Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Хильзе, не перебивая, слушала рассказ Миланэ. Потом, изумлённая, лично захотела убедиться, что Даром Обращения оказалась чудовищная, совершенно баснословная сумма: двадцать тысяч империалов золотом. Всячески рассматривая золотые, Хильзе с удивлением подозрения бросала взгляды. Никогда она не слыхала, чтобы кому-то отдавали такой большой Дар, а тем более — дисципларе-ученице, которая ещё не прошла Приятия. И Миланэ тоже не слыхала. Вообще, обычным Даром считались тысячи две-три империалов, очень хорошим — пять.
Посудачили, поболтали до глубокой ночи.
— Правильно сделала, что согласилась. Везучей ты крови, Миланэ, — так сказала подруга, и впервые в жизни Миланэ услышала от неё нечто похожее на зависть.
Тут же Миланэ вернула ей долг за пласис, хотя Хильзе почему-то начала вяло отказываться.
Утром, как и было обещано, явился посыльный с письмом патроната, которое предназначалось лично для амарах Сидны. Дождавшись его, Миланэ сразу отправилась в магазин Храмса; дочь торговца, она понимала, что покупательницу для её пласиса найти будет почти невозможно, а потому без трудностей смогла сбить цену:
— Безупречный пласис… — вздохнула, поставив свёрток на прилавок. — Я бы смогла забрать его прямо сейчас, только у меня есть только тысяча и восемь сотен империалов. Как жаль…
— Что ж. Пожалуй, мы сможем уступить, — управляющий магазином даже не стал торговаться для приличия.
В Сидне подруги умрут от зависти.
Ко всему управляющий подарил игольницу, ту самую, на которую она с безответным воздыханием смотрела всего лишь пару дней назад.
Пришла домой, собрала вещи; свира, кнемиды, сирна, серьги, кольцо, стамп; тепло попрощалась с Хильзе, пообещав вскоре приехать; уехала с пойманным извозчиком на Площадь Тирза Третьего, большое и шумное место на севере Марны, куда прибывали и откуда отбывали все дилижансы; села на скамейку (какой-то добрый сир галантно уступил место, и Миланэ со всей вежливостью поблагодарила его), поставила скатку вещей возле себя, проверила, плотно ли закрыта сумка, где лежала немаленькая сумма денег, и стала ждать полудня.
На этот раз она уедет напрямую в Сарман, безо всяких сложностей, речных путешествий и пересадок. Двести льенов расстояния. Два дня дороги. А оттуда к Сидне хвостом взмахнуть, можно даже пешком пройтись, или кто подхватит.
Пока приехал её дилижанс, успела съесть большую конфету на палочке, поговорить о пустяках с нотаром, который, как оказалось, тоже ехал в Сарман, и попыталась предсказать погоду на завтра.
А сейчас вокруг — мягкая, нежная погода. Ни холодно, ни жарко; ни влажно, ни сухо. В самый раз.
Дилижанс прибыл, и попутчики оказались таковы: тот самый нотар, с которым завязалась беседа — Миланэ села возле него, у окна; престарелый, тощий лев, который подслеповато глядел на мир и держал на коленях небольшую деревянную коробку, отчего-то не разместив её сзади, и он находился напротив Миланэ; мать с юной дочерью-подростком, очевидно, из сословия ещё не очень богатых, но подающих надежды купцов; у обоих был недоверчиво-испуганный взгляд, мать беспрерывно копошилась в своей котомке; какая-то совершенно серая, незаметная личность, сидящая по диагонали от Миланэ, судя по одежде — как бы самец; воин с тяжёлым взглядом, то ли дренгир, то ли миллис, в видавшим виды тёмно-красном плаще, тяжёлых сандалиях с большими шнурами, поножах до колена и кожаных наручах; Миланэ, глядя на него, вдруг поняла, что он слегка пьян, но его усталая потертость хорошо скрывает это; удивительно, но восьмое место было свободным, что пошло на пользу воину — тот небрежно развалился на сидении.
Миланэ повесила сумку на крючок возле дверей. Вообще-то, там огромная сумма денег, так её размещать — весьма опрометчиво. Тем не менее, выбора у Миланэ не было: в поясной кошель семнадцать с лишним тысяч империалов, хоть и золотом, не умещались, а держать сумки на коленях всем Ашаи-Китрах запрещено этикетом. Ашаи — не базарная торговка.
Потрясла серебряным браслетом по привычке, закинула лапу за лапу и начала смотреть на площадь.
«Теперь Тансарр — мой патрон. О кровь моя, это значит многое. Это меняет жизнь».
Ещё будучи ученицей-сталлой, Миланэ начала изучать в дисципларии все тонкости церемонии Обращения, как и все ученицы. Это единственная церемония, инициатором которой не может быть сестра-Ашаи, поэтому пребывать в готовности к ней нужно почти всегда и почти везде; все ученицы, хоть средь бела дня, хоть средь тёмной ночи, могут безошибочно да безупречно вымолвить все те слова, что должны прозвучать при согласии, и которые нужны при отказе.
И это не подвело в нужный момент. Несмотря на некоторые мелочи, Миланэ посчитала, что Обращение у неё прошло необычно, красиво и удачно.
Но, тем не менее, у неё осталось множество вопросов. Первый, главный: почему именно она? Это удивительно, необъяснимо, тем более, что Синга, как выяснилось, имеет лишь косвенное отношение к нему и уж точно не был инициатором. В Марне полно сестёр, причём таких, у которых прекрасный дар игнимары. Любая из них вряд ли откажется заиметь такого патрона, как сенатор Империи; у такой Ашаи будут и связи, и опыт, и всё, что угодно. Зачем нужна малознакомая ученица из Сидны?
Дело — в огне Ваала?
Да, я допускаю, что у меня хорошая игнимара. Но в Марне Ашаи с хорошей игнимарой найти несложно. И что, у всех патроны? Не верю.
Только сейчас начинаю понимать, кто такой Тансарр, кто есть мой патрон. У Хильзе глаза горели огнём. Один из важнейших чинов Империи Сунгов, Миланэ. Тут уже не в богатстве дело. Ему хватает. И его роду хватает. Не в этом дело. Нет. Он обсуждает важнейшие политические дела, творит законы и, наверное, даже вхож к Императору. И он выбрал меня, ещё даже не сестру, а ученицу Сидны, просто заприметив на сожжении. Причём не самолично, а через супругу и сына.
Ваал мой, дома как узнают, так упадут на месте.
Что скажет амарах в Сидне?
Ладно-ладненько. Для всего есть причины. Что они увидели во мне?
Синга здесь ни при чём. Уже передумано-перегадано. Ксаала? О, она непроста. Где-то возле неё — разгадка всех причин. Без неё ничего бы не случилось.
Так, им не нужен патронат престижа. Им не нужен показной патронат. Иначе они бы взяли какую-нибудь цепкую сестрину. С их возможностями это нетрудно. Наверное, им нужна верная сестра-Ашаи, благодарная, рьяная, честная, готовая на всё, на любой подлог, на любую низость ради взлёта. Что ж, в этом есть резон. Они увидели во мне такую? Хммм… Но тогда бы Тансарр относился ко мне со скрытой насмешкой. Но её не было. Ксаала бы тихо ненавидела меня. Но она относилась с уважением, она знала тонкости церемонии.
Тансарр падок на прелести юных учениц из дисциплариев? Желает сделать меня сестрой-любовницей? Но тогда он бы смотрел с вожделением и жадностью. Фуй, как ты неприглядно думаешь о своём патроне, фу. Хотел бы чего такого — не стал бы устраивать представление.
И уж тем более тратить целых двадцать тысяч.
Поехали!
Вот она, дорога. Мысли обретают плавность, перекатываются, как волны, а не измучиваются сухим умом.
В конце концов, Хильзе ведь предсказывала, что не зря я в Марну приехала, так видать, точно не зря. Так угодно судьбе, духу Сунгов так угодно, ну и пусть. Я буду хорошей Ашаи, доброй Ашаи, верной Ашаи, и если тебе, Тансарр, нужна такая, то тогда ты не проглядел. Я вовсе не плоха, хороша я; ай-яй, хороша-хороша. Разве ж зря столько лет отдано Сидне и учению?
Миланэ провела пальцами по шее, заглядевшись в окно.
Чудная погода, птицы.
Будь скромнее.
Пыльный перекрёсток, башня стражи. Большой указатель на двух ровных столбах: «Марна». Извозчий пару раз прикрикнул на лошадей, дилижанс поехал резвее, мягко покачиваясь. И дочь Сидны глядела в окно на разбросанные повсюдно дома, мягко светло-серое небо, мелких торговцев с их кибитками, на высокие тополя и огромную водяную мельницу, и как-то начало грезиться, измышляться, что всё случилось так неспроста, наверняка её ведёт своя судьба-сила; она следит за нею всю жизнь, подбрасывая возможности, награждая подарками, да-да. Ха! Никогда она не кичилась своими возможностями, всегда была скромною Ашаи, и вот эту спокойную добродетель скромности будто бы кто заметил, да оценил, да рассудил, что тогда ей должно причитаться хорошее почтение в виде знатного патрона и доброй судьбы. Вот оно, признание моей тихой, молчаливой силы, думала Миланэ, и втайне-втайне улыбалась себе, да свысока думала о менее удачливых подругах из дисциплария, что болтали-резвились больше её, да не свезло им так, как ей.
Но тут же Миланэ, разрываясь надвое, глубоко стыдилась таких мыслей, понимая, что не должна Ашаи с таким пошлым проворством думать о своей уютненькой устроенности в жизни. Дурной, мещанский образ мыслей; мещанская дочь ты, негодяйка! Дочь ткачихи и торговца скотом, а не Ашаи!
Мысли её начали уходить, путаться, растворяться в бесконечном потоке пути:
«Ведь искусство и красота — призвания Ашаи-Китрах, дары духа и внутренняя Сила. Доброй дочерью Сунгов должна я быть, видящая Ваала, охранительница веры, живой символ её силы и правдивости. Созидание — мой путь. Искусства, во всём — искусность, тонкость, умеренность благородства. Но что смогу я? Что могу добавить в искусства, если все они полны, изобильны творениями, и множество из них недосягаемы для меня, как звёзды. Что я могу дать этому потоку, не лучшее ли, что сделать могу — не сквернить его, принимая лучшее из него, следуя ему? Прожить, не делая большого добра, не создавая большого горя?..».
Посмотрела на пальцы, повертела кольцо по старой привычке.
«Надо готовиться, подвести к концу все дела. Как будет время, заскочить в какую-нибудь лавку, может, где из-под прилавка найдётся перепечатка «Снохождения». Нужно будет поспрашивать Арасси, она в этом знает толк, она хорошо знает книжных торговцев. Хотя, если времени не будет, так хвост с ним. Сейчас у меня такие времена начнутся, что не до книг будет. Не до книг. Не до сновидений… Не до книг…», — рисовала Миланэ невидимые андарианские узоры на прозрачном стекле окна. — «Не до сновидений…».
Вдруг дилижанс сильно качнуло на большой дорожной кочке, и Миланэ очнулась-вернулась.
— Что за интересность творит лев? — спросил лев-нотар, заглядывая к соседу.
Его вопрос назначался тому самому старику, который прежде держал коробку на коленях. Только сейчас Миланэ заметила, что он раскрыл её, и возится с забавной куклой в чёрном платьице, и по всему, кукла олицетворяла злую колдунью-ведьму из детских сказок. С её лап и рук безвольно свисали тонкие белые нити; старик же шилом пытался проделать какую-то дыру в деревянной спинке куклы. Он избрал для этого не лучшее время и место: дилижанс потряхивало, потому дело, судя по напряжённому выражению, не ладилось.
— Да так, — со вздохом ответил старик, словно ему каждый день приходится отвечать на такой вопрос.
Миланэ села ровно, положив ладони друг на дружку на колене: жест интереса.
— Позволит ли лев проявить интерес: что это за куклы? — любопытство продолжало терзать нотара.
— Марионетки. А я их мастер. Они, — похлопал по ящику, — всегда со мной.
— О, так лев — артист?
— Артисты — они. Я только их мастер.
— Право, как необычно, — засмеялся нотар. — Хорошо-то сказано.
Воин, сидящий возле марионеточного мастера, имел то самое равнодушно-презрительное выражение, которые имеют достаточно повидавшие и жизнь, и смерть; он скучающе осматривал дилижанс, всем видом показывая, что лишь по ленивой благости души терпит все эти детские глупости. Его блуждающий взгляд остановился на Миланэ; она, чуткая, подняла взгляд, свой взгляд-оружие к нему. Миланэ, как и всякая львица, уважала воинов. Потому еле-еле заметно улыбнулась, почти только глазами, что вспыхнули маленьким огнём.
Удивительно, но он остался безучастным. Совершенно не изменился в лике. Ничуть. Всё та же скука, всё то же презрение к этой мирной жизни.
— И что мастер сейчас делает?
Старик небрежно повернул куклу.
— Здесь вот, сзади, есть дырка, — почесал он щёку. — К ней крепится маленький крючок. К этому крючку идёт центровочная нить, чтобы Стимса Ужасная не падала во время представлений. Крючок выпадает, потому что дырка разошлась. Я делаю дырку поглубже.
— Стимса Ужасная! Героиня сказок! — смеялся нотар. — Нет, ну вы видали? Разве не удивительно? — спросил сидящих слева от него мать и дочь.
— Да-да, — благостно ответила мать-львица с дежурной улыбкой, расправляя подол платья.
— Но мастеру, вероятно, неудобно-то, на ходу-то. На первой же стации можно будет спокойно доделать работу.
Тот скривился, словно съел соли.
— Не могу сидеть без дела, видит ли добрый сир.
— Очень тонкая работа. Прекрасная кукла, будто живая, — отметила Миланэ.
— У меня есть и получше, — оживился марионеточник, оказавшись в центре внимания.
— Я посмотрю на эту, если сир не возражает.
— Не возражаю ничуть, преподобная глядит, если хочет. Прошу.
Миланэ всячески повертела куклу в руках. Оказалась она довольно большой — с локоть ростом. Детали лица действительно оказались проработаны очень хорошо: глазами-пуговками злая Стимса Ужасная неотрывно глядела на мир да хищно улыбалась. Уши чуть прижаты, на них кое-где истёрлась тёмно-золотистая краска. Хвоста не было — предполагалось, что он всегда «скрыт» под платьем, которое привлекло внимание Миланэ:
— Хлопковая ткань. На тафт схожа. Скроено ладно. Вот эти чёрные кружева на шее я бы стачила наоборот, а то шов заметно. Правда, оторочка эта, на подоле, ни к чему… Но красиво.
— Только вот эти складки на платье не держатся, — мастер тут же спохватился с вопросом, почувствовав опытность самки в делах одежных. — Всегда оно, это платье, такое вот, какое-то взлохмаченное.
— Сиру нужно взять немного мыла, немного уксуса, смешать в воде. Намочить тряпку, ею провести по платьицу. В утюг углей набросать, разутюжить осторожно, и будет держаться.
— Спасибо, милая преподобная, — мастер снова взял в руки шило. — Попробую.
— И трудно так быть, повелителем марионеток?
Мастер с прищуром посмотрел на нотара, задавшего вопрос.
— Нет, я не их повелитель. И не их хозяин. Я сам на них похож.
— Может лев расширить свою мысль?
— Добрый сир так любит вопросы, — обвинительно заключил мастер.
— Я любознателен, не скрою.
Дочь львицы-купчихи с осторожным интересом выглянула из-за плеча матери, тихо желая потрогать куклу.
— Когда идёшь на ярмарку, или на рынок, или в театр какой захаживаешь, раскладываешь своих актёров, берёшь в руки накрестия и начинаешь водить за ниточки, то они оживают. Разве не чудо?
— Удивительно-то, безусловно, — нотар не понимал риторических вопросов, он был привычен к простым, конкретным вопрошениям. — Но чудо в полном смысле слова мне увидеть сложно. Ниточки ведь, не чудо.
— Чудо начинается потом, не сразу. Проходит так раз, второй, третий. Год, два. И начинаешь понимать, что все мы, каждый из нас — похож на них. На актёров. Мы двигаемся, говорим — но мы ли это?
Миланэ внимательно слушала.
— Так бывает, такое наваждение, когда ветер колышет какую-то тряпку, — смотрел мастер в окно, за которым был привычный пейзаж возле Марны: поле со всходами, далёкий лесок и кусты возле дороги. — В темноте, среди неведения, тебе кажется, будто она — живая, дышит своей жизнью и в ней сидит воля. Но на самом деле мы знаем правду: виной всему — ветер. Вдруг ветры судеб вот так и треплют нас, вот так, — трепал он свою куклу. — Вдруг кто-то извне или что-то в нас дёргает за серебряные нити, а мы знать не знаем.
Мастер говорил с каким-то фальшивым придыханием, словно рассказывал детям страшную сказку, стараясь при этом напугать. Но Миланэ всё равно слушала, играя одной рукой с серьгой, а второй — обняв себя за живот и талию.
— Как курьёзно! — засмеялся нотар-хохотун. — Интересничает лев!
Дочери Сидны показалось-почуялось, что мастер со скрытой обидой посмотрел на него, обидой на смех.
— Тогда дайте им свободу, вашим актёрам. Обрежьте нити! — с мелкой патетикой воскликнул незлобивый, весёлый нотар, воздев руки в потолку дилижанса. При этом он задел котомку львицы, что сидела справа от него, и котомка чуть не свалилась на пол.
— Ой, прошу прощения.
— Ничего, ничего.
— Если у марионетки обрезать нити, то это не даст ей свободы. Она просто упадёт и не сможет двигаться. Умрёт, — вдруг изрёк мастер и продолжил копаться шилом в тельце куклы.
— Мне кажется, что мастер всё утрирует. Не так-то плохо. Я оптимист-то по натуре, оптимист.
— Оптимист, не оптимист — разницы никакой, — мастер спрятал Стимсу Ужасную в ящик, закрыл и сложил на нём руки. — Кукла-оптимист отличается от собрата-пессимиста лишь цветом. Или выражением рта.
Улыбка просияла на лице Миланэ.
— Не скажет пусть сир, это не так, — нотар чувствовался в своей тарелке, привычный к диспутам со студенческой скамьи, в которых важна победа над собеседником. — Ведь всякая профессия, наше личное дело, так сказать, налагает неизбавимую печать. Марионеточный мастер видит, что марионетки-то подчиняются ему, что он дёргает их за нити, как вышнее существо, как Ваал… прошу прощения, сиятельная Ашаи, забылся в речи… и начинает думать, что так-то всё устроено в жизни. А вот нотары, нотары, скажу я, они, знаете ли, доверяют всем, но доверием совершенно особенным, доверием-то подозрительным, доверием, требующим доказательств. Я уже всё на свете рассматриваю сквозь это стекло доверия-недоверия, всякое слово взвешиваю на этих внутренних весах, и всегда слово это должно быть подкреплено легчайшим весом, лёгкой материей — бумагой. И для кого-то бумаги — мусор. Но не для меня-то. Я по ним многое могу сказать, очень многое. Воин, — указал он на льва напротив, — глядит на жизнь как на арену схватки жизни и смерти. Целитель тоже, но его точка зрения уже противоположна — он на другом конце арены. Мы, становясь кем-то, вырываем аспекты из жизни и начинаем их осмысливать, вертеть в разуме, а потом — принимать за всю картину мира. Понимает сир? Понимает?
— Из чего ты можешь знать, как глядит на жизнь воин? — пробормотал легатный лев с пустыми глазами, безо всякого выражения, ни злобного, ни взбешенного. Сильной рукой он опёрся о стенку дилижанса и стукнул крепким, потёртым кулаком.
— Я предположил, — почтительным тоном ответил нотар и тут же мастерски увернул беседу: — Так что теория льва вполне имеет право на жизнь, но увы, не может претендовать на окончательность.
— Мои уши слышат хорошего оратора, — приложив руку в груди, улыбнулась Миланэ рядом сидящему нотару.
— Спасибо. Так что, почтенный мастер, можно сказать: это просто взгляд-то на жизнь. Теория, одна из теорий.
— То, что я говорил — это не теория, — злился уязвлённый мастер оттого, что этот нотар-хохотун совершенно не понимал сути дела, и барабанил пальцами по коробке.
— Я не имею в виду теорию в академическом смысле, — довольно болтал нотар. — Скажем так, я бы назвал это стихийным воззрением на жизнь, которое сложилось у льва.
Пальцы мастера начали подрагивать, он суетился на сиденье и нервно вздыхал. Миланэ стало жаль его: он был из тех самых, неприспособленных к жизни душ.
Незаметно проверила: на месте ли сумка?
На месте.
— Сир говорит так, будто бы желает уличить меня в чём-то низменном. Будто бы иметь своё мнение — плохо, — отбивался марионеточник.
— Нет, право, и в мыслях не было.
Подняв палец, нотар повернулся к Миланэ, привлекая внимание; причём её тихо насмешило то, что он поднял мизинец, а не указательный палец. У неё на родине этот жест означает непристойный намёк для львицы. Вспомнила, что у многих студентов и молодых интеллектуалов есть мода отращивать длинный коготь на мизинце; так, дескать, они узнают друг дружку, и непременно их демонстрируют при случае. Видимо, глупая молодёжная забава перешла в привычку и сохранилась до сих пор.
Не хочет нотар её обидеть.
Кто может быть настолько глуп, чтобы обидеть Ашаи?
Таких среди Сунгов нет. Слишком суровые законы защищают их. Слишком мощные привилегии у всякой совершеннолетней сестры и ученицы.
Никто не обидит Ашаи.
Вдруг Миланэ с какой-то тёплой негой внутри почувствовала, какое же всё-таки у неё завидное положении в жизни, в этом мире. Добрая судьба дала ей изначальный дар к игнимаре, дала наставницу, дала Сидну, дала добрых подруг, дала Хильзе, дала много ещё чего, да ещё и смерть Оттара, что привела её к патрону-сенатору, влиятельному патрону, сильному патрону….
Ай-яй, мать не поверит, как взлетела её дочь. Хотя и так безмерно гордится ею…
Вся жизнь — впереди.
Многие силы и возможности открываются перед нею.
Здравствуй, мир! Вот, скоро ты поприветствуешь сестру Ваалу-Миланэ-Белсарру, и она навечно войдёт в список сестёр.
— Искренне прошу ответить: что сиятельная думает по этому поводу? — суетился нотар.
— Какому? — взмахнула ладонью в вопросительном жесте. — Пусть сир уточнит.
— Где же истина? Марионетки ли мы? Прав ли мастер, прав ли я, или правы оба?
«Сложные вопросы», — подумала Миланэ. — «Но ему и ответов не надо. Хитрец-болтун».
— Вопрошающий получает тот ответ, который ему нужен, иначе никто бы не шёл по своему пути. Все шли бы топтанной дорогой.
— И я возьму на себя смелость утверждать, что это очень близко к тому, что я говорил, — довольный только ему одному понятной победой, нотар откинулся на спинку сиденья.
Воин посмотрел на него, провёл ладонью по лицу и — внезапно — указал на него когтем.
— Твоя смелость одна — зажать хвост, — жестоко отчеканил он. — Так что усядься и заткни пасть. И ты, чурбан старый, с куклами тут. Подвинулся быстро! Куклы тут устроили они, куклы им играться давай. Там дохнешь, а тут — куклы!
— Позвольте, добрые Сунги, но это… как может лев так говорить? — с испуганным возмущением спросил нотар.
Обняв ящик, подвинулся мастер марионеток.
— Заткнулся, сел тихо — я сказал!
Миланэ на миг даже не поверила ушам. Этот воин, лет тридцати, делал нечто невообразимое и вёл себя, как последняя кабацкая тварь. Львица-мать и дочь поджались. Они вместе посмотрели на мастера, на нотара, потом на Миланэ, ища помощи.
«Он же не настолько пьян… Что с ним?».
Естественно, она решила вмешаться:
— Воин не блюдёт благородства и переходит границы, — при этом указала на него всеми пальцами, ладонью вниз — жест обвинения и презрения. Лев-воин посмотрел на неё, долгим, тяжёлым взглядом; глаза его были пустыми, серыми, без цвета. Миланэ слышала, как он громко, но ровно и спокойно дышит.
— Границы? Ты видела эти границы, видела их в жизни, нет? Отвечай, я сказал! — с каждым словом тон его становился всё громче и страшнее.
Странная серая личность в капюшоне только теперь зашевелилась в своём углу, у противоположного окна. Оказалось, что это тощий лев-подросток с большими печальными глазами, тёмного окраса и воровато-бродяжного вида.
Дилижанс тихо качался на прекрасной Марнской дороге.
Признаться, Миланэ не знала, как поступить. Растерялась. Она никогда не сталкивалась с такой странной, беспричинной агрессией; и вообще, она не могла припомнить в своей жизни сколь-нибудь серьёзного конфликта с любым львом. Она на миг подумала, что следует как-то успокоить его, усыпить, схватить взглядом, но эти свинцовые глаза ясно говорили, что видели они всё. И ничем их не пронять.
Тишина длилась очень долго. Прозвучал какой-то стук по корпусу дилижанса: извозчий, видимо, услышав разговор на повышенных тонах, хотел таким незатейливым образом унять спорщиков.
Наконец, Миланэ решила окончательно укорить-предупредить:
— Ведёшь ты себя недостойно, воин, и я не премину сооб…
Но он мгновенно прервал:
— Рот закрой, самка! Когда лев говорит, безгривая должна заткнуться! Не усвоила от матери такого урока?! Так от меня — усвоишь! Сидеть, я сказал! Сидеть! — топнул он лапой в сандалии, а потом с силой припечатал её к ребру сидения, прямо возле Миланэ; вместе с сиденьем припечатанной оказалась и часть подола свиры. Она ощутила, как стянуло подол, обхватило бёдра и колени.
Миланэ глядела ему в глаза, а потом повернула голову к нотару: тот сидел с изумлённо-глуповатой улыбкой, испуганной, жалобной. Потом к марионеточнику: старик, он обнимал свой ящик и от негодования у него открылся рот, а руки дрожали. Лев-подросток ещё похлеще укрылся капюшоном и вжался в уголок. О матери с дочерью говорить нечего: те сидели ни живы, ни мертвы.
Дочь Сидны вдруг поняла, что она одна, одинока, совсем одна против жестокого воплощения ярости. Здесь некому откликнуться на её зов о помощи, «зов о сохранении чести Ашаи», как его называют согласно Книге Сунгов, одному из главных законов Империи.
Что они теперь, все писаные законы мира?
Она попробовала освободить подол.
— Сидеть, я сказал! — дрогнула его лапа, сильнее прижимая когтями. — Ты что, думала: напялю на себя безделушки, назовусь Ашаи, и каждый станет ходить подле, не дыша? А?! Что никто не посмеет слова сказать? Что все будут слушать с открытыми ртами? Нееет. Нет. Я вас знаю. Я вас лучше всех знаю. Коварные сволочи. Плетёте интриги зла и прикрываетесь, вереща о вере, Ваале.
Вдруг он откуда-то из-под сиденья, ловким и привычным к оружию движением, выхватил короткий легатный меч в ножнах, решительно, и в то же время очень спокойно обнажил оружие и приставил острие к её горлу.
— Сидеть, если не хочешь сдохнуть. Ты будешь сидеть молча, не шевелясь, пока мы не приедем. И любое слово супротив — я тебя убью.
Миланэ ощущала холодное острие меча у себя на горле; пришла в голову глупая и несвоевременная мысль о том, что оно довольное тупое, и на случайной кочке он не сможет проткнуть ей горло. Глаза сами рассматривали потёртости, царапины на клинке, большой скол у гарды, какие-то пятна. Закрыв глаза, поняла ученица-Ашаи, что он исполнит свой бессмысленный приговор, если потребуется, не отпустит свою ненависть. Мигом пролетели в сознании возможности: разжалобить его; успокоить его; унизиться, захихикать, попытаться соблазнить его и перевести всё в игру самца-самки; дать денег; сидеть, как мышь, не двигаться; прокричать что-то извозчему (вдруг подсобит?); попросить помощи у окружающих (эти точно не подсобят); выждать.
Но всё это претило ей, её чести и чести сестринства. Что ж, разве пристало сидеть, как мыши? Слушаться, как собаке?
Из глубин души восстало извечная хитрость самки, мерзостное и древнее коварство Ашаи-Китрах, яснохолодный ум, который веками помогал выживать всем её сёстрам.
У неё есть право на это.
Когда Миланэ волнуется, её всегда схватывает щемящее чувство в груди и горле. И вот так, схваченная чувством, прижатая лапой, с острием меча у горла, она подняла ладони к нему в жесте поражения — сдавалась на милость; милые, тонкие черты рта вздрогнули, рот приоткрылся, глаза стали большими от страха.
— Будь добрым Сунгом, воин. Не убивай меня, беззащитную, умоляю Ваалом.
— А это — как захочу. Ваала нет. Где же он, почему не спасает свою жрицу? — усмехался он. Потом поправил меч: — А так… Гляди. Что ты сейчас? Ничто.
Она медленно опустила руки.
Сирну носят всегда; редкая Ашаи нарушает эту традицию. И дело даже не в том, что с нею удобно, красиво, хорошо, безопасно или ещё как. Просто все наставницы неизменно требуют этого.
Неизменно.
«Быстрее, пока он сирну не забрал. Может догадаться».
Видимо, лев устал держать меч на весу, а потому опустил его и прижал к животу Миланэ.
— Ладно-ладно, но зачем он тоже вынул нож? — испуганно молвила Миланэ, глядя на того самого льва-подростка.
«Вынул нож» подействовало: скорее, повинуясь инстинкту, лев повернул голову налево, намереваясь увидеть, откуда там ещё взялся нож. Он только начал поворачиваться — пальцы Миланэ ощутили равнодушную, прохладную кожу рукоятки. Давление меча ослабло — пальцы дисциплары поддели сирну из ножен.
— Я ничего не вынимал, ничего! — испуганно зарычал и замахал руками подросток, прижавшись спиной в угол. — У меня ничего…
Миланэ помнила, что страшно боялась порезаться, когда голой левой рукой, скорее даже левым предплечьем изо всех сил ударила по боковине клинка меча. Но ей нужно было подняться, встать любой ценой. А потом — единое движение: всем телом, до боли сжав сирну в правой ладони, она устремила её вперёд. В последний момент он понял, что происходит; начал поднимать левую руку; это был годами выработанный рефлекс, привычка, ведь в левой руке — щит. Но это не помогло, и не могло помочь — сирна вошла прямо в горло, по самую рукоять.
Возмездие!
Он схватился за её руку в последнем усилии, но вдруг сирна рассыпалась в пыльный, сверкающий прах, и Миланэ оказалась перед ним, беззащитна-безоружна, и оказалось вдруг, что нету никакой ненависти, нету никакой угрозы, нет никакого убийства, что теперь она ласково держит его шею, укрыв руку в гриве, а вовсе не желает злой гибели, и он вдруг схватил её за талию, силой усадил на колени, обнял стальной хваткой, а потом пламенно впился в неё поцелуем, держа за подбородок, чтобы не удрала-убежала, и в окно дилижанса пробились неведомые лучи неведомого солнца, и после нужной, небольшой заминки, Миланэ тоже обняла его, и уже не отпускала, задыхаясь, задыхаясь, задыхаясь…
…она упала в негу-небытие, перед нею появился огромный, белый, как снег вершин, лист, на котором буквами с дерзким штрихом было начертано:
…истина в том, что страх мешает видеть её. Страха нет. Когда поймёшь ты, вечная ученица, тогда и увидишь свою истину, сверкающую в лунном свете. Но что тебе до того, верна она или нет? Ты гляди на её сияние…
Миланэ протянула руку, мучительно пытаясь вспомнить, где видела эти слова, а потом вспомнила, и как только вспомнила, так сразу растаяла в немом свете... Просто растаять в неге бесконечных, ало-жёлто-оранжевых океанов тепла…
...Дилижанс тряхануло на яме; Миланэ, вздрогнув телом, аж подпрыгнув — очнулась.
Как и всякий и всякая, кого резко разбудили, Миланэ начала оглядываться вокруг, часто моргая, пытаясь притвориться, что спал кто угодно, но только не она. Вокруг было тихо и мирно: нотар читал какие-то записи (увидев, что Миланэ смотрит на него, улыбнулся ей и продолжил читать); старик-марионеточник дальше обнимал свой ящик, не желая с ним расставаться; мать и дочь о чём-то перешептывались; подросток в сером плаще всё так же смотрел в окно, спрятавшись от всех.
А что воин?
Дочь Сидны поглядела на него.
Он спал.
Никогда, никогда-никогда Миланэ не замечала за собою такого; она никогда не засыпала вдруг, вот так, прямо на ходу, не отдав себе отчёта. Милая дочь Сидны вообще не помнила, когда именно заснула…
«Когда я уснула? Ваал мой, я действительно слышала беседу, а потом взяла да уснула. Они слышали мои слова? Говорила ли я в реальности или во сне?»
Она ещё раз внимательно осмотрела всех, пытаясь найти зацепку и ответ на вопрос. Потрогала сирну в ножнах — покоится, как всегда, спокойная-холодная. Так… Диалог с марионеточником: был или не был?
Так, так, так. Погоди-ка, погоди. Надо всё проверить.
— Прошу любезно выслушать меня, добрый сир, — обратилась Миланэ к мастеру, и он удивлённо посмотрел на неё. — Лев уже починил куклу?
Тот часто заморгал, почесал седую гриву.
— Прошу извинить: безупречная тоже вчера зрела тот глупый провал на ярмарке?
— Я не была вчера на ярмарке.
— Тогда откуда ж преподобная знает, что…
— …Стимса Ужасная нуждается в помощи?
— Ну… Да. Да. Именно у неё вчера нить, это самое… Ужасно глупо получилось. Предки мои, уже вся Марна знает, всем уже рассказали, — беспомощно махнул рукой.
— Пусть лев не беспокоится. Марна ничего не знает. Я уверена — большинство ничего и не заметило.
— Хах, вот преподобная знает, а на ярмарке не была… Не надо утешений. Тридцать лет выступаем, и давно такого не случалось…
«Значит, я беседовала с ним во сне…», — подумала Миланэ, и мурашки пробежали по телу: она-то знала всё; она даже помнила, до мельчайшей детали, словно видела вживую, как выглядит Стимса Ужасная.
— А платьице у Стимсы Ужасной можно расправить так: льву нужно взять немного мыла, немного уксуса, смешать в воде. Намочить тряпку, ею провести по платьицу. В утюг набросать углей, разутюжить осторожно, и будет держаться.
— Преподобная видящая Ваала, это как: Ваал теперь принёс Ашаи дар чтения мыслей? Что-то новое.
Нотар с любопытством взглянул на Миланэ, а потом на мастера.
— Только пусть преподобная больше не читает их, — махнул рукой мастер. — Они глупые, старые. Пусть преподобная читает у молодых, — кивнул он на рядом спящего воина.
Конечно, Миланэ не может читать мысли. Эмпатическое чувство позволяет лишь понять их примерное направление и настрой, но не суть. Следовало как-то нейтрально уйти от темы.
— Прошу меня простить. Я дисциплара, до моего Приятия осталось меньше двух лун, и скоро должна стать сестрой-Ашаи, а посему должна упражняться в дарах духа. Пусть лев найдёт для меня прощение.
— Ничего, ничего, я пошутил… — отмахнулся мастер.
— Уверен, что с такими возможностями сиятельная пройдёт любое испытание, — улыбался нотар, отставив в сторону свои записи. — А могу я стать объектом для упражнений?
— А лев не боится? — спросила у него мать-львица со скромной улыбкой.
Её дочь с любопытством поблескивала глазками, навострив ушки.
— Если только сиятельная не будет раскрывать тайны моих клиентов, — захохотал нотар.
От хохота воин нахмурился, повернулся на другой бок. И тут же захрапел.
— Эм… Да. Чтобы не раскрывать никаких тайн льва, я дам только ему одному понятный знак.
Миланэ подняла перед собой ладонь, сжатую в кулак; лишь мизинец не присоединился к своим братьям и стоял прямо, в гордом одиночестве.
Поначалу нотар нахмурился, махнул рукой в недоумении, а потом просиял.
— Ха-ха-ха, — хлопнул в ладоши два раза. — Вот так штука! Изумительно! Ваал мой, дай смею ли я узнать имя сиятельной Ашаи? За всё это время мы так и не познакомились!
— Меня зовут Ваалу-Миланэ-Белсарра. Хотелось бы приласкать уши именем льва.
— Пусть сиятельная зовёт меня просто Асмаран.
— И что, мысли льва угаданы?
— Почти. Скорее, сиятельная Миланэ напомнила о моей молодости…
И всю дорогу, до первой остановки, нотар болтал без умолку: рассказывал шутки и анекдоты; рассказывал какие-то истории из своей работы, курьёзы и юмор которых были понятны ему одному, но все чинно смеялись; осторожно обсуждал политику, в частности, всерьёз предлагал пересмотреть курс в отношении Кафнского протектората в сторону ужесточения; пробовал обсуждать современную художественную литературу, верно, пытаясь блеснуть скудными знаниями, но как только Миланэ и (неожиданно!) львица-купчиха подхватили тему, то сразу же ловко начал от неё убегать, поняв, что может попасть впросак.
Сначала Миланэ поддерживала разговор, а потом плавно ушла из него. Она хотела как-то осмыслить, понять свой опыт; для неё не составило бы трудности полностью принять внезапное вхождение в сон без контроля и воли, если бы не ужасающее чувство реальности происходящего; даже в самом обычном сновидении, где имеет место полное забытьё, какая-то часть души знает, что всё это — не взаправду, ложь, обман духа. Теперь же было кристально чистое осознание реальности; всё получилось так, будто бы действительно случился скандал, после — произошло убийство, а потом время отпрыгнуло назад, как испуганная серна на охоте.
Но она не могла обдумать это, как следует, ум отказывался служить. Лишь одна догадка, одно последнее намерение осталось у Миланэ.
Оно касалось воина.
На первой остановке, у большого придорожного гостиного дома, все они вышли, чтобы поесть, попить и немного отдохнуть от дороги. Перед этим проснувшийся воин дважды похлопал себя по бокам, осмотрелся по стенам дилижанса.
Миланэ поняла-догадалась, что он ищет:
— Под сиденьем.
— А… Спасибо, — поблагодарил лев, не глядя на неё, и забрал оружие из-под сиденья.
Поев плоховатой бараньей похлебки, попив очень вкусной воды из колодца и прихорошившись возле немаленького зеркала в хозяйской комнате, куда её милостиво впустила толстая хозяйка с извечным полотенцем через пояс, Миланэ отправилась искать воина. Она ожидала увидеть его тут же, в трактирчике, с кружкой пива, но — нет. Нашла недалеко от колодца, под пустым навесом для сена. Воин сидел прямо на большом, старом пне, со снятыми сандалиями, шевелил пальцами лап, расстегнув короткую рубаху и распоясавшись. Жмурясь от послеполуденного солнца, в одной руке он держал длинный стебель люцерны, а во второй — флягу.
— Здравствуй, воин, — Миланэ как была, так и присела возле него на колени, прямо на невысокую траву.
— Красивого дня, видящая Ваала, — удивился он и откинул пыльные сандалии в сторону.
— Почему лев с предубеждением относится к нам, Ашаи-Китрах? — безо всяких вступлений спросила Миланэ.
Он почесал светло-пепельную гриву на груди.
— С чего преподобная взяла?
— Так показалось, — склонила голову, глядя.
— Преподобная решила и на мне поупражняться? — усмехнулся он, облизав зубы.
— Разве воин слыхал разговоры в дилижансе? Воин ведь спал.
— Нет, я так… дремал. У меня вообще со сном в последнее время неважно: спать очень хочу — а не могу.
Она встала и присела с иной стороны; почему-то вспомнилась давнотёмная легенда о сёстрах великого правителя Сунгов Аримана, которые наговаривали с двух сторон брату то, как стоит поступать да как не стоит, и в отместку за послушание сдавались ему на ложе.
— Знаю много средств для хорошего сна.
— Я их тоже знаю. Да пустяки.
— Так почему? Может, лев видел, как Ашаи недостойно себя ведёт?
— Я много чего видел, — закивал он.
— И всё-таки? Я пришла с добрым намерением, пусть воин верит мне.
Он ухмыльнулся и отбросил травинку.
— Пусть Ашаи выслушает: я — Сунг. А Сунг не может плохо относиться к Ашаи, потому что они — жрицы Ваала. А Ваал, как говорится, наше всё.
Он плохо скрывал сарказм, но пытался.
— Ответь искренне, воин. Клянусь — я с доброй душой к тебе. Мне важно это знать.
— Это ещё зачем? — удивился.
— Не могу всего объяснить. Но, в частности… мне хочется, чтобы лев изменил своё мнение о сестринстве.
— Изменил мнение… Это лишь трусы вмиг меняют мнения. Своё я уже сказал, — он поднял с травы ножны и ткнул ими в землю. — Разве что непонятно, нет?
Долгий, тягучий взгляд от Миланэ. И на мгновение показалось, что он понял этот укор львицы.
«У него умные глаза», — вдруг подумала Миланэ. — «Он понимает».
Взгляд к земле, встать, как при криммау-аммау (как можно плавнее!), левая ладонь держит правую за запястье, у живота.
— Больше не помешаю льву. Сильного дня.
Он ничего не сказал вослед. Но Миланэ слышала, как обнажил меч и воткнул его в землю. Её догадка оказалась верной.
«А догадка-то верна: у него какой-то зуб на нас. Ну вот и хорошо, всё сходится. О кровь моя, всё сходится! Марионеточник, нотар, воин — все детали этого сна, все подробности, всё-всё — оказалось точным».
Было над чем подумать, было что спросить у наставниц в Сидне. Миланэ обязательно спросит: и о «Снохождении», и о своих ощущениях.
«Интересно, может, в нашей библиотеке есть копия “Снохождения?” Не забыть, обязательно сходить!», — всерьёз подумала Миланэ. — «Должна быть!».
Но глодала одна мысль; точнее, смутное чувство незавершённости. Она, сама не зная почему, очень не хотела, чтобы этот воин сохранил своё мнение. Казалось бы: он ей — никто; огромной симпатии не вызывал; положение его в обществе — невысокое; мнение — небольшое; ум — прям и узок. Что с него требовать? Но Миланэ хотелось, чтобы его смерть во сне превратилась в нечто совсем иное, чтобы он не обнажал меча, будь-то меч из стали или из духа и слов, а обожал её, любил её, добрым словом отзывался о ней, чтобы помнил: Ашаи-Китрах — цветы духа и сёстры понимания.
Ашаи-Китрах — сёстры понимания.
Она желала чем-то доказать ему, и даже не ему, а самой себе, что это — именно так. Миланэ была готова и сделать снадобье для сна, и возжечь перед ним игнимару на свечи и отдать эту свечу, или предсказать судьбы, или сыграть на чём угодно, ну хоть бы на кифаре. Да, она готова была пойти на любой жест, даже на такой скандал, на какой однажды пошла Ваалу-Фирая, одна из наставниц Сидны, недавно отошедшая в Нахейм. Как-то в молодости, немыслимыми судьбами, почти случайно, она попала на научное заседание первого университета протектората Гельсия; в этот новообразованный университет съехалось удивительно количество учёных из Империи, не в последнюю очередь потому, что именно здесь можно было начать всё сызнову и сыскать научную славу, блеснуть умом среди гельсианцев — не-Сунгов, конечно, но и не варваров, и — главное — уйти от всё возрастающего давления Надзора Веры. На собрании как раз высмеивали сонм традиционных верований гельсианцев во всяких богов, и адептов этих верований; славление этих богов требовало непременно пышных церемоний и специально, многолетне обученных жрецов. Один из видных критиков верований, как старых, так и совсем новых, призывающий к «естественным наукам» и «вере в разум», предлагал всем совершить мысленный эксперимент: представить этих жрецов не в роскошных одеждах, не при пышных гривах и всех знаках отличия, а нищими оборванцами под подворотней. «Научная истина не зависит от того, кто её оглашает — нищий или мудрец», — утверждал учёный. — «Но если мы честно проведём сей эксперимент, то увидим, сколь нелепыми являются все слова жрецов о богах и сколь они напоминают безумие или пьяный бред. Перестав быть ослеплёнными мишурой, мы видим правду». Развивая свою мысль, он осторожно дошёл о рассуждениях о вере Сунгов, и это не только не вызывало в учёных из Империи негодование, но вполне себе даже одобрение — дома им надоело это мягонькое сглаживание уголочков, им тоже не раз хотелось похульничать и посомневаться насчёт своей веры. Правда, все тут же отметили наличие Ашаи-Китрах средь них, которая вообще затесалась во всю эту компанию чудовищной случайностью, тему решили не развивать, но Ваалу-Фирая начала протестовать, мол, продолжайте-продолжайте, очень интересно. В итоге учёный отметил, что такой же мысленный эксперимент можно проделать со «жрицами веры благородных Сунгов — Ашаи-Китрах», и в итоге посмотреть «что останется от их слов».
— Ашаи не говорят, кому как жить, кому как верить, — попыталась защититься Фирая.
Но тут же среди родных Сунгов нашлись те, кто мгновенно нашёл множество контраргументов и контрпримеров; честная с собой и с другими, Фирая вынуждена была признать, что такое бывает — Ашаи могут поучать.
— Но между всеми известными мне жрецами любых богов и Ашаи есть существенная разница, — так сказала она.
— О, пожалуй то, что только вера Сунгов — истинна? — саркастично и смело заметил учёный-гельсианец.
Некоторые из учёных-Сунгов отметили, что всё чуть чересчур, надо бы прекращать, но Фирая махнула рукой.
— Так давайте проясним вопрос на опыте, а не мысленно, — так она предложила. — Сейчас я стану той самой нищенкой в подворотне и начну делать всё то, что делают Ашаи-Китрах. Впрочем, даже почему — буду нести всякий бред.
К величайшему, всеобщему изумлению, она преспокойно сняла с себя все одежды, ну почти все, если по-честному (шемизу таки оставила), облилась чернилами, что попались под руку, посыпала голову и уши землёй из цветочной кадки и в таком виде встала на стул перед ними. Эти экзерсисы до того ошеломили добропорядочную публику, что никто даже не попытался её остановить, только кое-где прокатились нервные смешки.
— Всё безобразие веры Сунгов в том, что она — ложнонелепа и очень смешна, — почесала она бок. — Давайте попрыгаем умом: вот есть все веры, и все они веры как веры — надо верить, и того хватит. Нет же, вера Сунгов, эта тварь, Ваалопочитание, не может как все, чтоб её. Жрицы её не только кочевряжатся в том, что утверждают её истинность для душ Сунгов, и только для душ Сунгов, ибо это сумма душ Сунгов, но и ещё представляют вот это...
С этими словами на её ладонях (Фирая была очень сильной мастерицей игнимары) вспыхнули алые вспышки огня Ваала.
— Все веры истинны, вера Сунгов ложна, — ходила она в своём мистическом свете перед гельсианскими учёными. — Ложна. Ложна. Ложна...
Они видели рядом её ладони, чувствовали этот жар, в глазах стыли страх и благоговение, они отворачивались от него, они протягивали к нему руки, они... Когда её огонь угас, устало-весёлым голосом сообщила, сев на пол:
— Давно известно, что игнимара — мерзкий фокус, а не какой-то там дар.
Скандал был, конечно, жуткий. Но — невероятное дело! — Круг Семи оправдал её, не в последнюю очередь потому, что почти все присутствующие учёные стали тайными поклонниками веры Сунгов и Ашаи-Китрах (открыто нельзя — открыто славить Ваала могут только Сунги).
Зашло солнце, сумерки пропитали воздух и небо; дилижанс прибыл в небольшой, провинциальный городочек, больше похожий на большой посёлок. Здесь находился большой и хороший постоялый двор; благодаря прежнему императору, Тиссу-Аррдану Первому, который указал дать всем гостиницам и постоялым дворам огромные льготы, их в Империи стало ещё больше, хороших и разных.
— Для приезжих есть малоплатные койки в двух общих спальнях: львы отдельно, львицы с детьми отдельно, но это, конечно, не для сиятельной Ашаи. Комнаты по двадцать пять империалов. Ещё есть две светёлки, очень хорошенькие, но они чуть дороже. Для Ашаи всё — полцены, — говорила необычно молоденькая хозяйка-управляющая постоялого двора.
— Нет, мне простую комнату. Оплачу всю цену.
— Зачем? Сиятельная имеет право на половину цены.
— Нет, я ещё дисциплара. Через два месяца стану сестрой — вот тогда будет полцены.
Миланэ очень часто так врала уже много лет, уверенным и решительным тоном; светские души, не очень сведущие в тонкостях привилегий Ашаи, никогда не настаивали. На самом деле, как совершеннолетняя Ашаи-Китрах, она имела, согласно привилегии приюта, полное право на скидку. Даже больше: могла сказать, что спать ей вроде бы и надо, а денег-то вроде бы и нет, а где-нибудь спать она не будет, и хозяева не решились бы отказать.
Комнатка оказалась маленькой, четыре шага у каждой стены, правильной квадратной формы. В двух углах стояли огромные подсвечники, традиционные для ашнарийцев — Сунгов в окрестностях Марны, первых среди равных. Ашнарийцы, во-первых, не любят темноты, а во-вторых, воска у них всегда полно, да по бросовым ценам. Но будто этого мало, на столике у окна стоял ещё маленький канделябр.
— Вот ключ, здесь шкаф, здесь столик, в столике есть ящик, в ящике есть свечи, занавески опущены, постели застелены, воду будут греть до полуночи, если что надо — пусть сиятельная обращается, — это уже говорила пожилая горничная, вида невероятно уютного, спокойного и добродушного, возжигая свечи.
— Спасибо большое.
— Пожалуйста, сиятельная.
Миланэ села на кровать, осваиваясь в новой обстановке. Зачем-то попробовала её на мягкость, прямо как маленькая. Ой нет, жёсткая.
Она очень любит спать в постоялых дворах, гостиницах и прочих подобных заведениях. Сложно сказать, отчего. Вероятно, это уже сила привычки: в дисципларии ученицы спят именно в таких комнатах, по двое, трое или, самое большее, четверо, да к тому же и путешествуют очень много.
Сбросила скатку вещей на противоположную кровать, поставила сумку на стул. Вздохнула. Спрятала в ящик стола сирну и стамп. Подумав, туда же спрятала кошель, набитый золотыми империалами от патрона. Раскрыла скатку, бережно вынула оттуда завернутый в ткань пласис. Развернула, полюбовалась, свернула. Поставила на стол полотенце — кусок толстой, белой хлопковой ткани, настойку мральсы (для зубов), мел в банке (для них же), две расчёски (мелкую и грубую), смесь лавандового и розового масел, кусок пемзы и мешочек с разными травами; последний поставила на стол. Такие мешочки Миланэ всегда делала сама, для себя и для подруг, расставляла всюду, где только возможно. Сняла свиру, сложила её в шкафу. Вынула из шкафа огромный кусок белой ткани, завернувшись в который, полагалось идти в балинею. Достала большой кусок мыла, что купила перед отъездом, подумала, достала сирну от ящика и отрезала от него половину. Вытерла клинок сирны о подол шемизы; почему-то долго рассматривала такую знакомую сирну. «Ашаи-но-Сидна», на древнем языке, «Сестринство Сидны». Бросила сирну в ножнах обратно в ящик, небрежно. Вытянула из скатки чистую шемизу.
Теперь она выглядит так же, как тысячи обычных молодых хорошеньких львиц, стройненьких, среднего роста, обычного золотистого окраса с маленьким уклоном в тёмные тона, маленькими ушами, не длинным и не коротким хвостом, еле заметной тёмной полоской на спине.
Или нет? Или не как тысячи?
Сделала два шага, потом правая лапа — за левую, голову чуть опустила, хвост подвернула. Нет, по походке увидят, что Ашаи. Увидят. Всё увидят. Всю меня увидят. Ах ты проклятье. Нет в комнате зеркала. Ужас. Ужас-ужас, ай-яй. Нет хуже ничего комнат без зерцал. Как на себя смотреть-глядеть, как себя увидеть, как же понять, что ты и кто ты для мира, если не во что смотреть?
«Как оно есть… Увидеться мы можем лишь в отражении, а изнутри себя не увидишь. Так оно с внешностью. Верно, так оно и с душой — должно быть зеркало для души, для душ…», — взмахнула хвостом Миланэ.
Сгребла всё добро в узел, завернула, закуталась в большую белую ткань, взяла ключ и чистую ночнушку. Заперла ящик стола, а потом надёжно закрыла двери комнаты, несколько раз подёргав их для спокойствия, и ушла мыться в балинеи.
Здесь они оказались что надо, тесниться точно не придётся. Зашла на половину львиц, оставила вещи на скамье, взяла себе ведро и кадку, сняла шемизу прочь, зачерпнула из огромной бочки с тёплой водой, ушла в отгорожу. Сразу окатилась из ведра, снова набрала воды, но теперь уже зачерпывала из ведра кадкой, и так поливала себя.
Мылась долго, как и всегда. Намылившись, вся белая от пены, сидела на скамье и натирала зубы мелом — для белизны. Рядом мылись мать и дочь, что ехали в дилижансе. Дочь почему-то постоянно смеялась.
Пошла, снова набрала ведро воды. Сразу же вылила его на себя.
И вдруг ей стало так печально, так грустно, что она всплакнула. Совершенно неизвестная, неизбывная, неизбавимая волей меланхолия напала на неё; Миланэ узнала это, с нею такое бывало, много раз. Делается так странно, от всего: и что ты львица; и что ты Ашаи-Китрах; и что у тебя именно такие когти, а не другие, и хвост такой, а не другой, и нрав такой, а не другой; и что вокруг тебя то, что тебя окружает, и что живёшь ты именно в то время, в которое живёшь, не сотней лет позже, да не раньше — тоже; и что ты всё ещё ученица, но вскоре станешь сестрой, и так это странно — попрощаться с ученичеством.
Отошло так же, как и пришло.
Долго расчёсывала шерсть, кисточку хвоста, вытиралась и обсушивалась. Мать с дочкой ушли, хоть и пришли позже, а она всё сидела. Потом облачилась в ночнушку, собрала все вещи и поблагодарила, согласно андарианской традиции, «воду за жизнь».
Пришла в комнату, сбросила вещи на кровать, села на стул, положив лапы на спинку другого стула. Потянулась всем телом, зевнула, вздохнула. Так.
Так. Дорогой в комнату она придумала себе одно дельце: надо бы записать те самые слова, которые увидела в конце сна. Совершенно не помня, были ли эти слова в тексте «Снохождения», она вознамерилась это проверить в будущем; но, чтобы не забыть, следовало записать их на бумаге.
— Ай-яй, — сказала себе Миланэ. Ведь нужно снова одеться в свиру, застегнуть пояс, подцепить к нему сирну и стамп, одеть кольцо и сойти вниз. Серьги можно не надевать, но от этого не легче.
Она улыбнулась, облокотилась о стол, потёрла глаза.
Нееет, одеваться совсем не хочется. Так запомнить можно, не надо записывать. За весь день одежда надоедает, от неё хочется освободиться, снять её, дать себе свободы, хотя у Ашаи всегда меньше одежды на себе: лишь шемиза да свира, оделась в них — да иди куда хочешь, а тем более, что сейчас тепло, и будет ещё теплее, ведь наступает тёплый сезон, Время Огня, хотя у неё в Андарии эта пора зовётся Время Солнца, впрочем это неважно, и в Ашнари вообще всегда ночи тёплые, приятные, но у неё дома они ещё лучше, там ночью постоянно снуёт странный сладкий запах, похожий на аромат старого мёда, только легче и чище, и Миланэ не могла понять ни источника этого запаха, ни почему его больше нигде нету, кроме Андарии.
Надо растянуться, принять осанку, осанка для Ашаи — главное, впрочем, в нашей жизни чего только главного нет, как послушаешь наставниц, так о всём они говорят — главное, главное, ля-ля-ля. А что не главное тогда, скажите на милость? Всё важно, ничего неважного. Или: всё неважно, ничего важного. Так сойти с ума можно. Должна же быть в чём-то лёгкость мысли, ветреное отношение; кровь моя, я — молодая львица, кровь жизни, и тёплые ветроволны могут сыграть со мной не одну шутку. Пусть играют, пусть приходят, мои лёгкие волны, войдите в меня, пройдите сквозь меня…
Миланэ встала, коснулась пальцами рук к когтям лап, прогнулась назад, потом прислонилась спиной к стенке возле своей кровати, пропустив хвост между лап и так постояла немного; потом воздела руки к небу-потолку.
«Ступни, хвост, лопатки, затылок, ладони. Прогнись в талии».
Потом растеклась по кровати, растянулась всем телом, согнула левую лапу, а лодыжкой правой опёрлась о колено. Так и лежала, болтая ступнёй, рассматривая потолок, который надвое делила массивная подпорка. Спать не спится, да и вроде ничего не хочется, и сама не знаешь, что с собою делать.
Вдруг она услыхала знакомые шаги в коридоре. Да, это горничная, скорее всего. Можно её попросить.
Миланэ осторожно приоткрыла дверь. Да, это она, несёт куда-то простыни.
— Можно обратиться ко львице?
— Да-да, слушаю.
— Не желаю обременять трудностью, но прошу: можно принести перо, бумагу и чернила?
— Сейчас, сиятельная, — махнула рукой горничная и пошла дальше. — Сейчас принесу.
— Покорно благодарна, — дочь Андарии легонько затворила дверь.
Легла обратно в кровать; заложив руки за голову, снова начала болтать лапой. Зевнула. Ладно, сейчас запишем, и спать. Завтра под вечер уж будешь в Сидне.
«Пожалуй, сновидеть не стоит. После сегодняшнего…», — подумала Миланэ и обняла ладонью кисточку хвоста; ею она начала водить по колену и голени.
В коридоре снова ожили чьи-то шаги.
Стук в дверь.
— Да-да, можно, — негромко сказала Миланэ, совершенно уверенная, что это пришла горничная с письменными принадлежностями.
Решительно отворилась дверь, и в ней предстал воин из сегодняшних яви и сна. На нём было воинский плащ-накидка до колен, тёмно-бордового цвета, застёгнутый на груди круглой фибулой; вместо серо-зелёной короткой рубашки и неуклюжих, мешковатых штанов теперь была туника до колен, подпоясанная крепким, потёртым ремнём, на боку — короткий меч в неказистых ножнах; на лапах — всё те же сандалии, шнурованные до колен; наручей не было, но появился довольно большой перстень на безымянном пальце левой руки. Выглядел он так решительно, даже свирепо, будто хотел кого-то лишить жизни в этой комнате; но в руке он держал закупоренную бутылку вина, которую держал истинно как оружие — за горлышко.
Внезапность появления, противоречивость образа застала Миланэ врасплох, насмешила и сбила с толку — она еле сдержала нервный смешок. Двери, им отпущенные, открылись настежь, а потом начали закрываться обратно, и пристукнули его, но лев не обратил никакого внимания. Прошло мгновение, смешок угас, и Миланэ поняла причину заминки: если воин выглядел угрожающе и вместе с тем забавно, то она для него наверняка представляла собою зрелище иного рода. Всё, что на ней — ночная рубашка, хоть длинная, да и та сползла на талию, а больше ничего, ни колец, ни браслетов — вся, как есть, так и лежит, закинув лапу за лапу. Тем не менее, для Миланэ есть оправдание: она не ждала, не приглашала никого, кроме старой горничной.
Возникла резонная мысль встать и одеть свиру, чтобы не выглядеть пошло; в то же время помыслилось немедленно прогнать его, наглеца; а потом Миланэ всё-таки решила осведомиться, с чем и зачем он пришёл, а чтобы не предстоять перед ним и дальше в таком виде, решила ровно сесть на кровати, закинув лапу за лапу; и мелькнула идея взять да накинуть на себя длинный кусок ткани, в котором пришла из балинеи, но, во-первых, он был ещё мокрым, во-вторых, так некрасиво.
Решено — сделано. Мелькнул хвост, Миланэ не быстро и не медленно поднялась и ровно села на краю кровати. Нога за лапу, крепко сцепились пальцы — ладони обняли колено, подбородочек чуть вниз, уши чуть-чуть прижать, серьёзный вид.
— Что льву угодно? — не тепло, но и не слишком холодно спросила она.
Не ответив, он подошёл к столику и со стуком водрузил на него бутыль.
— Я так и не представился. Хайдарр, из рода Слааров, — кивнул, глядя на неё. — Хочу извиниться. Я слишком грубо разговаривал с видящей Ваала, — стоял он ровно, словно в строю.
— Слышащей, — повертела Миланэ своё серебряное кольцо.
— Не понял? — нахмурился Хайдарр.
— Слышащей Ваала. Я — дисциплара.
— Не меняет дела. Пусть львица простит и за сегодняшний разговор, и за внезапный визит. Предан Империи, — сказал он и начал уходить.
— Ай-яй. Плохо так: начинать — не заканчивать.
Он посмотрел на неё, прикрыв двери. А потом и вовсе осторожно закрыл их.
— Я не отказываюсь от прежнего намерения выслушать мнение льва.
Левая ладонь на груди, правая — навстречу собеседнику: жест приглашения, иногда — вопроса.
Хайдарр немного подумал, потёр гриву-шею, устало пожал плечами:
— Сомневаюсь, что это окажется интересным. Долгая и скучная история.
— Вино? — мельком указала она на бутыль.
— Да.
Прошёл миг времени, лишь удар сердца, а он без лишних слов откуда-то достал маленький ножичек с толстым лезвием и с пугающей, лишенной всякого усилия лёгкостью оторвал с его помощью укупорку. На столе стоял графинчик с водой и две деревянных кружки. Графинчик он равнодушно отпихнул ладонью, сгрёб эти кружки, и быстро, с шумом разлил вино. Одну кружку оставил себе, вторую с неуклюжей галантностью протянул ей. Миланэ не покоробила такая небрежность в повадках, хотя она, вообще-то, не любит неаккуратности и хамского отношения. Она, внимательная, чуткая к душам, хорошо заметила, что в этой небрежности к вещам и угловатых повадках нет ни капли наигранности. Этот лев действительно привык обходиться истинно малым; он настолько свыкся с жизнью, что невероятно далека от всякой изысканности или хотя бы мягкости, что наверное, даже не замечал этого.
— Почему лев-сир решил извиниться? — уважительно молвила, приняв вино.
У него — тёмные-тёмные глаза, светло-коричневый окрас с беспорядочными, маленькими полосками, крепкие руки, роста он не самого высокого, но и определённо немаленького. Вон, пришлось ему чуть согнуться, когда входил. У него не было широкого подбородка и огромных скул, характерных для собирательного образа простака, дебошира и рубаки.
— Из-за чувства справедливости, — махнул хвостом, свободно опустив руку на стол. — Нельзя всех сеять сквозь одно сито. Да и стыдно говорить грубые слова молодой и красивой львице, — спрятал нож и протянул ей кружку.
Ему пришлось тянуться, а Миланэ только чуть подала своё вино вперёд.
— Я благодарна, Хайдарр, — возложила хвост на колено. — Готова выслушать, что лев думает о сестринстве.
— Да что тут говорить, это долгая и такая… скомканная история. Скорее, даже не история, а так, личные наблюдения…
— Я готова.
Он вздохнул, почесал коротко остриженную гриву, взял стул и припечатал его к полу напротив Миланэ, а потом тяжело сел на него.
— Но я правильно понял, что львица мне простила?
— Львица этого не скажет, пока не выслушает льва.
Вошла горничная, держа в руках чернильницу, перья в чехле и дощечку для бумаг. Ничуть не удивившись присутствию гостя, она спокойно подошла к столу и начала шуршать-хлопотать, вздыхая. Беседа сама собой стихла, было слышно, как в полной тишине старая львица осторожно и крайне неспешно расставляет писчие принадлежности на столе.
— Смею напомнить, что после полночи соблюдается тишь, — вдруг сказала она. — Вы, наши гости, сможете уснуть безо всякого шума.
Осторожно закрыла дверь.
Хайдарр какое-то время смотрел на закрытые двери, сильно повернув голову; и когда обратил взор к ней, то она заметила смешливую, усталую улыбку.
— А почему это так важно для сиятельной?
— Я дисциплара, Хайдарр, и у меня скоро Приятие. Мне нужно хорошо чувствовать души, а потому упражняюсь на ком попало. Пытаюсь проверить свои ощущения и догадки, не более.
Миланэ действительно говорила правду. Она очень хотела, чтобы картина сегодняшнего сна обрела некое разумное завершение, окончательность, твёрдость; она желала убедиться в её истинности. У неё витали вопросы в душе: но сохранилась ли честность ума? Честность духа? Отдаю ли я себе полный отчёт о своих переживаниях, познаю ли я их? Что происходило со мною и вокруг меня? Сопротивлялась ли воля обману чувства?
— Хочу развеять плохое мнение льва о сестринстве, — махнула перед собою правой ладонью, словно убирая невидимую завесу.
Ровнее в талии, плечо опусти. Хвост с пола, хвост на кровать возложи.
— Ну что ж… — поднялся он. — Наверно, львица хочет приодеться, а я пока выйду и подожду. Сойдём вниз, засядем в таверне.
Дочь Сидны не отвечала, и лев стоял, ожидая ответа. Поглядела на вино, на него, яблоко. Снова вино. Повертела кольцо.
— А зачем: у нас и здесь всё есть для разговора, — ровненько ответила Миланэ, взмахом ладони указав на бутыль.
— Хорошая мысль, — мгновенно согласился он.
«Вот подлец», — почему-то подумала Миланэ, но сама жестом пригласила снова усесться, что он охотно сделал.
— Пусть лучше лев снимет своё облачение. Неудобно, верно, в нём тут.
Да, так-то чуть неудобно: она в одной шемизе, а он, такой грозный, весь в своём плаще да и при оружии. Тогда уж что-то одно: или ей одеться, или он сбросит с себя лишнее.
— Привычно, — так ответил, но сразу отстегнул фибулу, бросил плащ на спинку стула, а оружие с ремнём — прямо на пол, возле противоположной кровати. И снова сел напротив.
— Итак, я верно почувствовала? Лев настроен против Ашаи? Он, будь его воля и свобода, проткнул бы мечом насквозь. Верно говорю?
Почесав подбородок, воин с ухмылкой посмотрел на неё.
— Лихо сказано. Хм. Не совсем так, но... Надо же: это говорит сама Ашаи, и это, оказывается, очень интересно. Пожалуй, она собирается сдать меня Надзору.
— Пожалуй, я согласна перейти на «ты», — предложила Миланэ; с незапамятных времён именно львицы предлагают перейти с уважительного обращения на близкое.
— У меня появилось ещё больше подозрений, — сказал Хайдарр, смеясь и расшнуровывая застёжки сандалий.
— Зря, — отпила Миланэ вина. — Вот и зря.
Вино оказалось чересчур сладким, соответствуя вкусам простых сословий, но не столь плохим.
— Да ничего, мне не страшно. Какая разница, где пропадать.
— Я знаю, — снова сцепила пальцы ладоней на коленке. — Ты много думаешь о бесстрашии.
— А что о нём думать, — он постучал кулаком правой руки по левому плечу, изображая приветствие Имперской армии. — Здесь много не надумаешь. Кто-кто, а я не против таких Ашаи, как ты, потому что ты... хорошая, — мучительно подобрал он слово, хотя на самом деле воли просило совсем иное. — Хотя и хочешь сдать меня в надзираловку, — сбросил сандалии, растопырил пальцы лап. — Но ладно, почтём за каприз. К Ашаи-Китрах, как дочери Сунгов, плохо относиться — бессмысленно, знаешь ли. Но сам уклад… не знаю… устройство вашего сословия, хоть ему тысячи лет, не вызывает у меня уважения. Он не плох и не хорош сам по себе, этот уклад, я не знаю, мне не судить… Но вот что: наверх у вас пробиваются совершенно омерзительные особы, лишенные всякой совести, внутренней чести, и очень многие среди вас стараются подражать, тянуться к этому, становясь просто каким-то комком бесцельной безжалостности, взбалмошности и самодурства. Вижу добычу — не вижу препятствий. Делаю всё, что взбредёт в голову. И никакого наказания. Вот то, чем живут многие из вас. Из вас, Ашаи-Китрах.
Миланэ вздёрнула подбородочек, отпила чуть вина и обняла правой рукой левую. Закинув лапу за лапу, храня ровную осанку, хотя в лапы пробирался неприятный холод, она дала ответ:
— Это серьёзные обличения, большие упрёки. Я полагаю, ты расскажешь нечто, что послужит доказательством. Да, Хайдарр?
— Смысл? Ты скажешь, что всё — вздор. И наглая ложь, — развалился он на стуле.
— Я могу чувствовать её, ложь. Предлагаю продолжить.
— Что ж, для Надзора будет много всякого на меня, — Хайдарр взял кружку и налил себе ещё. Потом, не спрашивая, подлил и ей. — Так что советую воспользоваться пером и бумагой, чтобы чего не упустить из моей охульной болтовни.
— Ах да, верно. Спасибо, что напомнил.
Миланэ действительно взяла дощечку, поставила на неё лист бумаги (горничная принесла целую кипу — хоть книгу пиши), обмакнула перо; почувствовав, что за столом, в этой комнате, в этой одежде и в такой ситуации, она будет выглядеть странно, даже по-дурацки, несколько мгновений колебалась: умоститься поудобнее на кровати, убрав лапы с пола? Это будет выглядеть весьма легкомысленно. Прекратить дурачиться и оставить писанину? Возможно, хотя она действительно собиралась поскорее начертать слова из сна, чтобы ни за что не забыть их…
Впрочем… А что? Он ведь не смотрит на меня. Вон, задумчивый, глядит на занавешенное окно. Что ему до меня с моим вздором. Он пришёл поведать серьёзные вещи, а ты серьёзно слушай эти серьёзные вещи, навостри ушки, прикрой бёдра и всё иное. Ночнушка, она потому и длинная, чтобы прикрываться. Да разве ж я буду соблазнять его иль дразнить, Ваал мой, нет-нет, не буду, не буду, какой вздор, какая чепуховая ерунда, а что если он себе выдумает, так это его делишки, разве ж это моё дело, нет-нет, не моё. Он жёсткий, твёрдый, грубоватый и грязноватый, фуй. Что ему до меня, чистой, незапятнанной, ароматной? Если уж я, какова есть, так что мне, исчезнуть, раствориться в Тиамате, провалиться сквозь землю? Он пришёл, не я пришла, не виновата я, не виновата, не виновата, не виноватая. Я Ашаи, в конце-то концов, да-да, а мы не простые львицы, к нам так просто не приткнёшься, не возьмёшься.
И не думай чего себе, мерзавец!
А просто смотреть можно? Ваал с тобой. Допустим, что можно.
Дочь Сидны вся взобралась на кровать, будто бы не находилась среди ночи с незнакомым львом в маленькой комнате придорожного двора, а была у себя в Сидне, в спальне, которую делила с хорошей, прекрасной подругой Арасси. Возлегла, подоткнув подушку, закинула лапу за лапу и укрылась одеяльцем, предусмотрительно подоткнув складку ночной сорочки меж коленками, так, на всякий случай, мало ли чего.
— Собираешься много писать, что так улеглась?
— Если много расскажешь, так много напишу.
— Ладно. С чего начать, даже не знаю. Нет, вот смотри, есть многие, которые не любят что-то, но сами объяснить не могут, отчего так. Верхние ашнарийцы не любят нижних. Хустрианцы не любят саргальцев, — с напряжением говорил он. — Миллисы не любят стражей. Я не люблю баранины, и так далее. Но вот почему я не люблю Ашаи, — откинулся он на спинку стула, скрестил крепкие руки, и она жалобно заскрипела, — объяснить попробую. Видал я всякое, и оно мне, виданное, не понравилось.
— Что ты видел, Хайдарр? — подняла бровь Миланэ и посмотрела на него глазком, написав первых три слова: «Истина в том…».
— В первую очередь расскажу о молодой Ашаи, которую однажды прислали к нам в легион. Э…
— Хайдарр, прости, должна попросить. Я — львица, я ни края уха не понимаю в военном деле, оружии и прочих подобных вещах. Я только стрелять из большого лука умею, и то не очень ладно.
— А… Нет проблем. Эй, начнём с того, что ты, наверное, по моему облачению и не поняла, кто я?
— Нет, прости.
— Я — примста-тригинмарр, помощник командира когорты, точнее, третьей когорты шестого строевого легиона Второго Восточного Домината.
— Предки, как грозно, — покачала она головой, повела ушками. — Так ты командуешь? Ты — дренгир?
— Верно, я не просто воин, а — дренгир. Видишь ли, прим-триги — дренгиры.
— Прим-триги? — спросила Миланэ, удивлённо заморгав.
Как раз закончила ещё три слова: «…что страх мешает…».
Хорошо быть самкой: можно делать несколько дел одновременно.
— Ну, это так, в Легате между собой говорят. Сокращениями. Прим-триг — примста-тригинмарр.
— Ясно.
— А легион — это около двух тысяч воинов.
— Ваал мой, так ты… лев… ты ими командуешь?
Миланэ даже озлилась на саму себя, но поделать с собою ничего не смогла. Она как-то помимо своей воли задала этот глупенький вопрос, играя-сверкая незнанием самки дел самцов; на самом деле понимала, что тот, кто командует двумя тысячами воинов, не будет ехать в дилижансе в пыльных сандалиях, засыпая на ходу. Кроме того, ей-то пришлось немного познакомиться с отличиями Имперской армии, она понимала, что примста-тригинмарр — это дренгир, командир, ведущий воин, который добровольно отдал жизнь воинству Сунгов, но командир маленький, небольшой. Он отличается от простых воинов, миллисов, он избрал военное дело как занятие в жизни.
— Нееет, — улыбнулся Хайдарр, — нет. Самое большее — сотней.
— Всё равно, вот что я скажу: это очень много.
— Может быть. Так вот, приехала молодая Ашаи в наш легион, прямо после дисциплария, вот как ты. Конечно, не в него, а в форт, где был и штаб, и жил командир легиона. Ну, чем занимаются Ашаи в армии? По крайней мере, чем должны заниматься? Готовить с лекарями побольше всяких мазей и припарок, жечь свечки, огоньки и факелы, вынюхивать ложь, придумать что-то любопытное на праздники и это… всё такое. Короче, отмучить годик-второй, да уехать с чистым сердцем. Она же сразу вцепилась в местные дела получше иной хищницы.
— В каком смысле?
— Первым делом она… это… она избавилась от нашего легата, льва с огромным опытом, умного, толкового, лишенного идиотского безрассудства да пламенной любви к делам Императора. Да, Ваалу-Мессали было её имя. Запиши это, запиши, да-да. Всё запиши. И про Императора запиши.
Несколько взмахов пером.
«…видеть её.». Каллиграфическое окончание предложения.
— Короче, мы тогда были на зимних квартирах в Мствааше. Она с ходу написала на него донос, это я точно знаю. Ещё эта Ваалу-Мессали хорошо знала, кто есть кто в нашем Втором Доминате. Знала, кому он неудобен, кто его не любит и вообще, куда как нажимать. Короче, через две луны у нас был новый командир, а старый куда-то уехал. Новым легатом стал помощник старого командира, Смул его звали; его сразу же повысили до миллиарра, естественно, к чему он оказался не готов. Мессали мгновенно прибрала его к лапам, заодно пинком разрушив семью. Ходил он за ней, как собака и исполнял все прихоти. Знаешь, вся такая, сестра-Ашаи, кровь Менаи, в общем — падайте ниц. Ну, чего сказать… Каждое утро Смул приказывал разводить огонь под огромным чаном, где раньше варили пиво. В этом чане она и купалась прямо во дворе форта, мол, ей хочется только под открытым небом. Перед этим пришлось надраивать этот чан до блеска.
— Фуй. Не может быть.
— Чего не может быть? — засмеялся Хайдарр, протянув к ней кружку.
Чокнулись.
— Так и было, — отпил. — Я тебе говорю.
— Но в чане из-под пива? Не верю.
— Тебя только это удивляет? — искренне захохотал Хайдарр. — Так его вычистили. Ездила она с ним повсюду, не с чаном конечно, а со Смулом, обожала чем-то покомандовать или дать какое-то указание. В лазарете легиона её ни разу не видели. Но это всё ерунда, это так…
Фыркнув, дисциплара отмахнулась; он умолк, повисла тишина.
— Гнилой плод не смеет говорить, что дерево прогнило.
— Да хвост с ней. Не в ней дело, по большому счёту.
— А в ком? Или в чём?
Он ухмыльнулся. Миланэ почувствовала: тайна, недомолвка, сомнение, скрытность.
— Вот что ещё расскажу. Наш легион посетила Вестающая. И ты представь себе: её постоянно таскали в паланкине восемь дхааров, а мне поручили охранять всю эту кавалькаду, хотя у неё и своей охраны хватало. Я ходил за Вестающей, Мессали как хвост увязалась за Вестающей, а за своей любовницей Мессали бегал наш легат Смул. Жалкое, убогое зрелище. Посмеяться бы с балагана, но в итоге всё это стоило жизни многим из нас.
— В каком смысле? — нахмурилась Миланэ, чуть прижав ушки.
— В прямом, — отрешённо ответил Хайдарр. — Эта Вестающая, по слухам, ездила по легионам Второго Восточного не просто так: играла в какую-то свою игру. Она всячески склоняла легатов уйти в поход в Таамфанское ущелье.
— Зачем? И... как она может склонить, ведь командиры Легаты ещё кому-то подчиняются...
«Страха нет».
— Отстаивала чьи-то интересы. В Таамфанском есть золотые прииски. Золото под лапами валяется, хоть собирай. Это ущелье вместе с приисками отдали варварам-фландам десять лет назад. Ещё раз говорю: она отстаивала чьи-то интересы… Я не знаю, что Вестающая говорила командирам легионов. Даже не знаю, она ли убедила главу Второго Восточного совершить этот поход, или это командиры выступили с инициативой. Я не понимаю, почему она не сделала этого в Марне, напрямую, в Регулате. Не знаю, не знаю…
— Хайдарр, что-то это всё так... притянуто за уши... — мордашка Миланэ стала хмурой, уши недоверчиво прижались, но потом просветлилась спокойствием понимания. — Вестающие — они одной лапой в иных мирах, им это не нужно. Полагаю, это совпадение.
— Может и так. Может, эти слухи — полная труха, а я просто полупьяный кретин. Короче, мы ушли в поход во Время Вод, когда там холодно, мокро и зябко, хорошо там перемёрзли, переболели, посражались. Ущелье мы взяли, прииски тоже. Потом дело дошло до Императора, ему не понравилось, что с нашими дорогими друзьями-фландами вышел скандал. Высочайше повелел отойти, мы и вернулись обратно, на те же зимние квартиры. И в нашем старом, добром форте нас ждала наша старая, добрая Мессали. Правда, незадача случилась: Смул в походе умер от огня в груди. Сильно промок, не спал два дня, слёг и как-то взял да ушёл в Нахейм.
Стукнул когтем по кружке.
— А нам запрещено об этом говорить. Знаешь это?
— Запрещено? Почему?
— Да. Всё, что ты сейчас услышала, может запросто сослужить, если хочешь упечь меня на долгую-долгую каторгу. Об этом холодном походе ведь мало кто знает. А кто знает, тот молчит.
— Моя душа скорбит с тобой, Хайдарр, — она мельком дотронулась до его ладони, — но здесь я не вижу никакой тени на наше сестринство. Хорошо, понимаю, я согласна: Мессали эта — не лучшая среди сестёр. Но вся история с Вестающей и с Мессали, как мне кажется, никак не связана со смертью твоих братьев по оружию.
Тот молчал, ничего не отвечая; взял в руки бутыль, повертел, постучал донышком о колено. Взгляд исподлобья для неё, потом снова стук донышком.
«Большая бутыль», — подумала Миланэ. — «Кружек десять».
Резко и внезапно налил себе, потом и ей; все движения говорили, что возражений и протеста он не потерпит.
«Когда поймёшь ты, милая ученица…», — начертала Ваалу-Миланэ-Белсарра. — «Как же я хорошо помню эти слова…».
— Ладно. Не бери в голову, — протянул к ней кружку. — Напиши ещё, что я считаю Ваалу-Мессали настоящей сукой.
Небольшая заминка: Миланэ отставила перо на стол, а дощечку с бумагой — вниз, на пол возле кровати. Снова воссела ровно, ушки вверх, левая обнимает живот-талию, правая — к нему.
Взяла вино.
— Ошибаешься, Хайдарр, — Миланэ, наконец ответив на его жест, отпила совсем немножко и поставила кружку обратно на стол. — Всё это — поход, повадки Мессали, Вестающая — просто совпадение, случайное и мимолётное, но наш ум любит связывать причины-следствия, даже самые нелепые. Однажды ты увидел плохой цветок — уверена, что это было ещё до Мессали, но ты скрываешь это в тенях — и воздумал, что таковы все цветы нашей породы. Гляди: есть плохие воины, а есть плохие Ашаи. Что ж до Вестающей, то они упрямы, необычны, но не потому, что мерзки душою, но потому, что живут не как все и чувствуют не то, что все. Им суждено день жить, а ночью взмывать душой, чтобы говорить во снах всё, что требуют Сунги, что требует Империя. Отыщи снисхождение и понимание к их странным повадкам; они тоже подневольны в жизни, как воины.
Хайдарр хмыкнул.
— Да не убедила. Всё равно несправедливо.
— Что именно?
— То, что Мессали так себя вела.
— Я не собиралась отрицать, что это может показаться несправедливым. Тем не менее, давай вместе согласимся: твой командир — взрослый лев; и Мессали — тоже; и его супруга, и все-все-все. Мы вольны выбирать то, что хотим. Разве мы не можем взять ответственность за то, что вершим? — с горячим убеждением молвила Ваалу-Миланэ.
— Ладно, хвост с ним. Пусть, — махнул лапой. — Почему Мессали ни разу… скажем… я ни разу не видел, чтобы она заботилась в лазарете? И никогда не слышал, чтобы она там была? Не видел, чтобы зажигала где-то огонь. Или кому-то сказала доброе слово.
— Кто знает, в чём заключалось её служение. Могло быть так, что эта Ашаи попросту не успевала.
— Ну, разве что иное я мог услышать? За верных Сунгов.
Последние слова были полны острейшего сарказма, а сам он беззвучно смеялся. Миланэ, тем не менее, выпила до дна.
— Плевать на Мессали, — продолжил он. — Но почему Вестающая была столь… пошлой, наверное, да? Она ведь не какая-то патрицианка, у которой кроме денег, мужа и происхождения — ничего нет. Зачем паланкин, зачем вся эта дурная мишура? Охрана. Суета… У неё же должно быть нечто такое… Не знаю. Неимоверное, удивительное. Ей должно быть плевать, — и он наглядно изобразил, как именно ей должно быть всё равно, — на этот светский балаган, на богатство, роскошь.
«Что ему сказать в защиту?», — думала Миланэ.
— Вестающие нуждаются в защите, Хайдарр. Я хорошо это знаю, — вдруг вспомнила о погибшей ученице Вестающих. Ученица. Книга. Кровь. «Снохождение».
Зашумел шальной ночной ветер за окном. Сильно подавшись на стуле к окну и отвернув занавеску, Хайдарр бесцельно выглянул туда. Потом снова взглянул на дочь Андарии и воспринял её молчание за вежливое недоумение.
— Ты не понимаешь, о чём я, — с безнадёгой махнул он лапой. — Ладно, пойду.
Заметно, ой как заметно, что уходить не хочет — даже не шевельнулся.
— Не уходи, — чуть погодя, молвила Миланэ, взмахнув хвостом. — Мы ещё не закончили.
— Этого тебе хватит, чтобы упечь меня куда подальше, — сказал он, показывая на писчую дощечку, которую Миланэ отставила подальше на кровать.
— Попытаюсь объяснить. Даже я, дисциплара, даже сёстры вполне не знают, чем живут Вестающие. Ясно одно: к миру они относятся с равнодушием, с холодом, они — отрешённы. Потому они могут совершать странные поступки, вестись странно, и вообще воплощать многие странности, даже пороки. Но пойми: такова их судьба; это вовсе непросто — почти каждую ночь уходить в сон и там встречаться с другими Вестающими. А Ваалу-Мессали — так попробуй пойми, что там было. Может и так. Может, она была совершенно плоха, даже омерзительна. Такое бывает. Я не могу отрицать. И прошу у тебя прощения от имени всех Ашаи, если кто из нас причинил тебе зло.
Он протёр глаза.
— Не извиняйся. Как-то я далеко зашёл. Я — Сунг, я верю в вашу искру, вы всегда мне нравились. Потому иногда жду слишком многого от вас… сам не знаю, чего жду. Знаешь, моя родная сестра — тоже Ашаи, она в Айнансгарде.
— Ты тоскуешь за нею? — тут же ухватилась Миланэ за важное в разговоре.
Как всякая Ашаи, Миланэ хорошо чувствовала важные повороты в любом разговоре; многие слова — лишь прелюдия, мишура, игра, прежде чем будет сказано главное.
— Очень. Она — всё, что у меня есть.
— С этого и надо было начать.
Взяла по-быстрому перо.
«…тогда и увидишь свою истину, сверкающую в лунном свете».
Отставила.
— Давно вы не виделись?
— Два года. Ей двадцать сейчас. Или двадцать один.
— Едешь к ней?
— Да. Сначала к ней, потом домой, в Йонурру.
Он скрестил руки, хвост его задёргался.
— Сестринство забрало сестру, когда мне исполнилось восемнадцать, а ей — одиннадцать. В девятнадцать я стал воином, и с того времени видел её очень мало, можно по когтям пересчитать. Последний раз, когда приехал, мне показалось… что мы такие разные. Она стала иной. Не могу сказать — плохой. Просто иной…
— У неё теперь своя жизнь, — стараясь дать понимание, мягко молвила Миланэ.
— Я люблю её. Она — вся кровь, что у меня осталась. Но боюсь, что теперь я ей уже не нужен. Я писал много раз, она — очень редко; всё оказывалась очень занятой, это чувствовалось, у неё было полно каких-то дел, и её утомляло, что с братом надо посидеть, поболтать. Виви была мила со мной в последний раз, но я чувствовал — она отбывает задачу, роль, держит себя, управляет собой, и эти жесты, вот постоянно: сидит так, а потом вот так, а потом рукой так, вот как ты, — кивнул он Миланэ, — и всё просчитано до мелочи, а зачем, спрашивается? Ведь только надо, чтобы она меня обняла…
Вздохнул, посмотрел наверх, на потолок. Стало очень тихо, можно вслушаться в каждый шорох.
— Пусть всё это будет не зря. Пусть она станет хорошей Ашаи.
Миланэ внимательно выслушала его, совершенно неотрывно глядя ему в глаза.
— У тебя был только один день?
— Да. Так получилось.
— Два года назад?
— Да.
— Вы встречались в стаамсе дисциплария?
— Стаамсе? Хм… Это то главное, красивое здание? Высооокое такое…
— Верно, оно.
— Да, в нём. Вот там сидели.
— Хайдарр, послушай меня, — дотронулась к его плечу, одновременно приложив ладонь к груди. — Посмотри на меня.
Со сложновыразимым мучением-вопрошением он посмотрел на неё, молодую, одновременно с недоверием, но — и с верой.
— Ученица после Совершеннолетия всегда занята, особенно первый год. Хайдарр, то, что она пригласила тебя вовнутрь, говорит о многом, и я объясню тебе, что случилось и почему. Ты ведь знаешь, с древнего: «Ашаи-Китрах» — «сёстры понимания»? Не знаешь? — она ухватила кончик хвоста, не его, а свой. — Мы всегда стараемся понять, что и почему происходит. Сестра не могла принять тебя в своей комнате или доме в дисципларии — это запрещено, туда даже мать родная войти не может. Она не ушла с тобой куда-нибудь из дисциплария потому, что — я полностью уверена — не могла этого сделать. У нас бывают свободные деньки, но бывает такое, что ты обязана, обязана, обязана делать то, что говорят наставницы, и не только они. И у неё был такой день. Она не ушла с тобой в прекрасные сады Айнансгарда или любое иное тихое место, которых полно в любом дисципларии, твоя сестра ушла с тобой в стаамс, чтобы сразу показать: вот, погляди, теперь это часть меня, часть моей жизни. Она присела с тобой недалеко от входа, а ты рассматривался вокруг, глазел на витражи, и также смотрел на неё, она пыталась показать собой: гляди, брат, чему я научилась, среди чего живу, чем я живу, чем есть и чем я стану. Сестра-Виви показывала тебе жесты, одежду, осанку, свой голос и взгляд — всю себя. Перед этим ты стоял у входа в дисципларий, и ты пришёл, конечно же, не в день посещений, поздно вечером, рано утром или вообще в неудобное время, и она спешила к входу, чтобы сообщить привратным стражам, чтобы они впустили тебя вовнутрь, да убедила, чтобы они не забирали оружия, хотя им так положено, и чтобы провести тебя вовнутрь стаамса не в день посещений, ей пришлось стамповаться у стражей, и всего этого ты не видел. Она сидела с тобою, не имея возможности полностью отдаться чувствам, поскольку это неприлично в стаамсе; верно, многое хотела сказать, столь многое, что не знала, с чего начать. И пока вы так сидели — время истекло, пришлось ей уходить.
— Но письма? Что тогда с письмами? — попытался Хайдарр сказать обычным голосом, но получилось плохо.
— А уверен ли ты, что все они доходили? И твои, и её?
Взмахнул головой, закивал, словно узрев великую правду, узнав истину, которая всегда была рядом, но он её не видел из-за слепоты.
Ваалу-Миланэ продолжила:
— Многое, очень многое она отдала, чтобы пройти сквозь страхи, будучи найси, истинные трудности и отрыв от родной земли, будучи сталлой. Ей пришлось пройти через истинный ужас Совершеннолетия; очень многое отдала, чтобы многому научиться, принесла в жертву многие дни и все силы своего духа…
Хайдарр увидел, что Миланэ, дотоле сидевшая прямо и ровно, держа на колене протянутую к нему ладонь в странном жесте просьбы-воззвания, вся отвернулась влево; Ваалу-Миланэ уже больше не сидела, закинув лапу за лапу, она убрала лапы с пола, вся присела на кровати, Хайдарр видел её теневой силуэт в ярком огне свечей.
Сложила ладони вместе, вдохнула и отвернулась в сторону, чтобы ему не было нечаянного вреда; закрыв глаза, выдохнула на них, зная, что всё получится — ладони неистово покалывало; её игнимара, чуткая к состраданию и щемящим чувствам, вспыхнула.
Он тихо наблюдал за нею, и вдруг показалось, что среди пустого, тёмного пространства есть только она, он и жёлтый свет; странно она выглядела, жрица вечного начала львицы. Потом увидел, как вспыхнул бледно-фиолетовый огонь на её ладонях; он раньше никогда не видел игнимару в такой интимной близости, и зрелище, к которому он дотоле вроде как привык, совершенно сразило, обволокло, поймало необъяснимостью и бесконечной тайной. Странность: огонь этот вовсе не добавлял света ни пространству, ни душе, а придавал больше тихой тьмы, и на миг показалось, что сейчас провалится куда-то назад-вниз; он возжелал этого провала, и стало понятно: лишь дотронься к ней, к её игнимаре, и она увлечёт в эту пропасть; ну и пусть увлечёт, кровь с ним, что ещё брать от жизни, если не чувство полёта в долгопадении вниз и назад…
Ей хотелось показать ему игнимару, но она не забывалась: понимая, что долгий огонь истощит её силы и очень захочется спать, потушила пламя сильной встряской рук лишь через три удара сердца. Снова села обратно, к нему, снова вскинула лапу за лапу, а хвост упокоила на колене, только теперь не стала держать руки при себе, а странно-игриво опёрлась о кровать. Но не могла иначе: ладони чуть жгло и покалывало, требовалось дать ладоням отдых.
— … и однажды она сделала это, и смогла доказать это на Совершеннолетии, — продолжила, как ни в чём не бывало. — Она стала дисципларой. Вот что сестра тебе показывала, — так сказала Ваалу-Миланэ-Белсарра, указав на Хайдарра пальцем вытянутой руки.
Всё, Хайдарр, ты можешь идти. Я вижу, что ты уже не питаешь к сестринству ни малейшей обиды, никакой злобы, ты всё понял, тебе всё стало понятно; твою тьму я осияла светом понимания; или же твой свет угашен тьмой покоя — понимай, как хочешь. Моё незаметное служение исполнено, я свершила всё, что должно, проследовала за канвой своего мимолётного дневного сна-снохождения, и ты…
Вдруг он поймал её руку, словно хищник добычу, преклонился у лап и хвоста. Сладкий, истомный испуг самки волной прокатился по телу Миланэ, разлился теплом внизу живота, и ей стало стыдно, что она захотела так испугаться. Он поцеловал её ладонь, а потом запястье; вдруг Миланэ подумала, что пока ещё не надо забирать руку, несмотря на покалывание, не надо, нет-нет, он может решиться и выш…
Хайдарр оставил руку, сел обратно, словно ничего не произошло, развалясь, будто такой вольной позой хотел скрыть робость собственного порыва.
Последовал запоздалый и слабый протест:
— Ой, да погоди… Нельзя, после игнимары, ай… — капризно потрясла ладонью Миланэ.
Это не лукавство, это — правда. Нельзя. Сильно закололо всю ладонь и руку. Любое чужое касание так действует после возжжения огня Ваала.
Ещё потрясла рукой, чтобы ушло противное ощущение.
А Хайдарр улыбался, и наконец-то эти глаза просияли радостью:
— Как у вас всё непросто… Я теперь понимаю, — начал сбивчиво. — Послушай, такая штука... прости. Я не знаю, как тебя зовут.
— Шутишь, — вспыхнули молнии в глазах Миланэ, чуть прижались уши. — Нет, ты не шутишь? Я не представилась?
— Нет, увы, не имел чести.
— Какой ужас, — она в действительном ужасе схватилась за переносицу, а потом прикрыла рот ладошкой. — Мой Ваал, предки мои. Ваалу-Миланэ-Белсарра. Ваалу-Миланэ. Эм... Миланэ.
— Очень приятно.
— Не могу поверить, — качала головой с закрытыми глазами, с тем самым видом, когда хватаются за лоб, зажмуриваются и подсчитывают всякие убытки.
— Да ерунда. Ну что ж, за знакомство, — засмеялся он и взял бутыль.
— Нет, мне, пожалуй…
— Да-да-да. Да. Вот.
— Хайдарр, не настаивай, — Миланэ постаралась прозвучать грозно и строго. Но получилось грозненько и строгонько.
— За добрых Сунгов.
Поднял свою кружку, вторую протянул ей.
— Проклятье, никак не могу привыкнуть.
— К чему?
— Обращаться к тебе на «ты», Ваалу-Миланэ.
— Я согласилась, значит, можно. И можно просто «Миланэ». Любая Ашаи-Китрах — это такая же Сунга, как и все.
— Не скажи. Не скажи, — покачал он головой. — Два имени… Ты из Андарии?
— Да.
— У нас был такой боец, Астар-Хомлиани, так всего его звали просто — Хом… Я, насколько помню, первое имя выбирает отец, а второе — мать.
— Это для львёнков. Для львён первое имя выбирает мать, второе — отец.
— Значит, «Миланэ» выбрала тебе мама?
— Верно.
— Мама хорошо угадала с именем. Ты очень мила, Миланэ.
Комплимент был простодушным и нескладным, но ей понравилась эта искренность.
— Спасибо.
Она снова взяла дощечку и перо, а чернильницу придвинула поближе к краешку стола; в комнате не холодно, но и не очень-то тепло — время уже близилось к полночи, а потому есть выбор: мёрзнуть дальше либо возложить лапы на кровать и разлечься. Чуть подумав, Миланэ выбрала второе. Сколько можно сидеть-то? Формальности и приличия соблюдать стоит, конечно, но он и так уже сидит у неё много дольше, чем полагается, так что ханжиться поздно да незачем.
Ну не идёт он прочь, что поделать. Что же мне, мёрзнуть что ли? И чего ради?
Хайдарр усердно делал вид, что его очень интересует поверхность стола. Тем временем Миланэ без спешки себе улеглась, стянула себе ночнушку пониже, уткнула её складку меж бёдер и взяла дощечку с бумагой. Продолжила: «Но что тебе до того, верна она или нет?».
— Строго у вас там, в дисциплариях? — внезапно спросил он, всё ещё не глядя на неё.
— Когда как, — шевельнула Миланэ хвостом. — В зависимости, что ты видишь в слове «строго».
— Имел в виду, трудно ли, это всё… Как оно — быть Ашаи?
— А вот спрошу: как оно — быть воином?
Вдруг Миланэ поняла, что не может не сотворить какой-то игривости; что она просто просится наружу, вырывается. И, вопросив, дотронулась к его плечу нему коготками лапы. Хайдарр тут же посмотрел на неё, Миланэ сразу-снова испугалась и чуть пожалела об этом.
— Иногда кажется, что ты проклят. А иногда кажется, что живёшь совсем не зря.
— Так и у нас. Всё то же.
— Выходит, судьбы у нас разные, но чувства одни. Странно, что львы не могут быть, ха-ха-х, братьями-Ашаи, — Хайдарр начал перебирать в руках все предметы, что мог найти на столике, по одному; и, чуть потрогав, отбрасывал их с презрением к вещам мира.
— Откуда у вас, глупышей наших, взять понимание? — молвила Миланэ со странной, серьёзной улыбкой.
— Как откуда? — резко, с вызовом возразил лев. — Ты глянь: все учёные — почти сплошь львы. Как что придумать, что смастерить — так это к нам, самцам.
— О да, аргумент, — так же улыбалась Миланэ.
— А что? Разбавили бы немного вашу империю самок. Глядишь, и вам было бы… — улыбнулся он и вдруг по-хозяйски придвинул стул поближе к ней, — …веселее.
— Нам и так не скучно. За наше сестринство?
— За ваше сестринство, — мгновенно согласился Хайдарр.
Залпом осушил кружку. А вот Миланэ не будет повторять его трюка, ни в коем случае.
— Миланэ, ты за своих сестёр — и не до дна? — подняв голову, старался он подглядеть в её кружку.
— Хайдарр, скажу вот что: я — всё, — она укрыла от него кружку, ведь там было ещё больше половины.
— Нечестно, — погрозился он, постучав когтем по столу. — Когда ты будешь сдавать меня в надзираловку, то я обязательно упомяну об этом. Глядишь, и помилуют. «Она не хотела пить до дна за своё сестринство!», — вот так я запою.
— Даже так. Хм. Тогда не дам тебе никаких шансов.
Покачала лапкой, хвост изумительным полукольцом обвился вокруг лодыжки и бессильно упал.
— Не дам, Хайдарр, — повторилась.
— Не дашь? — спокойно переспросил он, потирая ладонью большой палец.
— Нет.
И тут же испила всё вино из кружки.
— Ничего ты им не скажешь, ибо нечего будет говорить.
— Эх, я пропал. Так что, говоришь, сёстрам-Ашаи львы не нужны?
— Сёстрам-Ашаи львы нужны. Не нужны нам, пффф, братья. Фуй.
— Чегой-то так жестоко? Вдруг найдётся какой-нибудь левчина, тончайшая душа, который захочет познать Ваала, всё такое.
— А я скажу, чем это закончится, — закивала Миланэ, и в её глазах на миг блеснул огненный хаос. — Потому что такое уже было.
— В смысле?
— Сейчас расскажу.
«Что тебе «истинность»? Ты гляди на…».
Широкие, свободные росчерки. Что это они у меня такие большие, вольные? Что-то рука разошлась сама, непослушная. Ей стало чуть стыдно, что она преступница, она преступает нечто, вершит своё маленькое преступление, сплетая вокруг него свои нежные тени; преступница-отступница.
— Где-то семьсот лет назад, даже больше, когда только появились дисципларии, а сестринство Империи было молодым, в Империи ровно двадцать два года существовали так называемые «верные сыновья Ваала». Твои уши что-то слыхали об этом?
— Не, первый раз слышу, — ответил Хайдарр, и судя по всему, он действительно этого не знал. Миланэ не удивилась: в классической, общей истории Сунгов это не упоминается.
— Так вот, — вытянула Миланэ левую лапку, ту самую, что ближе к нему, и он пристально наблюдал за этим движением, — эти сыновья были намеренно и открыто созданы властями Империи с разрешения Тассая Первого. Они создавались из всех желающих, кто умом, в копошении разума, старался постичь природу Ваала, а таких набралось немало. Различные учёные, мечтатели и просто дураки, желающие статуса и величия — предполагалось, что они станут самцовой стороной служения Ваалу, будут умственно изучать веру Сунгов, распространять свои измышления среди публики и заодно вести некоторые общие ритуалы. Ашаи-Китрах в то время было сравнительно немного, дисципларии были юными, и сестёр нигде не хватало. Впрочем, их и сейчас нигде не хватает.
— Ашаи не были против?
— Кто ж спрашивал? Мы не можем указывать Сунгам, как относиться к Ваалу и как его чтить, — она беспечно болтала правой лапой. — И никогда не могли. Империя посчитала, что это в её интересах, Сунги так посчитали. Как мы могли возражать? Мы тоже дочери Сунгов, зачем нам идти против общей воли?
— Но выразить мнение могли?
— Мнения выражались, конечно. Но в среде Ашаи не принято особо кого-то критиковать, — сказала Миланэ, и тайно устыдилась своих слов, — а принято смотреть за собой.
Маленькая, злая неправда.
То ли он был вовсю поглощён рассказом, и не желал упустить ни единого слова, то ли ему стало неудобно на стуле, то ли он просто решил сменить положение тела, но как-то вдруг оказался-очутился возле её лап, усевшись на кровати, не рядом, но и не очень уж-то далеко. Заодно Хайдарр подлил себе вина, не слишком много, соблюдая меру, но щедрой рукой налил для Миланэ, и протянул ей.
— Может показаться, что эти сыновья вынырнули из ниоткуда, — взяла она тяжёлую кружку, — соткались из чистого воздуха. Айна, это не так, нет-нет. На самом деле, уже до этого около сотни лет существовала эдакая группа любителей-почитателей всего таинственного и вероподобного. Она не особо распространялась о своей деятельности, была своего рода полутайным сборищем, о котором, тем не менее, многие знали. В неё входили некоторые высокие чины. Может, именно это поспоство… поспосбо… ой… поспособствовало, прости, выходу сыновей Ваала из тьмы тайности на яркий свет дней Сунгов. Поэтому сыновья не пришли в общество с пустыми руками — у них уже было время на устройство своих правил, своего уклада, у них создалась своя организация и силы. То есть, начали они на твёрдой почве.
— А что дальше?
— Они прощес… ой… просуществовали, ну прости меня, двадцать два года. Сын Тассая Первого просто не смог больше терпеть и указал разогнать сыновей Ваала к псовым матерям. Ой…
— И почему же?
— Ты хочешь знать — почему? — зачем-то переспросила Миланэ.
— Да. Хочу.
«…на её сияние», — начертала Миланэ и бросила перо на стол.
— Потому что всякое, любое жречество самцов — дешёвое, бессильное фиглярство, бессмысленное умствование, устроение иерархий и правил там, где их помине быть не может, установка запретов, сводов, кодексов, предписаний, поощрений и наказаний да прочей ерунды, которая не придает силы, а убавляет её. Самка есть жрица, не самец; ей доступно видение, откровение, она чувствует, он — нет. «Несправедливость!», — взбунтуешься ты, и правильно сделаешь; но правильно не потому, что выскажешься о несправедливости, а правильно то, что взбунтуешь. Льву не назначено чувствовать, ему назначено действовать и брать, строить и крушить. Если самцы будут заниматься своим, если они будут воинами, предводителями и умами времени, то будут они сильны и довольны собою, да будут брать силы и удовольствие от своих самок, получая от жриц веру-откровение напрямую, без умственной шелухи. Самец-жрец жалок, слаб и беспомощен, а потому душительно желает слыть важным и властным. Но он — бессильный паяц. Он не может ответить на простой вопрос: «А что я могу?». А вот мы можем, — подняла Миланэ ладонь и встряхнула ею, словно угашая игнимару. — Это — наше. А что делали эти бессильные шуты? Я тебе скажу: братья Ваала строили всякие здания, чтобы в них вертеться среди кучи своих напыщенных церемоний, поучали всех подряд, потому что не знали ничего, обвиняли всех подряд, потому что только так могли возвыситься, желали наказывать за отступления, потому что жили среди глупых страхов, и запрещали всё подряд, потому что сами ничего не могли. Не надо никаких братьев. Нужны лишь львы-Сунги, и львицы-Сунги. Вот ты и есть сын Сунгов, и я есть Сунга, ты воин, и это есть твоё жречество-служение, и я — Ашаи, и это — моё служение. Твоё, — указала на его. — Моё, — на себя. — Твоё. Моё.
Перевела дух. Аж сама устала от речи. Эй, ай, Хайдарр, почему твоя рука скользит по колену, это ещё к чему… эй, да ещё куда-то выше? С ума сошёл! Чего ж тебе?
— В общем, лев — воин, а не… Хайдарр… Хайдарр? Погоди-погоди, что ты делаешь?
Вместо ответа он мягко и властно забрал у неё перо, мощным рывком оказался возле неё и, ухмыляясь, принялся рассматривать начертанное. Конечно, оно его интересовало не более, чем капли дождя за окном и густой туман ночи; равнодушно и отвлечённо разглядев бумагу, Хайдарр небрежно положил дощечку на стол, чтобы между ним и Миланэ больше не было преград.
«Чего он вздумал?» — спрашивала одна часть Миланэ, умная, рассудительная, сознательная и осторожная. Вторая насмешливо утверждала очевидную вещь: дразниться собою, играть с самцом можно лишь до определённой черты: он или сбежит или бросится на тебя; да, и вот ты, когда писала, бессознательно (или ещё как сознательно, дочь порочной лжи, лживого порока!) закинула левую лапу за правую, чтобы дескать была удобная опора для дощечки, расправив хвост во всю длину на кровати, отчего предстала ты перед ним в самом бесстыдном виде; а как же — он, хотя-не-хотя, а должен вцепиться во всю тебя взглядом, хорошенькую, стройную без худобы, ухоженную, умную, знающую, с загадкой Ашаи, с чуть лживо-порочной красотой Ашаи, с грацией Ашаи, пахнущую цветами и самкой. Но оставим это; что желала третья сторона души Миланэ? Третья желала вся сдаться на милость, ужаснуться до теплоты в животе и растаять в огне.
Стой, негодяй, стой, Ваалу-Миланэ не такая, ты к ней не подкрадывайся, как трус; ты, если чего и хочешь, тогда…
— Ты негодяй…
— Негодяй, — повторил за нею Хайдарр
— Негодяй, ты веришь во Ваала? — приставила ладонь к его щеке, отворачивая прочь от себя, отпихивая.
— Безусловно, — сопротивляясь её ладони, чуть угрожающе сказал он, и это могло быть как истинной правдой, так и чистой ложью.
Её внимательный, влажный взгляд. Вытянула палец с коготком, дотронулась к его носу.
— Так давай за него выпьем. Ему будет приятно.
— Выпьем, — согласился он, а рука уже с голодной жадностью обхватила всё её бедро.
Миланэ неловко взяла кружку со стола, с покорностью взглянула на то, что осталось допить и вздохнула, жарко выдохнув через рот.
— Хайдарр, я тебя предупреждаю, как… ай… как Ашаи. Убери оттуда руку, — сжала она лапы, вертя кружку так и сяк, — убери немедленно…. Ты плохой, — ещё раз несильно оттолкнула его щёку. — У нас ничего не будет. Продолжишь — возьму сирну, я могу, негодяй, я знаю. Я сказала тебе слово, дала тебе… слово…
Она вдруг закрывает глаза, прячет свой мягкий влажный взгляд при свете свечей, и начинает пить вино, улыбаясь, но не как подобает по приличиям, не как всегда, а пьёт так, как мать в утренних лучах, как пили множество львиц Андарии до неё, и будут пить впредь; это родовая память, память рода, символ плодородия и приглашение к нему; ручейки вина излились по небольшому подбородку, утекли по шее и спрятались где-то под ночной рубашкой, а некоторые, не выдержав своей тяжести, падали сверкающими каплями прямо на неё. Он внимает этим каплям, а потом дерзко приближается, обнимает за талию так, что аж перехватывает дыхание, и хватает за подбородок, сжимая, желая так утишить-усмирить. Миланэ чувствует его дыхание у себя на шее и вся замерла в ожидании… в ожидании… в цепкой хватке, в ожидании.
Так и желается с ним ещё играть-подразниться, отталкивать-приманивать его, и она даже делает слабенькое движение, словно бросаясь к столу, где сирна, но силы предают Миланэ; наконец, она закрыла глаза, прислушавшись к жаркой волне по телу оттого, как Хайдарр слизывает капли, что остались у неё на шее, на подбородке, на груди, и каждый поцелуй отзывался волной, волной-волной… я должна сдержаться, не следует, мне не надо этого, пусть он не знает, ему нельзя…
Миланэ больше не могла сдержать стона и вся растеклась-отдалась, она приняла всё, чему должно быть. Хайдарр понял и увидел это молчаливое согласие самки; он мгновенно сбросил с себя всё лишнее и прижал собою к кровати, не давая шансов на спасение, словно опасаясь, что она вдруг сбежит, сверкающе смеясь.
Чувствуя на себе сильную, приятную тяжесть льва, Миланэ обняла его, приложив ладонь к его затылку и шее, скрытых в непослушной гриве и чуть сжала их; она, Ашаи, знает, как это нравится львам, она всё знает об ощущениях тела, ведь Миланэ очень хорошо ощущает телесность и понимает её язык, это талант Миланэ, как и игнимара; да, именно поэтому Ваалу-Миланэ — одна из хороших мастериц стальсы, телесного лечения, ещё проще — массажа; одна из лучших среди целой Сидны. Дар от рождения, дар от матери, дар рода, а потому она никогда им не гордилась, даже втайне, как например, игнимарой — принимала этот дар, как есть… Как есть, как есть… Я принимаю тебя, Хайдарр, я принимаю, я принимаю. Ты возьми меня, возьми-возьми, ай да зачем всё разорвал, плохой, для тебя ведь подняла руки, сдалась, чтоб снял прочь, а ты вон какой алчный-нетерпеливый, мой негодяй, возьми меня, да, мой лев, вот так.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |