Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Я сижу в мотеле в Бруклине, 6 июля 2000 года, в комнате, где кровать скрипит, как старый шкаф, а за окном мигает неоновая вывеска «Motel» с отваливающейся буквой «M». Пахнет сыростью и дешёвым мылом, а в голове — каша от всего, что произошло за эти дни. Нью-Йорк гудит за окном, как огромный улей, и я, Сухов, с моим потёртым Хэллоуинским плащом, чувствую себя то ли героем, то ли клоуном в этом будущем. Всё началось 29 июня, когда я сел в самолёт в Пулково, и до сих пор не верится, что я тут, в Америке. Пишу добросовестно, как обещал себе, пока башка не лопнет от впечатлений. Чёрт, это другой мир, но люди тут — не боги, а такие же, как мы, жрут, пьют и толкаются в очередях.
В Пулково 29 июня я стоял у стойки регистрации, сжимая чемодан с треснувшей ручкой и билет, который мне сунул майор Иванов. Хэллоуинский плащ висел на плече, как броня, без него я бы, наверное, сбежал обратно в хрущёвку. Аэропорт гудел: тётки с баулами орали на детей, запах кофе из ларька смешивался с вонью пота, а громкоговоритель хрипел: «Рейс на Москву задерживается.» Я чуть не заорал от нервов — ну как же, Сухов, ты почти в Штатах, а тут задержки! Марк Т., этот американец в пиджаке, лыбился рядом, будто всё это — пикник, а Иванов, как танк, проверял мои бумажки. Когда объявили посадку, я чуть не споткнулся о собственный чемодан, сердце колотилось, как в Афгане под обстрелом. Стюардесса, с причёской, как у продавщицы из «Продуктов», посмотрела на мой билет и буркнула: «Проходите, Сухов, 12А.» Я втащил чемодан в Ту-154, узкий, как маршрутка, и плюхнулся у прохода. Плащ зацепился за подлокотник, я чертыхнулся — вот тебе и герой, Дима. Марк сел у окна, а Иванов уже храпел через два кресла. Самолёт загудел, как старый пылесос, и я подумал: «Ну, Сухов, держись, ты летишь в новый мир.»
Перелёт до Москвы был коротким, но нервным. Самолёт, старый Ту-154, гудел, как трактор, а в салоне пахло керосином и чьим-то одеколоном. Стюардесса, с лицом, как у продавщицы из ларька, раздала еду: резиновую курицу с гречкой и пластиковый стаканчик с чаем, который пах, как заварка из бабушкиного буфета. Я поковырял курицу, съел пирожок с капустой из свёртка — он был холодный, но родной, питерский. Марк сидел рядом, листал журнал с рекламой Nokia 3310, и что-то бубнил про Америку. Иванов переводил: «Господин Марк говорит, в Нью-Йорке тебя ждёт новый мир.» Я только хмыкнул: «Новый мир? Посмотрим, не сожрёт ли он меня.» В иллюминаторе — облака, серые, как питерское небо, и я вдруг подумал: а что, если я не вернусь? Нева, голуби, ларьки с «Явой» — всё это будто растворялось с каждым километром.
В Москве, в Шереметьево, было ещё хуже. Аэропорт — как базар: толпы, очереди, запах пота и дешёвых сигарет. На пересадке мы с Марком и Ивановым ждали часов пять. Я купил кофе в пластиковом стакане, такой же горький, как в Пулково, и подумал: вот, американцы — люди, пьют ту же бурду, что и мы. Марк, правда, заказал какой-то сэндвич с индейкой, завернутый в бумагу с логотипом, и жевал его с таким видом, будто это деликатес. Я смотрел на него и думал: ну, точно не бог, просто мужик с сэндвичем. Иванов, как всегда, был спокоен, как танк, проверял наши билеты и говорил: «Сухов, не трынди, всё под контролем.» Я только кивал, потея в своём плаще, и думал: чёрт, я реально лечу за океан. В голове крутилось: небоскрёбы, Таймс-сквер, как в фильмах с Ван Даммом, но я-то — Сухов, с паяльником и похмельем.
Перелёт через Атлантику — это было что-то. Самолёт, «Боинг» какой-то, выглядел новее, чем наш Ту-154, но всё равно гудел, как пылесос. Салон был набит под завязку: бизнесмены в костюмах, тётки с детьми, пара хиппи с длинными волосами, пахнущими чем-то травяным. Я сидел у прохода, Марк — у окна, а Иванов дремал, уронив голову на подлокотник. Стюардесса, на этот раз американка, с улыбкой, как в рекламе зубной пасты, раздала еду: кусок пиццы, салат в пластиковой коробке и сок в картонке. Пицца была странная — сыр тянулся, как резина, но я съел всё, потому что бабушкины пирожки кончились ещё в Москве. Сок был приторно-сладкий, с надписью «Tropicana», и я подумал: вот оно, американское изобилие, а на вкус — как компот из детского сада, только в красивой упаковке. Это был первый знак, что американцы — не боги, а такие же люди, которые пьют сок и жрут резиновую пиццу.
В иллюминаторе — океан, бесконечный, как в фильмах про Колумба, а потом — облака, подсвеченные солнцем. Я смотрел и думал: это ж надо, Сухов, ты летишь в Америку, как какой-нибудь космонавт. Марк что-то талдычил про Нью-Йорк, показывал фотки в журнале: башни-близнецы, статуя Свободы, жёлтые такси. Я слушал вполуха, а сам представлял, как шагаю по этим улицам, в своём Хэллоуинском плаще, будто герой какого-то боевика. Но в груди щемило: а вдруг я там никто? В Питере я хотя бы знал, где купить «Балтику» и как уговорить тётю Зину не орать за грязь в подъезде. А тут? Новый мир, новый я — или всё тот же Сухов, с пивным брюхом и снами про Афган?
Часа через восемь — не знаю, я сбился со счёта, — стюардесса объявила: «Ladies and gentlemen, we’re approaching New York.» Я чуть не подпрыгнул. Марк ткнул пальцем в иллюминатор: там, внизу, горели огни, как звёзды, упавшие на землю. Нью-Йорк, мать его! Когда самолёт пошёл на посадку, я вцепился в подлокотники — в Афгане под обстрелом так не трясло. Колёса стукнули о землю, и я выдохнул: прилетели. 3 июля, аэропорт Кеннеди, вечер. Толпа в терминале гудела, как на Дворцовой во время «Белых ночей». Пахло кофе, хот-догами и чем-то сладким, вроде пончиков. Люди бегали, орали, тащили чемоданы, а я стоял, как дурак, сжимая свой потрёпанный чемодан и плащ. Марк лыбился: «Welcome to America, Dmitry!» Я только кивнул, а в голове — карусель: это не Питер, это другой мир.
В аэропорту всё сверкало: стеклянные стены, вывески с рекламой Coca-Cola и какого-то фильма с Томом Крузом. Но я заметил знакомое — парень в углу, у кофейного автомата, пил из пластикового стакана, морщась, как я в Пулково. Вот оно, подумал я, американцы — люди, пьют ту же дрянь, что и мы. Это странно успокаивало. Иванов, как всегда, взял всё в свои руки: проверил мои бумажки, сказал, что Марк отвезёт меня в мотель. Мы вышли из аэропорта Кеннеди, и Нью-Йорк будто врезался в меня, как грузовик. Жёлтые такси сигналили, как сумасшедшие, толпа гудела, будто на Невском в час пик, а воздух пах асфальтом, бензином и чем-то сладким, как пончики из ларька. Я стоял, сжимая свой потрёпанный чемодан, Хэллоуинский плащ перекинул через руку — жарко, чёрт возьми, июль всё-таки.
Марк Т., в своём пиджаке, как из голливудского фильма, махнул рукой, и жёлтое такси, блестящее, как игрушка, подкатило прямо к нам. Я смотрел на него, как на космический корабль, и думал: «Сухов, ты точно в Америке, это не сон?» Марк что-то крикнул водителю, тот кивнул, и мы запихнули мой чемодан в багажник. Я влез в машину, всё ещё чувствуя себя, будто внутри какого-то боевика с Ван Даммом, где я — не герой, а случайный прохожий.
Такси рвануло с места, и Нью-Йорк замелькал за окном, как в ускоренной плёнке. Небоскрёбы торчали, как иглы, их стёкла сверкали под вечерним солнцем, а улицы кишели людьми — в костюмах, в кепках, с сумками, все куда-то неслись. Вывески мигали: Coca-Cola, Sony, какой-то фильм с Томом Крузом, которого я видел в аэропорту. Я прилип к окну, как пацан, впервые попавший в Диснейленд. Это был не Питер с его серыми домами и Невой — это был другой мир, как будто я провалился в будущее, где всё ярче, громче, быстрее. Но водитель, толстый мужик с сединой, жевал жвачку и орал в телефон на каком-то ломаном английском, и я подумал: вот оно, он орёт, как наш таксист на Московском проспекте. Американцы — люди, не боги, просто с более блестящими машинами.
Марк сидел рядом, лыбился, как всегда, и тыкал пальцем в окно, что-то тараторя на своём английском. Я уловил только «Brooklyn» и «motel», а остальное — как шум радио. Чёрт, как же я скучал по Иванову! Майор, с его посольской выправкой, остался в аэропорту — сказал, что дела службы зовут обратно в Россию. Он пожал мне руку, буркнул: «Сухов, не трынди, держись там», — и ушёл к стойке регистрации. Без него я чувствовал себя, как без переводчика в Афгане, когда американские инструкторы орали, а я только кивал, притворяясь, что понял. Я повернулся к Марку и выдавил: «New York... very big, yes?» Мой английский — как пьяный матрос, слова спотыкаются, акцент режет уши. Марк кивнул, будто понял, и сказал: «Yes, Dmitry, big city! You like?» Я только хмыкнул, думая: «Лайк, блин, я вообще не знаю, где я!»
Попытался ещё что-то сказать, чтобы не молчать, как дурак. «This... like movie, yes? Hollywood?» — выдавил я, чувствуя, как лицо краснеет от стыда за свой ломаный английский. Марк опять кивнул, лыбится, как кот из рекламы, и отвечает: «Hollywood, yes! New York — best movie!» Я только руками развёл: чёрт, он меня не понимает, а я его — тем более. Вспомнил Иванова, как он чётко переводил каждое слово Марка в Питере, и тоска кольнула, как иголка. Без майора я — как без компаса, сижу в этом такси, в этом чужом мире, и пытаюсь сложить два слова, будто школьник на экзамене. Но Марк всё равно кивает, будто мы лучшие друзья, и это немного успокаивает. Может, он не бог, а просто нормальный мужик, который тоже не знает, как со мной говорить.
Такси неслось по шоссе, потом свернуло в Бруклин, где дома стали ниже, но всё равно сверкали неоном. Уличные фонари горели, как факелы, а тротуары были забиты людьми: кто-то тащил пакеты из супермаркета, кто-то курил у ларька с хот-догами. Запах еды пробивался даже через закрытое окно — жирный, как от шавермы, но с каким-то сладковатым оттенком. Я подумал: вот, даже тут жратва пахнет, как у нас, только в красивой обёртке. Это был ещё один знак, что американцы — не небожители, а такие же, как мы, просто с кучей вывесок и машин. Водитель вдруг врубил радио, и из динамиков полилась какая-то попса — кажется, Backstreet Boys, я слышал эту песню в Питере, в клубе на Невском. «Shape of My Heart», что ли? Я фыркнул: ну точно, люди, даже музыка у них наша, только громче.
Я повернулся к Марку, решив ещё раз попытать счастья с английским. «This motel... good?» — спросил я, стараясь не звучать, как полный идиот. Марк кивнул, как заводной, и выдал: «Good, Dmitry, cheap and good!» Я только вздохнул: «Чип, блин, лишь бы клопов не было.» Это я сказал по-русски, и Марк, конечно, ничего не понял, но всё равно лыбится, как будто я анекдот рассказал. Я смотрел на него и думал: вот, Сухов, ты в Нью-Йорке, в такси, с американцем, который кивает, как болванчик, а ты лепишь слова, как первоклассник. Но в груди горело — чёрт, это же мой шанс! Неважно, что я говорю, как пьяный матрос, что Марк не понимает, а я потею в своём плаще. Это Америка, это будущее, и я здесь, с чемоданом и надеждой, что не облажаюсь.
Такси затормозило у мотеля под мигающей неоновой вывеской, которая жужжала, как сломанный трансформатор. Я вылез, таща чемодан, и огляделся: низкое здание, краска облупилась, окна мутные, будто их сто лет не мыли. Марк хлопнул водителя по плечу, сунул ему пару баксов, и жёлтое такси укатило, сигналя, как псих. Я стоял, потея в своём плаще, и думал: это что, Америка? Выглядит, как питерская гостиница на Лиговке, только с неоном. Чёрт, местами даже похуже — у нас хоть окна моют перед приездом иностранцев. Марк лыбился, как обычно, и махнул рукой к входу: «Come, Dmitry, check-in!» Я кивнул, хотя в голове крутилось: «Чек-ин, блин, лишь бы клопов не было.»
Внутри мотеля пахло сыростью, дешёвым одеколоном и кофе из автомата в углу. Стойка регистрации — деревянная, с царапинами, за ней тётка лет пятидесяти, с крашеными рыжими волосами и очками на цепочке. Она жевала жвачку, как таксист, и листала журнал с Бритни Спирс на обложке. Марк что-то затараторил на английском, быстро, как пулемёт, а я уловил только «reservation» и «Dmitry». Тётка глянула на меня, как на бродягу, буркнула: «Passport, credit card.» Я сунул загранпаспорт, а Марк махнул рукой: «No card, I pay!» Она пожала плечами, ткнула что-то в компьютер — здоровенный ящик с монитором, как в фильмах про хакеров, — и выдала ключ с пластиковым брелоком. «Room 12, second floor,» — пробормотала она, возвращаясь к своему журналу. Я выдавил: «Thank you... very much,» — чувствуя, как акцент режет уши, и подумал: где ты, Иванов? Майор бы сейчас перевёл, не моргнув, а я тут, как дурак, леплю слова, будто школьник. Марк кивнул, будто я сказал что-то умное, и потащил меня к лестнице.
Комната 12 оказалась тесной, с обоями в цветочек, которые отклеивались в углу, как в моей хрущёвке. Кровать скрипела, как старый диван бабушки, а на тумбочке стоял телевизор Sony Trinitron — здоровый, с выпуклым экраном, явно крутой для здешних. Я включил его: по CNN шли новости про выборы, какой-то Буш против Гора, и я подумал: ну, хоть телевизор не «Рубин», уже прогресс. Но запах сырости и пятна на ковре напомнили Питер — американцы, похоже, тоже не парятся с уборкой. Марк бросил мой чемодан у кровати, сказал: «Rest, Dmitry, tomorrow institute!» Я кивнул, пробормотав: «Institute... good, yes?» Он лыбится, как кот из рекламы, и ушёл, пообещав зайти утром. Я остался один, в этой комнате, где пахло, как в дешёвой бане, и думал: чёрт, завтра я увижу этот их институт, встречу коллег. Неужели это мой шанс, или я опять вляпаюсь?
Есть хотелось так, что живот сводило. Марк, уходя, сунул мне бумажный пакет из McDonald’s, который прихватил по дороге. Я вытащил бургер — Big Mac, судя по надписи, — картошку фри и стакан с колой, где лёд звенел, как камешки. Развернул бургер: булка мягкая, мясо пахнет жареным, но всё какое-то... ненастоящее, как игрушка. Укусил — соус сладкий, салат хрустит, но в голове мелькнуло: эх, где ты, бабушкин борщ? Или хотя бы шаверма с Невского, с её жирным мясом и чесночным соусом. Картошка была солёная, хрустящая, но я вспомнил жареную картошку с укропом, которую бабушка тушила в чугунной сковородке. Кола шипела, холодная, но я подумал о «Балтике», что пили с Игорем на кухне, хохоча над старыми байками из ЛЭТИ. Это был ещё один знак: американцы жрут бургеры, как мы котлеты, — люди, не боги, просто всё у них в яркой обёртке.
Я доел, смял пакет и бросил его в корзину, где уже валялись чьи-то окурки. Сел на кровать, она заскрипела, как будто жаловалась на жизнь. Включил телевизор снова — по MTV крутили клип Backstreet Boys, тот же, что в такси, и я фыркнул: ну точно, как у нас, только картинка ярче. На тумбочке лежал телефон, Motorola StarTAC, с откидной крышкой, как в фильмах про шпионов. Я потыкал кнопки — круто, не наш дисковый «ВЭФ», но звонить некому. Лёг на кровать, уставился в потолок, где пятно от сырости напоминало карту России. Завтра Марк поведёт меня в институт, представит коллегам. Кто они? Учёные в белых халатах, как в кино, или такие же, как я, с тоской в глазах? Я закрыл глаза, а в голове крутилось: Нью-Йорк, небоскрёбы, этот мотель, как питерская ночлежка. Чёрт, я реально здесь, в Америке, и завтра всё начнётся. Только бы не облажаться с моим английским и этой их наукой.
Утро 1 июля началось с того, что дверь номера щёлкнула, и я подскочил на кровати, как ошпаренный. Сердце заколотилось: где я, какого фига? Марк стоял в дверях, в своём сером пиджаке, лыбился, как кот, и держал ключ — хитрец, оказывается, прихватил дубликат. Я протёр глаза, башка гудела, как после «Балтики», и пробормотал: «Марк, что за... why you here?» Он только махнул рукой: «Morning, Dmitry! Breakfast, institute, let’s go!» Я моргнул, пытаясь понять, почему никто не говорит по-человечески, но тут вспомнил: Нью-Йорк, мотель, Америка. Чёрт, я реально здесь. Потянулся за плащом, висевшим на стуле, и подумал: ну, Сухов, вставай, сегодня тебя ждут какие-то учёные.
Марк потащил меня в пиццерию через дорогу, где неоновая вывеска «Pizza» мигала, как в дешёвом фильме. Внутри пахло сыром и томатным соусом, за прилавком стоял парень в кепке, орущий на кого-то по-итальянски. Марк заказал нам по куску пиццы — жирной, с пепперони, размером с тарелку, — и кофе в бумажных стаканах с крышкой. Я укусил пиццу: сыр тянется, мясо острое, но в голове мелькнуло — где ты, бабушкин борщ? Или хотя бы пельмени из «Продуктов» на Васильевском? Кофе был горький, с привкусом картона, но я глотнул, глядя, как Марк жуёт, будто на банкете. Я выдавил: «Pizza... good, yes?» — чувствуя, как мой английский звучит, как пьяный матрос. Марк кивнул: «Very good, Dmitry!» Чёрт, без Иванова, который вчера улетел в Россию, я как без рук — каждое слово, как прыжок в пропасть. Вспомнил, как майор чётко переводил в Питере, и чуть не завыл от тоски.
Мы доели и пошли к метро. Марк шёл, как на параде: пиджак выглажен, спина прямая, будто генерал перед строем. Я плёлся следом, потея в плаще, с чемоданом в голове — не физическим, а мыслями, что тащу всю свою жизнь за собой. Станция метро гудела, как улей: толпа толкалась, пахло потом и хот-догами с лотков. Люди одевались, как на карнавал: один парень в футболке с Микки Маусом, другой в ярко-жёлтой куртке с надписью «NYC», тётка в платье с цветами, будто с занавески. Рокеров было полно: кожаные куртки, цепи, волосы до плеч, как в клипах Metallica, которые крутили по MTV. Я смотрел и думал: это что, тут все так ходят, как в цирке? В Питере бы за такие футболки с Микки Маусом засмеяли, а тут — будто норма.
В метро было тесно, поезд лязгал, как старый трамвай, но вагоны сверкали, не то что наши питерские. На стенах — реклама Pepsi и какого-то фильма с Расселом Кроу. Я вцепился в поручень, Марк стоял рядом, листая какой-то журнал с блестящей обложкой. Я попытался заговорить: «Institute... far?» — каждое слово, как гвоздь, в горле застревало. Он кивнул: «Not far, Dmitry, ten minutes.» Я только вздохнул: десять минут, а я уже чувствую себя, как на экзамене у Петровича, когда шпаргалку не успел достать. Вспомнил Иванова, его спокойный голос, и подумал: чёрт, майор, как же ты не вовремя улетел! Поезд затормозил, Марк махнул: «Here, Dmitry, let’s go!»
Вышли мы с ним из метро на какой-то шумной улице в Бруклине. Солнце палило, как в Сочи, асфальт дымился, а вокруг — небоскрёбы, не такие высокие, как в центре, но всё равно давят. Марк шёл впереди, в своей рубашке с закатанными рукавами, будто местный, а я плёлся сзади, вцепившись в ремень сумки, как в спасательный круг. Институт оказался в трёхэтажном здании из красного кирпича, с огромными окнами, блестящими, как зеркала. У нас в ЛЭТИ таких не было — там стёкла мутные, вечно с трещинами, а тут всё сияет, будто вчера построили. Над входом висела табличка: «Biomedical Research Center», и я даже не стал пытаться это выговорить. Сердце колотилось, как перед защитой диплома, — что я вообще тут делаю?
Внутри было прохладно, кондиционеры гудели, как турбины. Холл — чистый, пол блестит, стены белые, с какими-то графиками в рамках, будто в музее. У нас в Питере институты — это облупленные коридоры, запах кофе из турки и доска с объявлениями, где половина листов отваливается. А тут — стойка с секретаршей, которая улыбнулась так, будто я ей сто баксов должен. Марк кивнул ей, сказал что-то вроде «He’s with me», и повёл меня по коридору. Я глазел по сторонам: на дверях таблички с именами, всё на английском, лампы светят ровно, не мигают, как наш «Рубин» дома. В одном кабинете увидел компьютер — здоровый, с экраном, как телевизор, и Windows 98, как в рекламе. У нас в мастерской такого нет, там до сих пор дискеты и DOS, а тут — будущее. Я чуть не остановился, чтобы потрогать, но Марк потащил дальше.
— Dmitry, meet the team, — сказал он, открывая дверь в комнату, где было полно людей. Я ожидал белые халаты, как в кино про учёных, но тут все в обычной одежде: рубашки, джинсы, кто-то даже в кроссовках Nike. Студенты, небось, — молодые, лет по двадцать пять, болтают, смеются, жуют пончики. У нас в ЛЭТИ студенты такие же, но у них в глазах тоска и мысли о том, как бы не завалить сессию. А эти — будто на вечеринке. Марк, которого я считал каким-то особенным — ну, американец, всё знает, всё умеет, — на их фоне выглядел обычным. Не то чтобы он стал хуже, просто... такой же, как они. Не герой из «Матрицы», а просто парень с журналом под мышкой.
— This is Elizabeth Crowe, — Марк указал на женщину лет сорока восьми, с короткими седыми волосами и глазами, как у ястреба. Она сидела за столом, заваленным бумагами, и что-то писала, не поднимая головы. — Head of the commission. Элизабет, это Дмитрий, из России.
Элизабет посмотрела на меня поверх очков, будто я экспонат в музее. Кивнула, но ничего не сказала, только буркнула: «Welcome.» Я почувствовал себя, как на допросе у майора Иванова, только без криков. Её стол был завален папками, но всё аккуратно, не как у нас, где бумаги валяются, как после взрыва. Рядом стоял компьютер, и я заметил, как она ловко щёлкает по клавишам — Windows, чёрт возьми, работает без сбоев! У нас в мастерской компы виснут каждые полчаса, а тут — как в космосе.
— And this is Linda Hayes, — Марк ткнул в девушку лет двадцати восьми, с рыжими волосами, собранными в хвост. Она стояла у кофеварки, болтая с каким-то парнем в очках. Улыбнулась мне, но как-то неуверенно, будто боялась, что я начну говорить по-русски и она не поймёт. — She’s our bioinformaticist.
Линда протянула руку, я пожал — ладонь тёплая, но слабая, будто она не привыкла здороваться. На столе у неё был ноутбук, открытый на каком-то графике с цветными линиями. Я таких в ЛЭТИ не видел — у нас всё на бумаге или на древних мониторах с зелёными буквами. Линда что-то пробормотала про «data analysis», но я только кивнул, как дурак. Английский мой — как велосипед без педалей, едет, но плохо.
— And here’s Richard Burns, — Марк показал на мужика лет пятидесяти, с лысиной и в свитере, как у моего деда. Ричард сидел у окна, листая журнал, и даже не посмотрел на меня. — Neurophysiologist. He’s... busy.
Ричард фыркнул, не отрываясь от журнала. Я понял, что он меня уже невзлюбил. Ну и ладно, я не за дружбой сюда приехал. У него на столе стояла какая-то машина — ЭЭГ, наверное, с кучей проводов и экраном. У нас в ЛЭTI такие только на картинках в учебниках, а тут — работает, лампочки мигают, всё как в фантастике. Я чуть не спросил, можно ли потрогать, но сдержался.
— And Caroline Moore, — Марк кивнул на женщину лет сорока, в строгом костюме, как из фильмов про ФБР. Она стояла у доски, что-то обсуждая с другим учёным. — She handles the budget and... other stuff.
Кэролайн посмотрела на меня, как на таракана, и отвернулась. Я сразу понял: эта тётка меня в гробу видала. Её стол был пустой, только папка и телефон, но телефон — не как наш старый дисковый, а какой-то модный, с кнопками и экранчиком. Я подумал: вот бы бабушке Анне Ивановне показать, она бы ахнула.
Марк ещё представил какого-то Джеймса Лина, биохимика, но тот был где-то в лаборатории, и я его не увидел. Все эти люди, их компьютеры, их кофеварки, их чистые столы — всё это было как из другого мира. У нас в Питере институт — это пыль, старые стулья и запах борща из столовки. А тут — будто в NASA попал. Даже микроскопы, которые Марк показал в соседней комнате, — Nikon, блестящие, как новые, а не как наши, с облупленной краской и линзами, которые надо протирать спиртом. Я смотрел на это всё и думал: как они вообще что-то не находят с таким оборудованием? У нас бы за такой микроскоп пол-ЛЭТИ дралось.
Но про проект мне ничего не сказали. Марк только пробормотал: «We’ll talk later, Dmitry. Need to find you a translator first.» Переводчик? Я думал, они сами разберутся, но, похоже, мой английский их не впечатлил. Элизабет бросила взгляд на какого-то парня в углу — молодого, лет двадцати, в футболке с надписью «MIT» и с длинными волосами, как у Курта Кобейна. Звали его, кажется, Тони. Студент, не из посольства, просто местный, который, по словам Марка, «знает пару слов по-русски». Тони посмотрел на меня, как на пришельца, и сказал: «Privet, Dmitry!» — с таким акцентом, что я чуть не засмеялся. Похоже, он выучил это слово из какого-то разговорника, но я кивнул, мол, нормально, разберёмся.
Все они на меня смотрели, как на диковинку. Элизабет — с холодным любопытством, Линда — с неловкой улыбкой, Ричард — с раздражением, Кэролайн — с презрением. Марк был единственным, кто казался нормальным, но и он на фоне этой толпы учёных стал каким-то... обычным. Я думал, он будет как Нео из «Матрицы», а он просто парень, который пьёт кофе и таскает журналы. Я стоял посреди этой комнаты, в своём дурацком плаще с Хэллоуина, и чувствовал себя, как в зоопарке, только я — зверь. Они болтали про свои дела, про какие-то образцы, про «D.E.L.I.A.», но мне ничего не объяснили. Сказали только: «Rest, Dmitry, we’ll start tomorrow.»
Вернулся в мотель, лёг на скрипучую кровать, уставился в потолок. За окном гудели машины, где-то орали сирены. Я думал про этот институт, про их компьютеры, про микроскопы, про Windows, который у них не виснет. У нас в Питере такое только во сне увидишь. Но всё равно что-то не так. Они смотрят на меня, как на чужака, и я не знаю, зачем я им. Может, просто для галочки позвали? Мол, вот русский, пускай помучается. Я лежал на кровати, пялясь в потолок, когда телефон в номере вдруг зазвонил — резкий, как сирена в метро. Снял трубку, и оттуда донеслось: «Привет, Дима! Это... э-э... Тони. Коррес... корреспонденция, да? Забери... э-э... внизу, плиз!» Его русский был как у моего соседа Вовки, когда тот пытается говорить по-английски после трёх бутылок «Балтики». Я промычал что-то вроде «Окей» и положил трубку, хотя ни черта не понял. Корреспонденция? Какая ещё корреспонденция? Я ж не шпион из КГБ, чтобы мне письма слали. Но делать нечего, спустился в холл мотеля, где пахло дешёвым кофе и хлоркой.
Там меня уже ждала горничная — тётка лет пятидесяти, с усталым лицом и тележкой, заваленной полотенцами. Она молча сунула мне в руки картонный пакет, перевязанный бечёвкой, и ушла, будто я ей налоги задолжал. Пакет был тяжёлый, не как письмо, а как будто там кирпич. Поднялся в номер, сел на кровать и начал развязывать. Внутри — офигеть! — новенький видеомагнитофон, японский, Panasonic, блестящий, как космический корабль. Рядом — видеокассета с яркой обложкой: «English for Kids», с мультяшным утёнком, который улыбается, как идиот. И записка, от руки: «Dmitry, learn fast! With love, Mark». С любовью, значит? Я заржал так, что чуть не свалился с кровати. Марк, ну ты и шутник, чёрт возьми.
В номере стоял телевизор — Sony Trinitron, здоровенный, с выпуклым экраном, как в крутых американских фильмах. У нас в Питере такой только у бандитов или у тех, кто в девяностые на рынке «челночил». Подключил видюк, провозился минут десять, потому что провода — не как у нашего «Электрона», всё мудрёное, с кучей разъёмов. Но я ж инженер, в конце концов, разобрался. Вставил кассету, нажал «Play», и на экране появился тот же утёнок с обложки, который начал петь: «Hello, my name is Ducky! Let’s learn English!» Голос — высокий, как у куклы в детском саду, а я сижу, как дурак, и повторяю: «Hello... my name... is Dmitry». Смешно до слёз, но я старался. В кассете были уроки для детей: цвета, числа, «What’s your name?» и всё такое. Я, взрослый мужик, инженер из ЛЭТИ, сидел и бубнил: «Red, blue, yellow», как первоклассник.
За окном всё так же гудели машины, где-то орала сирена, а я смотрел на утёнка и думал: Марк, зараза, ты гений. Это ж надо — подсунуть мне детскую кассету, чтобы я английский учил, как малыш. Но, чёрт возьми, оно работает! К концу первого урока я уже твёрдо знал, что «apple» — это яблоко, а «dog» — собака. У нас в Питере я бы за такой видюк ползарплаты отдал, а тут — подарок. Правда, я всё ещё не понимал, зачем я вообще этим людям нужен и что за «D.E.L.I.A.» они обсуждали. Но с кассетой и этим Sony Trinitron я хотя бы чувствовал себя чуть ближе к их миру. Завтра пойду в институт, попробую сказать Линде: «Hello, my name is Dmitry». Посмотрим, улыбнётся она или опять сделает вид, что я мебель.
Я просидел всю ночь перед этим Sony Trinitron, вцепившись в пульт, как в штурвал самолёта. Кассета «English for Kids» крутилась по пятому кругу, и мультяшный утёнок с его писклявым «Let’s learn English!» уже звучал как заезженная пластинка. Но я не останавливался. Повторял за ним фразы, проговаривал цвета, числа, вопросы: «What’s your name? How old are you? I like apples». К трём часам ночи я уже мог без запинки сказать: «My name is Dmitry, I’m from Russia, I’m an engineer». Акцент, конечно, был, как у Брежнева на переговорах с Никсоном, но слова ложились в голове, как детали в станке — чётко, по местам. Кассета оказалась не такой уж детской: там были диалоги, вопросы, даже простые предложения про погоду и работу. Я записывал слова на листке, который нашёл в тумбочке мотеля, и зубрил, как перед экзаменом по электротехнике.
К пяти утра я уже понимал почти всё, что говорил утёнок, и мог ответить на его дурацкие вопросы. «What do you do? I’m an engineer. Where do you live? I live in Saint Petersburg». Даже попробовал говорить с зеркалом в ванной — смотрел на своё уставшее лицо и бубнил: «Hello, Linda, nice to meet you. My project is... э-э... very interesting». Получалось не то чтобы как у Шекспира, но уже не позор. Проблема была в другом: я мог говорить, но не с кем. Горничная давно ушла, Марк не звонил, а Тони с его ломаным «привет» был где-то в своём MIT. Я чувствовал себя, как радист в тайге — сигнал есть, а ловить его некому.
За окном начинало светать, Нью-Йорк гудел всё громче: машины, клаксоны, далёкие сирены. Я выключил телевизор, когда утёнок в шестой раз запел свою песенку про алфавит. Голова гудела, глаза резало, но в груди было какое-то странное чувство — будто я взломал код, который вчера казался китайской грамотой. Я мог понять, если Линда спросит про погоду, или ответить Элизабет, если она опять посмотрит на меня, как на экспонат. Но что я скажу про проект? Про эту их «D.E.L.I.A.»? Они же не будут спрашивать, как сказать «яблоко» по-английски. Я лёг на кровать, не раздеваясь, и подумал: надо выспаться, хоть пару часов. Сегодня в институте придётся говорить, и не с утёнком, а с людьми, которые смотрят на меня, как на чужака. Если облажаюсь, то не только перед Марком, но и перед самим собой. А это хуже, чем любой взгляд Кэролайн.
Я только-только задремал, после ночи с утёнком и его «Hello, my name is Ducky». Голова гудела, как трансформатор, но я встал, накинул свой хэллоуинский плащ — он уже как вторая кожа — и открыл. На пороге стоял Марк, в своей привычной рубашке с закатанными рукавами, с улыбкой, как у продавца подержанных машин.
— Morning, Dmitry! How’s the tape? — спросил он, прислонившись к косяку.
— It’s... good. I learned a lot, — ответил я, стараясь не запинаться. Слова текли легко, как будто я всю жизнь говорил на английском. Утёнок сделал своё дело.
— You sound like a native already, — подмигнул Марк, заходя без приглашения. — Let’s talk about New York. What do you think?
Я плюхнулся на кровать, он сел на стул у окна, где занавески пахли пылью и сигаретами прошлого постояльца. За окном гудели машины, где-то орала сирена — Нью-Йорк не спал, как и я. Я задумался, подбирая слова, но они приходили сами, будто утёнок всё ещё пел в голове.
— Этот город... он как машина, которая никогда не останавливается. Всё гудит, мигает, давит. У нас в Питере ночью тишина, только мосты разводят, а здесь — как в фильме, где всё время что-то взрывается. Вчера видел Таймс-сквер, там реклама Pepsi и какого-то фильма с Томом Крузом. Люди бегут, будто опаздывают на последний поезд. А ещё эти жёлтые такси — они везде, как осы. Я думал, Питер большой, но это... это другой мир.
Марк кивнул, глядя в окно, будто сам видел Нью-Йорк впервые.
— А что ты думаешь про еду? Бургеры, хот-доги? — спросил он, ухмыляясь.
— Бургеры — это не еда, это резина с кетчупом. У нас борщ, пельмени, а тут... будто картон жуёшь. Хотя пиво Budweiser ничего, но «Балтика» лучше. И кофе этот ваш, из Starbucks, — как вода с сахаром. У нас в ЛЭТИ автомат был, дрянь, но хотя бы честная дрянь.
Марк засмеялся, хлопнув себя по колену.
— Ну, ты уже почти американец, раз ворчишь про кофе. Ладно, давай о деле. Ты готов говорить о проекте? Сегодня в институте начнём всерьёз.
Я кивнул, хотя в животе похолодело. Проект. Это слово висело в воздухе с тех пор, как я сюда приехал, но никто толком не объяснил, что к чему. Я знал только, что это связано с какими-то медицинскими аномалиями, но подробности — как тёмный лес.
— Расскажи, что за проект. Я же не просто так сюда прилетел, — сказал я, стараясь звучать уверенно.
Марк посерьёзнел, почесал затылок, будто подбирал слова.
— Всё началось с одного мента. Зовут Эрл Найт. Он копал старые дела, наткнулся на странные случаи. Дети, болезни, смерти — всё необычное, не как обычный рак. Написал заметку в газету, типа «New York Post», мол, тут что-то нечисто. Наш институт прочёл, заинтересовался. У нас есть доступ к генетическим данным, к оборудованию, к ФБР даже. Вот и взяли дело в свои руки. Пытаемся понять, что за чертовщина творится.
— Эрл Найт? — переспросил я, не удержавшись от улыбки. — Это что, Граф Рыцарь? Прямо из сказки. Он что, в доспехах ходит и драконов побеждает?
Марк хмыкнул, покачав головой.
— Не, он просто упрямый детектив. Но копает глубоко, это факт. Увидишь его отчёты сегодня. Там... много всего. Жуткого, но интересного. Ты готов в это нырнуть?
Я пожал плечами, хотя внутри всё сжалось. Жуткое? Интересное? Я привык чинить телевизоры, а не копаться в медицинских загадках. Но отступать было некуда.
— Готов. Только скажи, Марк, я зачем вам? Я же не врач, не генетик. У меня ЛЭТИ, радиотехника, а не ваши микроскопы Nikon.
Он посмотрел на меня, как будто знал что-то, чего я не знал.
— У тебя свежий взгляд, Дима. Ты не зашорен, как наши. Плюс твои исследования по электромагнитным полям — это может пригодиться. Не спрашивай как, пока сам не знаю. Но Элизабет тебя хотела, а она зря людей не зовёт.
Я кивнул, хотя в голове крутилось: «Элизабет? Эта ястребиная тётка? Да она меня за таракана считает». Но я промолчал. Марк встал, хлопнул меня по плечу.
— Собирайся, через час в институте. И не надевай этот свой плащ, а то Ричард опять будет ныть.
— Плащ остаётся, — буркнул я. — Это мой доспех, Граф Рыцарь поймёт.
Марк засмеялся и ушёл, а я остался сидеть, глядя на видеомагнитофон и кассету с утёнком. Английский теперь звучал в голове, как родной, но это не делало Нью-Йорк ближе, а проект — понятнее. Эрл Найт, странные смерти, институт, который что-то ищет. Я чувствовал, что вляпался во что-то большое, но пока не знал, во что. Включил телевизор, чтобы отвлечься, а там — новости про Буша и Гора, спорят, кто станет президентом. Подумал: «Может, Граф Рыцарь знает больше, чем эти политики». И пошёл собираться в институт, молясь, чтобы не облажаться.
Я натянул свой хэллоуинский плащ, несмотря на насмешки Марка, и мы вышли из мотеля. Улица гудела: жёлтые такси сигналили, утреннее солнце било в глаза, а где-то рядом торговец хот-догами орал «Two for a dollar!». Марк повёл меня в китайский ресторанчик через дорогу, с красной вывеской, на которой золотыми иероглифами было написано что-то нечитаемое. Внутри пахло соевым соусом, жареным рисом и чем-то, что я не мог опознать. Столы были липкие, на стенах — выцветшие картины с драконами, а официантка, хрупкая девушка с косичками, бросила нам меню и буркнула: «Order quick.»
Марк открыл меню и ткнул пальцем в какую-то строчку.
— Попробуем лапшу с уткой и спринг-роллы. Это классика, Дима, тебе понравится.
Я посмотрел на тарелку, которую несли на соседний стол: скользкая лапша, какие-то тёмные куски мяса и зелень, похожая на сорняки с дачи.
— Это что, еда или корм для рыб? — хмыкнул я. — У нас в Питере утку запекают с яблоками, а тут... будто кто-то в тарелке аквариум разлил.
Марк засмеялся, чуть не уронив стакан с водой.
— Дима, ты просто не привык. Это не борщ твоей бабушки, но дай шанс. В Нью-Йорке китайская еда — как пицца, везде и для всех.
Принесли еду, и я с опаской ткнул вилкой в лапшу. На вкус — не так уж плохо, но всё равно не пельмени. Спринг-роллы, хрустящие, как чипсы, оказались ничего, но соус, в который их макали, был такой острый, что я чуть не закашлялся.
— Это что, они туда перец с Чечни засыпали? — прохрипел я, хватаясь за воду. — У вас тут всё пытается меня убить, даже еда.
— Добро пожаловать в Америку, — ухмыльнулся Марк, ловко орудуя палочками. — Здесь всё с перцем, даже кофе.
Я попробовал подцепить лапшу палочками, но она выскальзывала, как живая. В итоге плюнул и взял вилку. Марк смотрел на меня, как на ребёнка, который учится есть, но я только пожал плечами. Не всем же быть мастерами кунг-фу с палочками. После завтрака Марк махнул рукой, и одно из жёлтых такси тут же затормозило у обочины. Водитель, бородатый сикх в тюрбане, кивнул нам, будто мы старые знакомые. Я забрался на заднее сиденье, пахнущее кожей и дешёвым одеколоном, и бросил Марку:
— Слушай, а ты не разоришься на такси? У нас в Питере маршрутка стоит пять рублей, а тут, небось, ползарплаты за поездку.
Марк хохотнул, хлопнув по спинке сиденья.
— Расслабься, Дима, институт платит. Иначе я бы тоже на метро катался. Но сегодня нам надо быстро, Элизабет не любит, когда опаздывают.
Такси рвануло, лавируя между машинами, как в каком-то боевике. Я смотрел в окно: небоскрёбы, реклама Nokia 3310, уличные музыканты с гитарами. Нью-Йорк был как огромный телевизор, где всё время меняются каналы. Я вспомнил, как вчера ночью зубрил английский с утёнком, и подумал, что теперь могу хотя бы заказать кофе без паники. Но проект... проект пугал. Что там накопал этот Граф Рыцарь? И почему я, инженер из хрущёвки, должен в этом разбираться?
— Марк, — начал я, пока такси стояло на светофоре, — ты сказал, что этот Эрл что-то нашёл. Но что именно? Я же не детектив, мне надо знать, с чем работать.
Марк посмотрел на меня, его улыбка чуть поблёкла.
— Пока скажу только, что это связано с детьми. Несколько случаев, странные болезни, не то рак, не то что-то другое. Эрл думает, тут закономерность, а мы пытаемся понять, есть ли в этом наука. Сегодня тебе дадут отчёты, сам увидишь. Но, Дима, готовься — это не телевизоры чинить.
Я кивнул, хотя в горле пересохло. Дети, болезни, закономерности. Звучало как что-то, от чего у бабушки Анны Ивановны икона бы заплакала. Такси высадило нас у института, и я снова почувствовал себя, как на экзамене в ЛЭТИ, когда профессор смотрит, будто ты уже провалился. Кирпичное здание с зеркальными окнами стояло, как крепость, а внутри всё так же гудели кондиционеры, и пол блестел, как в музее. Марк шёл впереди, уверенно, будто у себя дома, а я тащился следом, поправляя плащ. В холле секретарша бросила на меня взгляд, как на бродягу, но Марк кивнул ей, и мы прошли дальше, к кабинету Элизабет. Она сидела за столом, заваленным бумагами, всё та же, с ястребиными глазами и очками на кончике носа. Когда я вошёл, она подняла голову, и её губы скривились, будто она лимон проглотила.
— Сухов, — сказала она, будто моё имя было ругательством. — Мы дадим вам исходные материалы. Читайте, вникайте. Но не ждите, что мы будем за вас всё разжёвывать.
Она кивнула на толстую папку, лежащую на краю стола. Папка была потрёпанная, с пятнами кофе и загнутыми уголками, как будто её таскали по всему Нью-Йорку. Я взял её, ощутив тяжесть — там было страниц сто, не меньше. Открыл первую страницу: рукописные заметки, каракули, будто курица лапой писала, и какие-то телеграммы, криво наклеенные на листы. Почерк был такой, что я с трудом разобрал пару слов: «аномалия», «диагноз». Английский я теперь понимал, спасибо утёнку, но это... это было как расшифровывать шифр КГБ.
— Мне нужен переводчик, — сказал я, глядя на Элизабет. — Рукописи читать не могу, это не печатный текст. Слишком коряво.
Она фыркнула, будто я попросил её лично мне кофе сварить.
— Переводчик? Вы же хвастались перед Марком, что выучили язык за ночь. Ладно, берите Тони. Он знает пару слов по-русски, разберётесь.
Марк, стоявший у двери, кивнул и махнул рукой, чтобы я шёл за ним. Мы вышли в коридор, где Тони, тот самый парень в футболке с надписью «MIT» и длинными волосами, уже ждал, жуя жвачку. Он улыбнулся, как будто мы старые друзья, и пробормотал: «Привет, Дима, пошли!» Его русский был как у ребёнка, но я решил, что хуже уже не будет. Мы зашли в маленький кабинет, где пахло старыми книгами и кофе. На столе — компьютер с Windows 98, мигающий курсор, как в фильмах про хакеров, и пара стульев. Тони плюхнулся на один, я на другой, и мы открыли папку. Первые страницы были полицейскими отчётами, написанными от руки, с кучей сокращений и зачёркиваний. Тони читал вслух, запинаясь, переводя на русский, но я и сам уже мог разобрать смысл. Это были дела о детях, умерших от странных болезней. Я листал дальше, пытаясь вникнуть, но почерк был как из кошмара: буквы плясали, слова сливались. Тони помогал, объясняя, где что, но его русский быстро иссяк, и он просто тыкал пальцем в строчки, бормоча: «Это... э-э... больница... это диагноз».
Я добрался до отчёта о каком-то мальчике, Айзеке, из Майами. Там было написано, что он умер в 1997 году, в десять лет, от чего-то, что назвали «атипичная карцинома лёгких». Врачи писали, что опухоль вела себя странно, не как обычный рак, и никто не мог понять, что это. Я читал дальше: мальчик кашлял кровью, жил в приюте, а до того его опекун погиб в какой-то дикой аварии с машиной для резки рыбы. Я отложил листок и уставился на Тони.
— Это что, ужастики какие-то? — сказал я, чувствуя, как по спине бегут мурашки. — Дети, опухоли, опекуны мрут, как в фильме ужасов. Это правда или кто-то выдумал?
Тони пожал плечами, жуя жвачку.
— Не знаю, Дима. Эрл Найт собрал это, он коп, серьёзный. Говорит, тут закономерность. Я только перевожу, но... жутко, да?
Я кивнул, глядя на папку. Жутко — это мягко сказано. Я привык чинить телевизоры, где всё просто: контакт отошёл — припаял, лампа сгорела — заменил. А тут... дети, болезни, смерти. И я, инженер из Питера, должен в этом разбираться? Я листал дальше, но мысли путались. Айзек, его кашель, его опекун, раздавленный гильотиной для рыбы, — всё это было как сценарий плохого фильма, который никто не хотел смотреть. Я закрыл папку, чувствуя, что терпение на исходе.
— Тони, давай перерыв на кофе. Это не отчёты, это чёрт знает что.
Тони хмыкнул, и мы пошли к кофеварке в коридоре. Машина блестела, как из фантастического фильма, с кнопками и мигающей лампочкой, будто в кабине «Космократора» из книжек. Тони нажал на рычаг, кофеварка зашипела, выпуская струю чёрной бурды в бумажный стакан. Запах был резкий, горький, но лучше, чем в мотеле. Я взял свой стакан, обжёг пальцы и чертыхнулся. Тони прислонился к стене, жуя жвачку, и вдруг заговорил, глядя куда-то в потолок.
— Знаешь, Дима, читал я одного писателя, Станислава Лема. Он писал про будущее, где всё идеально — коммунизм, понимаешь? Люди освободились от тяжёлой работы, летают к звёздам, придумали новый элемент, «коммуний», чтобы ракеты неслись через космос. Это ж круто, да? Наука всё решает, никаких войн, все равны. Может, мы тут тоже к такому идём?
Я посмотрел на него, как на пацана, который верит в сказки про Ленина и светлое завтра. Отхлебнул кофе — горячий, но всё равно дрянь — и покачал головой.
— Тони, это ерунда. Бабьи сказки. Я жил при коммунизме, до девяносто первого. Очереди за хлебом на морозе, талоны на колбасу, а если сосед увидит, что ты телевизор чинишь за деньги, — стукнет в ОБХСС. Никакого «коммуния» не было, только плакаты про «к звёздам» и пустые полки. Лем твой, может, и гений, но он не стоял в очереди за сапогами в минус двадцать. Утопия — это когда в магазине есть масло, а не когда тебе рассказывают про ракеты.
Тони нахмурился, щёки покраснели, будто я его любимую игрушку сломал. Он выпрямился, жвачка замерла во рту.
— Ну, это несправедливо, Дима. Ты просто видел плохую версию. Лем писал про науку, которая всё исправит. Новый элемент, новые двигатели, полёты на Марс! Это не про талоны, а про мечту. Ты просто родился в неудачное время, вот и всё.
Я фыркнул, глядя в свой стакан. Неудачное время? Это он мне, Сухову, который в Афгане провода под обстрелом паял, про время рассказывает?
— Поздно ты родился, Тони, вот что я скажу. Вы тут в Америке читали про коммунизм в книжках, а мы в нём жили. Мечта — это хорошо, но когда вместо Марса у тебя только очередь за картошкой, мечтать некогда. Ваш Лем писал про звёзды, а у нас в ЛЭТИ даже лампы в лаборатории перегорали, и никто их не менял.
Тони сплюнул жвачку в мусорку, явно задетый. Его глаза блестели, как у студента, которому сказали, что его курсовая — мусор.
— А что с того, Дима? Политика — это не физика. Эффект бабочки тут не работает. Одно дело — изменить атом, другое — общество. Если бы у вас было что-то вроде «коммуния», всё могло бы сложиться иначе.
Я пожал плечами, допивая кофе. Эффект бабочки? Это он про ту теорию, где крыло бабочки вызывает ураган? Может, и так. Но я вспомнил Питер, хрущёвку, где зимой батареи еле тёплые, и подумал: никаким коммунием это не исправить.
— Как знать, Тони, как знать. Может, и был бы ураган, а может, просто ещё одна очередь за сахаром. Ладно, пошли, хватит философии. Надо разобраться с этими отчётами, пока Элизабет не съела меня за завтраком.
Тони кивнул, но смотрел на меня, как будто я украл у него веру в утопию. Мы вернулись в кабинет, где на столе лежала та самая папка с каракулями Эрла Найта. Я открыл её снова, чувствуя, как внутри всё сжимается. Дети, болезни, смерти — это не Лем с его ракетами. Это реальность, и она пугала больше, чем любой рассказ про космос. Но я сел, взял ручку и сказал себе: «Сухов, не трынди, работай». Тони молча жевал новую жвачку, а я начал листать дальше, надеясь, что найду хоть что-то, что не похоже на сценарий фильма ужасов.
Я дочитал отчёт об Айзеке Брауне — мальчишке из Майами, который кашлял кровью и умер от какой-то атипичной карциномы лёгких. Его опекун, Франсуа, погиб от гильотины для рыбы — чёрт, даже в Питере, где всё ломается, такого не услышишь. Я перевернул страницу и дошёл до дела Лоры Смит из Хьюстона. Ей было девять, когда она умерла в 1995 году. Головные боли, судороги, потом — атипичная глиома, опухоль мозга, которую врачи не смогли толком объяснить. Её опекун, Мигель Торрес, водитель грузовика, погиб под строительным краном за год до её смерти. Я читал, а перед глазами вставали картинки: девочка, которая любила книги, держится за голову от боли, а рядом — пустой дом, потому что её брат раздавлен машиной. Это было как удар под дых. Я отложил листок, чувствуя, как в горле ком.
Но мысли всё время возвращались к разговору у кофеварки. Тони и его Лем, этот «коммуний», утопия, где все летают к звёздам. Он говорил про эффект бабочки — мол, одно крыло может перевернуть историю. Я сидел, глядя на каракули Эрла Найта, и думал: а что, если он прав? Что, если одна мелочь — письмо из Америки, мой приезд сюда, эта папка — изменит всё? Но тут же себя одёрнул: какие, к чёрту, бабочки? В жизни всё проще и жёстче. В Афгане я видел, как взрыв мины меняет судьбы, но не потому, что это «эффект», а потому, что жизнь — мясорубка. Никакой романтики, только кровь и грязь.
Я посмотрел на Тони. Он сидел, уткнувшись в свои записи, жуя жвачку, как будто ничего не произошло. И вдруг подумал: он, этот американец с его ломаным «привет», больше русский, чем я. Не по языку, не по жизни, а по душе. Он верит в идеалы, в утопии, в Лема с его звёздами и «коммунием». А я? Я давно не верю ни во что. Ни в светлое будущее, ни в Бога, хотя перед иконой бабушки Анны Ивановны всё ещё бормочу молитвы. Ни в науку, которая у нас в ЛЭТИ была кучей ржавых проводов и перегоревших ламп. Тони, со своей верой в лучшее, был как те советские плакаты, которые я видел в детстве: «К звёздам!» А я — как хрущёвка, где эти плакаты отсырели и отвалились.
— Тони, — сказал я, отложив папку. — Ты правда веришь, что одна мелочь может всё изменить? Ну, там, твой эффект бабочки?
Он поднял глаза, жвачка замерла во рту.
— А почему нет? В науке так бывает. Один эксперимент, одна идея — и бац, всё по-другому. Как Лем писал: новый элемент, и ракеты летают. А в жизни... может, тоже так?
Я хмыкнул. Его глаза горели, как у пацана, который ждёт чуда. А я смотрел на папку, где лежали отчёты о мёртвых детях, и думал: какие, к чёрту, чудеса? Здесь только боль и вопросы без ответов. Но вслух сказал:
— Как знать, Тони. Может, ты и прав. Только в моём мире бабочки не летают, их давят сапогами.
Он нахмурился, но промолчал. Я вернулся к папке, листая дальше. Глаза скользили по строчкам, но в голове всё ещё крутился Тони с его «эффектом бабочки» и Лемом. Я дошёл до отчёта об эксперименте с тканями Лоры Смит — они, видите ли, решили смешать её клетки с крысиными в чашке Петри, будто алхимики, ищущие философский камень. Читаю: «клеточная ко-культура», «proliferatio cellularis abnormis», «remodelatio organica» — сплошная латынь, как в церковной книге, только вместо молитв — научная ерунда. Марк Т. пишет, что ждал «перестройки» клеток, а Линда Хейс гадает про мутации. Ничего не нашли, конечно, только крысы зря сдохли.
Я фыркнул, перевернул страницу. Это ж надо, смешать человеческие клетки с крысиными и ждать чуда! Прямо как у Лема с его «коммунием» — наивно, по-детски, будто можно вот так взять и открыть новый мир. Тони, с его верой в утопии, был бы в восторге. Я подумал: чёрт, не только он «русский в душе», эти учёные тоже мечтают, как советские инженеры, что одна искра перевернёт всё. А я? Я сижу, читаю про мёртвых детей и думаю, что вся эта алхимия — пустая трата времени. Голова гудела, как трансформатор в ЛЭТИ. Я отложил папку и сказал Тони:
— Всё, хватит. Устал я от этой латыни. Пойду разомнусь.
Тони кивнул, не отрываясь от своих бумаг, жвачка во рту всё ещё хлюпала. Я встал, поправил плащ — он уже стал как вторая кожа, хоть и вызывал ухмылки у местных, — и вышел в коридор. Там пахло кофе и чем-то стерильным, как в больнице. Кондиционер гудел, но прохлады не давал. Я шагал, глядя в блестящий пол, как вдруг наткнулся на Кэролайн Мур. Она стояла, скрестив руки, в своём строгом костюме, будто генерал перед атакой. Её глаза, холодные, как лёд в моём питерском подъезде, впились в меня.
— Ну что, мистер Сухов, въезжаете? — спросила она, растягивая слова, как будто я тут школьник на экзамене.
Я остановился, чувствуя, как внутри всё сжимается. Кэролайн всегда говорила так, будто знает что-то, чего я не знаю, и это бесило.
— Да уж, понял, — буркнул я. — Это не для слабонервных, миссис Мур. Ваши папки — как сценарий для кошмаров.
Она засмеялась, но смех был не добрый, а резкий, как вой гиены в документальном фильме, который я смотрел по телевизору в мотеле. От этого звука у меня мурашки побежали. Кэролайн посмотрела на меня, как на лабораторную крысу, и сказала:
— О, вы ещё не всё видели, Дмитрий. Продолжайте копать.
Я кивнул, лишь бы отвязаться, и пробормотал:
— Пойду я. Свежий воздух нужен.
Она хмыкнула, развернулась и ушла, цокая каблуками по полу. Я смотрел ей вслед и думал: «Вот же стерва, знает больше, чем говорит, но молчит, как партизан». Выйдя на улицу, я вдохнул горячий воздух Нью-Йорка — смесь асфальта, бензина и хот-догов из ларька на углу. Напротив института была забегаловка, где продавали пиво Budweiser за доллар. Я купил бутылку, холодную, как лёд, и сел на лавку у дороги. Машины гудели, где-то орал клаксон, а я отхлебнул пива и уставился в небо. Оно было серое, как питерское, только без дождя.
В голове крутился Игорь, мой однокурсник из ЛЭТИ. Это он впутал меня в эту историю, прислав письмо от американцев. «Дима, — говорил он, — это твой шанс, вылезай из своей хрущёвки». А я сижу тут, пью американское пойло, читаю про мёртвых детей и думаю: какой, к чёрту, шанс? Это не шанс, а яма, куда я сам себя зарыл. Игорь бы сейчас ржал, глядя на меня с этим пивом и папкой, полной ужасов. Он всегда верил в светлое будущее, как Тони с его Лемом. А я? Я пью Budweiser и думаю, что вся эта затея — как те крысиные клетки: ничего не выйдет, только время зря тратим.
Я сидел на лавке, допивая Budweiser, и смотрел, как машины носятся по Бруклину, будто им не терпится сбежать из этого города. Бутылка была холодной, но пиво — дрянь, не сравнить с «Балтикой» из ларька на Васильевском. Мысли об Игоре всё крутились в голове, как заезженная пластинка. Он бы сказал: «Дима, не трынди, работай, это твой билет в жизнь». А я сижу тут, с папкой мёртвых детей в голове, и думаю, что билет этот — в один конец, в никуда. Воздух пах асфальтом и жареным луком из ларька через дорогу. Я уже собрался встать, когда услышал шаги. Обернулся — Марк. Он стоял, засунув руки в карманы джинсов, с этой своей полуулыбкой, будто знает что-то, чего не знаю я.
— Дима, — начал он, присаживаясь на край лавки, — я тут подумал... Ты в деле, да? То, что ты дальше сделаешь с этими отчётами, оно того стоит. Элизабет ценит твой подход, и, знаешь, за это тебе хорошо заплатят. Больше, чем ты думаешь.
Я посмотрел на него, как на пацана, который предлагает мне телевизор починить за рубль. Деньги? Серьёзно? Я отхлебнул пива, чувствуя, как горький вкус мешается с раздражением.
— Деньги, Марк? — сказал я, глядя на бутылку, будто там ответ. — Да на кой они мне? Я не за этим сюда ехал. В Питере я чинил «Рубины» за копейки, жил с бабушкой в хрущёвке, и знаешь, был счастлив. А тут? Папки с мёртвыми детьми, крысиные клетки, Кэролайн со своим смехом, как у гиены. Зачем мне ваши доллары, если от них только тошно? Жизнь — не про деньги, Марк. Это про то, чтобы утром проснуться и не чувствовать себя пустым, как эта бутылка.
Я потряс Budweiser — он глухо булькнул. Марк молчал, глядя куда-то в сторону, на жёлтое такси, которое сигналило на перекрёстке. Его лицо стало серьёзным, будто я не просто Сухов, а какой-то философ с Невского, который испортил ему день. Он почесал затылок, явно не зная, что сказать. А я продолжал, сам не понимая, зачем:
— Вот ты, Марк, бегаешь с этими отчётами, пишешь про «мутации» какие-то, как в дешёвом кино ей-богу! А что толку? Лора, Айзек — бедные дети, они умерли, и никакие доллары их не вернут. Мы копаемся в их костях, как в морге, а ради чего? Чтобы Элизабет отчиталась перед ФБР? Или чтобы Кэролайн бюджет закрыла? Я не верю, что мы найдём правду. И деньги тут не помогут. Они только делают всё грязнее.
Марк всё ещё молчал, его глаза бегали по асфальту, как будто он искал там ответ. Он был озабочен, это видно — не тем, что я сказал, а чем-то своим. Может, он тоже чувствовал, что этот проект — как яма, куда мы все падаем. Я допил пиво, швырнул бутылку в мусорку — она звякнула, как колокол в пустой церкви. Встал, отряхнул плащ и сказал:
— Ладно, Марк, пойду я. Наедине хочу всё это обмозговать. Может, хоть что-то тогда пойму.
Марк остался на лавке, глядя мне вслед. Я обернулся на секунду — его глаза были грустные-грустные, как у пса, которого хозяин оставил у магазина. Будто он хотел что-то добавить, но слова застряли где-то в горле. Я пожал плечами и пошёл к метро, чувствуя, как Нью-Йорк давит на меня всей своей массой — асфальтом, клаксонами, запахом бензина и дешёвых хот-догов. В кармане звякали монеты, а в голове крутились Лора Смит и Айзек Браун — дети, чьи жизни уместились в пожелтевших отчётах, которые я листал весь день. Их лица, которых я никогда не видел, будто смотрели на меня из тех папок, и от этого внутри всё сжималось, как от холода в питерской подворотне.
Я спустился в метро на станции Флатбуш-авеню. Вонь подземки — смесь пота, железа и чего-то кислого — ударила в нос. На платформе толпились люди: кто-то в костюмах, кто-то в рваных кедах, старушка с тележкой бормотала что-то про Иисуса. Я купил жетон за доллар, прошёл через турникет и втиснулся в вагон линии Q. Двери захлопнулись с визгом, поезд дёрнулся, и я ухватился за поручень, чтобы не упасть. Вагон был забит: парень в наушниках качал головой под рэп, девчонка листала журнал с Бритни Спирс на обложке, а напротив меня мужик в рабочей робе спал, уронив голову на грудь. Я смотрел в мутное окно, где мелькали чёрные стены туннеля, и думал, что хочу поскорее добраться до мотеля. Там, в своей комнате с плесенью и скрипучей кроватью, я приму ванну. Горячую, почти кипяток, чтобы смыть с себя эту грязь. Не ту, что на плаще, а ту, что будто прилипла к коже от чтения про Лору и Айзека. Их смерти, их боль, их клетки в чашках Петри — всё это было как могильная земля, въевшаяся в меня. Я чувствовал себя так, будто копался в их могилах, а не в научных отчётах.
Поезд гудел, колёса стучали, и я смотрел на своё отражение в окне — бледное, с тёмными кругами под глазами, в этом дурацком плаще, который всё ещё пах питерским клубом с Хэллоуина. И мысли полезли, как тараканы из щелей в хрущёвке. Это дело — копаться в смертях детей, разбирать их ткани, смешивать с крысиными клетками в надежде найти «мутацию» — хуже, чем убийство. Убийца хотя бы бьёт и уходит, а мы, учёные, сидим и ковыряемся в их костях, как падальщики. Лора с её головными болями, Айзек с кровавым кашлем — они были живыми, мечтали, любили, а мы теперь режем их ткани под микроскопом, будто это просто мясо. Худшее надругательство, какое только можно представить. И никакие слова Марка о «будущем науки» или Элизабет с её «мы найдём ответы» не смоют эту грязь. Это не наука, это кощунство. Я вспомнил, как в Афгане видел тела, разорванные минами, и думал, что хуже уже не бывает. Ошибался. Там смерть была быстрой, а тут мы растягиваем её, разбирая по кусочкам, как будто имеем право.
Я смотрел на людей в вагоне, и мне казалось, что они все знают, чем я занимаюсь, и осуждают. Девчонка с журналом, парень с рэпом, мужик в робе — они жили своей жизнью, а я? Я копаюсь в смерти, будто это моя работа. В Питере я чинил телевизоры, пил «Балтику» с Игорем и думал, что жизнь — дерьмо, но хотя бы честное. А тут, в Америке, которую я считал будущим, всё оказалось первобытным прошлым, замаскированным под неоновые вывески и небоскрёбы. Они тут говорят про прогресс, про «Геном человека», про новые компьютеры с Windows 2000, а на деле — те же дикари, что в древности приносили жертвы богам. Только теперь жертвы — это Лора и Айзек, а боги — это гранты, отчёты и ФБР. Я вспомнил, как Кэролайн Мур смеялась своим гиеньим смехом, и подумал: она знает, что это всё — игра. Деньги, как сказал Марк, бюджет, как любит повторять Элизабет. А мы — просто пешки, которые копаются в могилах ради их игры.
Поезд остановился на какой-то станции, двери открылись, и в вагон ввалился уличный музыкант с гитарой. Он заиграл что-то из Боба Дилана, хрипло напевая про перемены. Люди кидали ему монеты, а я смотрел на его потрёпанную шляпу и думал: вот он, живой, настоящий, а я — будто мёртвый внутри. В Питере я ходил на «Белые ночи», смотрел на развод мостов, пил водку с Игорем и чувствовал, что живу, пусть и в дерьме. А тут? Тут я читаю про детей, чьи жизни оборвались в больницах, и пытаюсь найти смысл в их смерти. Какой смысл? Их опекуны — Мигель под краном, Франсуа с его гильотиной для рыбы — погибли так же нелепо, как будто кто-то сверху играл в кости. А мы, учёные, делаем вид, что можем это объяснить. Марк со своими «мутациями», Линда с её спектрофотометром, Элизабет с её приказами — они все верят, что это ради «будущего». А я вижу только прошлое: дикое, жестокое, где люди ждут чуда от крови и костей.
Я вспомнил, как в ЛЭТИ мы с Игорем спорили про Бога. Он говорил: «Дима, если Бог есть, он в науке, в прогрессе». А я смеялся, наливал «Путинку» и отвечал: «Если Бог есть, он плюёт на нас с высоты». Теперь я в Америке, где всё блестит, где по радио крутят Backstreet Boys, а на Таймс-сквер рекламируют Pepsi и «Гладиатора». Но под этим фасадом — та же пустота, что в питерской хрущёвке. Никакого будущего тут нет. Это первобытный мир, где мы приносим жертвы ради иллюзии прогресса. Лора, Айзек — они не жертвы науки, они жертвы нашей слепоты. Мы думаем, что можем разобрать их клетки и найти ответ, но ответ только один: мы не имеем права так с ними поступать.
Поезд дёрнулся, и я чуть не упал. Музыкант закончил песню, собрал монеты и вышел. Я смотрел на пустое место, где он стоял, и думал: может, он прав, этот Дилан с его переменами. Но перемены — не про нас. Мы застряли в прошлом, копаясь в могилах, пока мир снаружи живёт, дышит, поёт. Я представил, как Лора пишет свои рассказы про кота, который крадёт звёзды, как Айзек играет в футбол в Майами. Они заслуживали жить, а не лежать в наших чашках Петри. И я, инженер из Питера, который думал, что в Америке найдёт смысл, теперь сижу в этом вонючем метро и чувствую, что сам стал частью этого надругательства.
Наконец, поезд доехал до моей станции — Кингс-Хайвей. Я вышел, поднялся на улицу, где вечерний Бруклин встретил меня шумом машин и запахом пиццы из забегаловки. Мотель был в двух кварталах, и я шёл, не глядя по сторонам, с одной мыслью: ванна. Горячая, обжигающая, чтобы смыть эту грязь, эту могильную землю, что прилипла ко мне от папок Эрла Найта. В комнате я включу телевизор, пусть там орут про выборы Буша и Гора, пусть показывают рекламу Nokia 3310 — всё лучше, чем думать о Лоре и Айзеке. Но в глубине души я знал: вода не поможет. Эта грязь — не на коже, она внутри, и никакая ванна её не смоет.
Я дошёл до мотеля, чувствуя, как ноги гудят, будто после марш-броска в Афгане. Бруклин шумел: машины гудели, где-то орал подросток, требуя сдачу у продавца хот-догов. Моя комната в мотеле встретила меня запахом плесени и скрипом кровати, как всегда. Кондиционер гудел, но только гонял тёплый воздух. Я бросил плащ на стул — чёртова хэллоуинская тряпка, которую я таскаю, как талисман, — и пошёл в ванную. Включил воду, горячую, почти кипяток, чтобы пар валил, как в бане на Васильевском. Хотелось смыть эту грязь, что прилипла ко мне от папок Эрла Найта. Лора с её головными болями, Айзек с кровавым кашлем — их смерти въелись в меня, как могильная земля. Я разделся, глядя на треснувшее зеркало, где моё лицо казалось чужим: круги под глазами, щетина, будто не брился неделю. Влез в ванну, вода обожгла кожу, но я стиснул зубы и сидел, глядя, как пар поднимается к потолку.
Пока вода текла, я думал о проекте D.E.L.I.A., об этих учёных, которые роются в тканях мёртвых детей, как в каком-то ужастике. Это не наука, а кощунство, хуже, чем я видел в Афгане, где хотя бы всё было честно — пуля есть пуля. А тут? Они смешивают клетки Лоры с крысиными, ждут «мутаций», будто это игра в алхимию. Я решил: когда прочту все отчёты, дам этим американцам намёк, идею, которая их уведёт в сторону. Надо подать что-то хитрое, со скрытым смыслом, чтобы они сами закрыли этот пошлый проект. Он не просто бесполезен — он омерзителен, как копание в могилах ради грантов. И я придумал: предложу им гипотезу про низкочастотные электромагнитные поля. ЭМП — моя старая любовь ещё с ЛЭТИ, когда мы с Игорем ночами спорили, как они могут клетки перестраивать. Это был хит в советской науке восьмидесятых, все мечтали найти в них ключ к раку или долголетию. Американцы про это почти не знают — их журналы тогда публиковали ерунду про микроволновки, а не серьёзные исследования. Если подать красиво, они заглотят, как рыба наживку, и побегут проверять. А я знаю: это тупик. Ничего они не найдут, кроме пустых пробирок, и, может, тогда Элизабет Кроу плюнет и закроет этот цирк.
Я закрыл глаза, вода шумела, и в голове всплыли те годы в ЛЭТИ. 1989-й, я — пацан, только из армии, с контузией и кошмарами, но в университете чувствовал себя живым. Мы с Игорем сидели в аудитории 312, где пахло старыми проводами и мелом. Препод, профессор Зайцев, лысый, как лампочка, но с глазами, как у фанатика, рассказывал про ЭМП. «Низкочастотные поля, — говорил он, — могут менять мембраны клеток, влиять на ДНК. Это будущее, товарищи!» Мы с Игорем ржали, как кони, представляя, как ЭМП превратят нас в суперменов. После лекций пили «Жигулёвское» в общаге и спорили до хрипоты: я клялся, что ЭМП — это ключ к раку, Игорь талдычил про мозг и телепатию. Однажды мы даже стащили старый генератор ЭМП из лаборатории, подключили к самодельной катушке и пытались «зарядить» картошку, чтобы она светилась. Ничего не вышло, только воняло горелой проводкой, но мы хохотали, как идиоты, и мечтали, что откроем новую науку. Зайцев потом поймал нас и орал, что мы «позорим советскую науку», но я видел, как он сам ухмылялся. ЭМП тогда были нашей религией — мы верили, что это ответ на всё.
Я вылез из ванны, кожа покраснела, как после бани. Завернулся в полотенце, сел на кровать и уставился в телевизор. По CNN шли дебаты Буша и Гора, какой-то тип в костюме вещал про налоги. Я выключил звук — их голоса только раздражали. В голове крутилась моя идея про ЭМП. Она идеальна: звучит научно, в духе советских исследований, которые американцы не читали. Я представил, как подам её Элизабет: «Доктор Кроу, а что, если эти атипичные опухоли — от низкочастотных полей? В Хьюстоне склады, в Майами порты — там везде старые трансформаторы, радары». Она, может, и скептик, но Марк заглотит, он же любит «прорывы». Линда побежит калибровать свой спектрофотометр, а Ричард Бёрнс, этот надутый индюк, опять назовёт меня «русским шарлатаном». Пусть. Я знаю, что ЭМП — это болото, где они утонут. В восьмидесятых мы с Зайцевым проверяли: поля влияют на клетки, но не так, чтобы опухоли такие, как у Лоры или Айзека. Это как искать чёрную кошку в тёмной комнате — вроде логично, но ничего не найдёшь.
Но пока я не прочёл все отчёты, молчать буду. Надо знать всё про этих детей, чтобы мой намёк попал в точку. Если я сейчас выдам идею, они начнут задавать вопросы, а я не готов. Лора с её глиомой, Айзек с карциномой — их смерти уже как нож в груди, а есть ещё другие, которых я не видел. Может, там что-то, что перевернёт всё? Или ничего, и это просто ещё одна могила, в которой я копаюсь. Я лёг на кровать, кровать скрипнула, как моя жизнь. Включил телевизор снова — реклама Nokia 3310, все улыбаются, будто телефон спасёт мир. А я думал: если б я мог вернуться в ЛЭТИ, к тому генератору и картошке, к Игорю с его дурацкими шутками. Тогда я верил в науку. А теперь? Теперь я сижу в этом мотеле, в Нью-Йорке, который обещал будущее, а принёс только грязь. И всё, что я могу, — это подсунуть учёным ложный след, чтобы они бросили это надругательство над Лорой и Айзеком. Пусть закроют D.E.L.I.A. и оставят этих детей в покое.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |