрак, но похоже, что создание вполне удовлетворялось своим положением; настрачивая писанину, оно иногда билось большой головой о потолок, словно в порыве подняться. «Какая жалость», — смилосердилась Миланэ. — «Чего только не бывает».

В таком блуждании прошла бы вечность, но вдруг стены, потолки и пол исчезли, и Миланэ начала ходить по очень гладким камням на горных вершинах, потом среди каких-то очень высоких жёлтых трав, напоминающих о полях её Андарии. Всё вокруг было полно знаков и смыслов, и казалось, что на небе одновременно с солнцем есть пять или шесть лун, вокруг чувствовалось незримое присутствие множества душ. Затем всего этого не стало — во снах всё быстро исчезает — и перед нею появились монументальные, беспредельные вещи; описать их сложно, но больше всего они напоминали огромные круги из очень гладкого, желтоватого камня, что висели просто в воздухе. На этих кругах были высечены символы вдоль окружностей; некоторые ей довелось узнать — средь них ютились и обычные буквы сунгского алфавита, но большинство хранили молчание бесконечной тайны, и оставалось только поражаться, какие смыслы и глубины они несут. Эти символы пребывали в идеальном, совершенно случайном хаосе. Кругов этих посреди неба много, очень много, и ходить среди них можно бесконечно. Она начала дотрагиваться то к одному, то к другому, чувствуя в этом большую необходимость, подверженная строгой логике сна, столь же эфемерной, как сам сон. От прикосновений круги тускнели, некоторые вертелись и сменяли порядок символов на ещё один совершенный хаос, у некоторых символы разлетались в вечность, а сами они превращались в золотой прах. Всё это было интересно, даже забавно для инстинкта разрушения, но понимания от такого не прибавлялось, скорее, напротив, и львица духа очень тяготилась этим. Но один из дисков оказался чуть иным, незримо отличаясь от остальных, Миланэ не могла бы сказать, чем именно, но так было. Пришло его время, и Миланэ дотронулась к нему, но произошло всё иначе, чем раньше: символы завертелись, но без равнодушия и бесцелия, а с какой-то злой неукротимостью, словно того и ждали, когда к ним подойдёт она, ведь она — их ключ. Всё встало на места; то, что Миланэ увидела там, прочла и поняла — повергло её в экстаз (она помнила это, когда проснулась — после снов хорошо помнишь только чувства). Но такие сильные чувства вредны безумно шаткому равновесию сна — Миланэ начала просыпаться; она понимала это и не хотела этого: «Сон мой, милый, постой-постой, подожди, погоди, прошу тебя, я не желаю возвращаться к тёплой крови, я ещё чуть, я постараюсь понять хоть каплю, запомнить — не давай мне уйти…»

Она, живая душа, почувствовала, что оставила вместе с этим сном неразгаданное. Он был нелеп, как все сны вообще, но столь светел, что взгляд сам устремлялся ввысь при воспоминании. В нём словно было сохранено всё самое светлое её жизни, светлая сторона; будто сном было высказано нечто мантическое, нет, надо взять выше — истинно пророческое, дано обещание, но вовсе не иллюзорное, а по-настоящему честное. Впечатление было великим, потому проснулась она в не то что бы хорошем расположении духа, ведь сразу пришло на ум вчерашнее, а каком-то мирном, всепонимающем, всепрощающем, уносящем.

Как выяснилось, заснула она со северным амулетом на шее. Сняла.

К этому утру собралось столько неразрешимых обстоятельств, и все в одно время, что Миланэ, вспомнив о них, учуяла ту самую тоскливую тяжесть, какую испытывает всякий, кто помнит о многих обязанностях, которые должно сделать и ни в коем случае — для своего же блага — не упустить. Праздные души — лёгкие души. Нет, не счастливые, это другое. Но именно лёгкие.

Дела мира делают нас тяжёлыми.

Следовало сделать несколько вещей. Зайти в Дом Сестёр — отметиться перед отъездом, взять какие-либо поручения в Сидну или ещё что, поскольку завтра надо уезжать, готовиться к Приятию — осталось без малого семь дней. Затем заглянуть к Хильзе, уделить внимание патрону и его делам, а ещё извиниться перед соседями, которые вчера хотели возжечь огонь Ваала и совершить им это, если ещё не передумали. Потихоньку можно будет собрать вещи и ждать завтрашнего полудня.

Нехитрые дневные дела, простой жизненный план.

Визит в Дом Сестёр не преподнёс никаких сюрпризов: отметили, что Ваалу-Миланэ-Белсарра отъезжает в Сидну проходить Приятие, традиционно благословили в Зале Огня, пожелав силы и твёрдой веры; Миланэ пришлось выслушать несколько напутствий, два пожелания и одну просьбу; дали небольшой пакет несрочных бумаг, которые следовало сдать в Админу Сидны, и тут же назначили служение после Приятия — придти в школу Нош после возвращения в Марну уже в качестве сестры Ашаи-Китрах и дать там несколько уроков по основам веры вместе с тамошней Ашаи. Миланэ была наслышана об этой школе, где учились дети старых патрицианских родов. Также были какие-то очень смутные полунамёки на то, что «кое-кто из сестринства хотел бы побеседовать с Ваалу-Миланэ о некоторых верных делах сестёр». Все попытки уточнить, о чём речь, оказались напрасными: было сообщено, что об этом побеседуют после Приятия, а прежде разговоры нежелательны.

Хильзе удивилась приходу Миланэ; она открыла дверь, утирая ладони полотенцем, как всегда, и обнаружила там дисциплару с виноватой улыбкой. Вообще-то, дочь Андарии очень боялась, что подруги, как обычно, не будет дома, потому по дороге к ней непрестанно читала энграмму на вызов. Как выяснилось позже, это не оказалось зряшным, так как Хильзе собиралась уйти по делам, но в последний момент просто передумала. Безусловно, Хильзе давно уже знала, что Миланэ в эти дни пребывала в Марне и ей был подарен дом. По всем приличиям, Миланэ должна первой посетить её и пригласить домой, либо просто заявиться; но в первые дни дисциплара не сделала сего, потому что жизнь завертелась очень быстро, забот и переживаний оказалось очень много, поэтому визит к Хильзе она откладывала с дня на день.

Сладной беседы не получилось, хотя Миланэ очень хотелось выговориться и выслушать хоть какие-либо суждения или советы. Во-первых, у Хильзе было довольно неважнецкое настроение, приправленное затаенной обидой на Миланэ, которая изволила придти лишь перед самым отъездом; во-вторых, и это главное, у Хильзе появилась дома новая жительница — ученица-найси, по имени Ваалу-Лаэни. Её наставница, Сталса, таки умерла после необъяснимой болезни, а поскольку Лаэни была полной сироткой, то Хильзе ничего не оставалось, как приютить её по завещанию Сталсы и стать наставницей. Бедная Лаэни должна была на днях пройти Круг Трёх, но к ней прицепилась такая печаль-тоска, что нечего было и думать показывать её в таком состоянии. Миланэ сразу отправилась в комнату найси, в ту самую, где когда-то ночевала сама, и взялась утешать несчастную ученицу.

— Я не хочу быть Ашаи, — почему-то повторяла она.

— Наставница Сталса желала, чтобы ты стала ею.

— Я не хочу быть Ашаи.

— Дитя, нам не суждено выбирать нашей тропы.

— Не хочу…

Наконец, после нежности и утешений, Лаэни весьма успокоилась — заснула на руках Миланэ.

— Я точно так же делаю, — сказала Хильзе после того, как Миланэ осторожно закрыла дверь комнаты. — Вгоняю в спячку то страйей, то настойкой четырёхлиста. Ну и доколе мне так поступать?.. Она уже неделю такова. Дух её очень ослаблен. Просто не знаю, как она пройдёт Круг Трёх. Миланэ, послушай… Надо решать вопрос. Сталса очень хотела этого, а я хорошо знала её. Достойная была сестра, очень.

Они прошли в столовую; Миланэ уселась, Хильзе встала возле стола.

— Надо подождать, она должна это пережить.

— Время не терпит, Миланэ.

— Почему не терпит? — чуть сузила взгляд Миланэ. — Сколько ей лет?

Хильзе посмотрела вверх, что-то высчитывая.

— Двенадцать.

— У неё в запасе ещё целый год, — с облегчением молвила Миланэ. Пройти Круг Трёх можно и в тринадцать. И даже в четырнадцать, но это уже поздновато.

— Миланэ, тебе легко говорить, — с большим обозлением сказала Хильзе, начав бестолково перемещать подсвечник по столу. — А я не могу с нею возиться столько времени.

— То есть? — не поняла Миланэ.

Нет, взаправду не поняла. Но Хильзе смотрела на неё так, будто пытаясь понять: «Не шутит ли? Не издевается?».

— У меня свои намерения к жизни! — развела руками. — Я должна была поехать в Мистфальн с одним… с одними… в общем, поехать. Теперь всё перевернулось: в её нынешнем настрое она однозначно провалится на Круге, а потому её нужно обхаживать; а если не пройдёт и потом, чего я весьма боюсь, то что делать?.. Кто будет наставницей? Хоть в приют Призрения сдавай…

Последнее прозвучало без сарказма, а словно бы внезапное озарение.

— Хильзе, ты что, с ума сошла? — серьёзно изрекла Миланэ, облокотившись о стол и взмахнув ладонью. — Какое ещё Призрение? И Сталса, она ведь…

— Да, да, да. Да. Все вы очень любите поговорить; а как сами испробовать сей жизни — так ни-ни.

Поглаживая себя по носу, Миланэ начала глядеть по сторонам, растерявшись. На самом деле, у неё не было слов. Она не знала, что сказать. В Андарии львица, отдавшая дитя — неважно, своё или чужое — в сиротский приют Призрения, считалась особой значительно меньших достоинств, чем любая неприкрытая блудница. Принимать такую в доме — хуст; это крайне не одобряется. Но более того, каноны Ашаи велят всячески заботиться о будущем поколении, и забота о найси умершей наставницы — скорее честь, нежели обязательство. Но каноны канонами, а в жизни — как видимо — всё проще.

— В общем, чего я бы смела просить: похлопочи о хорошем Круге Трёх, когда вернёшься из Сидны, ладно? — примирительно начала Хильзе, увидев, что её речи произвели на подругу неизгладимое впечатление. — Ты — Ашаи рода сенатора, связи у тебя появятся вмиг… Так что вспомни мимолётом, пожалуйста, о просьбе Хильзе.

Откровенно говоря, Миланэ могла здесь не больше, чем Хильзе. Пока. Но она не могла ответить иначе, кроме как:

— Хорошо, попытаюсь помочь.

— И прости, если что сказала не так. Я очень устала…

Извинение было неискренним.

— Ничего. Понимаю.

Миланэ попрощалась с Хильзе, не холодно, но сдержаннее, чем обычно; ещё раз уверила, что попытается помочь, и вышла.

В целом, она начала понимать проблему и беспокойство подруги. Как ни крути, а ситуация непростая: если эту найси отдать сейчас на растерзание трем сёстрам, то путь в дисципларий ей будет закрыт. Конечно, можно пойти на хитрость и попробовать пройти Круг трёх в ином месте, что весьма непросто по многим причинам; но это может всплыть и плохо закончиться — такие случаи Миланэ знала. Если ждать, пока она станет готова, то о львёне нужно заботиться; опять же — нету никакой уверенности, что она и потом пройдёт Круг. В таком случае Хильзе должна или сама взять над нею наставничество, или найти ей наставницу, что ой как непросто в развращённой Марне и её окрестностях.

После этого разговора Миланэ ощутилась так, будто вступила в грязь. Она решила исследовать, отчего у неё явилось такое чувство, и погрузилась в себя. В итоге, мысли вывели на более обширную тропу.

Нет ничего более естественного, чем стража собственных интересов и благополучия: на том стоит мир. И Хильзе пыталась это делать, не желая обременяться такой обузой, как Лаэни, и это можно понять; тем не менее Миланэ чувствовала здесь нечто катастрофически неправильное, но не могла ответить, что именно. Она не могла оформить верно свои чувствомысли, облечь в строгие сентенции, стараясь рассуждать как можно более справедливо и бесстрастно; ведь Хильзе не повинна в смерти наставницы Лаэни, она вряд ли горела желанием принять найси, она вообще ни в чём не повинна. Она, конечно, молода, бездетна, имеет неустоявшиеся отношения с непонятно кем и ей вовсе невыгодно уделять столь необходимое внимание для Лаэни, наставлять и обучать её, не говоря уже о самых обычных заботах, вроде как накормить-напоить-приодеть. Всё это можно понять. Размышляя в таком ключе, Миланэ не стыдилась своих мыслей: Ашаи — имморалистки по существу; мораль они считают необходимой условностью.

Так думая, Миланэ взяла извозчика и поехала к патрону.

Наблюдая за жизнью Марны, что проносилась мимо её взора, Миланэ вдруг начала понимать. Всё яснее и яснее. «Невыгодно. Невыгодно. Невыгодно», — крутилось слово в её сознании. Потом оно начало раскручиваться, и из него, словно из древнего кувшина изобилия, которым владела праматерь Сунгов, начали исходить мысли:

«Ей это невыгодно, вот и всё. Заботиться о найси — та ещё работёнка. Ты всю жизнь считала, что в твоей касте дела обстоят иначе, что в ней не меряют выгодой? А ведь что же? Посмотри: Ашаи тоже вонзают друг во друга клыки в борьбе за кусок и тёплое место. Ведь что наш образ жизни? То самое выживание. Способ жить, имея каждый день свою часть. Да, мы лечим, но зачастую это лучше делают доктора. Я прихожу в дом льва и говорю ему, что зажгу в его доме священный огонь; более того, он сам приходит с такой просьбой. И я иду, возжигаю, хотя знаю, что это — лишь пламя. Чем не способ жить? Мы ищем себе патронов ради денег. Чем не способ жить? Мы сжигаем трупы за деньги. Чем не способ жить? Мы пытаемся карабкаться вверх друг по дружке. Чем не способ жить? Где здесь «львица духа»? Зри: какими бы словами ты не укрывалась, в остатке что ты есть — львица, что хочет жрать и получать кусок добычи. Охотница, но охотница на всё тот же кусок, и для тебя он — цель, не средство. Мы говорим, что веруем во Ваала для того, чтобы нам было тепло и уютно. А какой самообман, какая напыщенность… Средства стали целью. А теперь помысли прямо сейчас: а чем живёт «львица духа»? Можешь помыслить? То-то и оно… Она тоже охотница, но охотница силы, охотница иных миров, свидетельствующая то, о чём нельзя рассказать; украшение львиного духа. А ты и представить этого не можешь, потому что ты — Ашаи-Китрах; тебе вместо неба направляли взор в потолок, и талдычили, что это и есть такое небо, самое лучшее среди небес всех миров… Не притворяйся, не притворяйся, что не такая. Тебе шаманая советовала не жечь игнимару ради того, чтобы сновидеть, но ты разве последуешь совету? Не последуешь, а то, ведь жрать захочется, статус ценен, тёплое место в жизни дорого. Огонь Ваала дарит тёпленькие местечки в нашем укладе. Потому хорошо, что не попало к тебе «Снохождение» — оно назначено львицам духа, а не тем, кто…»

Она не додумала, потому что пришлось прикрыть глаза, сдерживая слёзы. Миланэ делала вид, что ей попала пыль в глаза...

Ей вдруг бесконечно захотелось куда-то уехать отсюда, куда-нибудь, откуда приехала или ещё куда. Миланэ уже понимала, что если она впустит этот мир Марны к себе, то он затянет, он станет её частью, а она — его. Впрочем, это не было чересчур печально, лишь только пугающе обыденно, словно бы твердилось: «Всё, вот твоё место в жизни, здесь и будь, тут и сиди».

Проехали мимо книжной лавки.

«И всё-таки», — мимолётом подумалось, — «раз все вещи средь нас сводятся к одному, то кому выгодно называть вероборчество вероборчеством? Ведь кому-то должно. Интересно».

У патрона Миланэ провела необычно мало времени, поскольку он был в срочном отъезде, а его супруга — весьма занята; отбыв с нею маленькую, вежливую беседу и пожелав удачи на Приятии, она удалилась, и Миланэ, простамповав два оставленных документа, ощутила себя ненужной и ушла, поскольку делать было больше нечего.

Об Амоне старалась не вспоминать. Но поскольку старалась очень сильно, то получалось очень плохо.

Когда уже шла по улице, на которой находится её дом, неминуемо пришлось промелькнуть мимо места убийства.

Отвратительное место.

«Наверное, все вокруг полагают, что я давно забыла, и мне — всё равно». Да, иногда всё не так плохо, и Миланэ считала, что поступок справедлив и смел, и нужно было вступиться за Раттану, хотя это не исконное дело самок — вступаться и защищать; но потом думалось, что Раттана и так натерпелась, а потому ей не привыкать, и этот лев мог бы ещё пожить на свете.

Миланэ пришла, и они с Раттаной занялись домашними делами. Следовало очень многое подготовить к её будущему возвращению из Сидны уже в качестве сестры-Ашаи; для этого дисциплара намеревалась оставить служанке добрую половину своих денег, чтобы та, ни в чём не нуждаясь, приобретала всё необходимое и пользовалась любой помощью. Впрочем, у Миланэ осталось восемь тысяч — сумма большая, но для Марны совсем не внушительная. Честно говоря, она ещё понятия не имела, какое денежное содержание решил дать ей Тансарр, ибо ещё в глаза его не видела, не считая Дара Обращения, конечно. Эта неопределенность немножко смущала, так как Миланэ не знала, на что рассчитывать: сможет ли она обустроить экзану сразу или придётся потихоньку делать, например, полгода? А тут ещё и внутри всё обставить надо: нужны и посуда, и чаши Ваала, и ном, и много чего ещё.

Миланэ нравилось болтать с Раттаной. Та, несмотря на происхождение, не только умела поддерживать беседу и чувствовать её повороты, но ещё обладала ясным умом.

«Хорошая львица», — думала дисциплара.

Помимо прочего, Раттана не преминула выразить свою благодарность Миланэ «за всё-всё», по её выражению, и в связи с этим упомянула об «необычайном благородстве сестринства Ашаи-Китрах», на что Миланэ, сидевшая на стуле, закинув лапу за лапу и скрестив руки, разразилась примерно такой речью:

— Раттана, ты послушай. Может показаться, что среди Ашаи-Китрах есть только необыкновенные личности, необычайных чувств и талантов; я скажу — это такая чепуха. Большинство из нас самые обычные, наш характер можно описать одним словом: надменность. А ещё ограниченность. Так что не стоит превозносить ввысь любую львицу Ваала: это будет несправедливо по отношению к тем, кто действительно чего-то стоит.

На этом беседа была окончена, потому что слишком задушевные беседы с прислугой редко приводят к добру. Миланэ поднялась наверх, к себе. Она было собралась немножко заняться Каррой, разложить знаки, а потом кое-что спросить (о Амоне, конечно, о ком же ещё), как тут в дверь постучали.

Раттана вернулась с докладом:

— Сиятельная, там какой-то сир пришёл. Называться по имени не желает. Говорит — светлейшая узнает.

— В самом деле? — обмерла Миланэ со знаком «Сео» в ладони, стараясь не подать виду. В висках застучало, шерсть на загривке поднялась, воздуха почему-то стало меньше…

О, да.

— Так что делать, хозяйка? — спросила Раттана после долгого молчания.

— Впускай его и принимай, как гостя. Я сейчас спущусь, — очень равнодушненько молвила она.

Как только за Раттаной прикрылась дверь, молниеносно она зажгла побольше свечей, мигом убрала знаки в мешочек, приоделась, повертелась у зеркала и чинно сошла вниз, чтобы…

«Да чтоб тебя!», — ой как разозлилась Миланэ.

Пришёл Синга.

* *

Как бы там ни было, его следовало принять, наперекор позднему времени — дело стремилось к полуночи.

«Нужно быть наивным, как пастух, чтобы приплестись в столь поздний час, и сидеть с этой весёлой ухмылкой», — думала Миланэ, вежливо полуулыбаясь ему и спускаясь по ступеням; Синга почему-то вовсе не торопился проходить в гостиную, топтался посреди прихожей, хотя Раттана явно упрашивала пройти и уже пошла что-то стряпать. Когда Миланэ сошла, стало понятным его намерение: он полез в обнимки, и дисципларе ничего не оставалось, как увильнуть и превратить всё в дружеский жест; нос уловил, что Синга чуть пьян.

Жестом пригласив его в гостиную, Миланэ олицетворяла собой чинность и вежливость; жесты, движения и взгляды её стали величественно-заученными, будто бы она находилась не у себя дома, а в зале с наставницами или на приёме.

Они сели за стол.

Синга сидел, барабаня по столешнице. Миланэ наблюдала за этим.

«Любовь зла…», — догадалась-почувствовала дисциплара, чуть поджав хвост, ближе к ножке стула.

За всё время она проронила лишь пару слов вежливости, да и он не отличился красноречием, вовсе не торопясь объясниться. Вошла Раттана, но взгляд Синги был столь многозначителен, что она поспешила удалиться.

— Что? Не ожидала меня увидеть?

В этой его фразе было всё: извинение; некий вызов; любопытство.

— По правде говоря, нет, — сказала, как есть, Миланэ. И добавила, возложив пальцы правой ладони на стол. — Но мне приятно, что ты зашёл. Хочешь чего поесть, выпить?

Синга глядел на огромные напольные часы, что громко тикали в углу; одинокая, большая стрелка указывала почти полночь. Миланэ тоже посмотрела на эти часы, которые она всё хотела переместить на иное место, вытянуть из угла — прежние хозяева выбрали очень нелепое место для такой вещи; но всё забывала это сказать Раттане, да и той придётся просить помощи у каких-нибудь львов покрепче. Добротные, дубовые. Огромный бронзовый маятник. Вообще, удивительно, что они не забрали часы с собой, эти хозяева, ведь такая вещь стоит огромных денег.

— Поздно, согласен, — отрывисто говорил Синга, сняв дорогой алый плащ и бросив его на спинку соседнего стула. — Просто так получилось… Меня к столь позднему визиту вынудили некоторые обстоятельства личного характера.

— Что за обстоятельства, Синга?

— Снова не смогу толком уснуть… Я не видел тебя эти два или три дня. Хочу извиниться. Я могу извиниться?

— За что, Синга? — навострила уши Миланэ, склонив голову вниз и влево.

— За всё, что у нас случилось.

— Ничего у нас не случилось, — со смыслами молвила она. — Это я в какой-то мере должна искать извинения за то, что ушла от Талсы раньше времени, без особых прощаний. Но, как говорили мудрые: дом, из которого уходишь без прощания, либо очень плох, либо очень хорош. Я плохого о Талсе сказать никак не могу.

Синга развёл руками, очень широко. А потом с бессилием опустил их.

— Мммда… — взволнованно почесал он длинную гриву, безуспешно убирая непослушные пряди со лба.

Он нервничал, и эта нервозность немного смешила Миланэ. Нет, она и малейшего виду не подавала, была невозмутима и плавна, как истинная воспитанница Сидны, вовсе не желая ставить его в неловкое положение. Решив помочь, дать передышку, она позвала:

— Раттана!

Та оказалась невероятно расторопной, и в дверях появилась почти мгновенно.

«А таки не зря я убила ту тварь ради неё», — вдруг жестоко подумала она. — «Превосходная служанка».

— Слушаю, госпожа.

— Вина какого-нибудь гостю. Я знаю — он любит чёрное, сладкое.

— Сейчас, госпожа.

— Интересно, почему у тебя только она? — спросил Синга.

— Много — не значит хорошо. Кроме того, традиции не одобряют иметь дисципларам прислугу более двух голов.

— Она дхаарка, да? Я могу тебе подобрать очень хороших Сунг, а то как-то не смотрится, — засмеялся Синга, но взгляд Миланэ был холоден, а выражение лица — чрезвычайно, пугающе отстранённым, поэтому он неловко умолк.

Раттана принесла вино. Миланэ молча кивнула, мол, оставь нас и оставь бутыль, и та удалилась вовсе. Тем временем Синга всё ерзал на месте, ни на что не решаясь, а потом вдруг изрёк:

— Я вот недавно слышал речь глашатаев возле Сената. Мне кажется, что будет новая война на Востоке. Сколько этих войн было за последние пятьдесят лет? Раз, два, три, четыре… — начал загибать он пальцы.

— Инцидент Карса не принято считать за войну, — поправила Миланэ.

— А у разных историков — разные мнения, — поднял Синга указательный палец с большим перстнем, радостный оттого, что Миланэ подхватила разговор.

Но этому учат в дисциплариях: подхватывать разговор.

— Пожалуй. Неотрадно слышать новости о войне. Но к чему они?

— Так… — махнул он, будто сам удивляясь, зачем об этом упомнил.

Миланэ закинула лапу за лапу с кубком в руке, отпрянув от стола:

— Желаешь поучаствовать в исконном деле Сунгов?

Она спросила без задней мысли, даже вполне серьёзно, хотя и не без предположения, что Синга — далеко не воин по складу личности.

— Нет-нет, я не хочу никого убивать… — даже испугался он. — И не хочу оказаться убитым сам.

Миланэ посмотрела вверх, нечто разглядывая в уме.

— Это выгодная стратегия жизни, но до определённого момента, — уверенно молвила, посмотрев на него.

Но он тоже посмотрел на неё:

— На иную мне не хватает духа.

Нельзя сказать, что Миланэ зауважала его после этих слов; тем не менее, сказанное немного сместило её точку зрения, и она вняла, что Синга вовсе не назначен для жизненной борьбы, но для созерцания жизни. Вообще, стало вмиг ясно: он глубоко несчастен, не зная, как изобрести выхода своим склонностям.

— Мне всегда нравилась твоя честность. Правда. Наверное, это и мне позволит быть с тобою до конца честной.

— Вот как, — навострил он уши.

Встав, Миланэ протянула ему бутыль, а сама взяла чаши.

— Идём наверх, на воздух.

В её доме, в той самой комнате, где она собиралась сделать экзану, находилась небольшая лоджия. Поманив его за собой, Миланэ пошла через прихожую наверх; вход к лоджии преграждала сплошная дверь, окованная железом. Миланэ она страшно не нравилась, ибо выглядело это совершенно по-дурацки; но в этом был свой резон — предыдущие владельцы дома явно боялись воров. Дисциплара решительно отворила эту тяжеленную несуразность, и они оказались в мире звёзд, ночных звуков и огней Марны, что виднелись повсюду: дом стоял на возвышенности, поэтому вид оказался хоть куда.

Здесь Миланэ вовсе закрыла глаза на всякие условности этикета. Достав два стула из комнаты, она водрузила их в лоджии, предложила сесть Синге и полувозлегла на своём, откинув лапы прямо на перила; пласис расправила и подоткнула повыше, чтобы было посвободнее, и её лапы, выше колена, оказались открыты миру и взору. В целом, это выглядело смело, в чем-то — вызывающе; но таким же несогласным со всякими приличиями был и ночной визит Синги, да и его способ поведения, поэтому Миланэ перестала церемониться и обратила атмосферу в непринуждённость, если не сказать — раскованность.

Тем более, что Миланэ к нему не питала плохих чувств; она видела в нём несостоявшуюся, но личность.

— Раз всё откровенно, то скажи: это ты захотел, чтобы я стала вашей Ашаи рода?

Видимо, её деяния и лапы чуть сковали его ум (самцы-то могут думать лишь об одной вещи одновременно), поэтому Синга ответил не сразу:

— Что? Нет-нет… Это дело матери и отца.

— Ты не знаешь, зачем я нужна твоему отцу? — Миланэ хлестнула вина в кубок гостя, а потом и себе. Опомнившись, Синга перенял у неё бутыль и помог с этим.

— Как зачем?.. Для чего нужны Ашаи рода? — отпил он, глядя на звёзды. — Тебе виднее.

— Я знаю, что он долго не хотел брать над кем-то патронат.

— Это верно, это да. Он всегда опасался сестринства. Знаешь, я немногое об этом знаю. Мать и отец всегда скрытничали со мной насчёт дел, а особенно — столь щепетильных. Это мой брат всегда знал: что, где, как. А я… Меня всегда за придурка считали. А ты, Миланэ, как считаешь — я придурок?

— Нет, я так не считаю. Ты по-своему бесподобный даже, — серьёзно ответила она. — С тобой легко.

Синга начал потирать глаза большим и указательным пальцами.

— Однажды отец сказал, что это они всем заправляют… Ашаи-Китрах. Вестающие. Он даже слова этого не любит выговаривать — «Вестающие». Он говорил, что именно они… делают то, что делается в Империи. Мне кажется, он их боится и ненавидит. У него свои какие-то заморочки, он помешался на этой политике и всюду видит заговоры. Он ведь политик, потому и помешался на ней… Угу.

Миланэ внимала.

— А ты, наверное, моим родителям для того пригодилась, чтобы от них отвязались, наконец, и перестали смотреть косо. Он сенатор, ему положено иметь Ашаи рода, ла-ла… Отцу просто надоело. Ты, Миланэ, у нас — для отвода глаз. Хотя на тебя отвести глаза и без того немудрено, правда?

— Ах, тебе ж виднее, ты лев, — засмеялась она вежливо-благодарным смехом от комплимента.

— Да так и есть. Раньше меня, вообще-то, строго-настрого предупреждали, чтобы я не вздумал водиться ни с какой Ашаи.

— Кто так предупреждал? — удивилась Миланэ, всё ещё улыбаясь.

— Мать, — с трудом признался Синга, отпив ещё. — Она говорила, что ни в коем случае. Мол, с последней шлюхой водись, но только не с Ашаи-Китрах. Иначе всех нас погубишь. Так говорила.

— Да ну?..

— Серьёзно. А потом появилась ты, и всё переменилось. Там, на похоронах дяди Оттара, тебя как раз мама заприметила. А потом уж и я. Это она посоветовала отцу взять над тобой патронат. После этого мать мне говорила, что если я захочу, то уже с тобой могу… ладить, так сказать. И стало очень интересно. Мне было очень интересно познакомиться с тобой, Миланэ. Я ведь до этого, собственно, близко не общался с Ашаи.

— Согласись, мы плохо друг друга знаем, — Миланэ шевелила кончиком хвоста, глядя на далёкие огни и покачивая в ладони кубок.

Синга посмотрел на неё с грустной улыбкой.

— Это да. Но я понимаю, что у меня нет шансов.

— О Ваал мой, Синга, когда лев так говорит, то у него никогда никаких шансов не будет, ни с кем и нигде.

— Вряд ли ты этим хочешь сказать, что у нас могут завязаться хоть какие-то отношения.

— «Хоть какие-то» — это какие? Я считаю нас друзьями. Не самыми близкими, но не могу сказать о тебе плохо.

— Прости, но я не о том. Не о дружбе.

— Называй вещи своими именами, не бойся. Мы вдвоём, мы молоды, мы средь ночи, мы в меру раскованны. Даже друзья.

— Похоже, ты даже «друзья» говоришь с издевкой.

— Вовсе нет, не будь глупцом, — взмахнула ладонью дочь Андарии. — Хорошо если не решаешься, то я скажу: ты хочешь моей любви. Видишь ли, при должной настойчивости ты бы смог одержать эту победу, но я бы не полюбила тебя.

— Как я, например, мог бы её одержать? — с интересом и каким-то страхом посмотрел на неё Синга.

Она свершила манарси-гастау — жест неопределенности, сомнений. Рука проплыла в воздухе.

— Как угодно. Охотник поджидает свою добычу, и будь уверен: если у него есть воля, он изловит её. Я уже говорила, что мы плохо знаем друг друга. Тебе вот неизвестно, что в Сидне я — мастерица стальсы.

— В самом деле?

— Ну да. По крайней мере, так говорили. И смотри: ты мог бы вскользь узнать об этом. Под этим предлогом ты завлекаешь меня в термы, упрашивая сделать тебе спину ровнее, и у меня рано или поздно должны закончиться предлоги, почему я сегодня не могу и не хочу. А там до победы недалеко.

— Ты со многими так делала в Сидне?

Синга сказал это то ли обидевшись, то ли заревновав, то ли возмутившись.

— Что именно делала, Синга?

— Ты знаешь, — пошёл он на попятную.

— Вот что. Стальсы я переделала — не сочту. А то, что «я знаю», и в термах — лишь с одним. И я в него была влюблена.

— Не верю, — язвительно сказал он.

Миланэ стерпела, но решила, что во второй раз не потерпит.

— Как хочешь. Мне и наставницы не верили. Всегда считали, что я скрытая развратница. Но мне то что. Я знаю, где правда.

Синга долго раздумывал.

— Тогда верю, — вздохнул и посмотрел на неё: — И что, когда пойдём в термы? Теперь я всё знаю, теперь не приму отказ. Роду патрона не принято отказывать в служениях, это вопреки молчаливому договору.

Миланэ удивило вот что: он говорил так, словно бы хорошо знает дела Ашаи-Китрах и то, как они говорят. Эти мелкие детали, эти непопулярные у обычных Сунгов слова — «род патрона», «служение», «молчаливый договор» — свидетельствовали, что Синга кое-что знает об Ашаи. То ли он обманывал, что не имел ранее тесного дела с сестринством (но здесь Миланэ обмана не чуяла), то ли здесь… что-то другое.

— Не знаю, когда пойдём. Когда-нибудь. Я вот что хотела всем этим сказать. Ты бы смог рано или поздно — тем более, ты сын патрона — получить победу надо мной. Но ни ты, ни я почти ничего с неё бы не получили. Я бы сделала это лишь потому, что в какой-то момент мне было бы легче сдаться, нежели объяснить, почему не хочу. А ты бы мысленно поздравил себя с триумфом и, возможно, утратил интерес.

— Или не утратил. Возможно, я бы влюбился. Может, уже влюбился.

— А я знаю, Синга, что ты влюбился. Потому говорю с тобой именно так, как говорю; не потому, что дурно воспитана и жестока, а потому, что ты мне небезразличен как личность, как друг, если хочешь. Просто пойми: в любви есть двое, а если кто-то один старается тащить за двоих, то это — прямой путь к несчастьям. В нашем случае ты будешь один, ты попадёшь в несчастье. Так что я не смогу тебе ничего дать, кроме как — большой ценой и после всяких отпираний — того самого, как ты выразился, «я знаю». Но для этого есть куртизанки, любовницы и много кто ещё.

Он умолк. Видимо, никогда и не подозревал, что львицы могут говорить с такой откровенностью, прямотой, остротой суждения. По всему, всё это разрушило его иллюзии насчёт возможных отношений, которые Синга имел все шансы предвкушать; как же, он — сын влиятельного патрона, а Миланэ — никому не известная дисциплара Сидны, что благодаря его отцу выходит в мир. Но тут всё перевернулось с лап на голову.

Дочь духа видела это смятение.

— Синга, ты ведь шёл сюда с намерениями насчёт меня?

— Да, — очень просто признался он. — Я думал, мы выпьем вина, почитаем стихи, ещё что-нибудь. А потом…

— А как ты себе это представлял?

— Не знаю. Что я приду. А ты будешь… вся моя.

— Смешной, — невольно хихикнула она.

— Смешной, — вторил за нею Синга. — Самки вообще жестоки.

— А то, Синга, — отпила она вина, растекаясь и расслабляясь. — Коварны, безжалостны, ещё как можно о нас сказать… Но я бы не назвала это жестокостью, слишком жестоко — называть нас жестокими. Когда ты это поймёшь, тебе с нами будет значительно легче. Иди, бери плеть, и ступай ко львицам, что будут бросаться тебе на шею. А они будут — ты славный, просто не мой; ты — не моё, видишь ли. Так бывает. Полюби одну из них, и у тебя всё будет хорошо. Если любовь угаснет, то полюби другую. Если нет — так нет. Делай, что хочешь, не бойся.

— Верен ли совет? Если бы я так делал, то уже давно бы овладел тобой прямо на полу, вот и всё.

— Верен, — кивнула Миланэ. — Если бы ты так делал, ты бы закончил тем, что ощутил сирну у шеи, вот и всё.

— Ты бы меня убила, как того льва? — сказал Синга так, будто действительно верил в такую возможность.

— Нет, я же не кровожадная, у меня есть сердце. Так я бы дала знать, что ты сильно ошибся, что продолжать не стоит.

— Значит, придётся мне в жизни натыкаться на кинжалы.

— Таковы вещи. Львам приходится на них иногда натыкаться, но бояться этого не надо. Они вонзаются в тебя холодом не потому, что хотят убить, нет. Они лишь говорят, что ты ошибся.

— Я для тебя стих сложил, вот что, — вдруг сказал он, и начал что-то доставать из внутренних карманов.

«Вот так сюрприз», — подумала Миланэ.

Почему-то стало стыдно. Даже и весьма. Она вспомнила о нравах Андарии, о матери, о любви к Амону, о понимании Ашаи-Китрах.

Сёстры понимания.

Вовсе не сестры жестокости.

— Синга, это очень мило. Я взаправду послушаю с большим удовольствием, — она поставила лапы обратно на пол.

Синга расправил скомканную бумажку, потом ещё одну, потом ещё; слабый свет ночи вынуждал его приглядываться к написанному; просмотренные он бросал на пол, а потом ему надоело:

— Да всё равно. Третий вариант я и так помню.

И начал, совершенно не заботясь, слушают его или нет:

Я знаю — её душа предвечна...

Вдруг отбросил.

— Не то. Сейчас.

Я гляжу в своё окно

Но в окне моём темно

Я дрожу и вижу мир

Пью я чёрный эликсир

Говорят, что если в поле

Выйти, взять и разрубить

Нить судьбы и свою волю

Спокойным будешь… жить и жить

Так было со мной всегда

Окна, зерцала, вода

Видел тёмные миры

Оконных далей, без веды

А потом я обернулся

Невзначай и как бы вспять

И тогда совсем проснулся

Страх мой страшный дал мне знать

Кто стоит передо мною?

Вера, грация, краса

Почему меня так жжёт искрою

Огнепламенем… она!

Я знаю: веры нет во мне немного

Много тоже как бы нет

Что мне делать из собою?

Как влюбить, чем удивить...

Тихий берег меня кинул

Тишь да гладь пропала враз

Как не сгинуть, как не сгинуть?

Я не знаю… мой алмаз!

Что ты знаешь о любви?

В небесах зажглись огни

Я решил на них смотреть

Взять тебя, а тебя… нет

Прекратил. Потом добавил, видимо, из иного:

Вы не будьте ко мне строги

Не хочу сидеть в остроге

Ваших мыслей, ваших дум

Вы поймёте меня плохо

Ваш я знаю мерзкий хохот

Да, я еду на коне

Страшно, страшно, страшно мне...

Нечего и говорить, что Миланэ действительно растрогалась. Ей сразу стало жаль Сингу чистым чувством самки, которое жалеет и любит всё живое; оно знает, что у природы получается по-всякому: иногда урождаются цветы и птицы, иногда — такие как она, Миланэ, а бывает — и такие, как он.

— Я хотел сделать тебе венец сонетов. Но это много работы, не успел, — оправдываясь, сообщил он и спрятал комканные бумаги. — Очень долго.

Миланэ присела у его лап на колени.

— Синга, послушай, это ведь прекрасно. Ты можешь подарить стих?

Вскинув брови, он снова вынул записки и начал небрежно их рассматривать; ненужное выкидывал прямо на холодный каменный пол.

— Вот… Нет, вот. Только у меня почерк плохой. И вид неважный.

Она приняла подарок.

— А как создаётся венец… — было начала Миланэ, но даже не успела завершить:

— Это надо создать четырнадцать сонетов, — встал Синга, и вместе с ним стройно поднялась Миланэ, — а потом всё завершить пятнадцатым, который получается при складывании первых строк этих четырнадцати. И хорошо, если пятнадцатый содержит главную мысль всех предыдущих. Долго, сложно. Ладно, Миланиши, пойду-ка я куда-нибудь, — пошёл он к выходу, двинул нелепую, тяжёлую дверь и ощутил прикосновение к плечу.

— Хочешь — оставайся, если устал; я устрою тебе ночлег. Поздно ведь…

Немного подумав, он ответил:

— Спасибо, Миланэ. Это был очень интересный вечер.

— И тебе спасибо. Столь необычных даров мне никогда не делали.

— Тебе посвящали стихи. Ты просто не знаешь. Я пошёл.

— Идём, я тебя провожу.

— Нет-нет, сам спущусь. Так будет лучше.

— Полноте, хозяйка не может не проводить гостя.

Они всё же спустились вместе, иначе получилось бы крайне неприлично, хоть Синга и порывался уйти в гордом одиночестве; Миланэ, безусловно, поняла его настрой: он так пытался показать обиду и огорчение, в какой-то мере попытался надавить на жалость, сознательно и бессознательно, как оно иногда бывает в отношениях, хотя у них не было никаких отношений, о которых можно всерьёз говорить; тем не менее, у него, безусловно, наличествовали некоторые надежды насчёт неё, и наверняка Синга полагал, что она вполне благосклонна. Всё кончилось фальшиво-весёлым, немного спешным прощанием. Миланэ сообщила, что уезжает завтра в Сидну, ибо у неё Приятие; Синга высказал обычные пожелания удачи. Потом она поцеловала его в щёку, попросив передать отцу самые тёплые приветствия. Он вышел, на том всё кончилось и прихожую заволокла тишина.

Пожелав спокойной ночи Раттане, хоть ночи-то осталось не так много, Миланэ медленно поднялась наверх в спальню, закрыла дверь за собой и застонала.

— Фух… — вздохнула, растерев усталые глаза.

Хорошо, что завтра не надо слишком рано вставать — дилижанс отправляется только в обед.

Раздевшись, рассмотрела возле огня свечи подаренный Сингой стих. Почерк у него оказался действительно неважнецкий, что свидетельствовало о невысоком происхождении, ведь патрицианским детям ставят почерк почти из пеленок. Ей почему-то захотелось что-то подправить или добавить каллиграфический узор; под руку как раз попались писчие принадлежности, ранее принесенные Раттаной из лавки. И она вот так, прямо в шемизе, уселась за столик и начала переписывать стих; идея не лучшая для желающей сна львицы посреди ночи, но Миланэ вообще любит странные поступки, а ещё упорна: если идея овладевает ею, то берегись.

Попутно думала над тем, не слишком ли поспешные выводы сделала, посчитав, что Синга прямо-таки влюбился в неё. Но даже при беглом воспоминании всех его поступков Миланэ могла спокойно ответить: «Не ошиблась». Но не нравился ей Синга как самец. Его главнейшим недостатком оказалось то, что он словно выпрашивал у неё отношений, словно спрашивал разрешение на каждом шагу, и боялся брать ответственность. Уверен в беседе, но неуверен в себе. Поэтому Миланэ пыталась оправдать своё сегонощное поведение; ведь если она сразу расставила всё по местам, то он должен понять малосмысленность стремления завладеть её расположением.

С иной стороны, её поведение было близким к самоуверенной пошлости. Для неё, андарианской дочери, это было действительно чересчур, такое более приличествует какой-нибудь хустрианке. Она сразу, без особых раздумий, приняла, что со Сингой, сыном сенатора, можно говорить именно в таком тоне, намеренно направляя беседу в жаркое русло. Возможно ли такое?

Миланэ вздохнула.

Иногда ей казалось, что кроме бесчисленных мелких личностей, у ней живут две главные Миланэ: одна осторожная, чувственная, грустная, нежная; вторая плевать хотела на другую, ведомая страшной волей. И вторая сначала действует, а первая потом обдумывает и грустит оттого, сколь всё гадко вышло.

«В-М-Б, В-М-Б, В-М-Б.» Только теперь осознала, что расписала всю карточку каллиграфическими инициалами собственного номена. «Какое самолюбство», — подумалось ей. — «Фуй. Стыд-совесть у тебя, милая, как-то незаметно кончились».

Миланэ оставила стих в покое, села на кровать, прижав лапы вместе, укрывшись покрывалом и обвив щиколотки хвостом.

«Может, я свершила ошибку. Зачем отогнала? После Приятия нужно будет очень хорошо задуматься о жизни и перспективах. Не стоило так отбрасывать… если смириться, но вполне всё может случиться-получиться, тем более, в таком случае мои дети будут доброго происхождения. И возможности всякие… Со “Снохождением” — кончено» — ударила она по кровати, но слабенько. — «И со всякими сумасбродствами насчёт Амона — тоже», — ещё слабее. — «Вообще, со всеми этими фантазиями надо рвать вконец. За мной следили, вот это главное, вот это нужно будет сообщить Тансарру. И продолжают следить, наверное. Не Амон, конечно, а кто-то другой… А может, и он. Вдруг всё, что он сказал — очень хитрая игра?», — подумала Миланэ, сама себе не веря. Мысли продолжали ходить по кругу: — «А насчёт “Снохождения”, то можно ещё попытаться поспрашивать у доверенных сестёр. Без особого рвения, так, чтобы окончательно успокоиться. Амон ведь верно подметил: снохождение ищут там-где-ходят-во-снах. Так, хватит об Амоне. Игнимару я, само собой, жечь буду — куда денусь. Буду, как все Ашаи, и всё у меня сладится. Сла-ди-тся. Попытаюсь чуть сновидеть, может, что и сама пойму. А не пойму, так пропади оно пропадом…».

Наверное, Миланэ так бы и сидела до утра, пытая себя бессмысленными размышлениями, как тут…

И ранее были слышны подозрительные звуки, доносившиеся сверху, похожие на скрип и тихий стук. Нет, её чуткие уши львицы — ведь она потомица охотниц, которые вслушивались в мир бесчисленные годы — очень хорошо отметили это, только дочь Сидны ранее не слишком обращала внимание, это не поднималось на поверхность сознания, потому что такие непонятные шорохи в ночи бывают, верно, в любом жилище; мать бы сказала, что шалит домовой дух — в Андарии и много где ещё верят в духов, особенно в горных и лесных, хотя это не одобряется истинной верой Сунгов, но, как говорится, одно другому не мешает; кроме того, она привычна к такому, поскольку отчий дом двухэтажен: если сестра толклась наверху, то внизу всё было слышно, а ещё точно так же дела обстояли в Сидне, когда она проживала в кондоминиуме, на первом этаже. Но теперь вспомнила, что над нею нету ничего, лишь крыша, то перестала равнодушничать, начала вглядываться в окна, не слезая с кровати и так же обнимая прижатые к себе лапы руками.

Шорохи переместились с крыши к окнам, и там, у карниза, вдруг что-то ухнуло. Все эти звуки совершенно не понравились Миланэ: она встрепенулась, ведомая ночным беспокойством, что так отлично от дневного, свесила лапы с кровати, готовая встать. Ладони начали искать сирну под подушкой, потому что с нею будет как-то поспокойнее, чем без неё, и Миланэ внезапно оценила мудрость поколений Ашаи-Китрах, которая велит всегда держать кинжал возле ложа. Но больше никаких звуков не раздавалось.

— Голуби, — тихонько сказала Миланэ, грызя коготь на левой руке. — Фуй…

Пытаясь отвлечься, вспомнила, сколь тяжело и непросто вывести диких голубей из зданий. В Сидне голубей травили, потому что они любили жить в стаамсе и других зданиях, тем самым уродуя вид любой архитектурной формы; травили их хитро и коварно, как и умеют Ашаи-Китрах: специальным, пророщенным в яду зерном. На тему травли голубей в дисципларии всегда было множество споров: одни с этим соглашались, считая голубей «летучими крысами»; иные видели в этом глупость и бессмысленное убийство живого, а особенно протестовали те, кому приходилось иметь дело с голубятниками и почтовыми голубями.

Нет, отвлечься не получается. Почему-то очень тревожно. Кто хоть раз испытал ночной страх и тревоги, тот поймёт, сколь они несладостны и темны. Тревога накатывала отвратительными волнами; Миланэ показалось, что её очень быстро бросило в жар, а в солнечном сплетении поселилась давящая, тёмная тяжесть, что лихорадочно билась.

«Да что за…», — подумала она, но не тут-то было.

Миланэ услыхала, что в соседней комнате, там, где должна быть экзана, заскрипела дверь. Это не мог быть ветер: дверь запиралась изнутри.

Миланэ сидела, не шевелясь, навострив уши.

Да, да, да, ясно услышала, что кто-то тихо ступает по соседней комнате, потом вышел в коридор и куда-то направляется! Кто-то! Кто-то!

«Вор!», — всё поняла Миланэ.

Это тебе не жуткий жар в груди, тут всё понятнее и проще, потому трусить даже неприлично. Миланэ сжала ножны сирны, вынула кинжал.

«Почему, ну почему я не приказала Раттане запереть ту треклятую дверь!», — сокрушалась она, тихо и медленно поднимаясь, но вспомнила, что сама её и забыла запереть, устроив там посиделки со Сингой. «Почему я не приказала купить лёгкую совну, дома-то ни одной железки!», — продолжала сокрушаться она, сделав два шажка к двери, но снова вспомнила, что дхаарам нельзя покупать оружие, и тем более — владеть им. В дисциплариях учениц обучают владеть совной — лёгкой алебардой с изогнутым лезвийным наконечником, с рукоятью в длину от пят до плеч львицы; это оружие повсеместно используется для защиты дома, его считают оружием самок. Миланэ, как и все остальные дисциплары, ненавидела эти занятия с алебардами, совнами и прочим железом, хотя могла споро разрубить ими деревцо толщиной в руку.

Но сейчас, похоже, вору придётся удирать от её рычания и сирны, а не от замаха совной.

Тем временем шаги ничуть не удалялись, а приближались. Миланэ засомневалась: это мог быть не только вор, а некто иной. В сознании вмиг всплыло всё: что она — Ашаи важного патрона; что за нею следили; что она искала «Снохождение» и покушалась на него; что она убила того дурака на улице; на ум приходили Тайная служба, Надзор, криминальные синдикаты и наёмные убийцы.

В общем, дело принимало нешуточный оборот.

Дверь начала медленно открываться, Миланэ невольно начала отступать. Комната у неё ещё необставлена, спрятаться где-то или затаиться для броска — негде. Дело нужно кончать. Если вор — убежит в любом случае. Если убийца — то попытается убить.

И только Миланэ собралась истошно зарычать, как тут увидела того, кто вошёл в комнату. Он вовсе не крался, шёл ровно и спокойно, просто стараясь не издавать звуков; так ступают, если боятся разбудить детей. Он заметил, что Миланэ совсем не спит, а стоит подле кровати; прикрыв дверь, словно у себя дома, направился к ней уверенным шагом. Дочь Сидны зачем-то взяла сирну обратным хватом, хоть это совершенно неправильно, и оскалилась, как вдруг узнала — это был Амон.

Он подошёл почти вплотную. Миланэ так и стояла в полном изумлении, уже совсем не скалясь и не прижимая уши, её рот чуть приоткрылся от удивления, а сирну в обратном хвате она невольно продолжала держать на уровне груди, прижав внешнюю сторону кисти к шее. Несколько раз моргнула, потом чуть отпрянула головой назад, словно не веря глазам.

Амон взглянул ей в глаза, потом на кинжал, Миланэ же не сводила с него глаз.

— Ты меня напугал! — пожаловалась ему Миланэ. Такие слова должны звучать испуганно, но у неё вышла причудливая смесь каприза, тихой радости и воздыхания львицы.

Кинжал она всё ещё держала перед собой. Поглядев на него, как на диковину, медленно-медленно опустила руку вниз, а Амон наблюдал за этим движением; Миланэ помышляла, что такого надо сказать ещё, самого подходящего и верного, потому что вопрос «Что ты здесь делаешь?» будет таки презабавен, да и как себя вести — очень возмущаться или не очень? Всё это следовало обдумать, подвергнуть сомнениям, помаяться, но Амон не дал ей этих мгновений, он положил руки ей на плечи, прижав поближе; но он ждал — не отторгнет ли? И тут навроде собрался что-нибудь сказать, объясниться — ведь, в самом деле, нельзя так ворваться ко львице в дом и стоять молча — но Миланэ вдруг вся растеклась в его объятиях и чуть наклонила голову, прикрыв глаза, обнимая в ответ, и он сразу понял её хитрость, как она делает так, чтобы заставил упасть её на кровать, и голова её склоняется сонным, томным движением; почему-то ждал в ней некую скованность, но напротив, здесь было столько непринужденной вольности, что даже испугало — ибо в таком случае нельзя быть плохим любовником, с такими львицами, вообще с ними нельзя плохо, потому что они созданы для любви.

* *

Ей долго не хватало самца — Раттана была права. Теперь хотелось куда-то идти, что-то делать: строить планы, дарить милосердие, отдавать служение, расточать деньги, зарабатывать их — в общем, жить. Да, прямо сейчас, среди ночи; но куда в такой час пойдёшь и что будешь делать? Поэтому она, просто уложив руки на его спину, перевернувшись на живот, рисовала когтем незамысловатые узоры по его шёрстке. Ещё ей хотелось чем-то угостить либо доставить какое-нибудь небольшое удовольствие, проявить заботу; но, опять же, она не хотела сходить вниз, чтобы не ставить в известность Раттану, а та наверняка проявит интерес к неожиданному гостю. Амону интерес вреден, очень вреден, не зря он служит Тайной службе, а Тайная служба, естественно, должна быть в тайне… Хотя, с другой стороны, зачем себя обманывать — наверняка она давно проснулась от её голоса и теперь недоумевает: шакал их знает, этих Ашаи-Китрах, не пойми чем по ночам занимаются.

— Мне бы помыться. Да и тебе. Но внизу — Раттана, — вздохнула Миланэ, глядя в окно. Она то и дело брала краешек тонкой простыни. Пригляделась к ткани и обнаружила, что это шантунг — весьма дорогая разновидность шёлковой ткани, сродни тафту. Наверное, Раттана позаботилась. — Она славная. Дхаарка. Но ей незачем знать, что ты здесь.

Амону, наверное, было очень хорошо, потому он не нашелся с ответом.

— Хотя, если хочешь, можем пойти вместе. Я ей как-нибудь объясню. Скажу что-нибудь, — сказала Миланэ, потому что, во-первых, это было необходимо, а во-вторых, его и так не получится прятать вечно. Что за отношения будут — прятаться от всех?

Кому какая разница?

— Ведь это её не касается. Это никого не касается.

Миланэ с тихой внезапностью осознала, сколь она сильно влюблена в Амона: бесстыдно, мучительно, даже ревниво, как-то совсем по-настоящему. Даже стыдно, что так влюблена. У самок ведь любовь должна проходить так, понарошку, осторожненько…

Она позволяет ему такие вещи, которые бы не простились никому.

Он может даже лежать и молчать, пока она говорит.

Когти в гриву возле шеи; о да, Миланэ знает, что делает. Да-да, вот так, лев, вот так. Зашевелился, растянулся? То-то и оно.

— Она тебя знать не знает, ей будет всё равно, — взмахнула рукой, на миг прекратив царапать его шею. — Хотя будет недоумевать, как ты сюда попал, — тыкнула ему два раза когтем в спину, несильно. — Но неважно. Так что можем пойти.

Амон лежал молча, не двигаясь, даже кончик хвоста не подавал признаков жизни, единственно — дышал. Потом вдруг нашёл её левую ладонь своей, поцеловал, чуть укусил, и возвратил обратно.

— Ваал мой, хоть один лев может после близости слово сказать? Или все опосля впадают в спячку? — смешно отчаялась она.

— Я думаю, Милани, — тут же ответил Амон и осторожно перевернулся на спину. — Кроме того, ты даже не представляешь, как после этого тянет в сон.

— Прости, родилась без гривы, знать не могу. О чем ты можешь сейчас думать? Ты ещё можешь думать? — сказала она ему, показывая коготки на правой руке, мол, сейчас уберу все помыслы из головы.

— Есть важные новости. Ты не дала сразу рассказать.

— Я?! — возмутилась Миланэ и взмахнула хвостом, а потом даже стукнула его по плечу. — Я не дала рассказать?

Ну да сейчас! Я? Нет на мне никакой вины! Сам пришёл!

— Я здесь ни при чём. Я — порядочная львица, — уселась на краешек кровати и начала обиженно приводить себя в порядок для того, чтобы он начал проситься у неё с прощением.

— Не обижайся, — замурлыкал Амон, взбираясь по её хвосту всё выше и выше.

— Тссс! Не разбуди мне Раттану! Она не должна знать! — забрала Миланэ хвост.

— Думаю, она уже давно не спит, — Амон заложил руки за голову и уставился в потолок.

Миланэ немножко подумала, заодно расправляя и одевая шемизу, а потом изрекла, поняв, что этот нахал имеет в виду:

— Нахал.

Вдруг он начал, быстро и серьёзно:

— Послушай, Милани, хотел рассказать после того, как всё получится, всё устаканится и ты вернёшься из Сидны. Но передумал. Я доложил наверх, что связь прервалась, меня отстранили от работы с тобой, потому пришлось вот так, словно вор, пробираться — ночью слежки нет. Вообще, насчёт тебя я сделал наиболее скучный отчёт; кажется, он прошёл, от тебя вскоре отвяжутся. Мне так и не удалось выяснить, кто заказчик слежки. Наверное, всё-таки политические противники Тансарра, вроде сенатора Шанта и его шайки; жди, что после Приятия к тебе обратятся с двусмысленными предложениями. Сейчас идёт передел сфер влияния, а ещё это предчувствие новой войны…

— Я патрону расскажу о слежке. Можно?

— Можно, — немного подумал Амон.

— Так что они от меня хотят? — спросила Миланэ, всё же не понимая, что именно она вкладывает в слово «они».

— Загнать в кувшин, как говорится. Поставить в такое положение, чтобы ты, в конце концов, была вынуждена делать то, что им выгодно. Но если не делать глупостей и заручиться помощью Тансарра, то всё будет хорошо. Поэтому ты должна быть идеальной Ашаи, чтобы им не за что было уцепиться.

— Я пытаюсь, хотя вряд ли получится…

— Ещё советую вот что: патрон, вполне возможно, решит тебя куда-нибудь отправить, например, к старшему сыну в Кафну, чтобы тут всё утряслось. У меня уже есть довольно верные сведения, что Сайстиллари взяли над тобой патронат для отвода глаз. Прости, но это так.

— Да я уже поняла, — махнула рукой Миланэ, улыбаясь.

Он подёргал усы, посмотрел на неё, потом дальше уставился в потолок.

— Тебя это не обижает?

— Обижает, — пожала она плечами, кончик хвоста нервно дёрнулся. — Тем не менее, если я хоть так смогу им помочь, тогда исполню своё служение, — прижались её уши в классическом жесте почтения, анлиль-гастау.

— Поэтому если они тебя отправят — уезжай. Повод для поездки найдётся. И им хорошо — приставать здесь не будут, и тебе — Кафна отличный город, вот увидишь, — со знанием дела молвил Амон.

— А ты? — встрепенулась Миланэ.

— Что я? — взял её ладонь и поцеловал, но грустно.

— Уеду, а ты будешь здесь?

Он тягостно промолчал; за окном отозвался близкий сверчок, громкий и назойливый. Затем поглядел в окно, где бездна звёзд уже тускнела от близости рассвета.

— Ты останешься здесь? — внезапно испугалась она.

Она ещё не успела подумать о будущем, потому что вся пропала в настоящем. Она ещё не успела ничего прочувствовать, как уже нужно думать о будущем.

— В Кафне хорошо, Миланэ, — сделал он широчайший жест, показывая, как там привлекательно. — Море, юг. Поезжай… Тут у тебя слишком много недоброжелателей, а там — иной мир.

— Иной мир… — повторила за ним Миланэ с бесконечной меланхолией.

— Ты уедешь не на луну, не на две. На годы. Ты станешь другой, жизнь у тебя будет другая, — сказал Амон так, будто мечтая увидеть её, Миланэ, в этой иной жизни: среди бесконечного летнего света — её драматически рельефный силуэт; она весела, жива, решает повседневные дела, обеспечена (в Кафне всякая Ашаи весьма сильно ценится, их там немного, ибо Южный Протекторат); у неё есть кто-то; их может быть несколько, у Ашаи так бывает; у неё есть маленькие дети, она, кроме того, опекается каким-нибудь сиротским приютом или вершит иные щедрые дела; лечит, жжёт пламя Ваала, и так далее…

— Поэтому решил сделать тебе небольшой подарок.

Миланэ поудобнее уселась на кровати, поближе к нему.

— Надеюсь, всё получится. Я достану тебе «Снохождение».

Некоторое время она ничего не говорила, не двигалась. А потом засмеялась. Ах, вон оно что…

«Мой милый, добрый Амон», — только и вздохнула Миланэ, чувствуя с ним глубокое единение, совершенно не похожее ни на что. Её настоящая влюблённость показала всю силу эмпатии: дочь Андарии чутко ловила все оттенки его чувств, и даже уши её двигались так, словно прислушивались к монологу его души.

— Ты не отличишь настоящее от подделки. Забудь, — взмахнула рукой и хвостом, блеснув белыми зубами. — Как видишь, я пыталась, у меня не вышло. Забудь о нём, прости, что беспокоила, — поцеловала его в сладком наваждении, прижимая его плечо ладонью, чуть выпустив когти и втайне желая ещё; она хотела, чтобы Амон дальше с нею что-то делал, что угодно, что ему захочется, а она не скажет «нет».

Отпрянув и чуть поразмыслив, весело добавила, дотронувшись к его носу:

— Это может плохо окончиться, зачем тебе такое? Покупка в книжных лавках из-под полы тоже небезопасна.

— Так оно тебя больше не интересует? Это был лишь мимолётный интерес?

А вот на этом Миланэ остановилась, очень внимательно посмотрела Амону в глаза, и ему стало понятно.

— Понял, что неправ, — он поднялся и прислонился к изголовью кровати. — Послушай, я достану тебе «Снохождение» из Марнской библиотеки. Это несложно с возможностями агента Тайной службы. Мы одолжим его на несколько лун, можно нанять переписчика — у тебя будет текстовая копия книги. Если ты за это время уедешь в Кафну, то книга останется здесь, я её верну назад, а потом как-нибудь вышлю тебе копию. Пришлось бегло изучить вопрос: я знаю, что по миру гуляет очень много плохих подделок этой книги. Правда. Не знаю, с чем это связано — наверное, она обладает редкой букинистической ценностью иль вроде того. Также знаю, что книги первой группы практически никогда не вынимаются, и лежат опечатанные годами. Поэтому шанс остаться незамеченным — велик.

Безусловно, та ещё новость. Миланэ, посерьёзнев, уселась возле него, а он обнял её за талию.

— А если пропажу обнаружат?

— Не переживай, с нас будут взятки гладки. У служителей библиотеки, конечно, могут быть неприятности, у сестры-хранительницы библиотеки — Ваалу-Ирмайны — тоже. Но они не будут длиться слишком долго, а потом книга чудом найдётся. А скорее всего, никто ничего не заметит.

Миланэ слушала, приложив палец к подбородку. По улице простучала пролётка.

— Хал говорил, что Ирмайна таскает книги туда-сюда из библиотеки. Она может обнаружить пропажу.

— Вот таскает, вот и дотаскается, — ударил Амон кулаком по ладони. — В её интересах будет всё скрыть; Тайная служба, между прочим, имеет на неё не самое лучшее досье, поверь мне — ей невредно немного понервничать. Кроме того, я своими методами сообщу ей, что книга будет возвращена.

— Хал знает о наших планах, — вмиг выискала слабость Миланэ.

Идея, которая некогда показалась весьма жизнеспособной, теперь не прельщала Миланэ. Она не желала чувствоваться воровкой и не желала никому зла.

— Поверь: ему лучше помалкивать. Для его же блага.

— Если с него будут спрашивать, он мигом захочет переложить ответственность на тебя. И, наверно, на меня. И будет прав, — убеждала льва львица.

— На нас, а ещё на Императора, Ваалу-Ирмайну, Томгу-Монгу из сказки и случайного прохожего, — чувствовал себя уверенно лев.

— Пойми, я просто не хочу, чтобы кто-то пострадал. Даже Хал. Это будет несправедливо, — объяснила ему дочь Сидны.

Но она чуяла: Амон настроился крайне решительно, и наверняка уже предпринял какие-то шаги; поняла — надо надавить сильнее. Надо разубеждать.

— Да никто не пострадает. Это просто книга! Да кому она там нужна, будь она хоть трижды вероборческая? Есть имперские законы. «Ибо так хотят Сунги!». «Ибо так не хотят Сунги!», — Амон процитировал известные изречения, которые ставятся в начале и конце каждого всеимперского закона. — Кража книги из Особого зала приравнивается к вероборчеству, это прямой путь на каторгу; знаешь ли, все служители библиотеки разобьются о землю, но будут скрывать такую пропажу до конца. Пока будут идти разбирательства и поиски, мы её вернем. Ты ведь вернешь её?

— Если ты так скажешь, то верну, — сказала она, потому что с иными словами не нашлась. — Но лучше пусть лежит, где лежала…

Посидели, подумали. Его рука успела скользнуть под шемизу и обняла её живот.

— Она может дать мне множество ответов, — изрезал тишину тихий голос Миланэ: тёмный, подлинный, напряжённый. — Вообще, наверное, каждый в жизни ищет своё «Снохождение»; но достичь его не так просто. Видишь ли, воин должен найти свой хороший меч, каллиграф — свою лучшую кисть, а сновидица должна иметь своё «Снохождение», понимаешь? Сновидице говорят, что других миров нет, что ничего нет, и что всё — выдумка, а лишь это — настоящее, — взмахнула она ладонью. — А сновидица знает, что есть, и что всё — иначе. Каково прикажешь жить? — посмотрела на него: испытующе. И вместе с тем — беспомощно.

Казалось, он её не слушал. Амон смотрел куда-то на дверь; наверное, прислушивался ко звукам внизу: там уже точно суетилась Раттана, которая всегда встаёт чудовищно рано.

— А что там есть, Миланэ? — вдруг спросил Амон с отсутствующим взглядом.

Оказывается, он слушал её, и он слышал её.

— Столь странные вещи… — растерялась она. Со словами было сложно. — Есть мир, полный давящей черноты, а есть сверкающий белый мир. В них, наверное, много можно найти.

— А зачем находить?

— Как зачем? Незачем. Вот зачем живём, зачем дышим и ходим по земле? Вот потому. Так… приказано.

— Чем? Кем? — ухватился за её ответы, словно за свет в конце туннеля.

— Не знаю.

— Ваалом? — отрывисто спросил Амон, словно во вопросе был заложен ответ; но этот ответ совсем его не устраивал.

— Мне — нет, — посмотрела ему в глаза Миланэ. Взгляд её был непрост; она уже не смотрела на него, как на любимого льва, но того, кто ищет ответ.

— Ваал есть, Миланэ?

— Он есть, — очень уверенно ответила она. — В душах сестёр и Сунгов. Но поскольку воля сестёр сильна, то… понимаешь… они договорились, что он есть. И договорились столь сильно — а мы ведь хранительницы договоров, верно? — что он действительно стал существовать, а эту договоренность подхватили остальные Сунги.

Амон хмыкнул. Однако.

— А ты, стало быть, выпала из договора?

Он задавал хорошие вопросы.

— Пожалуй.

— Так ты не Ашаи-Китрах?

Взгляд от Миланэ. Но здесь нет желания обидеть — здесь стремление понять правду.

— Я — Ашаи-Китрах, — с большим достоинством молвила она, быстро указав на собственные уши — древнейший жест, обозначающий принадлежность к ученицам, ибо они «слышат Ваала». — Не надо сводить сестринство к одному Ваалу. Мы — его матери, не он — наш прародитель. Мы много больше, чем вера во Ваала. Ведь изначально мы не были прикованы к одному взгляду; мне даже однажды выпало несчастье услышать из уст одной сестры, что существование Ваала — внешний факт! Ашаи-Китрах признают сумму точек зрения, различные углы, перспективы; они не верят в этот бессмысленный «неволящий, незаинтересованный субъект познания». Проклятье, да именно поэтому нами глубоко ценится искусство толкования слов и текста; мы соединяем их с «чувствованием души». Это проникновение в сам образ мыслей, в эмоции текста, в его метапослание и частные смыслы. Ашаи-Китрах — сёстры понимания.

Она вдруг ощутила глубокий парадокс. Столь много было сказано о многогранности сестринства — и вместе с тем указала на свои милые уши с чёрной каймой. Ибо. Слышат. Ваала. А пройдёт семь дней — и будет она указывать на глаза, потому что они «видят Ваала»… Она отрицает его, но использует эти жесты.

Ваал мой, как сложна жизнь!

Для Амона, пожалуй, это оказалось слишком.

— Миланэ, зачем ты мне всё это рассказываешь… — словно осознав ужасную ошибку, сказал ей Амон.

Она была такой серьёзной, но вдруг улыбнулась, поглядела в сторонку, а потом снова на него.

— А почто ты спрашиваешь?

— Потому что очень интересно. Просто… ты так доверяешься мне.

— Да. Я тоже верю тебе, Амон. Как и ты мне, ты говорил это, помнишь?

Он кивнул.

Вдруг она кое-что припомнила. Усевшись на кровати поудобнее, молча пригласила сделать и Амона. Подоткнула рукава шемизы повыше, сбросила на пол бесформенный комок лёгкого одеяла для тёплых ночей.

— Хочешь, что-то покажу? — спросила, и не дождалась ответа: — Гляди: я Ашаи, что не верит Ваалу. Да? А теперь смотри — я возожгу Его пламя.

Глядя на свои руки в неверном свете, ей мыслилось, что нет ничего более переменчивого и неопределённого, чем наши желания. Её предупреждала сестрина строгого Норрамарка, что невольно жечь огонь на ладонях, потому что он крадёт огонь изнутри — силу духа и намерения; невольно гореть внешним пламенем! В самом деле, её даже обуял душеубийственный стыд, и вместе с тем — сладость нарушения своих же решений и саморазрушения. Да, ха, смотрите, сгорю я! — хищно улыбалось её «Я», одно из бесчисленного множества её души. Тем более, цель не была чужой сердцу: Миланэ хотела показать любимому, что взаправду собою представляет этот огонь, поддерживающий веру Сунгов столь долгие века.

Амон видел, как львица, в которую он влюблён, показала свои ладони, словно пытаясь убедить, что здесь нет никакого подвоха, и что её руки — чисты. Потом — красиво и странно — поманила пальцем к себе; такому противиться невозможно, он последовал зову, он бы охотно последовал на любой её зов, хоть в пропасть, и они соединились в жаждущем, страстном поцелуе, стоя на коленях посреди их ложа, а хвосты их причудливо сплелись. Казалось, сейчас снова случится таинство продолжения рода, но Амон очень хорошо чуял, что сейчас произойдёт нечто необычное, и тут вдруг ощутил ушами, затылком и плечами сильный, нешуточный жар, а по всему телу прошла жуткая, неведомая доселе колючая волна, которая явно передалась от неё. Но Миланэ вовремя отпрянула, зная, что Амон не готов (и не может быть готов) к таким ощущениям и теперь сидела, держа перед собой пылающие ладони, глядящая на него.

— Ваала — нет, Ваал — фантазм, Ваал — иллюзия, Ваал — ничто, — заклинала она, держа горящие ладони с тонким, несвойственным ей жёлто-алым пламенем перед собой, глаза её горели тоже, словно поджигатели рассвета, тени под тонким очерком скул стали чернее чёрного, и это было настолько еретически и страшно, что даже комната, казалось, наполнилась тихим, звериным, иномирным гулом. Амон свидетельствовал это, и до остова души понял, что такая воистину бестрепетная львица, столь удачно прячущаяся под обличьем не самой заурядной, но вполне благоприличной Ашаи-Китрах, может свершить нечто такое, от чего у многих подожмутся уши и хвосты.

Должно было получиться красиво-романтически: рождающийся рассвет, лев и львица, огонь на ладони, огонь в сердцах… А получилось так, что Амон — лев далеко-далеко не трусливый — сидел почти ни жив, ни мёртв.

— Но как так? — спросил, и сложно было понять, о чём он спрашивает, и не было даже уверенности, что он спрашивает именно Миланэ.

— Игнимара — не пламя Ваала.

— Но что тогда?

— Кто знает, — пожала она плечами и начала тереть ладонь о ладонь: после игнимары всегда не самые лучшие ощущения.

— Ты знаешь, я действительно люблю тебя.

«Он любит меня! Я люблю тебя! Вслушайся в эти слова, не будь глупой. Отбрось поиски истин; он — вся твоя истина».

— Вот не ставь меня в такое положение. Ведь и мне тогда придётся сознаться, что я... как мне сказать? Я влюблена. В. Тебя. И знаешь что? Не надо ради меня делать этого. Не бери «Снохождение». Это опасно. Я буду волноваться. Не хочу волноваться. Хочу, чтобы у тебя всё было хорошо. Ты меня понимаешь, Амон? Наверное, никто не мог бы сделать большего подарка, чем ты собирался; но ты и так даришь несравнимо больше…

— Поздно. «Снохождение» у меня.

Амон сказал это просто и буднично, словно поведал, как купил круг сыра вчера на рынке. Неспешно встав, он поднял с пола свой плащ, зачем-то тряханул им несколько раз, а потом откуда-то с его внутренней стороны достал нечто, завернутое в чёрную ткань.

Миланэ наблюдала, застыв, как кошка.

«Если это правда, если он действительно достал книгу, то… проклятье, что делать?! Верно, верно говорят: бойся мечты — она может осуществиться».

Тем временем Амон поставил свёрток на кровать и сел перед ним, как перед идолом неведомого прайда, озадаченный тем, что всё происходящее — столь реально. Он не смотрел на Миланэ, ни по сторонам, а куда-то вперёд, в одну точку, насквозь пораженный собственным поступком.

Несколько быстрых взмахов руки, что отбрасывали одежды чёрной ткани, и Миланэ увидела до ужаса знакомые пропорции, цвет и даже запах. Как-то до последнего момента казалось, что он забавляется либо выдает желаемое за действительное. Но лишь Миланэ перевернула несколько первых страниц, а потом раскрыла наугад и сразу попала на изображение древа миров, то резко захлопнула книгу; её движение оказалось даже чересчур сильным.

— Амон, ты с ума сошёл. Ты с ума сошёл, — сползла она на пол, заклиная его и себя. — Ты с ума сошёл, и я тоже.

Пала вниз дочь Андарии совсем безвольно, поэтому Амон решил отбросить сантименты и помочь ей успокоиться, но Миланэ вдруг поднялась, очень быстро, и подошла к окну, выходящему на узковатую улицу, где вполне оживал рассвет, где ещё не было пыли дня; в воздухе летали запахи Луны Огня и цветень. Она открыла окно, но продолжала то ли плакать, то ли смеяться; похоже, и то и другое. Да, желание обнять сильно, но Амон — умный и осторожный лев, он помнит: у окна появляться нельзя. Увидят. В Тайной службе, где он влачит службу без малого два года, не простят такой связи.

— Всё равно: ореол тайны, он всегда немного…

Не договорил. Миланэ уже не просто плакала — она рыдала, с огромным усилием подавляя себя. Слёзы большими каплями падали прямо на пол, орошали её кисти и пальцы, щёки и нос, совершенно застлав ей мир. Стоять у окна не нашлось сил, она снова сидела на полу, прильнув к стене; полуголая, стройная, сладная, беззащитная, совершенно разбитая неведомым горем, даже сейчас не утрачивая плавности, даже некоторого изыска в движениях и жестах; прижатые уши, безвольный хвост, большие, влажные глаза; совершенно незабываемый взгляд, маленький, полуоткрытый рот с горячим дыханием.

Очень осторожно открылись двери в комнату, прозвучало испуганно-тревожное:

— Сиятельная? — сначала явилась голова Раттаны с настороженными ушами, потом рука у дверного проёма; рука от испуга и неожиданности взметнулась ко рту. Так служанка-дхаари постояла несколько ударов сердца, а потом ещё тише закрыла дверь.

Влажный взгляд Миланэ, снизу вверх. Теперь она улыбается, причём заметно, что она вовсе не пытается сыграть роль или притвориться беззаботной — здесь искренность. Быстрота смены настроения сбила его с толку; всё-таки самцу сложно это понять.

— Смотри, — смешно и нежно она тронула его ухо. — Это значит для меня очень многое. Послушай, послушай… Ты слушаешь, нет? Так вот, я завтра поеду в Сидну. Два дня на дорогу. Потом пять дней до Приятия. Шестнадцатый день 1-й Луны Огня. Потом два-три дня в Сидне, возвращаюсь сюда. Вкратце — дней десять. Как только приезжаю, сразу верни его обратно. Амон, слышишь? Сразу же. Я за это время сделаю необходимые записи; мне не нужна копия — нужно знание. Верни книгу, чтобы с тобой было всё в порядке. И с остальными — тоже.

Он ощутил жар её рта на щеке, затем чуть ниже, у подбородка. Амон ощущал, что она вся из огня: тепло исходило от её рук, пальцев, лап, даже хвоста, что уложился на него.

— Прости, что подала однажды столь безумную идею. Ты мой безумец, ты сошёл с ума, я люблю тебя… — признавалась она, не зная условности.

* *

Утро.

— Зачем выбрал это занятие? Мои великие предки, ты мог бы стать кем-нибудь другим!

— Кем?

— Купцом, например. Купец одежд и тканей, первой статьи, со внесением в реестр. Или переводчиком. Кафнский диалект, бесмерийский язык юга — и вот ты со мной в Кафне!

Что тут ответить? У львиц всегда всё просто, касаемо дел самцов. Пойди, сделай, потом скажи, что всё хорошо. Амон, разлёгшись, играя её безвольно-мягкой ладонью, сказал:

— Так вышло. Не только мы пишем книгу нашей жизни. В девятнадцать я пошёл в Легату, в двадцать два ушёл.

— Или нет, не купцом. Очень представляю тебя судьёй. Или адвокатом, — обняла его Миланэ.

— Это потому, что у тебя яркое воображение. И знаешь, право, как его понимают эти крючкотворы, не имеет ничего общего со справедливостью. Это лишь наука искусно перекладывать ответственность на чужой хвост. А я никогда не бегал от ответственности. Я её даже искал.

— И давно ты в Тайной Службе?

— С того времени, как ушёл из Легаты.

— А когда ты ушёл из Легаты?

— Да года три назад.

— Так тебе двадцать пять?

— Да, а что?

— Я думала, лет тридцать.

— А тебе?

— Эй!

Миланэ, погодя, с деланной обидой ответила:

— Двадцать четыре. Не переживай, точно не больше. В двадцать пять дисциплара должна стать сестрой — это крайний срок. А я, как видишь, ещё дисциплара.

Амон насторожился, посмотрев на окно; он чувствовал себя крайне двойственно: с одной стороны, у Миланэ ему было более чем хорошо; с другой стороны, он знал, что его не должны здесь обнаружить. Уже одна живая душа точно знала, что он здесь — Раттана. Но Миланэ уверила, что та будет молчать.

— Хм, Амон, а кто ты по крови?

— Даже не знаю, что сказать, — задумчиво пригладил гриву.

Миланэ перевернулась на живот:

— Почему не знаешь?

— Моя мать — хустрианка. Точно. А кто отец — понятия не имею. Меня воспитала андарианская семья. Я — хустрианский подкидыш. Приехал в повозке.

— Ой, Амон… Прости.

Миланэ более чем хорошо понимала, о чём речь, и знала, что значит выражение: «приехать в повозке». Хустрианцы — самый ветреный и горячий прайд Империи; их свободные нравы никогда не переставали удивлять остальных. Поэтому в Хустру больше всего львиц простого поведения. Это связано не столько с лёгкими нравами, сколько с тем, что в Хустру — много портовых городов, военных поселений и казарм, много торговых путей. Хустрианцы высокого рода относятся к ним весьма негативно, как львы, так и львицы, считая «дома отдыха» (как их здесь называют) источником многих бед и опошления половых отношений. Дело в том, что в регионе Хустру остро стоит проблема нежелательной беременности и всех её последствий; большинство хустрианцев совсем не зря признают всё это низостью, ибо у них издавна существует очень высокая культура половых отношений, своеобразные «правила игры» между самцом и самкой, которым с подросткового возраста учатся все хустрианцы. Проблема ещё усугубляется тем, что общество хустрианцев — индивидуалистическое общество, за каждым признаётся право на собственную жизнь и интересы, и принцип «каждый сам за себя» здесь очень популярен. Поэтому усыновление-удочерение детей, рождённых у таких матерей, происходит очень редко. Хустрианцы не понимают, как можно добровольно взять на себя ответственность за чужого львёнка, да и очень щепетильно относятся к наследственности; для них очень важен вопрос — от кого ты произошел.

Но хустрианцам повезло. Рядом, на западе — Андария. Воспитание детей здесь возведено в искусство и культ. Только в Андарии сердобольная львица может подобрать беспризорника прямо с улицы, забрать к себе, и никто не удивится такому поступку. Ну а детей, которые утратили родителей, в Андарии тем более никто не бросит — их заберёт если не родня, так соседи.

В Хустру есть приюты для таких детей, они содержатся за счёт Империи, но всегда переполнены. Поэтому издавна, с молчаливого согласия властей, руководство таких приютов вместе с воинами Имперской Легаты Сунгов иногда проводит очень необычную операцию. Детей, достигших шести-семи лет (то есть таких, которые могут внятно говорить и не беспомощны) садят в обозные повозки Легаты, приставляют к ним воинов, и увозят прямо в Андарию. Ночью прибыв в строго определённое поселение или поселения, детей попросту… бросают на окраине, предварительно посоветовав идти к поселению и стучаться во все дома. Иногда делается по-другому, особенно если обоз сопровождает дренгир, которому не чужды понятия нравственности и чести. В таком случае среди ночи к андарианскому дому стучится воин с зарёванным львёнком на руках и с простыми словами: «Ради Ваала, будьте милосердны — возьмите».

Но чаще андарианка слышит стук в окна-двери, встает и обнаруживает на пороге своего дома одинокое дитя. Либо несколько детей. Либо целую кучу детей, которые наперебой рассказывают сбивчивую историю о том, что их куда-то везли-везли, а потом бросили. В результате, рано или поздно, просыпается целое поселение. До утра, поохав и поахав, низвергнув кучу проклятий на головы «хустрианских кукушек», которые «нагуляли и бросили», андарианки расходятся по домам. Вопроса о том, что делать с детьми, не возникает: их по одному разбирают все семьи, что могут себе позволить. Иногда часть детей отдают в соседние поселения и раздают родственникам, как подарки. Таким детям практически всегда дают новые имена и приучают к мысли, что они теперь — сыновья и дочери Андарии, станут настоящими Сунгами (не то, что эти хустрианцы), а их новые матери и отцы — настоящие матери и отцы.

Всё это дело выполняют именно воины Имперской Легаты, и сему есть несколько причин: такие действия противозаконны; но в Легате любой приказ сначала выполняется, а потом обжалуется, поэтому для воинов нет выбора; досматривать недвижимое и движимое имущество Легаты имеет право лишь представители самой Легаты, поэтому местные стражи ничего не смогут сделать.

Такая же судьба постигла и Амона. До пяти лет он ютился в приюте Призрения; потом его усадили вместе с десятком остальных в повозку и увезли в Андарию. Среди ночи воин с огромной гривой и усами — Амон помнил многие детали — отдал его какой-то львице возраста силы; Амону она показалась очень доброй, потому первым делом он украл среди ночи большой кусок крольчатины из чана на кухне и сожрал её с костями, забившись под стол. Он посчитал, что такая добрая особа не будет сильно бить за эту выходку. Её Амон запомнил плохо, потому что на второй день его отдали в другой дом, и тогда ещё очень мутило от переедания; но отдали не из-за кролика, а потому, что львица не могла за ним присматривать по причине возраста, занятости и большого хозяйства. Но и там его не могли содержать; наконец, через неделю маленького Амона, успевшего повидать с пяток домов, отдали каким-то очень далёким родственникам той львицы, которая приняла его.

— Прости, что заставила вспоминать страшное.

— Пустяки.

— Навмест расскажи нечто светлое. Поведай о первой любви, — попросила Миланэ.

— Первой любви? — очень удивился он.

— Вижу, твоя душа волнуется от воспоминаний, — заулыбалась Миланэ.

— Не знаю... — засомневался, затерзался Амон. — Миланэ, если хочешь выслушать, то… это длинная… путанная история. Немного странная. Слишком откровенная.

— Я сохраню в тайне твоё откровение.

* *

Амон попал в Западную Андарию, самую строгонравную и благочинную. Вот как всё стало вокруг него: примыкающий прямо к лесу большой дом; новая мать — дородная, строгая, большая, со взглядом каменной статуи и вечно заляпанном переднике; новый отец, пропадающий если не на лесопилке, владельцем коей являлся, то на охоте, не бывающий дома неделями; сводный старший брат, которому было решительно плевать на такую мелюзгу, как Амон; и сводная сестра, на два года старше, милейшая и добрейшая душа, давшая ему, маленькому, много столь недостающей материнской ласки. Ему сразу было запрещено воспоминать что-либо о приюте или, упаси Ваал, о хустрианских «родителях». Теперь он — андарианец, и будет воспитан соответственно. На произвол судьбы его никто не бросит, но и носиться, как с яйцом, никто не будет. Так было сказано, так пошли дни.

Амон рос, больше помогая по домашнему хозяйству и топчась на лесопилке. На охоту отчим его не брал, поскольку души не чаял в старшем сыне, а до приёмыша ему большого дела не было; впрочем, никогда не обижал и вполне содержал. Он похлопотал о неплохом образовании Амона, отдавая в лучшую школу недалёкого городка Вельтро (хотя школ-то было всего две), и позволял пользоваться своей какой-никакой библиотекой. Дом находился на отшибе большого посёлка, потому Амон, по большей части, целыми днями оказывался предоставлен сам себе и отлично изучил лесную местность вокруг. Целыми днями он мастерил луки, ловушки для мелкой добычи, лазал по деревьям и купался в реках, которых было целых три.

Амон сразу больше всего привязался к сводной сестре. Звали её Сарамба, была она львёной не по годам крупной, воплощая собой мать в миниатюре, лишь только облик её был намного добрее и мягче; она не являлась красавицей в полночестном смысле слова, у неё были недостатки (большие уши, неровные зубы, ординарнейший светло-пепельный окрас), которых Сарамба стыдилась ну просто до смешного; но она не была страшненькой, нет-нет — вполне-очень ничего; хоть она и была ещё мала, но все говорили, что Сарамба благополучно и без потрясений найдётся львом без завышенных запросов в будущей жизни. Симпатичная. Она симпатично улыбалась, стыдилась, забавно злилась, очень трогательно печалилась, и принадлежала к той породе львиц, которые всех жалеют и которые не умеют отказывать.

Когда Амон исполнилось тринадцать, полоска вдоль головы и шеи начинала превращаться в гриву, которую старший брат имел привычку дёргать (он вот-вот должен был уйти в Легату), а Сарамба — взъерошивать, его подкосило: он тяжело, горячо, исступлённо, неудержимо и невозможно влюбился в сводную сестру. Сыграли роль и хустрианская кровь, и начало возмужания. У хустрианцев с этим справляются быстро и мастерски: там половое воспитание начинают ещё тогда, когда львёнок и говорить толком не умеет, а начало возмужания определяют мигом и сразу утоляют интерес юного самца проверенными временем способами.

Но в Андарии такого нет и не будет, а род здесь — святое. Поэтому поначалу Амон старался не проявлять интереса к Сарамбе, убеждая себя, что это — его сестра, так нельзя, и всякий интерес к сестре любовного толка — хуст; но оттого жгло ещё сильнее. Всё, что оставалось: изнывать, бесполезно убеждать себя, сражаться с собой или действовать на свой страх и риск.

И всё усугубилось тем, что Амон оказался не робкого десятка.

Поначалу Амон скрывался и страдал в одиночестве. Но потом понял, что это — не его стезя. Лучше получить тысячу тумаков и сотню отказов, но всё равно попробовать. Что именно «попробовать» — он ещё сам не знал. Нет, Амон чётко зарубил себе на носу, что хорошо бы её поцеловать и завязать некие тайные отношения; а дальше всё растворялось в мраке сладкой неопределенности.

Сарамба с негим ужасом наблюдала за его дико изменившимся поведением. Ей было уже шестнадцать, она превратилась в юную андарианскую маасси — создание, по идее, кроткое, стыдливое, послушное роду и родителям, хозяйственное, предпочитающее охоте домашние дела, беспрекословно благочестивое и водночасье практичное, весьма расчётливое. Она обрела округлые, типичнейше андарианские черты, где нет места никакой остроте, а всё плавно-округлое: уши, мордашка, нос, фигура, даже кончик хвоста; здесь-то и проявилась её родовая привлекательная черта: отлично сложенное, далёкое от худощавости и тщедушности, крепко-сбитое тело западной андарианки, почти как у взрослой львицы.

Она была старше, выше, сильнее и больше Амона.

Но это его совершенно не останавливало.

Он начал приглашать на различные одинокие прогулки; делать подарки; писать неуклюжие стихи и записки; выискивал любое мгновение, чтобы уединиться с Сарамбой или, как он называл её — Сари. Мачеха, не единожды услышав это ласковое сокращение имени, запретила Амону так обращаться к дочери, потому что пыталась следовать каким-то своим воображениям насчёт «приличной жизни, принятой в городах». По мнению мачехи, ласковые сокращения для шестнадцатилетней маасси недопустимы в «приличных родах», а тем более из уст пасынка. Амон оказался упёртым — нарочно начал делать это, постоянно натыкаясь на конфликт и скандалы.

Поначалу Сарамба, поняв чувством самки, что происходит с братцем, про себя посмеялась над этим. Потом начала внутренне жалеть его. А потом вдруг поняла, что поддаётся ему, идёт на мелкие уступки, продолжая жалеть и любить, как брата. Из-за застенчивости она не решалась прямо заговорить с Амоном, тем более — с родителями. Кроме того, Сарамба понимала: в этом случае сводному брату не поздоровится. Потому решила молчать и действовать по извечному принципу: будь что будет.

Амон оказался необычайно настойчив. В конце концов, всё это и привело их к первому поцелую, когда она, хитрым способом выманенная в самый дальний угол сада, читала ему классические стихи Вейтаны. Амон набросился на неё, как на добычу, и она ничего, ничего не могла с этим поделать.

Конечно, всё получилось ужасно-смешно: он укусил её губу, стукнулся зубами и нечаянно задел рукой бусы, разорвав их. После попросил прощения за эти неудобства и сказал, что никогда не целовался. А ещё, что безумно любит её. А ещё предложил удрать из дому вдвоём и как-нибудь жить-поживать в большом мире, или притвориться, что они «заблудились» в лесу, а самим где-то уединиться и… Что «и» — Амон так и не договорил, потому что сам не знал. Идеи, как им теперь устроить жизнь после столь поворотного мгновения, как поцелуй, посыпались из него, как из рога изобилия.

Ей следовало или немедленно поиздеваться, либо нарычать, либо пожаловаться матери. Но вместо этого Сарамба, нанизывая обратно бусины на нить, тихо сказала, что тоже никогда не целовалась, тоже его любит — но как брата! — а удирать из дому плохая идея, потому что мама будет переживать. О «заблудиться в лесу» не упомнила, потому что ей стало страшно неловко.

Впрочем, как и Амону, который ходил несколько дней, словно огретый.

Но через несколько дней они поцеловались ещё раз. И ещё. Потом ещё. Амон был полностью доволен своей победой, ему нравилось делать это с Сари, нравилось делать первые шаги в мире чувственности и запахов львицы; она же вся горела от стыда, что находит тайное удовольствие в поцелуях с братом, пусть и сводным, пусть и младшим, хотя всегда делала вид, что сдаётся крайне нехотя и потакает его безумной прихоти только из сестринского терпения. По прошествии некоторого времени она даже смогла увидеть некоторые выгодные стороны: так можно научиться поцелуям, во всеоружии встретив первые, действительно серьёзные отношения.

Так прошло несколько лун, две или три. Вместе они очень быстро постигли искусство поцелуя, и могли заниматься этим буквально часами, пока не начинала болеть челюсть; они научились множеству мелочей и приятных, тонких нежностей, вроде как шептать друг друг бессмыслицу на ухо горячим дыханием, либо же нарочно пить что-нибудь горячее, а после — сразу целоваться (а ещё лучше, если кто-то при этом съест кусочек снега из погреба), или же, своровав бутылку вина, целоваться под лёгким хмелем. Амон смелел с каждым днём, ему становилось мало шеи, ушей, рта, плеч, глаз, ладоней, скул Сари. Всё чаще его руки пытались спуститься ниже талии; он всяческой хитростью искал путь под пояс юбки, который Сари нарочно затягивала как можно туже. В итоге, после одного особо страстного порыва Амона, который Сарамбе пришлось сдержать, заехав ему по щеке без когтей, у них состоялся долгий и откровенный разговор.

Первой, что необычно, начала Сари. Она сказала, что врать не будет и признается, что ей действительно нравятся эти нежности, иначе она бы давно всё пресекла, и он нравится ей, как — тут Сари долго не могла подобрать слова, но осмелилась — как лев, который берёт её поцелуем и лаской; в этом она находит настоящее удовольствие и в некоторые моменты ей тоже хочется чего-то большего, по той простой причине, что даже ледяную львицу можно растопить долгой нежностью; но при этом она ощущает себя в мучительном, постыдном, крайне двусмысленном положении, и думает об их странном приключении почти каждую ночь перед сном; более того, следует принять во внимание, что если тайны станут явью, то случится нечто страшное, потому что они живут в Западной Андарии, а здесь такого никто не поймёт; вместе они совершают сладкое преступление, которое может дорого обойтись; и если с него, по большому счёту, как с гуся вода, то она вполне может навлечь на себя настоящий позор, если кто прознает; но поскольку дело у них идёт в одном, весьма недвусмысленном направлении, то всё принимает ещё более пугающий оборот. Поэтому им нужно обо всём поговорить и условиться, как жить со всем этим дальше; она, Сари, всё-таки желает видеть своё будущее безоблачным и свободным от кривотолков, поэтому хочет, чтобы Амон, как настоящий, честный лев, пообещал ей, что не сделает ничего «такого», потому что, при должной настойчивости, ему это действительно удастся — в какой-то момент она просто не сможет или не сумеет воспротивиться, и тогда уже ничего не поправишь; а также она очень хочет, чтобы они остались, в первую очередь, братом и сестрой; поэтому стоит хранить всё происходившее между ними в строжайшей тайне; что касается их будущего, как «льва и львицы» (так Сари и сказала), то она как бы не против продолжать всё, как раньше, но с условием хорошего скрытничанья, и до того момента, пока у неё не появится любовь или поклонник; Амон должен пообещать, что в этом случае он тоже не наделает глупостей и, тем более, не станет ревновать; она, к своему стыду, не может прекратить это всё, потому что у неё не хватает воли — она не в силах отказаться, хотя понимает, что вроде бы надо; если Амон найдёт в себе эти силы — она всё поймёт и будет благодарна.

Слово взял он. Был немногословен, вопреки обыкновению. Он пообещал, что никогда не перейдёт черты и прекратит свои наглые попытки; хотя, конечно, хочется; откровенно признался, что действительно любит и хочет её, а это действительно опасно; а потому, чтобы не причинять ей страданий и уберечь от возможных неприятностей, отважно прекращает их отношения, и теперь они становятся обычными братом и сестрой, как раньше.

Хватило его, и её тоже, ровно на четыре дня.

А мать Сарамбы действительно заподозрила неладное. Она никак не могла облечь в оформленное мнение то, что замечала за дочерью и пасынком. Безумно сложно, невозможно было поверить, что у них могут быть — фуй! — какие-то «отношения». Тем не менее, зоркий материнский глаз замечал многое. Сама не зная почему, она приказала Сарамбе запираться на ночь в комнате. Амону выделила комнату на холодном цокольном этаже, согнав его с комнаты на втором, найдя для этого хитрый повод — «будущий воин должен привыкать к неудобству», заставив мужа поддержать и убедительно подтвердить веским словом такое решение. Ведь будущее его было простым и понятным: уйти в Легату и начать полностью свою жизнь. Приемная мать заставляла Амона работать прилежнее и велела сидеть в библиотеке в свободное от работ и учёбы время, а дочери приказывала в этот момент заняться домашними делами. В общем, мать держала уши настороже. А Сарамба и Амона потихоньку теряли осторожность, как ни старались.

Это, в конце концов, привело к катастрофе и разоблачению.

Но по порядку.

Их непонятные, но оттого не менее тепло-сладкие отношения, разгорелись с новой силой после небольшой передышки. На самом деле, Амон лишь частично не сдержал слова. Да, он не мог от этого отказаться. Как и она — тоже. Но они стали значительно осторожнее, Амон перестал наглеть; более того, Сари совершила одно открытие, которое, с одной стороны, заставило обоих сгореть от неловкости, но с другой — очень помогало ему остывать и не переходить той самой черты. При одном из «свиданий», как они это в шутку называли, они на четверть послеобеденного часа уединились в подвале, в котором было одно чудное место. Там можно было находиться в сравнительной безопасности, потому как тяжёлая, двойная дверь ухала так, что не услышать невозможно. Мать сказала Сари перевернуть бутылки с винами и протряхнуть с них пыль, а тут как раз «для помощи» подвернулся Амон, который тоже зашёл в подвал за «обронённым диском для метания, что закатился через решётки в подвал» (да-да, у них всё было продумано, диск был под рукой как доказательство невинности, и даже то, что в шею при непосредственной угрозе обнаружения целовать не стоит, поскольку мокрую-взъерошенную шерсть ничего не стоит увидеть). Конечно, такая «случайность» добавляла изрядно камней в корзину подозрений матери; с другой стороны: не пойман — не вор. Да и лгать они изрядно научились. В общем, всё было почти как всегда: он встал у каменной стены на маленький, широкий ящик, потому что был ниже неё на полголовы, обернул к себе спиной, взяв в ладонь кончик её хвоста (Сари часто для него одевала платья и юбки с открытым хвостом — ему так нравилось), другой рукой обхватил шею и подбородок, повернув к себе, и так они предавались поцелую; она была в обычной лёгкой юбке для Поры Огня, на три четверти, и рубахе на короткий рукав для домашних работ; конечно, под всем — шемиза; он же — в груботканой тунике до колена, в которой обычно бегал, метал диск или копьё. Вдруг она ощутила, что дышать он стал шумнее и чаще, чем обычно, хватка стала сильнее; конечно, она и прежде замечала уже немалый знак его желания, с самых первых поцелуев, и привыкла, даже перестав этого стыдиться; но здесь было явно что-то «не то». Он вдруг перестал целовать, оставил её хвост в покое, но талию сжал почти до боли, прижимая к себе до дрожи. В его движениях, что вдруг стали порывистыми и сильными, появились уверенные, инстинктивные намеренность и цель. Она поняла, что происходит нечто невероятно важное для него, и притихла, ничему не противясь. И очень быстро с ним случилось то, что случается с самцами. В последний раз он так прижал, что стало больно, и она чуть не зарычала, а потом вдруг отпустил. Мгновение Сари не двигалась, а потом резко обернулась, и увидела, что Амон часто дышал с полузакрытыми глазами, сползая по стене, а на мордахе проступило некое блаженство, перемешанное с болью.

Сари примерно поняла (примерно, потому что плохо представляла, незнакомая, как оно там всё у самцов), что произошло, но на всякий спросила:

— Тебе плохо?

— Не-нет… Мне не…

Потом ладонь скользнула по юбке сзади, туда, куда смотрел Амон; Сари поняла, что её придётся немедленно сменить, потом спрятать, а потом выстирать, да чтобы никто не увидел и, тем более, не ощутил запаха...

Да, они сделали открытие. Оказалось, что жажду можно утолить, а к запертой двери — найти ключ, из тупика страсти — найти выход; этот выход был очень-очень необходим Амону для многого, в первую очередь для того, чтобы понять: его влюблённость исходит от дикой, молодой крови, а не от эфемерных высших чувств. Это проясняло многое и разрешало многие мучения.

Итак, в их отношениях появился ещё один виток. Поначалу они делали вид, будто совершенно ничего не происходит; но, после того, как это произошло несколько раз, Амон первым нарушил молчание и сказал Сари, что если ей не нравится происходящее и они зашли слишком далеко, то он прекратит; вообще, можно ещё раз попробовать порвать с их безумием. На что она ответила, после недолгой задумчивости, что ничего особого не случилось, только не стоит, пожалуй, портить ей одежды — это вызывает много трудностей; хорошо бы всё делать так, чтобы запятнанной оказывалась она сама, а не наряды.

Однако, Сари опасалась, что Амон окончательно замахнётся на невозможное; врать нечего — она действительно боялась; она и любила Амона, и находила в нём наслаждение, но побаивалась его, хоть он и младше на целых два года; она чувствовала большую ответственность за всё, как старшая по возрасту, но Амон с самого начала перетягивал эту ответственность на себя, и в итоге она стала ведомой им. Поэтому всё могло ужасно осложниться.

Но — странное дело — их открытие лишь пошло на пользу. Он стал спокойнее, увереннее, глаза перестали блестеть жаркой лихорадкой. Исчезла некоторая назойливость ласк и внимания. Сари поняла, впрочем, как и он, что это — путь к разрешению их отношений; они стали немного легче и беззаботнее относиться к происходящему. Следовать определённым правилам, условностям и границам стало проще, например: держать за талию можно, спускаться ниже, к основанию хвоста — совсем чуть и ненадолго; целовать в шею можно, но путешествовать вниз, к груди — нет; никакого прикладства ниже живота, будь то под одеждой или сверху неё; бёдра — только внешняя сторона; подмышки тоже нельзя трогать, ибо Сари до ужаса боится щекотки и может засмеяться, а это — лишний шум; никаких своевольных попыток раздеть: Сари сама снимет то, что посчитает нужным, или позволит ему; нельзя сильно кусаться — Сари этого не любит, а ещё остаются следы; в её лунные дни — никаких игр, вообще, разве что сестринские поцелуи; и самое главное — она будет дарить ему только благоразумные ласки, её руки не уйдут ниже пояса ни за что, потому что будет неловко и стыдно; она не будет ему помогать доходить до конца, но и не будет мешать: пусть довольствуется ею в тех границах, что очерчены. Она — принимающая ласку; он — дарящий; но дарящий имеет право на своё вознаграждение.

Теперь Амон не делал никаких попыток нарушить эти границы, что успокаивало Сари: она теперь наверняка знала, что может ему довериться. В своих одиноких размышлениях она поняла, что происходящее между ними, по сути своей, не любовь, а любовная игра, а всякая игра — прелюдия к настоящей жизни; в игре завсегда есть некоторые условности, правила и ненастоящесть. Сарамба корила себя за то, что игра у неё происходит со сводным братом; но, с другой стороны, другого партнёра для игр в округе не было и не предвиделось, потому с ними случилось то, что случилось. Этими соображениями она поделилась с Амоном, осторожно, чтобы не обидеть его чувств. Но тот всё понял совершенно правильно, отметив, что всё так и есть; и, конечно, он любит её: Сари для него — больше, чем сводная сестра, без сомнений; но понятно, что рано или поздно игра должна окончиться.

После этих признаний они стали гораздо вольнее. Теперь они предавались своим забавам без тайного, смущённого страха, а с простой радостью и удовольствием. Роли окончательно распределились: Амон проявлял инициативу в игре, а Сари устанавливала правила. Иногда в эти правила вносились некоторые изменения и поправки; суть их заключалась в том, что Амону позволялось чуть больше или меньше. В конечном итоге, правила весьма и весьма смягчились. Сари, например, брала большую, широкую юбку, которая выглядела более чем скромно и благопристойно; скромницу, что носит такую юбку, нельзя упрекнуть ни в какой попытке соблазна. Как бы не так. Уединяясь с ним, Сари вовсю расправляла её и садилась ему на колени, и они уже чувствовали друг друга не через одежды, а вживую; ему позволялось гладить её живот, да почти что угодно, правда, к внутренней стороне бедра и к самому главному путь был строго заказан, а при попытке покушения игра прекращалась; к груди тоже не стоило лезть. По правде говоря, этого ему и не требовалось, потому что Сари, несмотря на уверения в благоразумии своих ласк и в том, что она — лишь принимающая нежность, иногда плавно сжимала и разжимала бёдра, медленно-озверело доводя его к освобождению. На последующие благодарения-расспросы Сари невинно моргала, отвечая, что ничего подобного не делала, ведь он был занят её шеей и загривком, а она очень любит, когда целуют загривок, и ей было некогда обращать на что-то внимание, и она знать не знает, о чём речь.

Впрочем, в их новых отношениях не хватало определённой справедливости.

— Я для тебя тоже хочу что-то сделать, — откровенно говорил Амон.

— Нет-нет, невозможно. Нет. Это будет хуст. Это совсем другое, — со страхом и уверенностью говорила Сари, отворачиваясь; но Амону казалось, что у этой уверенности крайне неуверенные лапы, и с каждым днём они становятся всё слабее, и он рано или поздно сможет свергнуть её. Он считал такое правило нечестным: ему можно доходить до конца, а ей — нет. Амон хотел сделать для неё больше, но правила Сари воспрещали это, и он ничего не мог поделать; точнее, мог, но тогда их игра снова вышла бы из-под контроля.

В конце концов, он почти отважился вероломно нарушить договор и в наглую установить новые, справедливые для обоих правила, но этому не было суждено случиться.

Преступников тянет на место преступления. Сари и Амон облюбовали подвал, то самое место. Да, в доме много более комфортных мест, но в подвале безопаснее всего: мать в любой момент могла заглянуть в её комнату, и Амон там совершенно ни к чему; в библиотеке они тоже выглядели бы глупо, кроме того, там сложно услышать приближающиеся шаги; в гостиной постоянно снуют две прислужницы; на кухне — тем более; в погребе холодно, никаких удобств; на чердаке — хорошо, но если мать позовёт, то как Сарамба или он будут оттуда спускаться, чем объяснят своё пребывание в столь странном месте? А в подвале Амон, если нужно, может мгновенно спрятаться; там темно, а темнота — хорошо; там вполне тепло, точнее, сносно, но им и так не прохладно вдвоём; и Сарамба в любой миг могла объяснить, зачем туда пошла. Тем более, что ту Пору Вод дожди лили, не переставая, и куда-то уйти по округе было невозможно. Всё предусмотрев, они спустились, тихо прикрыв дверь. За узеньким, цокольным окном барабанил дождь. Царила тьма. Старшего брата с отцом не было. Мать вышивала западноандарианские узоры на новой скатерти, которую спешно готовила к Воссоединению — большому всеимперскому празднику, и можно было с уверенностью сказать, что за этим занятием она просидит от обеда до сумерек.

Сари заметила, что сегодня времени у них немного, потому что ей ещё нужно управиться с прислужницами к ужину и смешливо начала сожалеть, что ещё не придумали часов, которые, к примеру, можно положить в карман или одеть на шею. Амон авторитетно заявил, что такое невозможно, потому что львиные пальцы не смогут управиться с очень мелкими деталюшками, а ведь именно такие потребуются: он уже видел однажды разобранные напольные часы, и там было полно шестеренок. Читая такую небольшую лекцию, он одновременно вёл её за руку к нужному месту, упирался спиной о спинку деревянного стеллажа, прижимал к себе. Он уже успел сильно подрасти, так как с момента начала их отношений прошёл почти год, точнее, десять лун, и он такого же роста, что и Сари.

Он закрывал глаза при поцелуе; то же делала и Сари. Так лучше. Так чувствуешь больше. Иногда украдкой он чуть подглядывал, наблюдая за нею, и это было незабываемое зрелище. Её уши прижимались, глаза закрыты в великой, смиренной безмятежности вечного начала самки, она восхитительно серьёзна — природа не знает шутки, хотя они условились на жалких словах, что между ними — только игра; Амон в такие моменты начинал что-то понимать, нечто совершенно необлачимое в слова, но нечто великое, абсолютное; ему словно бы приоткрывалась ткань мира; мутные воды Тиамата становились на кратчайший миг кристально чисты.

Так он наблюдал за нею и сейчас. В один момент, когда они взаимно повернули головы — делали они это совершенно и быстро, не сговорясь, ибо чувствовали друг друга с полдыхания — Амон заметил, что ухо Сари насторожилось, а потом она открыла левый глаз. Никогда, ни до, ни после, он не видел — а Амон успел кое-что страшного повидать в жизни — чтобы взгляд так быстро и так безбрежно наполнялся ужасом и безысходностью. Он обратил взгляд влево и увидел такое: служанка, держа в руках огромный кувшин для зерна, эта львица лет тридцати, Сунга, андарианка, троедетная, пьющий супруг, бедная родня — буквально наблюдала за ними. Некоторые мгновения Амон умом льва не мог понять её намерений и отношения к тому, что увидела; но Сарамба — она очень хорошо поняла верным чувством львицы — вся обмякла в объятиях, только не томно, а как-то мертвенно, безжизненно. Тем временем служанка — её звали Ифана — картинно, всепобеждающе, даже как-то триумфально разжала руки, и в её огромных глазах и полуулыбке-полугримасе изображалось беспощадное ликование, плохо прикрытое возмущенно-оскорблённой гримаской. Огромный кувшин, старый, который достался матери Сарамбы и мачехе Амона ещё от нишани-праматери, громко разбился вдребезги; вместе с тем Ифана начала истошно вопить, прижав обе ладони к щекам, а потом сбежала к выходу с этими хриплыми воплями, будто случился пожар:

— Помогите! На помощь! Страшное творится!..

Амон посмотрел на Сари; та невидяще и немигающе глядела на место, откуда исчезла Ифана. Потом очень медленно повернула к нему голову, разжав губы, что вмиг стали сухими:

— Амон. Это конец.

— Да ладно. Всё уладим, — постарался сказать он как можно спокойнее. — Ифана-дура, я её сейчас…

— Это конец. Амон, убегай. Убегай сейчас.

Но он не спешил, хотя это, в какой-то мере, казалось разумным: сможешь скрыться — и служанка, может быть, останется в дурах. Не успев всего осознать, он знал твёрдо, что не оставит Сари в столь трудное мгновение.

А события развивались стремительно, как молния.

Тяжёлые, характерные шаги матери уже вовсю гремели по лестнице, прямо над ними.

— Что случилось? — глухо слышали они вдвоём.

— Там! Там внизу! Он её!.. Он! Она!..

— Сарамба? Амон?! — мгновенно, с полуслова поняла мать.

Внезапно Сарамба быстро сорвалась вперёд, прошептав отчаянное:

— Беги!

Но, по сути, Амону убегать было некуда, разве что через узкое окошко вверху, что столько раз давало им луч света. Теперь он понял, что случилось нечто действительно непоправимое, поэтому бегство казалось естественным выходом, ибо прятаться нет смысла — мать найдёт. Да и прятаться как-то не того… не по-самцовому. Значит, убегать.

Но как же Сари?

Амон не двинулся с места и продолжал стоять, как древний истукан Тёмных Времён. Потом чинно направился к дверям подвала, будто ничего не случилось. Положение оказалось тяжёлым, но возможность существовала. Они с Сари должны всё отрицать. Врать, отрицать, врать. Ничего не было. Всё враки.

Но вмиг построенный план вмиг же рухнул.

— Мама, это не то, что… Мама, так получилось! Я, мама, я… Мама пусть не тронет Амона, не сделает ему ничего!..

Тяжёлые двери подвала чуть не вышибло с петель, когда их пнула мать Сарамбы. Он увидел, что Сари находится в жалком и униженном положении — она встала на колени в кухне, взывая к матери.

— Хустрианский ублюдок! Что ты с ней сделал?! — действительно угрожающим тоном спросила она, заслонив проход.

— Я её люблю, — катастрофически неправильно ответил Амон.

Сари подбежала и встала перед матерью.

— Он мне ничего не сделал, мама! Клянусь предками, мама!

— Что вы делали? — по всему, мать спрашивала у Сарамбы, но смотрела на Амона.

Подскочила Ифана.

— Ой, госпожа, такое-такое! Оказывается, зельно всякое делали, вот такое, — показала служанка на свой рот, — и такое, — хлопнула себя по бёдрам, — и срам знает ещё что, я увидала, я удивилась, я испугалась, кабы он чего ей не сделал, и к чему он её исклонял — ой-ёй… — обвиняюще тыкала пальцем на Амона. Затем умолкла, с чувством исполненного долга вытерев руки заткнутым за пояс полотенцем.

Мать приближалась к нему.

— Мама… Мама. Мама… — заклинала Сари, не давая ей пройти. — Мама, так получилось. Мама, не надо.

В какой-то момент это спасло Амона. Мать вдруг взяла Сарамбу под локоть и повела наверх:

— Ну-ка пошли…

«Взмыть за ней!», — подумал было, но сразу раздумал. Пожалуй, мать он сейчас только ещё больше разозлит своим присутствием, а это повредит Сари. О себе Амон не особо переживал; в какой-то мере, на себя он давно махнул хвостом. Он ведь полагал, что станет сильным воином и погибнет смертью героя. Тот, кто избрал такую судьбу, не слишком станет переживать, если его будут называть ублюдком и выгонять из дому. Но Сари?.. Он ведь на самом деле любил её, безо всяких шуток.

Потом поглядел на Ифану, которая с любопытством прислушивалась к происходящему наверху.

— Ты, сволочь, я тебя сейчас прикончу, — с ненавистью посмотрел на неё Амон и даже начал оглядываться, словно действительно искал орудие расправы.

Та отскочила и завопила вверх по лестнице, сложив ладони у рта:

— Ой-ёй, госпожа, Амон грозился, что меня зарежет! Зарежет!

— Сейчас я его сама зарежу, — донеслось оттуда. — А лучше — отец с сыном.

Да, Амон не был робкого десятка. Но приуныл. Пожалуй, придётся дорого заплатить за… что?.. Почему и кому он должен платить? Всегда казалось, что их любовь касается лишь их. Ан, нет. Миру есть дело. Миру надо заплатить, оказывается.

Ничего. Он всё возьмёт на себя. Даже скажет, что насильно затащил в подвал, чтобы изнасиловать. Он за нею бегал, как одержимый, и постоянно запугивал, что убьёт в случае непокорности. Сари ни в чём не повинна. Она — честная маасси! Да.

Он взял грубо стесанный табурет, гордо уставил посреди кухни, уселся и твёрдо решил себе, что никуда убегать не станет.

Мать спустилась необычно быстро:

— Ты, хустрианский ублюдок! Ты хоть понимаешь, что именно из-за за таких, как ты, бросают в детстве таких, как ты! Отродье, как ты смел так поступить с Сари, как ты смел так поступить со мной! Что она сделала тебе плохого? Что?

Она замахнулась, он зажмурился в ожидании удара. Но его не было. Вместо мать пустилась в плач и уселась рядом, прямо на мешках с мукой.

— Зачем ты её обесчестил? — почти рыдала она.

— У нас ничего такого не было. Клянусь, — встрепенулся Амон, пытаясь убедить.

— Не успел, ублюдок. Не долез, — утирала она слёзы передником, пребывая в истинном горе. — Ваал велик. Ваал бережёт. Ваал не допускает.

Вдруг Амону стало стыдно. Нет, по-настоящему стыдно. Нельзя не поверить слезам своей матери, пусть даже и не совсем настоящей. Он понял, что сделал нечто ужасное, хотя всё прежнее время считал, что делает нечто прекрасное. Оказывается, они натворили великие беды. Он натворил бед. Ведь это он, он всё начал!

— Ну ничего. Ничего, — злобно воспряла мать, вставая. — Это я, добрая и глупая, ничего с тобой сделать не могу. Вырос на моих руках, сволочь. Слышишь! Вырос! — тыкнула ему когтем в нос. — А придёт Торин — вот он сделает. Сделает.

Поправила передник, убрала хвост в складку подола платья. Так делают, чтоб не мешал работе.

— Подонок неблагодарный. Ничего, разберемся с тобой. Соберемся все вместе — и порешим.

Да, было от чего приуныть. Дело приняло нешуточный оборот.

Раздумывал, пойти или не пойти наверх, к Сари.

Нет, лучше не идти.

Он не знал, что делать, ибо раньше всё было просто, солнечно просто. Теперь вокруг только безумная сложность.

Ближе к вечеру Амон услышал скрип повозки во дворе. Обречённо выглянув в окно, увидел, что это приехал отчим. Правда, он был не сам, а с праматерью Сари по материнской линии, или, как говорят на общеимперском, нишани по матери — мать матери.

С каждым мгновением Амона обволакивали гнетущая безнадёга и удушающее чувство провинности. За себя он действительно не слишком боялся, он всё стерпит, и даже если выгонят прочь или даже убьют (юный Амон не исключал и такого, потому что не знал, что за такое бывает) — ничего, не трус. Но истинную правду однажды молвила Сари: с него всё сойдёт, как с гуся вода, ибо он — лев, хоть ещё очень юный, да ещё младшее неё. А что придётся перенести ей — так это Амон даже не мог представить. Мать с отцом её накажут, узнает брат; от служанки узнает весь посёлок и округа! И всё это — не её вина, а его! Вина. Провинность. Жестокое злодеяние. Он ведь знал, что так нельзя. Не Сари начала это, а он. Не она искала его, а он. Она принимала всё, что он совершал. Но позор достанется ей — какая ужасная несправедливость для его любящей Сари.

И всё равно, он до конца не мог понять этой вещи. Если подумать, это было их дело, именно их; здесь нужны лишь двое, остальные — излишни. Почему всем нужно запустить сюда свои грязные лапы?

Но рассуждать было некогда: Торин с праматерью (лично Амон никогда не называл её «праматушкой», ибо не чувствовал за собой такого права, а обращался лишь в обычной, уважительной манере) уже подошли к крыльцу.

Праматерь Сари, мать его мачехи, звалась Ваалу-Нальсазири. Да-да, она была Ашаи-Китрах, но после шестого десятка лет прошла Церемонию Вознесения — ритуал, после которого сестра или старшая сестра добровольно снимает с себя служение и обязательства, отказывается от привилегий — перестаёт проводить всяческую ритуалистику; в общем, становится почти что обычной львицей, да не совсем. По канонам, такая львица неизменно продолжает быть Ашаи-Китрах и пользуется большим уважением; она вполне вправе использовать знания для блага Сунгов, например, заниматься фармацией и целительством; в безысходных случаях она может вести ритуалы, церемонии; приветствуется наставление учениц, сплошь и рядом случается, что такая Ашаи продолжает быть наставницей; она и дальше может носить сирну, пласис, кольцо и амулет Ваала, может хранить при себе стамп. Но, по неписанным обычаям, вознесённая (или «спящая», как их ещё называют) сестра не пользуется стампом, носит пласисы строгих тёмных тонов без вычурности, не одевает амулет Ваала, носит кольцо и может — при желании — носить сирну. И сохраняет номен.

Они вошли. Служанка была тут как тут, помогая хозяину снять дорогую меховую накидку; Ваалу-Нальсазири отбросила капюшон, вся мокрая от дождя, обнажив полностью чёрные уши. Амон знал, из одной книжки, что вознесённые Ашаи красят уши по очень древней традиции, и означает это, что они перестают видеть Ваала, но снова начинают его слышать, как ученицы; вообще, разрисовка ушей, щёк, носа, области вокруг глаз соком хирайи — удел старых Ашаи, хотя в давние времена почти каждая из них наносила себе личные узоры на лицо, порой изменяясь до неузнаваемости.

Её визит в такое время был необычен. Непонятно, почему она приехала вместе с Торином; непонятно, зачем она приехала вообще. Это не сулило ничего хорошего. Амон не решился к ним выйти и дальше сидел на кухне, от переживаний качаясь на табурете.

Первой неладное ощутила праматерь:

— Что-то не так в сем доме? — спросила она у служанки.

— Не так, не так, великосиятельная, — закивала та. — Ой-ёй, такое… Госпожа поведает, я не смею.

«Я её точно убью», — зло подумал Амон.

Отчим с праматерью поднялись наверх, и он уже не слышал, что там происходит. Повернулся к дождю за окном. Там — лес, кусочек неба, низкий заборчик, сухая яблоня. Ифана закопошилась сзади; Амон повернулся и так посмотрел на неё, что она, сделав занятой вид, вмиг удалилась.

«Безусловно», — рассуждал Амон, — «она не действовала по собственному наитию. Мать давно заметила и, наверное, приказала за нами приглядывать. Как Ифана там очутилась? Почему мы её не услышали? Ясно: как-то улучила момент, притаилась в подвале. Когда мы вошли, она находилась там, сидя тихо, как мышь. Коварная сука».

Под руку попалась деревянная ложка. Он отшвырнул её.

«Значит, мать знала что-то о нас. Но почему не говорила ни со мной, ни со Сари? Хотя… как знать? Сари и она, возможно, имели некий разговор. Но тогда Сари всё бы мне рассказала… Ага, ну да. Зачем Сари мне рассказывать? И всё отрицала, наверное, перед матерью-то; делала возмущенную, непонимающую мордашку».

Почесал гриву.

«Нет, Сари бы рассказала», — подумал со знанием её души. — «Она верит мне. Она искала бы у меня совета. Она сказала бы, что мать явно что-то подозревает».

У входа на кухню зашуршали шаги; Амон не оборачивался.

— Сир Амон, госпожа вызывает в гостиную, — с издевательским пиететом проворковала Ифана.

Он вздохнул. Ну вот и всё. Доигрались.

«Я — воин. У меня нет страха. Я просто войду, расскажу всё так, чтобы спасти Сари. Остальное — плевать».

Посмотрел на себя, поправил грубый, великоватый пояс, отданный сводным братом, одернул тунику и решительно вошёл в гостиную.

За большим столом на двадцать голов сидели: отчим, мачеха, Сарамба, праматерь. Возле мачехи уселась Ифана.

— Ну что, деятель. Садись, — увидев утвердительный кивок мачехи, первым сказал ему отчим. Он указал на противоположный угол стола.

Амон сел в одиночестве. Это, вообще-то, было хорошо. Сари сидела с ними; значит, обвиняемым, по большому счёту, будет он. Что ж, справедливо.

Наверное, у мачехи имелся какой-то свой план всего этого действа. Но он вмиг расстроился:

— Я так понимаю, мне суждено видеть суд, — внезапно молвила Ваалу-Нальсазири. — В таком случае, по давнему обычаю Сунгов, я беру в нём главенство, как Ашаи и старшая в этом роду. Ибо так хотят Сунги.

Ваалу-Нальсазири быстро, обычно и ловко зажгла игнимарой большой тройной подсвечник, что без дела стоял на комоде, водрузила его по центру стола; Амон никогда не видел от неё огня Ваала, ибо она, казалось, уже давно забросила свои дела Ашаи. Наверное, то же самое подумали и отчим с мачехой, потому что изумлённо глазели на неё.

Сари, наконец, подняла взгляд.

— Ифана, ты что здесь делаешь? У тебя нет занятия? — тут же спросила праматерь у служанки.

— Она всё видела, — вступилась за неё мать Сарамбы.

— Это родовое дело. Если потребуется, я её позову, — неподражаемо уверенным тоном Ашаи молвила Нальсазири. — Ступай, Ифана, да пребудет с тобой Ваал.

Служанка, с низко спрятанным хвостом, как говорится, торопливо удалилась, даже не поблагодарив за благословение, но не от неуважения, а наоборот — от страха.

— Итак, что произошло?

Первой начала говорить мачеха, хотя было заметно, что неожиданный поворот событий явно ей не по нутру. Наверное, она предполагала, что все они попросту возьмут да заклеймят Амона; а там, глядишь, можно выгнать его к шакальей матери из дому или ещё что. Она сказала, что давно заметила, как Амон стал «диким и ненормальным», что он «нагло надоедает несчастной Сарамбе» и что «творится нечто ужасное», только никак не могла «поверить в такое». Практически каждое её слово сопровождалось негромкими возгласами Сари:

— Нет… Не так… Неправда… Не надо…

— У нас не Хустру! У нас — Андария, — расплакалась мачеха наконец. — Где у нас такое видано? Хустрианский ублюдок! Кровь от крови далеко не утечёт! Как теперь мне утереть слёзы моей дочери, как заставить забыть о поругании? Что теперь скажут добрые Сунги в округе? Пойдет молва — что станет с её будущим? Какой позор, какое несчастье…

Нальсазири поняла, что больше дочь ничего не скажет, поэтому обратилась к её супругу:

— Тебе есть что сказать?

— Я только что узнал обо всём этом дерьме! Неслыханно! Я его привяжу к столбу и засеку! Чего ты с ней делал?! Говори!

— Я люблю её. Но у нас ничего не было.

— Чего «ничего не было»? Чего ты врёшь?! Вот все говорят, что было! Сарамба, что у вас там было, а то я уже не пойму! — он два или три раза ударил кулаком по столу.

— Отец… — истинно застонала Сари. — Отец, не надо…

— Оставь, не кричи на неё, — испугалась мать за дочь.

— Понятно. Амон, придётся тебе говорить, — взмахнула рукой Ваалу-Нальсазири. — Говори правду, ибо так хотят Сунги.

Амон начал говорить всё прямо, как есть: что влюбился в Сарамбу; что начал приставать к ней; что полез с поцелуем, а она не смогла его отбросить, ибо пожалела; что требовал от неё этого ещё и ещё, а она не могла ничего поделать и рассказать — тоже; что Сари ни в чём не виновата, а именно он — негодяй, подлец и развратник; он постоянно надоедал ей, но она не могла всё выдать, ибо жалела и боялась, что мать с отцом сотворят с ним неизвестно что; что ничего у них не было, в смысле — соития, в этом все могут быть уверены, потому что Сари — порядочная маасси, и такого не допустила.

Она бы скорее умерла, чем допустила такую гнусность.

— Перестаньте её мучить. Она — самая лучшая львица в мире.

Так закончил и сел. Сердце колотилось просто до невозможности.

Все молчали. Потому он решился добавить:

— Это я начал, это всё начал я. Я всюду подстерегал её. Я знаю, что сделал соверш…

— Хватит оговариваться, — прервала Нальсазири его отчаянный монолог, — не так глупа, как выгляжу. Раз собралось это дурное судилище, то я скажу слово.

И Ваалу-Нальсазири действительно сказала. Конечно, многое, что наплёл Амон — благородная ложь. Это была их игра. Они молоды. Они учатся любить. Ими движут страсти юности. Им никто не объяснил, что их любовь ни к чему доброму привести не может. Не потому что она плохая — никакая любовь не может быть плохой; просто таковы правила общества, правила жизни, и лучше их не нарушать, если требуется уверенность и покой. Вообще, все подняли такой галдёж и шум, будто невесть что случилось, нечто из ряда вон. А в их возрасте подобное — да должно было произойти; чему тут удивляться? Тем более, они не родной крови, не надо обманываться на сей счёт. Зачем было выносить это на обсуждение, на порицание? На потеху служанке? Очень остроумно. Нужно не только уметь видеть, нужно и уметь не видеть. Ничего бы не случилось, и всё бы окончилось, как ни в чём не бывало: Сарамба влюбилась бы в кого-то, Амон стал бы львом и ушёл.

— Я пожила на свете больше, видала всякого. Так что слушайте меня, маасси и молодой лев. Ничего такого не произошло, втай забудьте о всех проклятьях, которые вам довелось услышать. Но поскольку вы попали в ловушку, то у вашей любви нет выхода, и нужно всё окончательно разрешить. Ты, Амон, должен сказать, что больше не потребуешь от Сарамбы ничего, ибо ей нужно будущее. И поблагодаришь за всё.

Он неотрывно смотрел на неё. Сари то ли сама приоделась, то ли её вынудили; но была она очень мила. Красивый серебряный родовой венец, передававшийся из поколения в поколение, сиял в неверном свете огня.

Поднимать взгляда маасси не решалась.

— Сари, прости, что так обошёлся с тобой. Я тебя очень люблю. Ты самая лучшая львица в мире.

— Какой стыд! — зарычала мачеха. — Она тебе сестра!

Но Ваалу-Нальсазири делала вид, что этого не слышала. Теперь обратилась к маасси:

— Ты, Сарамба, сознаешься себе, что хотела этого, потому так случилось. И ничего постыдного нет — ты училась любить. Ты скажешь, что больше не станешь давать ему повода, потому что тебе нужно будущее. И поблагодаришь за всё.

Она явно не желала говорить хоть слово при свидетелях. Но Нальсазири терпеливо ждала, потому Сарамба кратенько и стесненно молвила:

— Спасибо, Амон.

— Славно. Не велико дело. Теперь идите, не чувствуйте за собой вины, прекратите шалости, а то этот дом с ума сойдёт. Ищите любовь вовне, будьте добрыми сестрой и братом. Ибо общество вам не простит и не даст вам отдохновения. Обсудите всё между собой без недомолвок, не таясь. Ибо так хотят Сунги.

— Спасибо, праматерь Ваалу-Нальсазири, — поблагодарил за обоих Амон.

— Идите наверх.

Они вышли; но, не сговариваясь, встали у закрытой двери и начали слушать.

— Я замечу, что это ни в какие ворота не лезет…

— Засели тут на мою голову! О, горе мне! Вы чего, совсем детей не любите?! Отдали на растерзание — сами же! Служанка-то теперь имеет о чём язык почесать! Нашла, кого взять в дело воспитания! Дуру Ифану! Вы даже не удосужились с ними поговорить, ни до, ни после, ни вообще! Ваал мой, это дело можно было разрешить всего лишь парой слов… Большое дело, видите ли. Мы такие правильные, видите ли! Хотя ходим к шлюхам по мелкопраздничным дням! — видимо, это назначалось отцу; Сари и Амон переглянулись. — Так разорвём своих детей на части, пусть знают-то, чего вольно, чего нет!

— Я вот что…

— Ты вот что! Хоть бы раз взглянул на несчастное дитя! Взяли его, так почему не воспитывали?! Как подрастёт, так возьми его в Вельтро или на Старый Зуб. Отдай его тем своим шлюхам. Они ему всё покажут и расскажут лучше, чем ты. А Сарамбу вы мне только троньте упрёком. Ты ей продыху своим рукоделием не даешь! Что, она, сидя у нитей да игл, себе найдёт кого-то? Они растут, они учатся жизни…

— Хороша учёба! Позор какой!

— Позор — быть глупой и косной!

Установилось молчание. Сари дернула Амона за руку, мол, пошли поскорее, ибо они уходят. Но Амон отмахнулся: через щель он видел, что все ещё сидят на местах.

— Какая ж ты глупая, дочь моя. Вот таки глупая. Слепая в одном. И зоркая — ах, зоркая! — в ином. Всё у вас вот так, светских душонок: перековеркано вверх дном. Смотрите вы хорошо, да не в те стороны.

Амон дотронулся к ладони Сари.

— Пойдём, что ли? — спросил шёпотом.

— Пойдём…

Всё улеглось. Казалось, дело обернулось как нельзя лучше, и им повезло, что всё обошлось сравнительно легко. Умная Сари сразу сказала Амону, что не стоит беседовать в сей же день — не удастся, ибо праматерь вскоре уйдёт, а отец с матерью останутся и наверняка продолжат их дёргать. Так и случилось. Мать всё равно имела долгую, напряженную беседу с Сари; в конце концов, они вдвоём расплакались, и договорились, что в семнадцать Сари начнёт искать себе пару, надевая пустые ножны на пояс, и на том всё кончилось. Амона мать никак больше не трогала, по слёзной просьбе дочери. От отца тот получил пару зуботычин и обещание, что свои деньги ему на шлюх не потратит никогда и ни за что, и что в шестнадцать он мигом пошурует на работу в лесопилке, а в девятнадцать — короткие проводы, пару империалов в карман, ржавый меч — поминай, как звали. Старший брат так ничего и не узнал. Служанку заставили молчать: частично деньгами, частично угрозами (но на самом деле её напугал взгляд Ваалу-Нальсазири). Правда, она всё же как-то проболталась, но к счастью, слуху не поверили и он растворился.

Сари и Амон поговорили на следующий день. Он видел перемены: Сари оказалась по-настоящему напугана. Он видел: она столь ужаснулась происходящему, столь приняла вину и стыд, что больше никак и ни за что не рискнёт с ним пойти на откровенность, даже в разговоре, даже если бы желала. Они молвили друг другу обычные тёплые слова поддержки, Амон поблагодарил её, сошлись на том, что всё более-менее обошлось, даже побоялись поцеловать друг друга в щёку напоследок. Он даже не решился поцеловать её руку, что так любил делать. Ведь теперь, из любви (как странно!), следовало не трогать её, поменьше говорить с нею и вообще, оставить в полном покое. Ей следовало стать ему «просто приёмной сестрой».

Этот разговор оставил в нём жестокое чувство недосказанности. Он столько желал сказать, но не сказал.

После всего Сари заболела; всё было схоже на простуду, и по всему, ею являлось, но Амон был уверен, что это из-за волнений.

Плыли луны. Со временем всё стерлось, и хотя все всё помнили, но в доме хранился строгий уговор никогда об этом не заговаривать. Между нею и ним выросла невидимая, но прочная, гнетущая стена. И они это понимали, они — втайне — ненавидели эту стену; но Амон понял, что ничего не может поделать, ибо боится за Сари; а Сари боится за него и за себя.

Далее ничего особого не происходило, время плыло, день за днём, луна за луной; но затем, по происшествии пяти лет, кое-что напоследок случилось.

Подходила к концу Четвёртая Луна Огня — конец годового цикла. Сарамба готовилась стать супругой льва из Вельтро, сына главы местной Префектуры Регулата закона и порядка, чем мачеха страшно гордилась. В этом году Амону должно было исполниться девятнадцать, и отчим готовился немедля, после окончания года, отправить его в Легату и забыть о нём. Амон знал это: готовил кой-какое снаряжение по советам опытных друзей, собирал деньги на оружие (в Легату принято приходить со своим, хотя можно и так), пробивал насквозь копьём с хорошим наконечником доску в два пальца толщиной. Дома он теперь бывал редко, перебиваясь ночёвкой один-два раза в десять дней; с несколькими сорвиголовами добывал охотой кожу и меха, по большей части, лисьи. Ночевал-жил у друга, иногда — по нескольку дней в лесах; мог там засесть и на несколько недель, без всяких неудобств обустраиваясь в землянках и пещерах, которые время от времени заселяли охотники вроде него.

Хотя всё уже давно оговорено, в том числе между родителями, но Церемония Вхождения всё оттягивалась по всяким глупым причинам, и с нею стоило поспешить, ибо свадьба должна была состояться через луну. Мачеха волновалась: вдруг лев в последний момент соскочит? Никто особо не скрывал, что это родовой брак, умный как говорят, проще говоря — по расчёту.

Но, наконец, Вхождение было назначено. В этот день Амон чувствовал себя по-дурацки и откровенно маялся. Мачеха с отчимом пригласили его, как говорится, для чужого глаза, ибо так требовали приличия: приемный сын остаётся сыном, считается частью рода, носит родовое имя и должен присутствовать на церемонии. Облачившись в единственную праздничную одежду, что у него была — синюю пасну, Амон уселся в столовой и принялся скучать в ожидании. Эта штука, пасна, напоминавшая тогу, обертывалась довольно замысловатым способом поверх туники: сначала вокруг пояса, потом через плечо; в ней Амон чувствовал себя неуютно. По дому бегала Ифана и ещё две родственницы из посёлка, приготавливаясь к приезду жениха, и все они должны были тотчас исчезнуть после его прибытия, ибо, по обычаю, которых в Андарии целый обоз и маленькая тележка, в этот день маасси должна хозяйничать совершенно сама — никто не должен ей помогать.

Сарамба находилась где-то наверху с матерью. Амон не стал туда захаживать — по некоей молчаливой, негласной договоренности, путь на второй этаж был ему заказан, и там он сколь-нибудь долгое время не бывал уже несколько лет.

Надоело скучать и стучать когтем по чаше с орехами в меду, и он пошёл нарубить дров, прямо так, в праздничной одежде.

За этим занятием его застал приезд будущего супруга. Ифана зашипела на него, чтобы он поскорее мыл руки и стрелой летел в гостиную, и скрылась вместе с родственницами в комнате для прислуги.

Через мгновение Амон сидел в дальнем углу, в конце стола; на это, кстати, обратил внимание один из гостей. Ему было объяснено, что Амон вот-вот уйдёт в Легату, а потому вот так, символически, отрекается от мирной светской жизни. Такое объяснение было встречено с полным пониманием, ибо такой обычай вполне существовал, и Церемония Вхождения — а если объяснить проще, то обычное застолье, приправленное небольшой кучкой условностей — началась.

Гостей приехала целая куча, добрый десяток голов. Амону они оказались абсолютно неинтересны, как и происходящее. Жениха ненавидел — он казался идиотом. Сарамбу немного ревновал, но за столько лет привык вообще никак не проявлять чувств. Она давно стала для него совершенно недосягаемой звездой, символом иного мира. В последнее время он оказывал некоторые знаки внимания одной молодой львице из посёлка, но это было чисто так, чтобы чем-то себя занять; недавно он бросил это делать, ибо не хотел морочить голову маасси перед уходом в Легату, в которой уже видел себя мёртвым героем. Ему казалось, что так будет лучше всего — умереть молодым и ни о чём не беспокоиться.

Итак, жених, по церемонии, всадил в пустые ножны Сари свой кинжал. Здесь произошел конфуз: у Сари оказались слишком большие ножны, и его небольшой кинжал, имея крошечную гарду, просто утонул в них по самую рукоятку. Как так произошло, никто не мог понять, ибо и кинжал, и ножны подбирались заранее, чтобы полностью соответствовать; кто-то что-то тут напутал, как обычно и бывает на всяких подобных неловких церемониях. Все немного посмеялись и приступили к трапезе.

Амон есть не хотел, что-то там жевал из чистой вежливости, думая о том, у кого лучше купить меч: Васла из Вельтро или Вальнасая из соседнего посёлка. Мачеха его строго-настрого предупредила: ничего не говорить, лишь односложно и вежливо отвечать, если к нему вдруг будут обращаться гости жениха. Он и не говорил. Он хотел удалиться как можно раньше и незаметнее.

Сарамба хозяйничала в одиночку. Это явно было непросто. Несколько раз она прошлась мимо него, подлив вина (в посёлках Андарии львицы подливают напитки львам, что во всей Империи давно уже считали чудовищным провинциализмом). Шуршало её платье, её столь родной, хорошо знакомый запах перемешался с цветочным ароматом какого-то масла; а недаром говорят, что память запаха — самая сильная. Да и ладно...

Здесь он-то заметил что-то не то, что-то особенное; нет, не так — что-то совершенно из ряда вон выходящее. Когда Сари подливала вина, то стояла справа от него; вдруг ощутил, как её бедро давит на плечо, причём всё сильнее и сильнее; давление усиливалось теми самими ножнами, что висели на поясе с левой стороны. В конце она чуть подтолкнула бедром, словно хотела опрокинуть со стула, да так, что ему пришлось совершить усилие, чтобы удержаться. А потом вмиг отпрянула и ушла.

Со стороны всё было совершенно незаметно. Но у Амона это вызвало целую бурю чувств и мыслей. Он более чем хорошо знал этот жест; так, когда-то давно, в иной жизни, Сари любила его чуть поддразнить и доставить приятное: она, целуясь с ним или стоя рядом, вот так ударяла его бёдрами, дразнясь. Делала она это не только наедине с ним, но иногда осмеливалась проделать в иных местах: на ярмарке в Вельтро, куда они однажды пошли всей семьёй; когда они однажды стояли перед матерью, объясняясь по поводу долгого возвращения из посёлка, куда Сари ходила покупать овчину, а Амон помогал её нести (несложно догадаться, почему они опоздали), и когда мать отвернулась, то Сари вдруг совершила это; да много где ещё. И всегда, всегда она делала вид, что ничего не случилось.

Амон начал осторожно, но очень жадно наблюдать. Она ходила позади гостей с большим подносом и не глядела на него; но обострившимся чувством и памятью её души знал — Сари заметила его немой вопрос, и лишь ждёт удобного момента, чтобы ответить взглядом.

В конце концов, она посмотрела на него. Это был лишь удар сердца, но Амон вмиг узнал этот взгляд.

Всё. Он ощутил тёплую волну по всему телу, что разбилась о низ живота. Вмиг стало нескучно. Теперь следовало только ждать и не упустить момент.

И наступил он практически сразу.

Сарамба, вернувшаяся с кухни, склонилась к матери и начала что-то шептать на ухо. Мать ответила, но дочь покачала головой, не соглашаясь, развела руками в жесте отчаяния. Мать нахмурилась.

Притворяясь, что отпивает вино, он заметил, что мачеха смотрит на него:

— Подойди сюда, — негромко попросила она.

Как бы нехотя, Амон встал и аккуратно подошёл. Сарамба тем временем приятно улыбалась дяде своего будущего супруга в ответ на комплимент и заодно ловко играла подносом на правой руке, иногда проворачивая прямо на одном когте.

— Что?

— Иди закрой крышку подвала.

В их доме, на задней стороне двора, была крышка подвала, что использовалась в случае погрузки туда всякого добра прямо с улицы. Каким-то невообразимым образом открытая крышка создавала ужасный сквозняк, что начинал исходить из щелей в полу кухни; самая большая щель, видимо, была под очагом — то ли так задумано, то ли какая ошибка при постройке — и очаг от внезапного притока воздуха начинал сильно возгораться, а если поток был чересчур силён, то мог и угаснуть.

Амон выбежал на задний двор, мигом поправил крышку (она оказалась не открыта, но сдвинута); Сарамба, по всему, осталась с гостями. Постоял немного, подумав, что неплохо бы начать курить: так он будет выглядеть намного серьёзнее, и повод бы постоять здесь нашелся, а что касаемо здоровья, так печься о нём особо нечего — и так погибнет где-нибудь на Востоке.

Амон не сомневался, что поедет на Восток.

Нет, чепуха. Показалось. Это лишь крышка. Сарамба сейчас с гостями.

— К шакалу всё, — сказал зачем-то в пустоту и пошёл обратно в дом.

Когда он вошёл в тёмный коридорчик входа на задний двор, то осторожно закрыл за собою дверь. Сделав три шага, заметил, что кто-то стоит в проходе на кухню.

Сари стояла там, улыбаясь. Она ничего не говорила, ничего не делала, только стройнилась в гордой осанке, высоко упираясь ладонями в дверной проём. Она ждала, когда он подойдёт; в его власти было — идти или не идти.

Нечего здесь говорить: Амон пошёл к ней.

— Сари, ты…

Никаких слов не последовало. Сари просто обняла его шею, как можно сильнее, далеко-далеко закинув руки; она уже на добрых полголовы ниже, хоть далеко не маленького роста, как и мать. Горячий, умелый, помнящий всё поцелуй словно вернул время вспять, лишь теперь здесь больше уверенности, зрелости готовой ко всему самки.

— Я их всех ненавижу. Я люблю только тебя, — жарко молвила она на ухо.

Амон, чисто по памяти прикосновений, совершенно несознательно, уверенно просунул руки за её пояс, как делал когда-то, когда она принадлежала ему и только ему.

— Обещай мне, что будешь зорким, — говоря, она шумно дышала. — Тебя ждёт великая любовь, мой Амон. Обещай, обещай. Хоть она тебя сгубит, но всё будет не зря. Высматривай её. Будь зорким.

— Буду зорким… — сказал он, ибо что оставалось.

Она снова закрыла глаза; Амон прислушался, оглянулся — сколько мгновений у них ещё есть — и ответил на призыв. Нет, ничего не забылось — они страшно соскучились друг за другом. Казалось бы: прошли года, отроческие игры позабылись, канули в омуте памяти. Как же, как же...

Время не ждёт. Он понимал, что Сари прощается с ним — следовало ловить каждое мгновение; но в то же время нельзя подвести её, нельзя подставить.

— А я нарочно подменила ножны, — тихо засмеялась Сарамба, когда он отпрянул.

— Зачем, моя Сари?

— А просто так.

— Сари, я всё это время любил тебя.

— Я знаю.

Теперь она прислушалась, что там делается в гостиной. Сейчас её хватятся, потому времени почти нет.

— Сегодня вечером. Балинейная. Мать уедет в Вельтро. Отец будет спать. Ифаны не будет. Ты скажешь, что идёшь на длинную охоту. И вернёшься, когда стемнеет. Тебя никто не должен видеть.

Он стоял, пытаясь осмыслить невероятное, но Сари взмахнула рукой и гневно блеснула глазами, вмиг переменившись:

— Иди к ним, — прошептала и убежала на кухню.

Амон ждал этого вечера до озноба. Ни о чём другом он думать не мог.

Но не судьба. После Вхождения планы круто поменялись, ибо за столом отцы семейств договорились вместе пойти на охоту, погостить друг у друга, и Сарамбе пришлось уехать в Вельтро с матерью и будущим супругом.

Он помнил её прощальный взгляд. В нём не было грусти, и даже тоски оказалось совсем немножко. Главное чувство, что осталось от него: «Нас было двое, и я пропала. Но остался ты — я верю в тебя».

* *

«Нет, никого прежде я не слушала столь долго и внимающе», — рассудила Миланэ, когда Амон, наконец, прекратил рассказ.

Утро прошло, дело шло ближе к полудню. Нет и смысла говорить, что дочь Сидны безнадёжно опоздала на отъезд в матерь духа, потому было принято единственное решение — уехать завтра. Это вполне возможно; кроме того, у них появляется ещё целый день да целая ночь.

— Вот — моя первая любовь, — закончил он.

— А что потом? — осторожно спросила Миланэ.

— Потом?.. Легата, Восток. Ничего особенного…

Миланэ слушала его, лёжа на животе, иногда приглаживая гриву, а он чем-то отвечал: он целовал ладонь, то просто смотрел на неё, дотрагиваясь к её щеке, ушку, шее, подбородку, словно взирая на великую, вечную бесценность. Нет, он не рассказал ей о большом признании Сари на Церемонии Вхождения, он умолчал об этом; он умолчал о её приглашении в балинейную. Он не желал ревности или двоякого толкования; но Миланэ, конечно, ощутила эмпатией, что Амон нечто скрыл в своей истории, но не стала обращать никакого внимания — на то они и тайны.

— Что же Сари? Верно, вы встречались после и улыбались, вспоминая эти дни. Вы ведь встречались?

— Встречались? Это было бы хорошо…

У неё похолодело в груди и горле. О да, она хорошо знала это ощущение. Ей не знать — она хорошо назначена к траурному церемониалу.

— Нет, Амон. Нет.

Он печально посмотрел на неё бесконечно усталым взглядом.

Тем не менее, Миланэ не хотела верить ни себе, ни ему. Рывком поднялась, открыла комод; на пол полетело пару вещиц, а потом на свет выглянули знаки Карры. Миланэ быстро и споро, прямо на кровати, вытащила их, не соблюдая кой-каких условностей. Собрав выпавшую троицу в левую руку, она долго и тяжело смотрела на неё; её облик укрыла тьма.

— Ваал мой, Амон… — начала плакать она.

Вообще, Миланэ научена не плакать по умершим. Нельзя — она мастерица траура, ей не положено, ибо если Ашаи на сожжении тоже заплачет, то что станется с ритуалом? Но здесь стало как-то совсем не по себе; она сильно прониклась историей Амона и бесконечно сопереживала.

— Как это случилось?

— Никакой ночной кошмар не сравнится с обыденностью мира. Сари постоянно с ним ссорилась. Ко всему, в их союзе никак не появлялись дети. О её смерти наплели много чепухи. Сама шла, сама споткнулась, сама проткнула себе сердце… Так сказали, расследовав дело, — усмехнулся он. — Но перешёптывались, что в одной из ссор он толкнул Сари — у них доходило до этого — а она упала прямо на разделочный нож, который держала в ладони. Свежевала свинью. Говорят, она всё по хозяйству делала, а он — ничего, — Амон ритмично и злобно бил маленькой подушкой о кровать, а потом отбросил её.

Миланэ ещё раз посмотрела на знаки Карры, а потом сжала их в ладони.

— Чушь, Амон, — тихо, уверенно молвила она. — Он убил её.

За окном что-то громко ухнуло, потом взорвался скандал. Миланэ не могла не выглянуть: столкнулись две повозки. Она задёрнула занавеску насовсем и полностью, вернулась к нему, усевшись прямо возле плеча; из колоды знаков вытащила ещё один и кивнула самой себе.

— Но он, я вижу, тоже не жилец. Настигла месть, — спрятала знаки.

Амон посмотрел на неё и вздохнул; любить Ашаи: сладко-горько, это непросто, это жаркое мучение, великая трудность во лжи.

«Надо не только уметь видеть. Надо уметь не видеть», — вспомнила Миланэ рассказ, приглаживая гриву Амона. — «Умна ты вроде, а как придётся к чему — глупа. Его тайна, а ты вынула её на свет».

Вообще, врал и скрывался он отлично. Наверняка в Тайную службу отбирают подобных, наверняка там есть свои правдовидицы, которые совершают такой отбор: годен ли скрываться? может ли молчать? Он пытался скрыть от неё свою месть, которую совершил из любви и ревности; у него есть причины, понимала она, ибо — как знать? — возможно, он ещё не полностью доверяет ей. Но Амон не учёл, что всякая Ашаи, знавшая близость со львом, намного-намного острее и точнее чувствует эмпатией душу этого льва. Этому знанию тысячи лет, и сколько раз его использовали в корыстных целях — не счесть…

Он обнял её, уткнулся носом в бедро и так лежал, закрыв глаза.

— Утонул супружец Сари. С небольшой помощью. Как ни старались его спрятать и спасти — всё равно я нашёл. Милани, теперь ты знаешь мою главную тайну.

Приложила руку к сердцу, хоть он и не видел.

— Она будет сожжена со мной, — спокойным, тихим голосом молвила Миланэ.

— Я не был уверен, что он повинен в смерти Сари. Я убил его… больше из ревности. Теперь знаю это наверняка, и мне спокойнее.

Она молчала.

— Не думай, что я тебе не доверяю, потому пытался скрыться. Нет, мне кое-кто помог, и я поклялся, что никому и никогда…

Амон попытался подняться, но Миланэ не позволила, зная о его бесконечной усталости:

— Понимаю.

Повиновавшись, он дальше уткнулся в её бедро носом.

— Прости меня, Миланэ… Я люблю тебя.

— Я тоже люблю тебя, Амон.

— Тебе не страшно лежать рядом с убийцей?

— А тебе? — ответила вопросом Миланэ, пронзив его взглядом.

Он не ответил.

Терпеливое ожидание. Ашаи к нему привычны с детства. Так и она ждала, пока её лев заснёт, словно маленькое дитя; наконец, Амон уснул, и Миланэ очень осторожно освободилась от его плена, и села на краешке кровати, вздохнув, облокотившись на колени и сжав лапы вместе.

Всё это было странно, немного безумно. Комната пребывала в страстном, живом бардаке: по полу и постели разбросалась их одежда, в углу возле комода (почему в углу?) валялась сирна, а на самом комоде лежало «Снохождение», совершенно беспечно освобожденное от чёрной ткани, что подевалась неизвестно куда. Когда она успела его развернуть и зачем — Миланэ совершенно не помнила, и это даже пугало.

Она никогда не влюблялась так сильно. Никогда не влюблялась так быстро. Она — по нутру небыстрая на доверчивость — никому не доверялась с такой мгновенной слепотой. Никто с нею не поступал, так Амон. Он спас её. Он умел слушать, он умел рассказывать. Он был необычным и с тайной. И никто не делал ей столь великих подарков, как Амон.

«Опасно, необычно, так дико, волнующе…», — стояла она посреди комнаты в раздумье, держа поднятую с пола сирну. — «Я не должна рисковать, не могу рисковать, пусть он заберёт «Снохождение», пусть вернёт на место… А там я как-нибудь сама… Чутьё да выведет на тропу».

Взглянула на него, спящего. Лучи солнца сквозь занавески мягко освещали его спину, а в воздухе стали видны искрящиеся пылинки.

«Но тогда обидится… Скажет мне, что я глупая трусиха, не знающая своих желаний, ибо зачем тогда начинала всё безобразие? Кроме того, как я могу просто так отдать то, что столько искала? Судьба сделала дар — не отбрасывай его. Ваал мой, даже два дара», — Миланэ ещё раз поглядела на Амона, и ей захотелось как-нибудь позаботиться о нём, потому укрыла его лёгкой наволочкой, хотя и так было тепло.

Да. Щедрая судьба. Два дара враз. Сюрреально.

Миланэ подошла к «Снохождению» на комоде. Большая книга, весьма-весьма. Она несколько раз провела ладонью по обложке, смахивая несуществующую пыль. Хотелось открыть его тут же и враз, но Миланэ оказалась поражёна тем самым чувством, которое возникает, если в руки попадает ценная и важная вещь: хочется отложить знакомство, оттянуть удовольствие, усладиться им полностью наедине и полностью готовой. Завернув книгу Малиэль в кусок ткани с игриво-южным цветочным узором и спрятав в комод, Миланэ спустилась вниз и указала Раттане приготовить то ли завтрак, то ли обед. Она не стала играть в непроницаемость, и сама повела львицу-дхаари наверх, в спальню, чтобы показать ей Амона издалека, как будто некое украденное сокровище.

— Он пришёл ко мне ночью, Раттана.

— Я-то думала, что происходит. Думала — воры.

— Только никому нельзя знать, что он у меня. Могу на тебя положиться, Раттана?

— Да, сиятельная. Да.

Потом Миланэ оставила возле Амона целый кувшин лимонной воды, немного привела мысли с вещами в порядок. Первым делом, наконец, ушла помыться, потому что он набезобразничал с нею как надо. Миланэ думала о нём, когда окатывалась ведром с тёплой водой, и глаза непроизвольно закрывались, рот открывался в негой истоме, ловя струйки воды, она стройнилась и выгибалась. Как любовник, заключила она, он очень хорош, наверняка познал, немного взревновала она, не одну дочерь Сунгов. Прихорошившись и одевшись как следует — даже подвела тентушью глаза для него — Миланэ уселась в столовой, не зная, что с собой делать. Поездку можно и нужно отложить на завтра — ещё успеется. На улицу выходить не стоит. Патрона беспокоить — тоже. За какое-то дело всерьёз браться невозможно, ибо завтра уезжать, проходить Приятие; а не так просто над чем-то усердствовать, если у тебя «Снохождение» в комоде, спящий Амон в постели, ты опоздала на дилижанс, а у тебя Приятие на носу.

Спать совершенно не хотелось, и это было удивительно.

Чтобы чуть отвлечься и дождаться, пока Амон проснется, она уселась в столовой и начала читать книгу учёного Марсалия «О Триаде Сунгов». Её она купила, когда ходила книжным лавкам в поисках «Снохождения»; некогда её порекомендовала Арасси, как весьма занятную, хотя сама она — смешно — книгу не читала. В свою очередь, Арасси её посоветовал кто-то из «своих», то бишь тех, кто отличались лояльностью ко всякому порочному чтиву.

Миланэ понятия не имела, что может быть в этой книге. Триаду Сунгов мог упомнить любой львёныш, что отучился пару классов: Тиамат, Ваал, Нахейм. Соответственно, книга с таким общим названием могла уместить очень многое: об этом написано столько, что можно сложить целый дом из бумаги. Как говорится, Ваал — это дух, а с помощью крыльев — Нахейма и Тиамата — Он взмывает ввысь.

Принялась знакомиться, бегло и без большого усердия.

«О Триаде Сунгов», 804 г. Э. И.

Марсалий оказался малоизвестным современным учёным, который весьма много и плодотворно сотрудничал с Айнансгардом, по большей части — как переводчик с древнего и самых распространённых северных языков, в некоторой мере — как историк. Целую главу он рассыпался в благодарностях сестринству Айнсансгарда, которое любезно предоставило возможность без хлопот работать в дисципларии, а посему они такие, такие и растакие. Миланэ усмехнулась: неглуп этот Марсалий, всё правильно — сёстры, как любые львицы, падки на похвалу и комплименты. Впрочем, есть и повод для такого: сестры Айнансгарда наиболее благосклонно относятся к изысканиям любых учёных, сами очень уважают изучение небосвода, то бишь астрономию, не так давно — лет пятьдесят назад — позволили изучать на себе феномен игнимары, отчего многие учёные словно с цепи сорвались; правда, особых результатов пока нет. Огонь, ну и огонь. На руках появляется. Откуда — непонятно. Немного горячее, чем огонь на дровах. Цвета разные. Всё вопреки натурфилософии.

Дальнейшие главы были заполнены сухой, просто пустынной академичностью, и это оказалось скучно. Обычное вступительное слово о величии-важности Триады. Обзор различных взглядов на неё в хронологии. Особенности восприятия и понимания этой Триады разными прайдами Империи. Далее, по идее, должно быть интереснее: восприятие Триады не-Сунгами и наличие идей, схожих с этой, у остальных прайдов. По сути, главное внимание уделялось Северу, но и здесь ждало небольшое разочарование: Миланэ казалось, что поездки по Северу можно превратить в увлекательнейший рассказ, а тут получился сухой песок. Ох уж эти самцы, с их страстью к разуму. Да что тот разум? Лишь малая часть…

Она было собралась закрыть книжку, прекратив беглое перелистывание и посчитав, что её обманули, как тут вместо голых описаний и фактов пошли размышления. И выводы.

…Сообразно с вышеизложенными фактами, которые я усердно и непрерывно собирал на протяжении десяти и пяти лет, можно с большой долей уверенности заключить, что основоположное понятие Тиамата знакомо культурам северных не-Сунгов. Мнение о том, что не-Сунгам столь отвлечённые метафизические понятия совершенно незнакомы, явно несостоятельно; также этими фактами я хочу упразднить общепринятое мнение, что подобные «метафизические факты» полностью недоступны разуму не-Сунгов по причине ограниченности и низкой степени развития.

В частности, такие северные прайды не-Сунгов, как менаирцы, таллалийцы и ордоссианцы, не только выражают понимание понятия «Тиамат» на обыденно-бытовом уровне, но и имеют вполне оформленный метафизическо-философский конструкт, облачённый, по большей части, в фольклорно-мифологическую форму: песни, пересказы, метафорические сказки и т. п.; также уникальными артефактами в этом плане выступают уже весьма известные деревянные таблички и каменные стеллы, созданные упомянутыми ранее «шаманаями» — жрицами местных культов. Я утверждаю, что эти культы, несмотря на бытовавшее ранее мнение об их абсолютной разнородности, весьма гомогенны. Более того, по моему мнению, в этом контексте есть смысл говорить о пан-Северном культе; впрочем, это тема для следующих исследований…

…Как уже упоминалось, примерный перевод слова «Шаан-валуаар-ахмар» — «тёмное море духа». Именно так характеризуют Тиамат представители северных прайдов и их жрицы; более того, все они прекрасно понимают слово «Тиамат», различия состоят лишь в разном, отличном от сунгского произношении, которые приведены на стр. 142. Некоторые исследования, в том числе и прямой расспрос представительниц т. наз. северного жречества, позволяют сделать некоторые выводы насчёт этой лексемы. В частности, в древнем языке, который, как нам прекрасно известно, имеет множество диалектов, непостижимое традиционно ассоциировалось с «ночью», и следовательно, с «темнотой». Выражение «тёмное море» в символическом описании т. наз. северных культов не имеет ничего общего со злом или чем-то плохим. Это обозначает «неизвестное», «неведомую силу», «непознаваемое». Одна из представительниц т. наз. северного жречества объяснила мне, после некоторых усилий с моей стороны, что «тёмное море духа» непознаваемо и находится за пределами львиного сознания, потому его нельзя увидеть, как нельзя увидеть свой затылок, но в то же время из него состоят миры, в том числе и этот. «Мы купаемся в этом море, осознавая маленькую каплю вокруг себя. Когда мы умираем, эта капля, построенная умом, лопается, и мы сливаемся с тёмным морем». Как мы видим, это наивное объяснение мира не лишено некоторой логики и верности, потому что классические труды Ашаи-Китрах утверждают непознаваемость Тиамата, то бишь «Тёмного моря духа» в мифологии т. наз. северных культов, потому что Тиамат находится в основе всего явленного и недоступен для аналитического ума…

В одном месте Марсалий описывал одну из каменных стелл, предположительную, созданную какой-то шаманаей:

…Лев и львица с маленьким кружком вокруг них обозначает ординарное сознание; львица с большим кружком обозначает жриц местных культов, т. наз. «шаманай». Кружок, судя по всему, обозначает каплю (сферу) сознания. Таким образом, предполагается, что «шаманая» «сознаёт больше», нежели обычные представители львиного рода. В следующих изображениях указано, что эта сфера может расширяться, сужаться или даже «менять форму». Наглядно изображено, что у «шаманай» потенциальная степень изменения этой сферы значительно больше, чем у остальных. В то же время из одной картинки следует, что сфера «шаманаи» уничтожается там, где выживают сферы ординарного сознания, и «шаманая» гибнет там, где простые львы и львицы ничего не чувствуют; судя по всему, это обозначает повышенную «чувствительность» шаманай, хотя этот вопрос я оставляю открытым для дальнейших исследований.

Третье изображение представляет собой довольно сложный для интерпретации объект. Львица-«шаманая», имеющая «сферу осознания», соединена тонкими линиями с точками, находящимся в определённом, древовидном порядке вне сферы; из совокупности доступных мне возможностей можно заключить о присутствии здесь некоторого утверждения, а именно: что «сфера осознания» имеет потенцию к перемещению к этим точкам, а сама львица должна (?) оставаться на месте. Факт неясный, но любопытный, тем не менее, не исключена ошибка или вольность художника. Согласно предположениям некоторых сестёр Айнсансгарда, пожелавших остаться неназванными, здесь может идти речь о мифе т. наз. «многомирности»: демонстрируется способность «шаманаи» произвольно перемещаться по «мирам».

Безусловно, правдивость или ложность этого предположения должна быть исследована в будущем. Также я оставляю на суд читателя возможность истинности т. наз. «многомирности».

Ашаи-Китрах. Сёстры понимания. Не зря у них так высоко ценится искусство толкования текстов — оно обязательно изучается в дисциплариях; да и обычных учениц, свободных, к нему тоже стараются приобщить. Миланэ вспомнила, как их наставница, Ваалу-Анлиль, серьёзная и всегда печальная львица, начинала занятия: «Увидавшей незримое!» — говорила она, а они отвечали, преклонившись в криммау-аммау: «Слава!». «Услыхавшей неслыханное!» — «Слава!». «Познавшей неведомое!» — «Слава!».

Миланэ поняла, что этот Марсалий далеко не такой простак, каким хочет казаться. Это «оставляю на суд читателя» — хитрый ход, и нельзя исключить, что он вполне сочувствует… чему? Тому, что пишет. Нельзя толочься на Севере добрых несколько лет и ничего не перенять. В тексте было много таких хитрых ходов.

Вообще, по тексту заметно, что он скрывается, но оставляет концы для читателя. Конечно, всё сделано ради Надзора; но вообще, Надзор весьма попустителен к книгам учёных. В Империи каждый имеет право на свою личную степень свободы духа, которая, в свою очередь, определяется статусом. Например, самовольные мыслишки насчёт веры Сунгов для обычной поселковой львицы недопустимы; в то же время в среде учёных считается почти что обязательной вежливая форма отстраненности от вопросов веры либо здравый скептицизм; патрициям так вообще разрешена некоторая степень иронии.

…Многие факты, приведённые здесь, ставят под сомнение современные представления о появлении Триады. В частности, общепринятым фактом сейчас признано первичное возникновение Диады «Тиамат-Ваал», то есть сёстры-предвестницы в древности одновременно засвидетельствовали реальность и Тиамата, и Ваала. Тем не менее, тщательная датировка и изучение источников указывают, что это может оказаться не так. Знание о Тиамате, судя по всему, значительно древнее знания о Ваале, что может натолкнуть на мысль о том, что зарождение Ашаи-Китрах произошло раньше, чем они открыли Ваала…

Дааа, это более чем смело, Марсалий.

…Имея в виду теоретическую невозможность свидетельствования феноменов духа любыми не-Сунгами, согласно сообщениям и наставлениям сестринства Ашаи-Китрах, чрезвычайно сложно установить, оперируют ли при этом северные прайды аллегорией либо «метафизическим фактом», констатируя тем самым действительную «реальность» этих миров…

Последний пассаж не оставлял сомнений, что Марсалий действительно симпатизирует северным взглядам; здесь заключалась и издевка, и ирония, и некое послание для единомышленников; а для поверхностного взгляда — всё чинно-благородно, не в чем упрекнуть. Это развеселило и вдохновило Миланэ, она с большей охотцей начала перелистывать книгу, а потом ей кое-что пришло в голову. Она быстро пошла наверх, тихо прокралась в спальню, где спал Амон, раскинувшись по всей кровати, как полный хозяин положения, взяла «Снохождение» и спустилась обратно. Она сравнила искусный рисунок древа миров из него с изображением на каменной стелле из книги Марсалия.

Ха. Ох, да. Да. Миланэ облокотилась о стол, приложив в волнении сложенные пальцы ко рту. Изображения не были идентичными, но невозмутимо демонстрировали полное подобие в основном принципе — древе миров. Там, где в центре изображения на стелле находилась львица с кружком, у Малиэль стояло простое и понятное — «Исход: ты читаешь это здесь». Миланэ сразу поняла, что это обозначает мир, что её окружает — домашний мир. В стороны от него разошлись две ветви, одна ушла вниз, две — вверх; это было на схеме стеллы. У Малиэль всё оказалось намного сложнее: кроме этих путей, добавлялись ещё два пути к двум нижним мирам, и два — к двум верхним, причём ветви были изображены по-разному, и напротив каждой размещалась цифра — очевидно, в тексте объяснялось их значение. Также отличие состояло в том, что одного нижнего мира на изображении стеллы не доставало, но ветвь туда, как ни странно, протягивалась; у Малиэль же мир там был.

Только сейчас дочь Сидны поняла кое-что очень простое, от чего полились слёзы, перемешанные со смехом: самые простые вещи очень сложно понять и принять. Нет, здесь нет никакого сговора, шуток или случайности. Малиэль и неизвестный мастер (мастерица?) утверждали нечто очевидное их пониманию, но в тоже время глубоко загадочное, непостижимое — воистину мистическое. Мир не один. Их несколько. Вот так. Делайте, что хотите. Каково знание? Просто, правда? Они даже прямо утверждали, что понятия не имеют, сколько их, этих миров: на стелле в неизвестность протягивались слабые, гаснущие лучи; почти то же было у Малиэль, только пространство между мирами и вовне их у неё более недвусмысленно заполнялось штрихами, похожими на волны, и было писано просто и ясно — «Тиамат».

Ложь, глупость, тщеславие, подражательство?

Да, может быть так бы и подумала Миланэ, ещё не совсем растерявшая крупиц скепсиса. Но она не устояла перед соблазном и начала вычитывать значения цифр напротив ветвей мира в книге Малиэль, сразу наткнувшись на вот что:

…ещё раз упомню, что одно снохождение редко кончается входом в один мир. Чаще всего душа следует пути по древу, а некоторых миров, как ты знаешь, ученица, не достичь просто так, не побывав во других. Гляди — путь-единица, в мир вязкой серости. После него очень часто выбрасывает в мир чёрных камней. Далее может последовать мир сверкающих небес. Путь сего снохождения поначалу столь част и устойчив, что шамани зовут его «тропой ученицы»…

Да ладно бы это. Как не помнить ей эту «тропу ученицы», о да… Миланэ, волнуясь, открыла наугад иную страницу, ибо эту читать стало страшно, так как можно настолько увлечься, что начать взахлёб читать всё подряд; а ей следует делать всё хорошо, по порядку, ибо «Снохождение» у неё ненадолго, ах ненадолго, и самое важное следует записать…

…Ученица! Внимай, будь осторожна. Снохождение наяву погубит тебя, если ты очутишься у вод: при возврате в тело или выходе прочь — воды влекут, играя цветами, особо зелёным да жёлтым. Душа падка на них, на воды, и причины никому не известны. Воды добротно уносят из мира, но для них сновидица должна быть сильна и намерена, так что помни о моём стереженье, а получше — избегай наяву снохождений, а готовься к ним бережно и поспокойней, исходя душою из готового ложа, а не посреди опасностей мира; ведь нужно себя поберечь, в снохождении погибнуть — нехитрое дело…

Она поняла, что ей уже, после нескольких строчек, нужна передышка. Та самая, что требуется после прибытия важных новостей или прочтения чего-то необычайно волнующего, но во сто крат сильнее. Закрыла книги, поставила на краешек стола; скрыла лицо ладонями; двигая головой то вверх, то вниз, так потирала нос, ощущая горячее дыхание на ладонях.

В таком положении её и застал визит семейной пары из Марнского пригорода. Перво-наперво вошла Раттана, объявив о добрых Сунгах, что нуждаются в служении Ашаи. Ваалу-Миланэ не могла отказать (хотя, честно говоря, было не до них), потому что в эти марнские дни её глодало немного иррациональное чувство ненужности: будто бы она никому не приносит пользы и ни на что не годна. Конечно, чувство было несправедливым к себе: много всего произошло за эти дни, и приехала она вовсе не служить, а обустраиваться. Как бы там ни было, высоченный, худой лев и его супруга вошли к ней в дом. Требовалось простое: они хотели застамповать выписку из метрической книги; в метрических книгах отображаются рождения, совершеннолетия, бракосочетания и смерти. Здесь было бракосочетание. Выписка из книги сильно попортилась за совместно прожитые годы, и упёртые чинуши не хотели принимать того, что супружеская пара — это супружеская пара; в провинции такое сложно представить, но столица есть столица. «Чинодралы глупые, будь им неладно», — раздосадовалась Миланэ; как и всякая Ашаи, она не слишком жаловала чиновную братию. Немного подумав, быстро накропала им уведомление, что настоящая выписка вполне действительна, и указала, что данное уведомление годно только на 1 (одну) луну, считая от сегодняшнего 8-го дня 1-й Луны Огня 810 г. Э. И. Это не совсем то, что хотели супруги, но иначе Миланэ не могла согласно законам, ибо так хотят Сунги, и посоветовала им сделать новую выписку, благо, это ничего не стоит. На это лев ответил, что сочетались они далековато, а именно в провинции Тобриан, а потому это не так просто, как кажется. Миланэ снова могла лишь посочувствовать, взяла с них совершенно символическую плату в два империала («Так мало?», — удивилась львица, на что дочь Сидны снова наврала всякого, будто бы уведомления ничего не стоят) и отпустила с миром.

Раттана ушла по её поручению — заказывать ном для дома; о надомном знаке Ашаи она вспомнила сразу же после визита этой четы. Посему Миланэ снова сидела одна, за столом, сквозь занавеску наблюдая за жизнью бакалейной лавки напротив.

— Я ведь счастлива, — раздалось в тишине.

Он вживую пришёл к ней из мира облачных грёз, которые прибывают к каждой самке; когда-то ещё ранние, неоформленные, робкие, в них ютилось светящееся негое чувство, что не знает себе места; но со временем, когда она чуть подросла, прошла Приятие, стала дисципларой, то они стали более чувственными, конкретными, обрисованными, верными, строптивыми. Ах, были ли эти грёзы? Конечно, были. Вот ей желалось, чтобы лев был хорош собой, умён, загадочен, но несильно и в меру, чтобы защищал её, спасал, делал подарки и безумно любил, делая жуткие поступки ради любви; о, мечтала она, она всегда была мечтательной, и такой осталась; эти грёзы не умещают в себе кого-то определённого, это всегда тёмный силуэт против солнца, полузагадочный, с усмешкой, сильный, добро-злой. Что бы она тогда делала? Всё. Она бы строптивилась ему, она бы завлекала его, играла, поддавалась и сдавалась на милость, как повелителю. И разделяла она, конечно разделяла себя и любую светскую львицу, это понятно, ибо простых берут в супруги, в желании найти покой очага, а Ашаи — обожают, в желании найти огонь. Но она может всё, она может и то, и это, а потому он её полюбит, не бросит — ибо не сможет бросить, столь сильны будут её чары.

Да, у их любви будет много трудностей. Кровь моя, сколько здесь сложного! Род патрона, Синга, служба Амона, его задание, её положение и призвание; «Снохождение»; неизвестность после Приятия (а вдруг действительно придётся уехать в Кафну?); сомнительный интерес к её особе и всякие слежки… Но они всё разрешат.

«Амон умный, и я — тоже. Буду с ним, сожгу всё, что он скажет, испепелю саму себя, если нужно…»

«Ты живёшь, только когда любишь», — Ваалу-Даима-Хинрана.

«Львица, которая разучивается очаровывать, всё больше научается ненавидеть», — Сэзарий.

А ещё вот что самое восхитительное: у них это — взаимно. Ведь как обычно идёт тропа любви? Он любит её, Она любит Того, Тот любит Ту, а Та любит только Себя, причём и то безответно. Так течёт жизнь: поначалу для любви мы слишком малы, потом недолгий расцвет (как он недолог у нас, львиц!), а потом вроде и не до любви, а там пришла пора умирать, если до того чего не приключилось.

«Снохождение» на краешке стола попалось ко взгляду. Глупой, ой глупо его тут оставлять. Миланэ поднялась наверх, чтобы спрятать снова. Амона в постели не оказалось, и оттого аж похолодело внутри.

— Милани.

Он почему-то сидел в углу, полуголый; возле стоял графинчик.

— Кровь моя, Амон, ты меня напугал, — с действительной укоризной молвила Миланэ и пошла прятать книгу.

— Кто там был? — спросил он, следя за нею.

— Сейчас? Внизу? — навострила ушки, задвинув ящик комода. — Супружеская пара, застамповали одну бумажку.

— Ммм…

— А что? — подошла она к нему, возложив руки на плечи.

— Ничего.

— Ты мой пугливый, — доверчиво уселась ему на колени; он оттаял, учуяв её тепло.

Они поцеловались.

— Тебя что, могут искать? — спросила Миланэ с лёгким, недоверчивым к беде беспокойством.

— Не знаю. Могут, наверное.

Но Миланэ не видела трудностей.

— Уйдёшь ночью, под рассвет.

— Я так и хотел, — Амон приложил ладонь к её загривку.

Помолчали.

— Есть хочешь? — встрепенулась она.

— Не знаю, что бы сейчас сожрал.

— Идём… Идём-идём, я тебя покормлю.

Сошли вниз, уселись на кухне, у очага; похоже, Раттана действительно происходила из голодных земель, ибо наготовила столько всего, что вполне бы хватило на большую семью, а не одинокую Ашаи.

Амон расспрашивал о Раттане, о доме, о соседях. Также побеседовали о том, что всё безнадёжно проспали; он выразил беспокойство, что она может упустить Приятие, на что Миланэ улыбнулась и заверила: не пропустит. Через некоторое время они сели друг против друга. Миланэ сначала наблюдала, подперев щёку ладонью, как он ест. В своё время она недолюбливала, если так делала мать, Арасси тоже имела такую привычку: наделает чего-то, когда её очередь, сядет и смотрит, как Миланэ ест. У них по этому поводу даже случилась однажды маленькая ссора.

Миланэ резко обратила взор в сторону, когда поняла, что это ему тоже может не понравиться; а она не желала, чтобы ему что-то не нравилось.

— Как мы столь быстро влюбились друг во друга? Может, сошли с ума? — меланхолично вопросила она, рисуя когтем невидимые узоры на столешнице.

Он повертел ложку в руках, словно диковину.

— Я быстрее.

— Что? — не поняла Миланэ, бросив занятие.

— Я быстрее влюбился, — продолжил есть.

— Как тебе знать? — подалась она к нему, совсем чуть подморгнув левым глазом. Вообще, Миланэ далеко не чуждилась любых заигрываний, но всегда считала, что они должны быть редки да метки.

— Когда я в тебя влюбился, ты ещё не знала, что я есть.

На её вопросительный взгляд с улыбкой ответил:

— Я ведь следил за тобой. Влюбился ещё там, на мосту. Может, и раньше.

— Амон, а как долго ты за мной следил?

— Принял хвост тогда, когда ты вошла в дом Талсы. Кстати, что там делала?

— Там были патрицианские посиделки. Маленькая пирушка.

Нет, всё же где-то глубоко он ещё был жёстким, недоверчивым самцом, глядящим на жизнь остро и без украс. Она почувствовала, как он пожалел об этом вопросе: «Что там делала?». Понимал Амон, что такой вопрос может вызвать у неё некоторые подозрения либо недоверчивость. Волнуясь за её отклик, он тут же попытался изобразить равнодушие; но Миланэ отлично поняла, что здесь было лишь чистое любопытство, ничего более.

Ел быстро, сосредоточенно. Изголодался.

— Хочешь, я тебе тоже что-то расскажу? — вздохнула Миланэ, и вдруг ощутила, как он дотронулся к её голени под столом. Миланэ обожала такие игры: нечаянные касания, мимолётные взгляды, тени улыбок; и ей очень нравилось, что Амон знает в них толк.

— Да, — кивнул он.

— Всегда думала, что я — истинная андарианка, — сказала она, ощущая, что прикосновение поднялось к колену. — Но мать совсем недавно рассказала, что у меня другой отец, а он не был андарианцем. И теперь я даже не знаю, что о себе думать.

Казалось бы — увлекательная и волнующая история. Но у Миланэ вдруг она уместилась лишь в три предложения: она вняла, что действительно нечего сказать. Так странно.

— Ничего, — махнул рукой Амон, словно на пустяк. Ему, приёмышу, было трудно увидеть здесь нечто особенное: — Я не знаю ни отца, ни матери. Настоящих, в смысле. С этим можно жить, не волнуйся, — улыбнулся он.

Миланэ сонными и влюблёнными глазами смотрела на него. Только теперь поняла, как же хочется спать, просто всмерть как.

— Хочешь, раскину Карру, — не в силах сдержаться, она зевнула, даже не успев прикрыться ладонью, — ааай… мы попробуем узнать… ой, прости… кто твои родители?

Вместо этого он отпихнул тарелку вбок и подошёл к ней.

— Ты устала. Не спала всё это время?

Миланэ покачала головой. Не-а. Не спала.

— Тогда как-нибудь в другой раз. Сейчас я пойду и уложу тебя, а ты пойдёшь со мной и послушно уляжешься.

— Без тебя не засну — будет одиноко. Кроме того, есть предложение.

— Какое?

Он вёл её к ступеням на второй этаж, поддерживая, словно слабосильную.

— Какая-нибудь Ашаи накладывала на тебя руки? Ты испытывал страйю? — Миланэ снова зевнула.

— Нет.

— Почему? — остановилась она, прильнув к нему.

— Да так… Всё никак не было… возможности. Неинтересно было. Да и к чему эта страйя, если Ваал — лишь слово?

— Он слово, но слово очень сильное… У слова есть власть. Слово — это сила, Амон. Оставь, сама поднимусь.

— Ах, ну да.

Легко подхватив, Амон понёс её на второй этаж, толкнул лапой дверь и уложил в постель. Дочь Сидны попыталась раздеться сама, но он с удовольствием проделал это за неё; она не противилась, приняв судьбу — ай, делай, что хочешь. Честно говоря, он предпочел бы занятие чуть иное, нежели сон, но Миланэ была уж совсем растаявшей от усталости, и ничего не оставалось, как улечься возле неё.

— Страйей можно не только фантазм Ваала показать. Можно нечто иное. Я слыхала, что некое подобие страйи, только более сильное, можно пережить, если уснуть вместе и я начну сновидеть. Это совместное сновидение, сестринству оно хорошо знакомо, я его испытывала… но только с другими Ашаи. А если так усну с тобой, то… смогу так увести твою волю за своей… как оно бывает при обычной страйе, наяву, понимаешь? Только мы не будем глядеть на Ваала, зачем он нам сдался… Мы попытаемся посновидеть. Для этого нужно… Возьми мою ладонь, левую, и не отпускай… Не отпускай, мы попробуем. Ты увидишь… Как при траурном церемониале, можно показывать, я показывала, у меня есть опыт…

— Да-да, моя любовь, да-да, — благодушно кивал Амон на её сонную болтовню, многое не понимая и не особо отягощаясь. — Спи, не тревожься, я с тобой, Милани.

Ладони он её не отпустил, как просила, и так заснул вслед за ней.

Что ж, пришлось познать цену милой, сонливой болтовни львицы-Ашаи. Поначалу всё было, как всегда, но тут вдруг он понял, что знает о том, что спит. Неслыханно. Ведь если спишь, то не знаешь об этом. Если знаешь, что не спишь, значит бодрствуешь и бегаешь по миру тёплой крови. А тут бы ни так, ни эдак. Он знал, что спит, и всё равно спал. Более того, перед взором ничего не являлось — одна темнота, а его всего словно сковало. Чудовищно.

Явилась Миланэ; кроме неё, вокруг ничего, а её красота даже лучше, чем наяву. Она явно пыталась что-то сказать, улыбалась, пыталась успокоить; он не отпускал её ладонь, старался хоть как-то удержаться возле, потому что происходящее ну совсем не нравилось. А по ней заметно — такие дела ей в привычку и нипочём.

Примерный смысл её «слов» до него, в целом, дошёл: «Будь спокоен Амон, всё хорошо, я — с тобой».

Поняв беспокойство, Миланэ отпустила его, смеясь, отчего он впал в ужас. Но стало много лучше, а потом его выкинуло в некую местность, в некий каньон или нечто вроде того. Он с трудом повернулся — всё плыло и прыгало перед взором — и увидел Миланэ, что молча указывала пальцем на далёкий холм, на вершине которого что-то светилось; завидев её, сознание Амона обрело устойчивость, и этот дивный мир перестал плыть. Она явно желала, чтобы он туда пошёл, но путь туда казался столь неблизок, что путешествие казалось невозможным; тем не менее, он попробовал, и понадобилось не более десяти «шагов», чтобы дойти. Как можно так обмануться насчёт расстояния — Амон не понял.

Но размышлять о расстояниях не было времени, так как на вершине холма он увидел… Сари.

Почему-то сразу пал ниц, на колени. Невозможное, нереальное видение, восстание из мёртвых. Он протянул к ней руки в трепете и экстазе, а Сари подошла как ни в чём не бывало, одетая в обычное домашнее платье, то самое, широкое, с открытым хвостом, подняла с колен и начала нечто говорить.

«Я ведь говорила тебе, что найдёшь великую любовь. Говорила-говорила. Но ведь просила быть зорким!».

Понимать её стоило чудовищных усилий, словно бы в сознании одновременно происходил перевод с нескольких языков, но Амон очень хотел услышать, что она скажет. Потому он слышал.

«Я был внимателен, Сари».

«Оно всё так! Не упустил. Но где твоя зоркость? Почему не бдителен? Почему?», — Сари почему-то укоряла его; любя, но укоряла.

Амон попытался её схватить, обнять, поцеловать, но Сари отворачивалась от него, точно так, как много лет назад, дразнясь и пытаясь угомонить.

«Помнишь нашу клятву?»

«Да», — вдруг испугался он, устыдился. — «Сари, прости, что рассказал ей».

Она протянула ему руку. Дотронулись запястьями, как когда-то. Клятва на крови.

«Ты доверился верной львице».

А потом вдруг исчезла. Потом ужасный рёв в ушах, душа наизнанку, ощущение себя бесконечно большим, совершенно крошечным и прочие прелести.

Проснулся он так, словно бежал от стада разъяренных буйволов: задыхаясь (хотя силён, ловок и вынослив) и с молотом вместо сердца (а ведь его не так просто пронять). Вдобавок ко всему, будто этого мало, несколько мгновений он не мог двигаться — тело не слушалось.

Наконец, резко поднялся. Темнота и ночь.

— Как они это выдерживают? — тихо сказал сам себе, мельком взглянул на спящую Миланэ и глубоко вздохнул. Немного посмеялся — для самоуспокоения. Всё хорошо, всё нормально, все мы взрослые. Детскими страшилками нас не испугаешь. Прежде всего — не терять головы.

Можно подумать, это может как-то на него повлиять. Ха, ничуть! Амон всегда верит себе и уму. Он смотрит на вещи жизни трезво, с насмешкой и скепсисом, всегда готовый уличить. Да не верит он во всё это, во всё эдакое. Все эти душевные штуки хорошо смотрятся у львиц, спору нет, это их игры, это их украшает, иначе жизнь была бы тупой и скучной. Но он, лев, знает, что есть тело, что его можно поднять, уронить или порезать. Потрогать, в конце концов. Всё остальное — чепуха.

Что сейчас с ним было? Спал, видел сны. Почему такие странные и живые? А Миланэ говорила, что так будет. Значит, она к этому причастна? Безусловно, причастна, он ведь с ней в тесных эмоциональных отношениях, основанных на обоюдном влечении и молодой крови. О как.

Не верил он всему этому, уже давно. Не надо сказок для львят. Эта, как её, страйя? Да обычное внушение, это не только Ашаи умеют, это и воровайки с рынка проворачивают. Ваал? Могучий миф, благодаря которому Сунги стали Сунгами. Ашаи-Китрах? Красивые львицы с хорошими манерами, необычным мышлением, раскрепощённые и с загадкой; впрочем, их загадка пьёт из того же источника, что и тайна обычной львицы; и разрешается эта тайна всё тем же способом, всё тем же, о да. «Снохождение»? Да просто книжка. Интересная для Ашаи, наверное. Запретная добыча, как в легенде с Тафу. Как тут не понятно: он украл книжку, чтобы доставить ей приятное. Да чего скрывать: завоевать расположение. Дело-то хоть рисковое, но вполне возможное. Как видно, всё увенчалось успехом в полной мере. Надо было бы украсть золотое кольцо — украл бы. Вот эти вот сновидения? То самое внушение, он ведь не отрицает, что Миланэ держит его душу… тьфу, «душа» не то слово… голову, и он совсем не прочь окунуться в озеро её чар. Она хороша, она превосходна, он её любит, это молодость, это кровь. Игнимара? Кхм, сложнее. Впрочем, и тут рано или поздно найдут ответ. Ведь природа даже обычного огня неясна. А дрова горят уже много тысячелетий, и никого это особо не волнует. Он слышал, что самая популярная теория среди учёных — эфирная. Мол, есть всемирный эфир, неясная субстанция, и при определённых условиях Ашаи как-то научились его зажигать; он горит, вот и всё. Это книжки надо читать, там всё написано. В мире много умных львов, они всё равно или поздно прояснят.

Да.

Сари во сне? Ах, Сари… От себя не убежать, от воспоминаний — тоже.

Пора уходить. Нельзя её будить. Она так мило спит… Миланэ. Она вся немного сжалась, беззащитная. Уши чуть прижаты, рот приоткрыт.

Начал одеваться, и… заметил что-то на руке. Что-то темнеет…

Левое запястье в крови.

«Не может быть». Он потрогал его, потом растёр. Кровь не его — запястье цело.

Посмотрел на спящую Миланэ.

«Я ей не рассказывал этого!». Да, он немало умолчал в своей истории, и не рассказывал, как однажды Сари и он поклялись друг другу, что до самой смерти никому не расскажут об их отношениях, чтобы потом не навредить друг другу во взрослой жизни; а чтобы клятва была вернее, скрепили старинным способом: надрезали друг дружке запястья (Сари долго не могла сделать этого Амону и даже всплакнула от жалости) и дотронулись ими, смешивая кровь.

Только Миланэ могла нанести ему кровь на запястье (кто же ещё?!), но ведь она ничего об этом не знала!

Ведь не мог сон… так… повлиять. Так не бывает. Сны — всего лишь… сны.

Он сидел на краю кровати, рассматривал кровь, даже понюхал её. Хотел было её разбудить, чтобы спросить. Рассмотрел: не сделала ли она себе каких надрезов? Но Миланэ укуталась в простыню, что служила ей одеялом в тёплую ночь.

Вдруг быстро оделся, поцеловал её в плечо и быстро исчез из дому через окно на кухне, которое приглядел ещё вчера, как самое безопасное.

И позавтра Миланэ, уже усевшись в дилижанс к Сарману, уже отчаявшаяся увидеть его в последний раз перед Приятием, заметила близкий сердцу облик в толпе. Амон стоял и улыбался, опершись о колонну здания почты и предусмотрительно прикрываясь подкидыванием монетки — так делают менялы-ростовщики. Заметив её взгляд, указал большим пальцем на сердце, потом приложил целую ладонь к нему, что означало: «Я люблю тебя».

Миланэ ужасно хотелось выбежать и обнять его; от безысходности и неутолённого желания она послала ему, вопреки предосторожности, воздушный поцелуй; неизвестно, чем бы всё кончилось, но Амон первым принял волевое решение и быстро исчез.

Глава опубликована: 26.09.2015
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх