Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Миланэ как раз сидела за письменным столом, бесцельно разрисовывая графисом большой лист красивой, белой бумаги; предметом её несознательного творчества стали узоры, каллиграфические литеры, несколько стилизованных знаков пламени Ваала, чёрные заштрихованные точки, путанные каракули.
Не хочу. Не хочу я больше всего этого. Может быть, так всё и должно быть; возможно, так надо, Вестающие должны такими быть, и вообще всё-всё сестринство, и Сунги — а мне надоело. Не могу… Не умею. К чему я пришла?
Какой стыд, какой позор.
Какой ужасный навет, какая гнусная ложь.
И что дальше? Было ведь оговорено, что я буду служить Вестающим, а они в ответ освободят Амона.
Но разве я додержалась договорённости? Где сейчас Синга, а где я?
Хоть бы не рассказал родителям.
У меня ещё есть время, ещё ничего не потеряно.
Но если Вестающие захотят, чтобы я сначала закончила со Сингой и его отцом, и только тогда выполнят обещанное? Они ведь не глупы.
О, мои предки… А я не могу выполнить обещанного.
Я… Я паду на колени перед Сингой. Ещё раз попрошу прощения. Буду умолять притворяться, будто он исполняет мою волю. То самое сделаю с Тансарром. Пусть они притворятся, поиграют роль, и как только Амона освободят, то…
Чуткие уши услыхали, что в соседней комнате что-то скрипнуло. Миланэ насторожилась. Но ничего. Показалось.
Если Вестающие узнают обо всём этом, то не видать от них помощи. Тогда остаётся разве что к Высокой Матери идти.
Да, так что ж, я великая лгунья и нечестивица, но всё это — ради тебя. Я лгу ради тебя, сижу здесь ради тебя, я всматривалась в чужие глаза с притворной симпатией ради тебя; я верна, в этом моя честность — я не брошу тебя. Ты упал, ты свалился в глубокую яму, ты тонешь в чёрном зеркале — я бросаюсь туда за тобой, ибо не брошу тебя. Ты не зовёшь на помощь, потому что так не пристало, и ничто не толкает меня вниз, в темноту, в который ты сейчас покоишься — но я упаду туда, я буду вместе с тобою, и выведу к свету; я сама стану светом, если так будет нужно, и великое пламя осветит тебе путь, чтобы ты знал, как выбраться из пещеры. Я не брошу тебя, я не брошу тебя…
Вытащив сирну из ножен, она несильно уткнула её острие в стол. Потом отложила в сторону бумаги и посмотрела в окно.
Все свои силы Ашаи она теперь чувствовала, как тяжкий, бесполезный груз. Да, она пыталась приходить к Амону во снах; и, кажется, он понимал, кто и почему приходил. Даже если он по пробуждению всё забывал — пусть так… Но всё равно она не может дать ему свободы.
— Как мне теперь быть с тобой, мой Амон? — спросила она темноту и себя.
— Как и тогда.
Этот голос не просто привёл её в чувство, нет. Она вся вздрогнула, а потом резко замерла, обернувшись. В полутьме, в неверном свете одинокой свечи возле стола, возле приоткрытых дверей виднелся родной силуэт, эфемерные получерты. Но если глаза могли подвести, то не уши — она прекрасно слышала, кому надлежит голос.
— Амон? — с величайшей надеждой, полной дикого страха, спросила Миланэ.
— Это я.
От изумления Миланэ даже не набросилась ему на шею, а так и продолжила сидеть, только упущенный из ладони графис покатился по столу, а потом свалился на пол.
— Был здесь всё то время, в соседней комнате, пока вы занимались делами. Я ждал, пока он уйдёт.
Она поднялась на молодые, стройные лапы.
— Но как тебе удалось… сколько сил потратила, не могла к тебе никак попасть, я… ты получал мои письма? Они тебя выпустили?
— Да сбежал я, — подошёл к ней. — Но хотел взглянуть тебе в глаза, прежде чем пуститься в бега. Мне рассказали, что ты… — начал он с со злостью и глубокой обидой, но не договорил, потому что она бросилась ему на шею, и так повисла на ней, впившись в него когтями почти до крови.
— Амон, милый. Я так соскучилась за тобой. Ты не представляешь, как они мне все надоели. Я пыталась, неистово пыталась, поверь… Мне приходилось врать, вилять, притворяться и спать, с кем надо. Как я боялась этого суда!
Есть такая вещь между двумя: ты, в разлуке наслышавшись всего плохого, злишься, ты веришь каждому чужому слову, и всё кажется тебе истой правдой, терзают великая обида, ревность и предательство чувств; события, поступки, взгляды сами складываются в злую картину мира, где всё предрешено; а тем более в такой тяжёлой, непонятной, грубой разлуке. Появляется прочная вера: она была не той, он был не тем, а всё между вами было ложью либо мимолётным капризом.
Они таковы, Ашаи-Китрах — дочери лжи!
Но вся вера разбилась при её виде; то, как она встала, как посмотрела, даже свершился взмах хвоста. Амон вмиг всё узнал в ней, и даже запах — и тот вмиг узнал. Он чувствовал частое дыхание у себя на щеке и впившиеся когти, и понимал, что в мире нету иной львицы, что любит его больше; и не понимал — почему усомнился? Почему не поверил?
— Амон…
— Ты отдалась в волю Вестающих?
Ранее он намеревался спросить это холодно, с колючим задором, не один раз продумывая всю сцену в уме. Теперь вышло печально, жалея.
Амон почуял, как она закивала.
— Да, они предложили мне сделку, — медленно и тихо молвила она.
— И ты им поверила?
Долгое молчание.
Они чуть качались в такт внутреннему ритму, освещенные лишь слабым светом из окна. Лапы их стояли на ткани разбитой постели.
— Что мне оставалось, Амон? — говорила Миланэ ему в ухо. — Я подумала, что если они смогли спасти меня, то помогут и тебе… — отольнула, словно очнувшись. — Чего ты хочешь? Хочешь есть? Хочешь пить?
— Вижу, тебе далеко пришлось зайти, — посмотрел он на кровать.
Миланэ тоже посмотрела на неё и темно сказала:
— Кровь моя, Амон, я бы охмурила тысячи львов, лишь бы тебе это дало свободу.
Не сговариваясь, присели на кровать, сначала друг возле друга, но потом он одним движением обнял её за бёдра и усадил себе на колени. Так покоясь, она обняла его; в какой-то миг захотела сказать, что ему следует хорошенько вымыться, но сдержалась.
— Не знаю насчёт тысячи, Милани… Но с этим у тебя ничего не вышло. Ты во всём ему призналась, — улыбнулся он.
— Амон, я… Прости. Меня уже тошнило от всего, я должна была что-то делать, и не могла подличать с этим львом и его родом — они плохого мне не сделали, и… Я думала уже идти прямо к Высокой Матери, будь что будет…
— Да неважно. Преврати ты этого Сингу вместе с его отцом хоть в пепел — Вестающие бы тебе не помогли.
Она очень глубоко вздохнула. Это было уже неважно.
— А как книжка, стоила того? — почесал за ухом.
— Стоила, — Миланэ даже не сразу поняла, о чём он.
— Жаль, пришлось отдать, — невозмутимо сказал он, по-хозяйски взяв её хвост и начав с ним играться. — Сходили мы с тобой в библиотечку, Милани. Ты ещё себе экземплярчик не достала?
— Амон, ты несносен, — позволила себе — впервые за столько времени — капризный, но истинно любящий тон, и что-то захотела с ним сделать, но сама не знала что; потому взяла и легко потёрла ему ладонью нос.
— Ты ради меня с ним была? Этот Хамалар, всё это — ради меня?
— Да.
— Что ты должна была с ним сделать?
— Убедить перенять все коммерческие дела отца.
— А отец, будь дурак, и отдал бы всё, да? — он попытался быть ироничным.
Дочь Сидны пожала плечами, качаясь у него на коленях.
— На самом деле, он так и хотел сделать. Старший сын сбежал в Кафну, — Миланэ, рассказывая, что-то искала в его гриве, — а младший — он наследник, только такой, что ничего не хочет наследовать… И надо было сделать из него сильного, стремящегося к успеху льва. Знаешь, такого, что бежит к успеху: ты-дык, ты-дык, ты-дык…
Она изобразила, как скачет лошадь, и это очень насмешило Амона: тот начал душиться тихим смехом. Но быстро успокоился.
— Кстати, а где он-то?
— К себе ушёл. Обиделся. Ты, наверное, слышал.
— Слышал, слышал всё. И то, что перед этим — тоже.
Показная веселость, ирония и чувство вновь обретенной свободы играли в нём. Не имел он намерения обидеть её или укорить, хотя ревность тлела, даже после того, как он понял, что вся эта львица на самом деле, со всей её искренностью и силой чувства, надлежит ему и только ему.
Но Миланэ слезла с колен, села рядом с ним.
— Амон, прости меня за всё, что я могла совершить не так. Я всё делала из любви. Взываю к любой вышней силе, чтобы она стала свидетелем — я всё делала ради любви.
Это были простые слова, немного странные из уст самки, которым, как известно всем мирам, не пристало слишком извиняться перед самцами, ибо это делает их беззащитными, безоружными, слишком доступными. Но эта львица оказалась выше всякой условности; она не страшилась ничего — и своих чувств тоже.
«Я даже на смерть на Приятии шла ради тебя, Амон, чтобы ты не думал, что Ваалу-Миланэ-Белсарра труслива, что она — притворство, а не львица духа, что она — лишь слово, но в этом слове нет силы…», — не знал он того, о чём она не договорила, но подумала.
Амон сполз с кровати на пол, присел перед нею на колени, сжал её лапы, бёдра друг к другу, проделав ладонями длинное путешествие от её колен до самой талии. Так пленив, он уткнулся носом в её грудь.
— Прости, что так неумело украл книгу. Кто ж знал, что её так стерегут! Прости, что сомневался там, в тех четырёх стенах. Ты моя первольвица, ты моя самая великая Сунга, ты моя лучшая Ашаи из всех живших в мире.
— Я прощаю, — гладила она его по гриве.
Он вздохнул, отбросив всё прочь.
— Мир с ними всеми. Надо идти, поскорее.
— Если хочешь, пойду с тобой. Если ты меня возьмёшь.
Улыбнувшись, Амон покачал головой, заодно осторожно выглядывая в окно на улицу.
— Да я пришёл за тобой. Собирай вещи, как можно меньше — и сматываемся отсюда.
— Я сейчас… Мигом, — вскочила Миланэ и заметалась по комнате. — Так. Где эта проклятая шемиза? Шакал, сссс… — ударилась она о ножку комода и запрыгала на одной лапе.
— Больно?
Миланэ только отмахнулась, мелькая в своей ночной рубашке и хаотично сбрасывая вещи на центр спальни, у подножия кровати.
— Где ты взял эти лохмотья? — вдруг с подозрением и неуместной требовательностью спросила она, смерив его взглядом.
Амон только подивился, что может придти в голову львице в такой момент.
— Часть дали друзья после побега, часть — украл.
— Тебе помогли бежать?
— Угу, — кивнул.
— Кто?
— Потом расскажу.
— Мир не без добрых душ, — Миланэ продолжила метаться. — Сиди, я в соседнюю комнату. Никуда не уходи. Ты никуда не уйдёшь?
— Миланиши, да куда мне, — разлёгся он на кровати, свесив лапы. — Вон посижу, выпью чего-нибудь, — стащил графинчик с рядом стоящего столика. — Поторопись.
— Не пей, это вино! — Миланэ на самом деле не помнила, что там.
— О, самое то, — заглянул он в него, прищурив один глаз.
Миланэ вспылила и заволновалась, чуть ли не бросилась к нему:
— Не глупи, ты будешь пьян, Амон, что делаешь?!
— Я пошутил, пошутил, тихонько, — засмеялся он.
Она резко поставила графинчик на пол и пристукнула его ладошкой по плечу. Негодяй! Шутник.
— Несносный!
И упорхнула в соседнюю комнату.
Амон тяжело, шумно выдыхая воздух, разлёгся на белом ложе. Оно почему-то казалось ему ещё горячим; сложно было сказать — то ли он отвык от нормальной постели вообще, то ли это из ревности и вожделения. Все эти дни: сначала в форте Фес, потом в тюрьме Надзора. Да нет, не Ваал весть что — было худо, холодно, голодно; одиноко тоже — его почти всегда держали одного. Но не до предела, на Востоке бывало похуже, да и вообще — он не боялся неудобств. Тяготило иное — неизвестность будущего и какая-то общая абсурдность происходящего. И сыскари, и отвратительные служаки Надзора Веры, даже надзиратели косвенно давали знать, что узник он непростой; намекалось, что дела очень плохи. Несколько раз он встречал сочувствие и вовлекался в беседы о том, до чего могут доходить Ашаи-Китрах. В Надзоре, напротив, наткнулся на большие злорадство и ненависть, и приставили его к какому-то особо оголтелому сыскарю, которому он всё объяснял одно и то же: украл сам, отдал Ашаи на сохранение, она ни при чём, ничего не знает, прошу считать меня идиотом. В Надзоре впадали в ярость: наверняка, признаваясь в таком великом вероборчестве (кража запрещённой книги, обман Ашаи-Китрах безо всякого мотива), которое безо всяких шуток засылало на каторгу далеко и надолго, этот лев укрывал ещё большее.
Книгу-то на самом деле таки украли ловко, с подведением концов. Главным подельником Амона был тот самый Хал, который смог бесследно исчезнуть вместе с семьёй после его поимки. Устроено было так, что книга будто бы изымалась для «оценки состояния» и «подробного изучения сохранности»; более того, именно «Снохождение» почему-то очень часто проходило через эти операции, потому никаких больших подозрений это вызвать не могло. И лишь только две дурацких случайности сыграли фатальную роль: как раз в то время «Снохождение» понадобилось Ирмайне для Вестающих; и вместо него Амон, шутки ради, подсунул кулинарную книгу. Не будь первого, то ничего бы не произошло до сих пор. Не будь второго, то вполне возможно, что «Снохождения» не сразу хватились.
Потом Амона вдруг оставили в покое; всем он стал неинтересен, и все словно бы враз поняли, что с ним будет. Приходил какой-то и взял с него обязательство не разглашать никому и ничего, что он имел хоть какое-то отношение к Тайной службе (под страхом смерти). К её чести, ему пытались помочь в первые два дня, вникнуть в дело. Но потом словно отрезало. Его надежда на то, что тайники не бросят своего, оказалась напрасной; да он и понимал, что не с чего им помогать — от дураков всюду избавляются. Оставалось лишь одно: обещание Миланэ не бросить его. Но долгие ночи и нескончаемые дни посеяли в нём великое сомнение. Зачем, в конце концов, Миланэ требовалась книга? Почему она мгновенно вышла сухой из воды, но ему пришлось полностью в неё погрузиться? И дело, если подумать и отбросить чувства, было почти понятным — он ей не нужен (или стал не нужен), если бы не несколько странных снов, которые он почти не запомнил, но которые оставляли великое ощущение её присутствия…
Совершенно непонятный визит правдовидицы Ахиры оставил только вопросы.
Но потом вдруг доселе незнакомый надзиратель бросил ему всего две фразы: «Как ты?» и «Готовься». На следующий день пришёл сир Мейра и представил чудовищно простой, даже нелепый план побега: Амон сбежит, когда его будут в одиночку перевозить в темницу Марнской Обители правосудия, где и должен, собственно, состояться суд; цепи на его руках и лапах не будут закованы; после побега он будет считаться, понятно, беглецом — со всеми вытекающими; но несвобода, грозящая ему, куда хуже. Амон вмиг понял, что это возможно лишь по покровительству свыше, и зная наперёд, что Мейра не ответит, он всё же спросил: кто и почему за него заступился? Вдруг Мейра ответил, что Тайная служба своих не бросает, и Амон должен быть благодарен всем неравнодушным. И впредь — предупредил Мейра — не стоит верить Ашаи-Китрах ни на крошечную долю, ни в чём.
— Ненавидь их, Амон. Это всё, чего они достойны.
Вот с таким напутствием он бросился сразу в Хамалар.
Зачем?
Ещё один глупый поступок.
Хотел взглянуть на неё — это правда. Что скажет, увидев его? Запаникует? Обрадуется? Вызовет стражу? Поцелует? Он хотел знать, даже ценой жизни — правда ли всё или просто ещё одна ложь, как повсюду… И вместе со всякими лохмотьями он раздобыл оружие — ржавый нож в старом амбаре — которым собирался отбиваться, пока хватит сил, если она, устрашённая нарушением драгоценного покоя, предаст его и завопит о помощи; хотя он знал, что это — маленькое, жалкое оружие.
Теперь, сильно сжав нос и закрыв глаза ладонями, он качал головой, веря и не веря тому, что львица может ради него идти на сделки с сильными мира сего, улыбаться и лгать, спать с другими, бросать всю прошлую жизнь за хвостом без малейшего сомнения, отпускать на ветер годы подготовки и всё своё назначение; это было сном, сказкой, ирреальной историей, чьей-то выдумкой. Он ощутил, в каком теперь великом ответе за неё, за молодую львицу духа, следующую теперь за ним; и теперь Амон знал, что достанет для неё десять, сто, тысячу книг, но теперь с умом, злой мудростью, хитростью лисы; теперь он станет её великим защитником, хранителем и другом.
«Я ей всё скажу. Я всё скажу. Потом, не сейчас…»
А тем временем Миланэ, и ликуя, и страшась, искала нужные вещи в соседней гостиной.
«Так! Сирна, ножны, шемиза, пласис… какой… этот? Нет, какой пласис, тьфу ты, лучше свиру. Я свиру взяла? Кровь моя, неужели нет? Так, это нет, это нет, это нет. Деньги. Стамп, кошель — в спальне. Амулет? Там же. Проклятье, что здесь ищу-то ещё? Подвески с хризолитами? Этот идиот Синга снял их мне где-то здесь… Будто нельзя отыметь львицу и с ними. Дурак, даже это не мог толком сделать. Ни то, ни это… Всё с меня снять решил, дескать, вон какой я нетороплииивый, подступчивый, и даже амулет Ваала норовил снять, хотя уж какому светскому позволено к нему притрагиваться? Сама сняла. Будешь иметь Ашаи в следующий раз, Синга, если будешь вообще, так знай, что можно его и не снимать, как и подвески, как и кольцо… Это даже приветствуется, нас так учили — лев должен знать, кого имеет, а не полагать, что он с обычной львицей… Так где они?!»
Она помнила, что они должны быть на этом столе с мозаичной столешницей и мраморными ножками. Но не было. Пришлось нагнуться, залезть под него и поискать на полу — там-то они и нашлись; именно в этот момент Миланэ услыхала, как беззвучно, колыхнув воздух, отворились двери её покоев.
Вскочила, дабы не застали в этой недвусмысленности, в этой одной ночнушке (хоть она и была почти до колен, но хвостосвободной — разделялась сзади у талии на две части) и беспомощном положении; но, похоже, Синга всё успел заметить да увидеть, потому что так и застыл в дверях. Свет неверен, но заметно, что он взволнован и немного не в себе.
— Нам надо поговорить, — с сухим, нервным значением сказал он и распорядился в её хозяйстве: зажег от одинокой свечи масляную лампу.
Миланэ встала (одна лапа пряма, другая чуть согнута, оборот в три четверти) как ни в чём не бывало, и спокойно начала вдевать подвески в уши, глядя в сторону и вверх, хотя в душе всё застыло. «Сиди там, Амон, не ходи. Не ходи, не ходи. Никуда не ходи. Сиди спокойно. Я всё слажу…»
— Уже поздно. За полночь. Завтра.
— Что ты там делала?
— Ты подвески мне снял да уронил.
— А зачем их сейчас надеваешь? — подошёл он ближе.
Синга не был пьян, хотя без лёгкого хмеля не обошлось, нет, но в нём Миланэ увидела новое: он обрёл доселе не виданную напористость, уверенность. Вот воистину, подумала дочь Андарии, сдайся кому-нибудь, даже ненарочно, даже вынужденно — так сразу заявит права и начнёт с тобою хозяйничать.
Ну да и ладно. Лишь бы отправить его поскорее.
— Я не в настроении беседовать.
— Послушай… Ты должна осознавать, что всё это — непорядочно с твоей стороны, — встал он перед ней. — Но знаешь, я всё принимаю, и… в общем, мне сложно судить… Миланэ, иди, иди ко мне, — Синга совершил неуклюжую, безловкую попытку подступиться; вроде и с уверенностью шёл её поймать, а вроде нет.
Она увильнула, закончив с подвесками.
— Ступай спать, Синга. Давай всё завтра.
— Послушай, послушай, я тебя не выдам, я тебя люблю, понимаешь? Я хочу спать с тобой, не сам. Я всю жизнь сплю один, даже если рядом кто-то есть… Давай уснём вместе. Пошли туда — и уснём вместе. Пожалуйста…
Чего Миланэ терпеть не могла в жизни, так это самцов, которые напрашивались у самки, да ещё с этим «пожалуйста». Это всегда выглядит настолько жалко, смешно и глупо, что пропадает всякая охота к чему угодно, и убивается ещё не зародившаяся. Хочешь — делай. Там видно будет; может, и до когтей дойдёт, пусть. Но только без этих слёзных, стонущих просьб.
— Нам нет смысла спать врознь, — продолжал он. — Пошли… Я всё равно улягусь сегодня в твоей кровати.
— Я ж тебя предала. Зачем тебе такая? — молвила она, и сразу пожалела: звучало без отторжения, а напротив — будто призывчиво.
— Миланэ, прости, что наговорил глупостей, — он, наконец, сумел её схватить в объятия. — За все обиды, что причинил… я не хотел. Не выдам тебя, слышишь, возьмусь за любое дело, помогу тебе с твоим. А там — если хочешь — то делай, как хочешь. Делай, что хочешь, только не исчезай из моей жизни… — искал он её поцелуя.
— Синга, но пойми: я не люблю тебя. Я люблю другого, — отвернулась Миланэ от него, закрыв глаза, делая слабые попытки освободиться, обнажив шею.
— Не верю. Ты не притворялась. Ты — моя великая искренность. Пусть тот лев будет свободен; если так, делай ради него всё, как хочешь — но останься со мной.
Миланэ искала в себе немалые силы, не глядя ему в глаза. Она собирала весь холод души, чтобы взглянуть на него, чтобы он увидел этот блистающий холод, чистый лёд и отторжение, чтобы ушёл, чувствуясь плохо и страшно от сего взгляда. Она — Ашаи. Она — может. Хозяйке на то и даны силы…
Но вдруг он сказал то, что разрушило её волящее намерение, растопило все льды души:
— Любовь — это клетка. Я попался в неё.
Даже шерсть привстала на её загривке, отдав теплом по спине и хвосту. Эта одинокая душа не была ни в чём повинна; разве он причинял ей зло? Синга просто любил, и с этим никто ничего не мог поделать. Самое трудное то, что она, будь всё иначе, могла бы к нему привязаться; и, наверное, даже полюбить. Сколь бы всё стало проще и яснее, не испытывай она сочувственной симпатии; ощущения обречённости на вынужденную общность судеб; этого понимания. Но Ашаи-Китрах — сестра понимания — потому так и зовётся, что не может не видеть вещей миров. Если она настоящая.
Он, живой, был в чём-то таким же заложником судьбы, как и она с Амоном. По нему тоже пробежалось это великое, беспощадное стадо чужих интересов, чужой глупости, этой веры надо всеми верами, великий и ничтожный прайд Ваала, он тоже тащил бремя — быть Сунгом и быть сыном Сунга; и теперь ей-то становилось легче, она пришла к своему — убегала от всего с любимым Амоном, совершенно не желая видеть будущее. Синга же оставался с этим миром сам на сам, в чём-то обманутый, в чём-то разочарованный, с разбитой душой, почти беззащитный перед обстоятельствами. Миланэ обманет Вестающих и всё сестринство, сбежит — и сможет скрыться, она хитра; но он останется, и его род тоже, хранивший на неё, Ваалу-Миланэ-Белсарру, такую добрую надежду…
Она поцеловала Сингу в щёку.
— Уходи к себе, — приложила ладонь к его плечу. — Мне правда надо побыть одной.
— Я усну там, где мы были вместе, — Синга с пугающей решимостью направился к дверям спальни. — Неужели ты не можешь уснуть возле меня?
Вот нет. Только не это. Только не туда. Амон! Сиди тихонько. Спрячься, молчи.
— Нет! Постой! Стой…
Миланэ совершила к нему два шажка, неторопливых, со взмахами хвоста.
— Ты этого не знал, но я тебе скажу — как тому, кому верю. В определённые ночи все Ашаи-Китрах сновидят, ходят по снам, и для этого им нужен покой и одиночество.
— Знаю, знаю, мать рассказывала.
— Вот видишь. Значит, ты должен понять, — мягко сказала она.
— Ты на меня не в обиде? Не в обиде, нет?
— Не знаю, — уклончиво, как и подобает львице в таких случаях, ответила Миланэ. Пригладив его по гриве, молвила: — Отложим этот разговор.
Словно загнанный зверь, Синга начал метаться по комнате, подбегая то к окну, то к дверям; казалось, он исхудал, а все черты его заострились; лицо отражало ужасающую работу мысли — он что-то осмыслял, рефлексировал, о чём-то спорил внутри себя. Выглядело это суетливо и жалко, но Миланэ чуяла эмпатией, что его донимает то ли великая мука, то ли предчувствие. Потом плюхнулся на широкий, большой диван, на котором нельзя опереться на спинку сидя, а только полулёжа, и схватил её за руку:
— Давай помиримся… — притягивал к себе. — Я сейчас уйду, но сперва помиримся. Сдайся мне, иди сюда. Я уйду, но сперва сдайся. Будь моей. Иди.
— Синга, пожалуйста, не надо, — попросилась Миланэ, но он проявил силу, почти насильно усадив на колени. Затем перевернул: она очутилась на спине, он — у её лап.
— На самом деле ты так играешь, — целовал её колено, приникнув щекой к другому, словно жаждущий, приникший к чаше жизни. — Играй, делай, что хочешь. Я знал, что с тобой не будет просто, с вами не бывает просто.
Миланэ аккуратно — она всегда аккуратна — освободилась от этого отчаянного самцового плена, приставив левую лапу к его груди; большие когти, слабо способные втягиваться, впились в тогу, скрывавшую его тело; она не отталкивала, но и не давала приблизиться.
— Синга, я прошу тебя. Завтра. Может быть.
Она была совершенно уверенна, что он внимет её просьбе. Он из тех львов, что внимает львице, в душе мягкий и соглашающийся, чуждый насилию; она изучила Сингу за это время, и знала, что его можно и нужно упросить. Синга, сам того не зная, отнимал драгоценное время, нужное, чтобы убежать далеко и без следов; но его нельзя изгнать, пнув прочь — по многим причинам.
Но случилось всё очень неожиданно.
— Нет, сейчас, — вдруг сказал он в горячей ярости, преодолевая её сопротивление, принуждая самку к покорности.
То ли в нём что-то переменилось, то ли он почувствовал власть, однажды познав её, то ли был очень громким зов крови — но Синга больше не внимал просьбам; и теперь следовало или всерьёз воспротивиться ему, выставив клыки и когти, либо сдаться и дать то, что хочет. Он сковывал её руки, поднимал подбородок вверх, располагал, как считал удобным, задрал единственную одежду, что на ней была, и одновременно успевал раздеваться сам. Миланэ чувствовала его частое, прерывистое дыхание, это проснувшуюся властность в движениях, и упала столь неуместное сейчас, сладко-томительное, пугливое и одновременно совершенно нестрашное оцепенение. Стала думать: как поступить? что делать? как разрешить? Ну а пока она размышляла, всё шло своим чередом, и в какой-то момент думать оказывалось слишком поздно. Так у неё было, то ли из инстинкта, то ли из скрытых свойств характера — говорить «нет» она умела, но если застать врасплох, проявить правильную меру напора, да перед этим быть обходчивым — то в результате просто цепенела, сдаваясь. Это не у всех так: одни львицы этому подвластны, другие — как-то нет. Знай это любой незнакомец, то, при удачном стечении обстоятельств и должной решительности, мог бы, утащив её прямо с улицы, сотворить с нею всё, что угодно, имея лишь безграничную уверенность в действиях и не обращая малейшего внимания на всякое сопротивление. Безусловно, такую слабость всякая львица должна скрывать; естественно, всегда скрывала её и Миланэ.
В конце концов, быстро решила она, пусть будет так. Получив своё, Синга успокоится, ибо всякий на время успокаивается, обретая желанное, так себе уйдёт, и больше никогда её не увидит. Чем быстрее — тем лучше. Главное — пусть не бродит по покоям дома, пусть уйдёт побыстрее, пусть не видит Амона.
«Ваал мой, Амон, только сиди тихо, не шевелись, не издавай ни звука, будь как мышь — спрячься! Ты ведь понимаешь, зачем я это делаю? Он уйдёт, оставит в покое, а мы — останемся, теперь и впредь неразлучные…»
И вдруг со сладким ужасом Миланэ взглянула в новую бездну души: в этом всём сложно признаться, да и простые души никогда себе не признаются правдиво, что ими движет — они слепы, не видят, а если видят, то отворачиваются от собственной темноты. Но Ашаи-Китрах умеет не только врать себе и другим; она ещё умеет себе и не врать. Да, она хотела инстинктом, чтобы он доказал свои права на неё, чтобы он заступился, забрал, отобрал её у чужого; она подсознанием и глубиной сознания желала, чтобы львы столкнулись из-за неё — даже в таких безумных условиях! — чтобы выяснили, кто на что претендует. Досколь можно защищаться самой, досколь можно защищать, ну когда кто-то защитит её саму? Пусть он расставит всё по местам, вызволит из плена, ибо она уже не может воспротивиться сама, не может защититься, она снова пытается разрешить всё так, как самка (она только это и делала в последнюю луну!) — чтобы всем ладно, и никого не обидеть; но тогда он пусть разрешит всё, как самец — если желает, не боится… Пусть это сделает.
А если не сделает, затаившись до скончания? Что ж, тогда хорошо: он умён, он повинуется разуму, не делает необдуманных поступков, он хранит голову в холоде, а сердце — в тепле; а ей — ничего не будет, с неё не убудет, отряхнётся, и забудет. Пусть тогда смотрит и слышит, ибо так уже сделал раньше — и ничего; это только внешне ужасно, а внутри, на самом искреннем деле — раззадоривает. Какая жестокость, самочьий вздор, слабость, не-преданность! Развращение. Тёмные, древние вещи...
— Но потом уйдёшь? — шёпотом спросила она, расслабившись, разлёгшись, отдавшись течению.
— Уйду. Всё, всё сделаю… — не слушал Синга, преодолевая последние преграды, целуя её бедро, забрасывая её лапы себе на плечи.
Услышалось, как резко отдёрнулась занавесь, разделяющая спальню и гостиную, послышались тяжёлые, грозные шаги больших лап, крепко стучащих когтями по настилу.
— Отойди от неё, — слова сопровождались делом, и Синга был оттянут за загривок прочь — Пока не убил.
Вот так всегда бывает: сначала сделаешь глупость, потом подумаешь и раскаешься; не наоборот. Поддашься мимолётному вздору, а потом… Миланэ как была лёжа, так и закрыла ладонями лицо. Ну вот что стоило взять и прогнать Сингу, невзирая ни на что? Заорать на него, оскалиться, оттолкнуть, устроить плач с истерикой, вытолкнуть за дверь и запереть её. Теперь они будут шуметь и выяснять отношения; это ж какие самцы — да без выяснения отношений?
«Знамо дура ты, Миланэ. И знаешь это, и всё это себе говоришь — и что?». Она быстро поднялась на лапы, одним движением, отряхнулась, и встала возле Амона. Следовало совершить так, чтобы всё разошлось как можно мягче.
Тем временем Амон и Синга встали друг напротив друга. Первый глядел спокойно, но зло, ревнуя; второй — с презрением и непониманием.
— Ты ещё кто такой? — требовательно и немного визгливо спросил Синга, и вдруг вспомнив, что нам ничего нет, судорожно укрылся собственным плащом, стесняясь собственной наготы, как маасси-недотрога.
— Ах, это… — взмахнула рукой Миланэ, глупо засмеявшись, пытаясь походить на глупую развратницу. — Синга, это мой клиент на стальсу, мы с ним познакомились сегодня утром. Он ко мне пришёл после тебя. Я ж просила уйти! — капризно молвила.
— Что?.. — ошеломился Синга, сильнее укутавшись в плащ.
Амон скривился, словно от зубной боли, и сделал шаг вперёд.
— Миланэ, брось, — одернул её за руку. — Меня зовут Амон. Ступай отсюда с миром и забудь, что нас видел.
— Миланэ, кто это? — дёрнулся Синга.
— Синга, пожалуйста, успокойся, — примирительно выставила ладони дочь Андарии.
— Амон? Тот самый? Так он что… на самом деле… ты…
— Синга, послушай меня, — подошла к нему на шаг Миланэ. — Да, это Амон. Он… его только что освободили. Нам надо уходить.
Амон тоже приблизился, теперь он с Миланэ стояли вместе, глядя на Сингу с одинаковым выражением и блеском глаз, как истинная пара.
— Куда?.. — растерянно спросил Синга.
— Прочь. Прочь от всего. Передай своему отцу, что мне пришлось исчезнуть, дабы не предать его род и не предать тебя. Расскажи всё, что слышал от меня. Передай благодарность от меня за всю его доброту. Скажи, чтобы был осторожен, — Миланэ пыталась пользоваться жестами, искусством убеждения.
Тот ничего не отвечал, и только торопливо начал одеваться. На него не произвели впечатления ни жесты, ни тон, ни вообще всё. Двигался нервно, удручающе.
— Это какой-то бред, — завизжал он необычно высоким голосом. — Вздор! Почему я должен уходить?! Именно я! Миланэ, и ты ему веришь? Он ведь кукла Вестающих, он издевается над нами, обманывает! Сама мне всё рассказывала! Или наврала? — тыкал он когтем то в него, то в неё.
Амону надоело:
— Уходи, брат, не испытывай меня.
— Шакал тебе брат! Она — моя! Я разберусь с этим! — начал он обещать кому-то невидимому. — Со всем разберусь…
Пожав плечом, Амон поискал в складках своей оборванной одежды, и вдруг вытащил оттуда ржавый, выщербленный нож, небольшой и корявый, и бросил его на стол, как свидетельство намерения. Миланэ испуганно-просительно схватила Амона за плечо.
— Что ж, давай разберёмся. Миланэ, где твой кинжал? — заметив сирну на том же столе, без всякого спросу взял её, вытащил из ножен и протянул, держа за клинок, Синге. — Держи. Увы, мечей нет.
— Амон, не сходи с ума, — сильнее она впилась в его плечо, и даже затрясла им.
Дочь Сидны воистину испугалась. Она знала, что Амон серьёзен. Он вообще был серьёзен, хотя любил посмеяться, пошутить и улыбнуться. С застывшим ожиданием Миланэ наблюдала, как Синга большими глазами смотрит на протянутое ему оружие, блестящее и хищное, вовсе не ржавое, а стройное — оружие его любовницы; она понимала, что если тот примет вызов, то есть вероятность, что она ничего не сможет остановить, как бы ни старалась… Тогда не действуют силы львиц!
— Пошёл ты!
Нет, Синга не подвижник, он не тот, кто принимает вызовы и бросается в бой; в целом, трус — Миланэ всегда знала это. Но, конечно, его трусость пришлась впору — он поступил правильно. Понимая, что проиграл всякое сражение с Амоном, ещё даже не начав, Синга набросился на Миланэ, понимая, что она будет слушать:
— Ты врала всё время! Действительно врала! — бегал он по комнате, собирая одежду. — Ты издевалась надо мной, как хотела. Ни в какой тюрьме он не был, ты с ним заодно, ты со всеми заодно, и с этими Вестающими заодно! — надевал он тунику. — Вы все — одна кодла. И ты его послушала, ты возле него стоишь, не возле меня! — застегнул плащ.
— Всё? Готов? Уходи, — поторопил его Амон, проигравшего и — вдруг — никому не нужного. Сирну и ржавый нож бросил обратно на стол.
Синга блеснул взглядом к Миланэ, нервно шевеля хвостом.
«Пора с ним проститься», — печально подумала Миланэ. — «Ах, как глупо всё вышло. Прости, Синга. И прощай».
И только она было собралась проститься с ним так, как подобает, высказать последние слова, как тут в мордашку, как ледяная стена, ударила правда жизни:
— Лживая сука.
Миланэ не стало обидно. Ей стало очень… жаль того, что Синга оказался именно таким, каким казался, именно таким, как о нём всегда шептала эмпатия, равнодушная к измышлениям и внешнему — у него не было благородной души, несмотря на всё его искусство и тонкое устройство. Она всегда верила, что эмпатия привирает, что при случае Синга нечто выкажет: смелость, гордость, прощение; свершит поступок.
«А может, оно и так…», — подумалось ей.
— Слушай сюда, кусок ты… — конечно, Амон не мог такого вытерпеть, и прижал его к стенке с ржавым ножом у горла.
— Амон, не убивай его, — львица-Ашаи упорно пролезла между львами, загораживая одного от ярости другого. — Не надо. Не причиняй ему вреда, пусть идёт, — с молением смотрела она на Амона.
Он её, на самом деле, очень любил и верил её чувству, уму, видению. Конечно, он послушался.
— Я пойду. Да, я пойду. Мне нечего здесь делать, — почувствовав свободу, увильнул Синга. Он встал возле выхода из комнаты (небольшая прихожая — и можно выходить в прохладную, ароматную ночь Хамалара), одёрнул на себе одежду, поправил то одно, то другое, зачем-то засунул ладонь в кошель, будто у него здесь могли украсть какие-то деньги, затянул потуже пояс. Топчась на месте, медлил; а Амон, с ним и Миланэ, ждали его ухода
— А он нас не выдаст? — спросил её Амон, тихо, но в такой тишине сложно утаить слова.
— Нет, — глядя на Сингу, покачала головой Миланэ.
Недоверчивый, знающий жизнь, Амон прищурился, как тогда, давно, на Востоке высматривал врага.
— Почём нам знать?
— Верь. Я знаю души.
Синга всё топтался у выхода, всё осматривался по сторонам, будто бы вор или существо, попавшее в другой мир, почему-то отряхивал длинные рукава тоги и будто бы не знал, как ему поступить.
— Мда. Не думал, что мне придётся с тобой проститься именно вот так, — обратился он к Миланэ, но изменившимся тоном, примирительно, и даже с увещеванием.
— Я тоже пыталась попрощаться с тобою. Иначе. Не так. Я полагала, что услышу нечто иное, а не «лживую суку».
— Прости, вырвалось.
Да сложно обмануть Ашаи, сложно. Извинение его было совершенно неискренним, но его в чём-то можно понять.
— Ну что ж, раз так сложилось, то что тут скажешь… Ничего не поделаешь. Теперь у вас свой путь, у меня — свой. Разойдёмся, так сказать, тихо и спокойно. И не переживайте… Я вас не видел, куда ты подевалась — не знаю. Не беспокойтесь на сей счёт.
— Одевайся, Миланэ. Нам надо поспешить, — приказал Амон.
Она, доселе ещё в ночной рубашке, сбросила её прочь и так бросилась искать свиру, шемизу и всё остальное. Уже составляя в уме план ухода, она решила, что они ни в коем случае не будут выбираться из Хамалара всякими обходными тропами, а вместе пройдут через главный вход, а поэтому нужно облачиться, как Ашаи. Потом надо будет всё снять, чтобы превратиться в обычную львицу, а там…
— Миланэ, пока. Может, когда-нибудь ещё увидимся.
Одевшись в тонкую белую шемизу, Миланэ подошла к нему. Возникла неловкость (сколь мгновенно она может возникнуть!), они лишь встали друг напротив друга; он кивнул ей, она тоже, даже с лёгким присестом.
— Прощай, Синга, — ответила.
— Угу. Там, к-к-кстати, г-глянь в спальне, — Синга начал запинаться, чего за ним никогда не наблюдалось. Даже можно было услышать, как стучат его зубы, словно от холода: — Я там под кроватью оставил… это… или возле неё… там есть листы, в общем, с моими записями, я это…
— Записями? — навострила уши Миланэ, продолжая искать свои вещи.
«Так, стамп есть, амулет есть, кольцо на пальце, кошель есть, свира — вот она, кнемиды у входа должны быть… Сирна где-то на столе. Или у Амона…»
— Стихами! Да, я хотел их т-тебе почитать, но теперь уже… как бы… не надо…
— Иди и возьми. Кто знает, где ты их там засунул, — кивнул Амон.
— Сейчас принесу, — примирительно молвила дочь Андарии.
«Хммм… Наверное, под кроватью, возле ничего не видала», — пошла Миланэ в спальню. Отодвинув занавесь, она ещё раз поглядела на двух львов: Синга протягивал Амону правую ладонь в знак примирения.
— А с сиром мне делить нечего. Ударим по рукам, что ли, — голос Синги. — Случилось как случилось. Пусть сир бережёт её…
Взмахнув занавесью и хвостом, Миланэ подошла к кровати, обошла её с другой стороны — но там ничего не было.
— Так что, разойдёмся, как добрые Сунги? — глухо слышали её уши неожиданно уверенный, настойчивый возглас. — Пожмём друг другу руки или так разойдёмся, как дикари?
— Ладно, не обессудь, — спокойный голос Амона после краткого мига. — Жизнь — сложная в…
А затем уши услышали то, от чего сцепенела вся кровь и заставила застыть на много ценных мгновений: они услышали несколько глухих ударов, тяжёлый, израненный стон, звук бьющегося стекла, грохот, сосредоточенное, негромкое рычание. Потом её правая ладонь совершенно бессознательно, в задыхающемся волнении, бросилась к левой стороне бедра, но там нет ничего: ни пояса, ни сирны — ничего; лишь нижняя рубашка. Миланэ стремглав ворвалась в гостиную, ловкая, злая хищница, и увидела, что Амон преследует очень быстро пятящегося к выходу Сингу, но как-то неуверенно, развалисто, держа правую руку возле шеи. На полу и ковре он оставлял за собой густой, тёмный след; вдруг упал, сделал очень слабую попытку подняться, а потом обратно уронил голову на пол.
Миланэ, ничего не говоря, безоружно набросилась на Сингу.
Тот отступил к стенке, а потом, весь в смеси сурового страха и растерянности, изо всех сил кинулся прочь к выходу, не оборачиваясь; одним рывком он отворил дверь и с такой силой захлопнул её обратно, что та очень больно ударила Миланэ по носу, и на миг она потеряла чувство пространства, в голове зазвенело, а из носа сразу хлынула солёная кровь. Всё-таки дочь Андарии, помотав головой, открыла дверь, не заботясь, что её за нею поджидает, но Синга — быстролапый! — уже отбежал на шагов пятьдесят, плохо видимый в неверном свете луны. Она видела, как он обернулся, и вприпрыжку пятясь назад, смотрит, не ли за ним преследования.
— Будь ты!.. — завопила Миланэ на весь Хамалар, но сорвала голос, захлебнувшись собственной кровью из носу, и не закончила проклятье.
Утеревшись рукой, бросилась обратно, к Амону, который успел перевернуться на спину. В сознании звенела пустота, совершенное безмыслие; лишь быстрота и твердость действий сейчас могут спасти его. Быстро присев, Миланэ отвела его совсем ослабевшую ладонь от шеи; ладони вмиг обагрились кровью, но она хорошо зажала всю правую сторону шеи. Очень мешала грива: Амон не мог ухаживать за ней в тюрьме, и она разрослась.
— Лежи, не двигайся. Не двигайся, — согнулась, ища его взгляда. Но он уже был в полусознании.
— Беги.
— Куда бежать, мой милый?.. Мне некуда бежать. Сейчас мы подождём, пока успокоится кровь, затем я перевяжу тебя, не бойся, я знаю, что делать.
— Миланэ, ты — как Сари…
— Что? Скажи мне ещё раз, на ухо. Вот так. Скажи.
— Всё. Берегись…
— Амон. Амон! Не иди, не… — отчаянно-строгим, настойчивым тоном взмолилась Миланэ, но вместо ответа услыхала лишь тяжёлое, мокрое дыхание. И только теперь она заметила, какую ошибку совершила: всякого раненого надо обследовать всего и сразу, по возможности тщательнее. А она только уцепилась за ранение на шее, но оно — конечно, ведь случилась близкая схватка — не было единичным. По кровавым пятнам, проступающим на одежде, сложно было даже посчитать, сколько ударов кинжалом-сирной нанёс ему Синга, своей творческой левой рукой; сирна, кровавая, покоилась здесь же, рядом. Прекрасно быть левшой: подавая правую, в левой можно спрятать клинок. Неоценимое преимущество. Теперь она ничего не могла сделать — он страдал от внутренних кровотечений, и если они сильны, то…
…то случится то, что с ним происходит. Вне сознания, он тонул в небытии, утрачивая кровь жизни. Миланэ поглаживала его, хотя это никак не могло помочь; вообще, ничего здесь не могло помочь, и в этом была такая великая бездна, такая неотвратимая жестокость мира, что это оглушало, оставляло безвольной и бессильной. Амон ещё несколько раз шевельнулся, но это были уже почти неживые движения, Миланэ чувствовала и видела агональное дыхание, обнимающий холод. Она всё ещё сильно сжимала рану на его шее, и готова была так его держать до скончания времён — если бы это помогло.
— Я сплю, я сплю. Это — сон, — подняла она окровавленные ладони к лицу, отпустив его. — Я в снохождении.
Нет. Ладони как были, так и остались, её не выкинуло из сновидения, и мир вокруг не пропал.
Миланэ всегда плакала тихо, словно стыдясь. Так и сейчас: она сидит на полу вместе с уже неживым Амоном, с которым ей суждено было уже сегодня убежать и прожить столько ярких, необычных, трудных моментов, прожить новую, иную жизнь, в которой они, и их ещё нерожденные дети, наверняка бы нашли себе место. Вдруг глухо, словно в далёком тумане, стукнула дверь. Вернулся Синга! Миланэ не видела его, хоть и смотрела — черты расплывались в большое, тёмное пятно. Она совершенно не слышала, что он говорил, сухо и серьёзно, будто пришёл совершить коммерческую сделку:
— Вот как будет. Мы скажем, что он ворвался в покои, в этот дом. Начал угрожать. Мы его убили. За убийство беглеца только похвалят. Вестающим больше нечем тебя держать. Теперь не надо на них работать. Всё будет хорошо. Проблемы решены.
Потоптался на месте, ожидая, что Миланэ ответит.
— Ты ведь этого хотела. Нас столкнула. Ты хотела, чтобы я это сделал. И вот. Иначе вы бы давно исчезли.
Синга, усмехнувшись и принимая молчание за согласность, начал расправлять плечи, взлохмачивать себе гриву:
— Теперь никто не скажет, что я трус. Что не способен на поступок. Нет, я способен. Ты знала, что из нас может остаться только один. Остался я.
Миланэ, словно жрица жестокого культа, в одной окровавленной шемизе, изнеможенно и медленно встала с пола, оставив мёртвого возлюбленного. Она взяла большую амфору с маслами и разбила её прямо посреди комнаты. Содержимое второй, такой же, она вылила на тело Амона.
— Что ты делаешь? С ума сошла? — испугался Синга, предупредительно встав у дверей.
— «И всякая из вас, сестёр Ашаи-Китрах, должна предать огню Ваала тело каждого павшего или умершего Сунга иль Сунги». Так сказано в Кодексе и так говорит аамсуна, — монотонно ответила Миланэ, каждое слово этой монотонности оказывалось нерушимой глыбой, зовом вечности.
Она взглянула на него, и Синга впервые в жизни ощутил на себе взгляд Ашаи-Китрах. И это было очень-очень плохо.
— ...проклят, — довершила она отместку для него, и эти слова, словно копьё, пронзили его сердце насквозь и вышли прочь, что-то унёсши из него за собою...
Синга сбежал, в страхе ещё большем, чем в первый раз, безо всякого намерения возвращаться обратно. Вообще без всякого намерения.
Полностью раздевшись, Миланэ зажгла игнимару на обеих ладонях, воспылали и её уши, вокруг глаз явилось пламя Ваала, загривок зажёгся им. Так она зажгла и масло на полу, и занавеси, и ещё что-то; возгорелся кончик её хвоста, уже горели плечи сине-зеленым пламенем, и Миланэ так свершила круг у возлюбленного, вся невиданно-иномирная в этой безупречной игнимаре, а потом сама села у входа, безумно истощенная от такого горения; пламя Ваала пропало — великие силы кончились. Хоть она была почти без сознания, но ещё понимала, знающая, что задохнется ещё до того, как сгорит от обычного огня, что уже начал обнимать дом.
— Нахейм примет тебя, мой Амон, Тиамат поглотит тебя, мой Амон, — тихо произнесла церемониальный возглас, настолько, насколько хватило сил, уже распластавшись на полу.
Ибо так требует Кодекс и аамсуна.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |