Voluit volare vellet fugere...
Voluit religionem versari in choro die...
Per singulas noctes lectum suum et respexit per fenestram prospiciens surgentibus astris.
Iactatos aequore singulas noctes lectum divertit, et non poterant adire ad somnum.
Omni nocte ad fenestram sedens clamitabat avis non fuit libera.
Omni nocte illa factus est tea cunctorum admonetur hominum et amisit dies.
Quae uoluit exaltatus fueris ut volare — et terra ambulare...
Voluit religionem versari in choro tempore — et iterum revertimini in fenestra per singulas noctes lectum sedere...
Ipsa vellet...
VII.
В тесной комнатушке душно. Солнце едва-едва проскальзывает в щель между стеной и теми тёмно-бурыми занавесками, которые когда-то, вероятно, были жёлтыми. В этом небольшом помещеньице помещаются лишь кровать да облезлый старый сундук. Старые потускневшие обои в некоторых местах отклеились, а ещё часть обоев покрыта плесенью... Нина стоит у окна в своём потрёпанном жёванном платьице и пытается как-то улыбнуться. Не выходит. Да и может ли выйти? У Нины осунувшееся лицо, поредевшие волосы, усталые глаза, а на тонких запястьях несколько синяков — и свежих, тёмно-фиолетовых, и уже старых, пожелтевших. Руки у неё дрожат — то ли от холода, очевидно, то старое платье, которое сейчас на ней, не спасает её от холода, то ли от нервных переживаний, что, конечно, больше смахивает на истину. В тесной комнатушке, в которой теперь живёт Нина, душно и сыро, и пахнет не слишком приятно. Сама Нина, конечно же, тоже замечает это — как не заметить. И она смотрит сейчас как-то слишком затравленно даже для самой себя. Она кажется слишком уставшей, слишком измождённой...
Сёстры Линдслей не виделись уже более двух лет.
За это время многое произошло, многое изменилось. Оделис уже шестнадцать, она уже не маленькая девочка, ничего не понимающая в жизни и в мире. А Нине двадцать два года, она за время их разлуки сильно похудела, а глаза её заметно потускнели... Они и раньше никогда особенно не ладили — никогда не враждовали, нет, отношения между ними всегда были весьма и весьма ровными, но никогда и не были особенно близки.
Оделис стоит в данный момент посредине этой маленькой комнатки и пытается подобрать слова, чтобы не обидеть неосторожной фразой сестру. Ей хочется лишь пожалеть Нину после всего того, что с ней стало, но, кажется, старшей из сестёр никогда не нужна была жалость... Она смотрит спокойно и почти раздражённо на младшую, устало, но не без чувства собственного достоинства, казалось бы, не слишком уместном в такой ситуации. Нине, наверное, сейчас больше всего на свете хочется, чтобы её младшая сестрица ушла. Но может ли Оделис уйти сейчас? Разумеется, нет. Но и того, как можно продолжить разговор, девушка совершенно не понимает. Быть может, и не следовало приходить? Наверное, всем было бы проще, если бы она не пришла сегодня сюда... Они были единокровными сёстрами, и им, так уж получилось, было не о чем даже поговорить. Они были абсолютно чужими друг другу. И, наверное, старшая сестра червовой восьмёрки чувствовала это куда острее, чем сама девушка.
— Я не вернусь в дом твоей матери, — говорит Нина твёрдо, почти жёстко. — Ты сама знаешь, что это совершенно невозможно. Уж лучше я буду зарабатывать на жизнь тем способом, которым я это делаю, чем вернусь в дом своей мачехи.
Она говорит ещё много чего. Много. И всё так же резко, как и в тот последний день — день похорон их отца — когда оскорблённая Нина выскочила из дома и уехала, сочтя какое-то из замечаний матери Оделис непозволительно грубым по отношению к себе. Старшая из сестёр Линдслей была красавицей — изящной, обаятельной, обворожительной. Такой, какой следовало бы быть дворянке, а не дочери зажиточных, но не богатых купцов. Впрочем, она и сейчас всё та же. Такая же изящная, обаятельная, обворожительная — только утомлённая. И всё такая же гордая. Она не может себе даже представить жизнь в доме мачехи, которая когда-то просто сказала ей грубое слово. Ей лучше жить здесь, в этой крохотной комнатке, в которой едва помещаются кровать и сундук, лучше работать так, как она сейчас работает, но ни в коем случае не возвращаться в постылый дом... И червовая восьмёрка может на это лишь кивнуть, попрощаться с сестрой и выбежать из её комнаты, а после и из большой квартиры, в которой ютились, наверное, девушек десять, таких же, как и Нина. И все они, должно быть, так же несчастны, как и она...
Оделис так и не находит слов для того, чтобы как-то убедить сестру вернуться домой. Та всё так же строго смотрит на неё и снова повторяет, что не желает ничего слушать. И младшая из сестёр Линдслей, как-то слишком уж торопливо попрощавшись, выбегает из этой душной тесной комнатушки, где ютилась Нина, пробегает по узкому грязному коридору, выбегает на лестницу и бежит вниз. На улицу. Её старшая сестра, разумеется, ничего не успевает ей сказать, впрочем, догонять её она тоже совершенно точно не будет. Они никогда не были особенно близки, а после смерти единственного человека, который их связывал — их отца — и вовсе стали чужими друг другу.
— Здравствуйте, сэр, — откланивается Оделис поднимающемуся наверх по узкой заплёванной лестнице мужчине. — Приятного вечера, сэр...
Мужчина не обращает на неё совершенно никакого внимания и продолжает подниматься по лестнице и дальше. А она выбегает на улицу, добегает до старого моста, который находится в самом конце этого переулочка, останавливается, пытается кое-как отдышаться, облокачивается на перила. Её сердце словно кто-то сжимал своей ледяной рукой, словно желая вырвать его из груди...
Линдслей бы хотелось расплакаться прямо сейчас — от того странного и необъяснимого чувства какой-то обиды на Нину, которая своим равнодушием прогнала её... Впрочем, вряд ли она виновата в этом, её старшая сестра... Оделис же видела, насколько тяжело ей было. И в доме мачехи Нине Линдслей тоже было очень тяжело. Вероятно, даже ещё более тяжело — раз она не хотела возвращаться туда. Наверное, Оделис никогда этого не понять... Да, у её матери был не слишком мягкий характер, конечно, она могла накричать в любой момент, в любую секунду могла разразиться ругательствами и даже наподдать, когда ситуация раздражала её слишком сильно... Но Оделис Линдслей не променяла бы свой родной дом ни на что на свете. Уж тем более — не на ту жизнь, которую пришлось выбрать для себя её единокровной сестре Нине.
Линдслей стоит на мосту и думает только о том, что это, должно быть странное место — этот город. На берегу моря. Красивый. Это единственный мост в этом городе — и тот над высохшей некогда рекой. Сейчас здесь совсем сухо. Сегодня, ещё только направляясь к Нине, Оделис успела заметить, что под мостом было абсолютно сухо. Не было ни плесени, ни мха, ничего, что обычно можно заметить под мостами... Девушке было интересно, что это за город такой... Он был необычен — необыкновенно чист, осенью здесь никогда не было неубранных листьев, почти не было пыли... Дома здесь были самые обычные — выкрашенные в белый, розовый или жёлтый цвета, всегда идеально чистые и аккуратные. Но, как оказалось, только снаружи. Дом, в котором жила Нина, тоже был очень чистым снаружи. Но внутри... Внутри там было просто отвратительно. Младшая из сестёр никак не может понять, что в этом городе, что в том доме, в той маленькой душной и сырой комнатке, в той работе, было лучше того, что было в доме вдовы Линдслей...
— Оделис! — слышит она удивлённо-радостный голос Эрны. — Ты тоже здесь?
Эрна — в летних белых шортах и осеннем тёмно-красном свитере — мечтательной, чуть шатающейся походкой ступает по поребрику и чуть не падает, слишком уж замечтавшись. Леонризес — в длинном, подобранном точно-точно по погоде, тёмно-зелёном шёлковом платье с традиционной для её рода вышивкой и шерстяной почти бурой шалью, завязанной каким-то странным, но весьма красивым узлом — то и дело подбирая юбки, шагает уверенно и быстро, почти чеканя шаг. Бубновая и пиковая королева совершенно не похожи! Так, пожалуй, думают все, кто хоть раз видел их рядом друг с другом — самого среднего росточка, чуть пухленькая Эрна с копной самых обыкновенных совсем немного вьющихся тонких растрёпанных волос, с редкими веснушками на светлом лице и с обыкновенными серыми глазами, одетая обыкновенно в какие-то мешковатые кофты и свитера, обязательно в шортах или не слишком длинной юбке, часто в мятой одежде, вечно растерянная, несобранная, но весьма добродушная, умеющая сопереживать и прощать людям всё на свете, вечно самую малость медлительная из-за своей мечтательности, состоящая будто из одних плавных линий и высокая, ниже она была из их отделения только трёх тузов — Константина, Феликса и Тигардена, тонкая Леонризес, высокородная горделивая красавица с роскошными тёмными волосами, всегда так аккуратно заплетёнными в одну или несколько кос, с эльфийскими фиолетовыми глазами, всегда одетая со вкусом, хоть и не по последней моде, как Юсуфия или Эйлин, безукоризненно аккуратная, собранная, внимательная во всём, за всю свою школьную жизнь не нарушившая даже одного, самого незначительного правила, до ужаса строгая к себе и к другим, резкая в своих суждениях, непоколебимо уверенная в собственной правоте, вечно серьёзная и чуть язвительная и насмешливая, но только настолько, насколько ей позволяло её положение в обществе, почти угловатая в своих хорошо продуманных, отточенных движениях. Они были совершенно разные. Верящая в легенды и в любовь Эрна Хоу и прекрасно осведомлённая обо всём, но не слишком доверчивая эльфийская княжна Леонризес.
Бубновая и пиковая королевы... Вообще, всё в том разделении, которое выдумала для них Академия, было отвратительно неправильным. Наверное, эти мысли приходили в голову каждому ученику... А эта практика? Эти беганья по лесам и городам в поисках каких-то вещей? Эта жизнь в палатках? Она разве была хорошей? Была необходимой? Для практически всех учеников Академии это была просто пустая трата времени. Оделис совершенно ничего не понимала в той системе образования, которая была учреждена. Совершенно ничего. Это всё представлялось девушке настолько глупым и бессмысленным, что она ничего не могла понять...
— Тоже разделились на пары, да? — насмешливо интересуется княжна Леонризес. — Уж не знаю, чья это была идея, но я рада, что была отправлена в этот городок с Эрной, а не с тем же Тигарденом!
Эрна радостно улыбается и бросается навстречу червовой восьмёрке, подбегает к ней и обнимает как можно крепче. Леонризес лишь усмехается и всё тем же шагом, ничуть не убыстряя и не замедляя его, подходит к Оделис, здоровается с ней и смеётся. Так, как смеётся именно она — чуть-чуть усмехаясь, чуть свысока, но при этом как-то странно по-доброму. Она необыкновенная... Эта горделивая эльфийская княжна... Оделис ни разу в жизни не видела второго человека с таким характером.
А Эрна? Эта неуклюжая мечтательница? Во всей Академии не было никого похожего! Впрочем, среди тех пятидесяти двух человек, в которые попала и Линдслей, и не было похожих друг на друга людей. Все были совершенно разными. Религиозная Мери Земирлонг, принципиальный и благородный Феликс Эсканор, романтичная Мира Андреас, смешливая и несколько завистливая Эниф Монтаганем, гордая княжна Леонризес, всем сочувствующая Эрна Хоу, мрачный Константин Райн, язвительный Эйбис Вейча, немного глуповатый Тедд Раймон... Все они были абсолютно разными, совершенно не похожими друг на друга...
— Нет, я просто... — бормочет как-то ошарашенно Оделис, совершенно не понимая, что можно ответить...
Эльфийская княжна строго смотрит на неё, кажется, догадываясь о мыслях червовой восьмёрки. Она всегда отличалась этим. Пониманием. Не неосуждением, которое было присуще Эрне, а именно пониманием. Леонризес могла осуждать, могла неодобрять чьё-то поведение, но она всегда смотрела с каким-то ужасным, необъяснимым и от того пугающим пониманием.
Оно сквозило во всём — в каждом незначительном даже разговоре, в каждом выверенном движении, в каждом насмешливом и умном взгляде, в каждой надменной улыбке... Она была красавицей — эта эльфийская княжна. Красавицей, которой, во всяком случае, в Академии, не было равных. Вечное понимание в её глазах почему-то привлекало к себе, манило... А её голос? Как людям нравился её голос! Она считала себя обязанной быть самим совершенством во всём...
— Итак, о чём мы говорили? — спрашивает Леноризес, несколько сбитая с мысли. — Ах да, о Драхомире и Деифилии, о Йохане и Елисавет, о Грайнтхаре и Джирральдине...
Конечно... О чём ещё могли говорить пиковая и бубновая королевы? Первая очень многие из легенд знала, а вторая любила их. Княжна знала обо всём — очевидно, эльфы были, как и вампиры, особенными почитателями всего, что происходило в древности. Люди были не такими. Половину легенд люди даже пропускали мимо ушей, не считая их слишком полезными для восприятия. Вампиры, эльфы, маги — они воспитывали своих детей этими ужасными рассказами, а люди не считали это необходимым. Легенды были страшными. В них было полно смертей, насилия, войны, сражений — того, что детям знать совершенно необязательно.
Эрна Хоу, насколько Оделис помнила, даже тогда, когда только поступила в Академию, была в восторге от этого всего — она с радостью играла во всех школьных спектаклях, стремилась как-то узнать побольше, от неё даже уставали учителя. Эта восторженная девочка — именно так её запомнила тогда госпожа Матильда Гроллте, старушка из попечительского комитета. Туда ещё входила герцогиня Джулия Траонт, граф Норан Миллберг, великовозрастная княжна Эсканор, тётя Феликса и Розы, лорд Грегори Илнед, герцог Антуан Маликорн, баронесса Августина Шефердин... Их имена учителя заставляли заучивать наизусть... Имена этих людей, которые вкладывали в Академию магии просто огромные деньги для того, чтобы хоть кто-то из детей мог учиться бесплатно... Оделис видела их всех — почти все они приезжали на праздники, говорили какую-то речь. Только герцогиня Джулия Траонт не любила появляться на пышных торжествах... Эрна умудрялась вывести из себя и их тоже. Своими вопросами, своим рвением узнать... Оделис никогда не была такой одержимой какой-то идеей. А бубновая королева жила этим — жила этими часто жестокими сказками о героях старины. Пыталась рисовать их — получалось не слишком хорошо. Ей всегда рисовали Юсуфия или Роза — уж они-то рисовать умели на зависть хорошо...
— Я не слишком люблю Драхомира, — поясняет зачем-то Эрна. — Ты знаешь, я придерживаюсь позиции неосуждения, но... Он был странным.
Драхомир... Странная тёмная личность, про которого было очень много книг. Больше даже, чем про Танатоса. Вероятно, из всего Сонма Проклятых был больше всего дружен с Йоханом — именно тот сочинял всякие баллады и похабные песенки, которые потом вошли в основу легенд об этих людях. По легендам — жестокое чудовище, ничем не уступающее Танатосу. По легендам — воплощение самой Войны. Демон, девизом которого всегда была фраза «И Смерть содрогнулась»...
Оделис улыбается. Даже Эрна — их сострадательная и всем сочувствующая Эрна — его не любила. Тогда что можно говорить об остальных? Леонризес чуть заметно кривит губы в усмешке — знала же, чего добиваться... Линдслей едва сдерживается от того, чтобы не фыркнуть от смеха — пиковая королева всегда умела заставить людей испытывать именно те эмоции, отстаивать ту точку зрения, которые её устраивали в этот момент больше всего. Оделис всегда поражалась её этому умению — манипулировать людьми так, чтобы они этого даже не замечали.
— Он — демон! — усмехается эльфийская княжна, приподнимая полы своего платья и довольно живо перескакивая через лужу. — Ему положено быть странным.
Хоу кивает и добавляет, что она, всё равно, не слишком любит Драхомира и рассказы о нём. Они разговаривают ещё долго — бредут по узким улочкам этого города, обсуждают странные легенды, которые не слишком интересуют кого-то помимо Эрны. Оделис едва поспевает за важной и быстрой поступью Леонризес. А бубновая королева, кажется, привычна к такому темпу ходьбы...
А потом... Потом Лиднслей почему-то вдруг особенно остро испытывает потребность отстать от них, попрощаться, сказать, что ей нужно куда-то... Она и сама не знает — куда. В этом городе она сделала все свои дела, которые только можно было сделать. Лучше было и дальше продолжать идти с горделивой эльфийкой и этой странной мечтательницей. Но Оделис сворачивает на незнакомую ей улочку, пробегает некоторое расстояние и выходит практически на край города.
Там пусто и тихо. И лишь одна одинокая фигура виднеется на холме — тёмная фигура человека словно окидывает все эти просторы свысока, словно что-то, подчинённое ей... Словно некий властелин надвигающейся тьмы стоит он на некотором своём постаменте и оглядывает владения, подчинённые лишь ему одному... Оделис сама не знает, почему ей в голову пришло именно это сравнение — оно скорее должно было бы появиться в голове у зачитавшейся легендами Эрны, утончённой Леонризес, впечатлительной Аделинд или романтичной Миры. Но не у Оделис Линдслей. Червовая восьмёрка никогда не верила во всю эту чушь.
Вероятно, всё дело было в том, что она сейчас наговорилась об этих проклятых легендах с Леонризес и Эрной. Зря она вступила в этот разговор, всё-таки! И ещё более зря — ушла от них. Почему-то сейчас ей становится очень страшно. Она не знает, кто этот человек, не знает, чего он хочет, зачем находится здесь. А, быть может, дело ещё в том, что прямо по направлению к ним плывёт тёмная грозовая туча. Тёмная одинокая фигура, сильный холодный ветер, неласковое и неспокойное тёмное небо — это всё навевало какие-то дурные предчувствия. Смешно — Линдслей никогда не верила предчувствиям. Те всегда обманывали её.
— Кто вы?! — кричит Оделис, не смея сделать даже шага по направлению к этому неизвестному мужчине. — Кто вы такой, сэр?!
Зачем Линдслей выкрикнула это? Она совершенно не понимает, для чего ей это было нужно. Человек стоит спиной к ней. Стоит, даже не шевелится. Всё так же смотрит на синеющие верхушки деревьев, на небо... И тогда, когда Оделис Лиднслей уже кажется, что перед ней лишь фигура, созданная из старой одежды и сухих веток местными ребятишками и предназначенная лишь для того, чтобы пугать людей, случайно вышедших сюда ночью, он оборачивается.
— Подойди! — усмехается мужчина ей в ответ. — Зачем ты боишься меня? Я не сделал тебе ничего дурного!
Она подходит. Ступает медленно, осторожно, как-то не слишком веря словам этого странного человека. Почему-то она его сильно боится. Кто он был такой, раз заставлял её так сильно бояться его? Казалось, он едва держится на ногах — такою слабостью от него веяло. И в то же время — он стоял. Какая-то невероятная, необъяснимая, невозможная, немыслимая сила исходила от него. Какая-то тьма чувствовалась в нём.
Линдслей старается хоть как-то отвлечься от своего страха. Она старается получше разглядеть его. Перед ней стоит высокий худой человек, болезненно бледный, с тёмными синяками под глазами, в руке его окурок сигареты — мать всегда говорила Оделис, насколько курение вредно, девушка никак не может понять тех, кто берёт эту отраву в руки, — указательный палец пересекает тонкий шрам. Одет он в тёмное поношенное пальто, а на его плече...
— У вас на плече — следы ото мха, — замечает девушка тихо. — Откуда? Здесь нигде не растёт мох. Я знаю.
Он кривит губы в усмешке. Не улыбается, не смеётся — именно усмехается. Почему? Это почему-то заставляет Линдслей практически отшатнуться от него. Должно быть, это не слишком вежливо по отношению к этому человеку. Плевать. Она не Леонризес. Она не обязана быть всегда вежливой.
— Вы можете перемещаться очень-очень быстро — мгновенно переноситься из одного места в другое... — бормочет девушка как-то слишком уж осторожно. — Очень мало кто это может, сэр.
Он вздрагивает словно от удара, с какой-то необъяснимой болью смотрит на неё. Словно она причинила ему боль своими словами... Странно — Линдслей не сказала совершенно ничего такого. Она даже была вежлива — ей это удалось, хотя от страха девушка и думала, что скажет что-то довольно грубое... Ей совершенно не за что себя винить в том, что он так болезненно дёрнулся от её слов.
— Я сильнее, чем ты, девочка, — усмехается человек почти грустно. — Я многое могу, девочка... Очень многое...
Она верит в это. Разумеется — верит... Разве возможность перемещаться из одного места в другое за считанные секунды — мох на его плече был ещё совсем свежим, словно он запачкался ещё несколько минут назад, — не была тому подтверждением? А если человек умел делать это, он, конечно же, был способен и на многое другое.
— Подойди ближе! — говорит он почти властно. — Подойди и дотронься до моей руки, маленькая девочка-медиум...
Он засучивает правый рукав — только сейчас Лиднслей видит так же то, что кисти обеих его рук сильно обгорели. Странно — когда она смотрела на него, когда заметила мох на его пальто, она не видела этих страшных ожогов... Оделис осторожно, с каким-то почти суеверным ужасом дотрагивается до его искалеченной руки, очень аккуратно касается своими пальцами его худого запястья — той тонкой полоской кожи между обгоревшей кистью и рукавом чёрного пальто...
Червовая восьмёрка довольно легко прорывается в разум этого странного человека — он добровольно впустил её. Она чувствует, как с головой окунается в какой-то бесконечный поток. Поток мыслей и воспоминаний у каждого человека свой, отличный от других — Оделис достаточно лишь прикоснуться к любому человеку рукой, чтобы увидеть и почувствовать это. Одно прикосновение — и она в ворохе его чувств, мыслей, эмоций, воспоминаний. Девушка всегда почти боялась этого — боялась быть совершенно другой, отличной от остальных... Это всегда было необыкновенное ощущение — погружаться в водоворот чужих мыслей. Только мысли. Только воспоминания — она чувствовала всё то, что чувствовал человек, чьи мысли были сейчас ей доступны, она могла буквально коснуться их рукой, буквально увидеть их. Оделис слышала их. Мысли. Каждую незначительную деталь, которую человек помнил, она могла подметить и увидеть. Почти на самом деле прикоснуться к сердцу того человека, которого она в данный момент держала за руку. Не ощущала ничего, что тот человек в тот момент ощущал физически. Только мысли, только эмоции. Пожалуй, это было почти страшно. Звучало страшно во всяком случае. Наверное, в этом не было ничего такого — раз в несколько десятилетий рождались маги, которые это умели. Умели — проноситься через водоворот мыслей и чувств человека, к которому прикасались. В этом не было ничего такого — рождались же и маги крови, и маги разума, и маги душ, и маги мироздания. Так и это — это был просто странный дар, который был и проклятьем для своего обладателя. Нужно было научиться жить с ним. Научиться делать вид, что ты не замечаешь лжи, фальши в людях — потому что тогда легче общаться с ними. Обычно все, кто каким-то образом узнавал о таких способностях девушки, отшатывались от неё, просили больше никогда не приближаться к ним... Почему же этот человек сам сказал ей дотронуться до него? Что было в его памяти такого, что он хотел бы поведать ей?
Через каких-то несколько секунд она оказывается словно бы в каком-то тёмном, должно быть, сыром, помещении. Кругом лишь холодные камни. Тёмная камера, довольно большая, правда, по размерам. Неприятное, жутко неприятное место. Тёмное, должно быть, сырое и холодное...
Человек, в мыслях которого Оделис сейчас находится, прикован цепями к стене. Линдслей не слишком хорошо понимает, что происходит. Она снова чувствует, как в её душе появляется страх. Должно быть, она труслива. Спорить с этим уже поздно, да и слишком глупо — ей, действительно, страшно.
В камеру — это, очевидно, именно тюремная камера — входит странная девушка в каком-то совершенно неуместном в данной обстановке вечернем длинном светло-сиреневом платье. Она подходит к этому человеку жутко медленно, не торопясь, к тому же — будто бы чуть-чуть пританцовывая. Бесшумно, лёгкой походкой... Это выглядит столь неуместным в этой обстановке, где стены буквально давят на сознание человека, заставляя его чувствовать себя некомфортно, нехорошо...
— И как тебе, Предатель, — усмехается девушка, чьего лица Оделис не может разглядеть — оно сокрыто за какой-то полупрозрачной вуалью, — любить ту, в чьей смерти ты же и повинен?
Человек почти вздрагивает, смотрит на эту девушку зло, почти сходя с ума от невыносимой боли. Что за боль терзала его душу? Оделис не понять это, она чувствовала себя как-то слишком уж неуютно, находясь в сознании этого человека — он не позволял ей видеть и слышать его мысли, только показывал само воспоминание. Насколько же он был силён, раз мог такое? Оделис знала, что Константин, Эйбис и Леонризес могли вытолкнуть её из своего разума, если бы она решила залезть туда, но тут дело было совершенно в другом — этот странный человек позволял ей копаться в его сознании, но только в той его части, которую он мог ей показать.
Девушка в светло-сиреневом платье подходит совсем близко, почти вплотную, она дышит практически в губы этому мужчине, смотрит с каким-то ужасно очевидным и каким-то неправильным и правильным одновременно превосходством, улыбается — Оделис не может этого разглядеть, но она совершенно точно знает, что эта девушка улыбается. Потому что мужчина, к которому она пришла, совершенно точно это знает.
— Каково это, Ренегат, — продолжает она, вонзая ему в рёбра ещё один кинжал, — быть бессмертным — полностью, абсолютно бессмертным, неубиваемым, когда все твои друзья и твоя любовь мертвы?
Боль — страшная, всепоглощающая боль. Это то, что Оделис почти физически ощущает теперь. Нечеловеческая. От этого снова становится жутко страшно. Девушка боится того, что вот-вот произойдёт... Боится увидеть то, что скорее всего сейчас будет. Она никогда не любила кровь. Всегда боялась её. Всегда была готова завизжать от вида даже нескольких капель...
— Каково это, любимый из сыновей Киндеирна и Гормлэйт? — тихо, неторопливо, почти нараспев произносит девушка в фиалковом платье, подходя совсем близко к нему, заглядывая в самые глаза. — Каково это быть бессмертным? Ты так стремился к вечной жизни... Ты так хотел быть неуязвимым...
Он дёргается. Дёргается изо всех сил. Но цепи держат его крепко. Сковывают его надёжно. Он может шевелиться, может немного двигаться, но не может сделать ничего, что причинило бы вред ему или его палачу. Это, должно быть, ужасная пытка — иметь возможность двигаться, не быть прикованным абсолютно, но чувствовать своё бессилие.
Он дёргается снова. И снова. Но цепи лишь сильней впиваются в его запястья... А девушка, гаденько улыбнувшись, почти ласково касается его пальцев — и вот человек стискивает от боли зубы, чтобы не закричать. А Оделис видит этот пламень на кончиках пальцев гаденько улыбающейся девушки в сиреневом платье.
— Каково это, брат? — спрашивает палач тихо, словно пытаясь действительно понять. — Каково это быть сильнее всех нас разом?
Он почти стонет от боли, когда девушка сильно бьёт его в живот каким-то странным предметом, названия которого Оделис даже не знает. Стонет. И хохочет как-то совсем уж безумно... Хохочет — от души, почти весело, с каким-то странным и непонятным в данное время чувством превосходства...
— Думаешь, я собираюсь тебе отвечать, Якобина?! — сплёвывает человек под ноги девушке. — Думаешь, я отвечу на твои вопросы?!
Что происходит в его душе сейчас? Оделис боится даже думать об этом. Она старается не чувствовать — ничего не чувствовать. Ей страшно. Она боится быть сметённой теми эмоциями, которые сейчас испытывает этот человек. Линдслей изо всех сил зажмуривается, не желая чувствовать и видеть сейчас всё это... А девушка, названная Якобиной, мягко ступает по полу темницы.
— Думаю... — она действительно думает несколько секунд, — ответишь.
Он снова сплёвывает ей под ноги и пытается ухмыльнутся. Даже ухмыляется... Он почти безумен, подсказывает внутренний голос Оделис. Нет, не почти, думается вдруг ей, когда она снова слышит его смех, этот человек — поистине безумен. Девушка не может даже пошевелиться от того ужаса, который сковывает её душу. А красивая и, только на вид, весьма нежная Якобина делает ещё несколько шагов, медленных, плавных — словно в каком-то старинном медленно танце...
— Ответишь... — качает она головой. — Ответишь. Когда твоя душа будет разлетаться на кусочки.
Человек, в сознании которого сейчас находится Оделис, хохочет. Весело. С ощущением собственного превосходства. Радостно. Легко. Счастливо... Нет! Червовая восьмёрка одёргивает себя. Не счастливо — счастливые люди так не хохочут. Напротив — так смеются лишь люди, в которых что-то совсем недавно сломалось... Будто что-то ударило по душе сильно-сильно, приложив силу куда более серьёзную, чем это следовало бы сделать — словно кто-то с силой ударил ломом по не слишком толстому льду на реке. От этого обязательно пойдут трещины. Крупные. Основательные. Ступишь в это место или ударишь ещё раз — и лёд разрушится полностью. Треснет, проломится окончательно, и человек погрузится с головой в ледяную воду...
— Моя душа и так уже уничтожена почти полностью, — качает головой мужчина. — Ты не сможешь причинить ей ещё больший вред.
Душа этого человека насквозь пропитана кровью. Девушка чувствует этот противный кисловато-металлический запах, от присутствия которого ей всегда становилось нехорошо. Всё плыло перед глазами. Душа этого человека вся в крови — в своей и в чужой. Она не гниёт — Оделис много видела гнилых душ, но душа этого мужчины не тронута гнилью. Но она изранена, а так же замарана в чужой крови.
Якобина лишь усмехается — зло, жестоко. Её красивое лицо это не портит. Напротив, хоть эта эмоция и кажется странной для него, оно преображается, становится каким-то нечеловечески красивым... Она, действительно, красива, действительно, очаровательна... Оделис ни разу в жизни не видела таких правильных и тонких черт лица, ни разу не видела столь красивой и нежной улыбки. Палач делает ещё несколько шагов — теперь по направлению к выходу из темницы. Видимо, ей надоело мучить этого человека... Оделис думается, что это хорошо — она так скорее сумеет вырваться из этого страшного воспоминания. Вот — тоненькая фигурка Якобины уже почти исчезает...
— Отрекись, — предлагает ему девушка, останавливаясь у двери и оборачиваясь к нему, — от своей любви — и ты будешь свободен, дорогой братец.
Странное предложение. И страшное одновременно. Предложение свободы — того, что выше всего ценится человеческой душой, в обмен на отречение от самого дорогого, что у этой души имеется. Жестокая пытка. Очень жестокая. Оделис совершенно не понимала, зачем это было нужно... Что такого мог совершить этот странный мужчина? Что такое ужасное могло произойти?
— Думаешь, отрекусь? — как-то безумно усмехается человек, чьё воспоминание сейчас Оделис видит. — Думаешь, я смогу отречься от неё после всего того, что я сделал ради неё?! Я предал мать, отца, братьев, тебя — ради неё одной. Я совершал то, что противоречит Кодексу — только ради неё. Думаешь, я смогу предать её после всего этого?! Предать её память?! Якобина, милая, ты действительно настолько глупа, что думаешь, что я смогу убить то, что ещё осталось от моей души, только ради паршивой свободы?!
Он смеётся. Смеётся так безумно, что от жалости и сострадания к нему у Оделис разрывается сердце. Его очень сильно жаль. Вероятно, именно так смеются люди, в жизни которых уже ничего не осталось — ничего, ради чего они пожертвовали всем, что когда-то в их жизни было. И никого. И никто не любит таких людей, никто не жалеет их — их чаще боятся. Человек, отдавший всё, страшен. Страшен в гневе, страшен в ярости, страшен в ненависти, одним словом — страшен в скорби.
Это был страшный человек. С таким опасно встречаться когда-либо. Такие люди подобны урагану, подобны стихии — они сметают на своём пути всё, что появляется на нём... Они готовы уничтожить всё на свете ради того, что их волнует на самом деле. Они неуправляемы. И потому особенно опасны.
— Ты сделаешь это когда-нибудь, — кивает Якобина, она кажется очень спокойной, впрочем, наверняка, она и была абсолютно спокойна сейчас. — Я когда-нибудь обязательно тебя сломаю, мой милый братец.
Она абсолютна спокойна, в её душе, кажется, не появляется ни сострадание, ни жалость к тому человеку, которого она пытает — к её брату. Страшное существо. Ужасно жестокое. И в столь нежном обличье! Если бы Оделис увидела Якобину на улице, в Академии, где-нибудь помимо этой камеры, Линдслей была уверена в этом, она бы подумала о том, что Якобина — нежнейшее и чистейшее существо...
И жестоко ошиблась бы.
На деле это был совершенный монстр. Не способный на сострадание. Оделис видела душу этого человека — она видела, насколько ему было плохо. И Якобина видела это. По её глазам было понятно это. Она прекрасно осознавала, какую боль причиняет своими жестокими и колкими словами. Прекрасно понимала... И продолжала причинять боль ещё большую... Кто она была такая, эта Якобина, чтобы быть способной на такую невероятную, немыслимую жестокость?
— Ты обязательно сломаешься, Ренегат, — произносит она задумчиво. — Или струсишь. Ты либо сломаешься, либо сбежишь — в любом случае, этим ты только признаешь своё поражение передо мной...
Он смеётся ей в ответ. Просто смеётся. От души. Искренне. Совершенно не веря в такой исход. Оделис становится страшно от того, насколько этот человек ошибается — когда-нибудь он вдруг это поймёт... Линдслей думается, что она когда-то уже видела эти жестокие ясные глаза Якобины...
— Все ломаются, брат, — пожимает девушка плечами. — И ты ничем не сильнее их, если подумать.
Он хохочет. Безумно. Неистово. Содрогаясь всем телом. Оделис думается, что он силён. Но Якобина сейчас явно сильнее. Она в более выгодном положении. Она — палач. А он — лишь жертва. Узник. Заключённый всегда проиграет в силе тому, кто его заточил, кому хватило на это сил. Червовой десятке безумно жаль его — никто не заслуживает такой боли. Ни один преступник. Каким бы тяжёлым преступление не было... Никто не заслуживает кары хуже смерти!
— Думаешь? — усмехается мужчина как-то сипло. — Я очень многое совершил, милая сестрица. Неужели я не сильнее их всех?
Палач пожимает плечами и сдержанно улыбается, довольно долго молча смотрит на него — Оделис не знает, сколько времени проходит после того момента, как голос узника прозвучал в последний раз... Она боится и одновременно с нетерпением ждёт того, что же произойдёт дальше — раз её не выталкивает из его воспоминаний, значит, дальше определённо что-то ещё произойдёт.
— Даже слабее, — вдруг тихо и почти ласково произносит Якобина, качая головой. — Знаешь, в чём твоя проблема, брат? Тебя есть чем пытать. Очень много чего. Ты весь состоишь из вины. Тебе ужасно больно из-за этого.
Человек снова смеётся. Теперь — как-то обречённо, что ли... Оделис страшно видеть это. Ей бы хотелось отпустить его руку прямо сейчас — и не видеть того, что произойдёт дальше. Вряд ли на это возможно было взглянуть без слёз — кем бы не являлся этот человек, какое бы страшное преступление он не совершил, нельзя осуждать его на что-то настолько ужасное, на то, что для него во много раз хуже смерти. Нельзя осуждать человека на столь страшную кару.
Нужно проявить хоть какое-то милосердие... Хоть какое-то — не нужно слишком много. Просто обречь на смерть того, для кого уже дальнейшей жизни нет и быть не может — что может быть проще? И что может быть милосерднее? Обречь человека на то, чего он сам уже так хочет... Почему нельзя сделать этого? Оделис не понимает, почему...
— А мне... — усмехается Якобина как-то зло, — есть, за что зацепиться...
Оделис отшатывается. Кое-как находит в себе силы отстраниться, отпустить его руку, практически отскочить в сторону. Линдслей едва может пошевелиться от ужаса, который её переполняет. Люди такого рода, как этот мужчина, что стоит перед ней сейчас, ничего не делают просто так, ничего не делают из чистого каприза — такое поведение уж скорее можно ожидать от ребёнка вроде Эйбиса. Но этот человек был совсем другим — Оделис практически соприкоснулась с его душой. Она могла это утверждать. Такие люди никогда и ничего не делают просто так.
Мужчина стоит перед ней и поправляет своё тёмное пальто. Вот! Это было странно! На улице тепло — Оделис была в одном лёгком сарафане и не замерзала, хотя обыкновенно мёрзла очень сильно и даже тогда, когда всем было ещё жарко. А он стоит в зимнем пальто на солнцепёке, его шея обмотана алым шерстяным шарфом — и он словно не чувствует никакого дискомфорта.
— Чего вы хотите? — спрашивает Оделис почти истерично. — Зачем вы дали мне прочесть ваше воспоминание, сэр?
Она не понимает... Она в ужасе от того, что только что ей довелось увидеть. Быть может, и не стоило воспринимать это настолько близко к самой себе, но... Люди не любят показывать свою душу кому-нибудь. Душа — священна. Она — неприкосновенна. Никто не имеет права прикасаться к чужой душе, если это не в интересах вынесения справедливого приговора за некоторое преступление — которое в этом случае должно быть очень и очень серьёзным. И каждый человек считает свою душу неприкосновенной. Это то, что нельзя доверить никому на свете, а тут... Ей дали прочесть воспоминание. Должно быть, являющееся частью какой-то ужасной череды событий для данного человека. А был ли он человеком вообще? Каждый человек, маг, вампир, эльф или сильф боится за свою душу. Каждый. Почему же этот мужчина не боялся?
— Чего я хочу? — усмехается человек невесело. — Ничего не хочу. Уже. Достаточно давно я понял, что мне совершенно ничего не нужно.
А в голове Оделис всплывает лишь одно слово — мести. Этот человек хочет мстить. Всем, кто был так или иначе виновен в его горе, в его боли, что калечила и разрывала его душу на части... Он был, вероятно, весьма умён, в его глазах буквально светился этот живой ум, неплохо образован. Он был хорош собой, почти красив, вероятно, некогда даже обаятелен, возможно — улыбчив... Вероятно, у него когда-то очень красиво, почти завораживающе блестели глаза, когда ему было хорошо, когда он мечтал что-то сделать, что-то совершить... Что-то такое, от чего содрогнулась бы вселенная...
Но он несчастен. И готов мстить за это несчастье. Он не улыбается сейчас, лишь как-то неуверенно кривит губы, пытаясь это сделать. Но не может. Глаза его смотрят устало, сами они практически пусты. В них нет ничего, кроме той боли, которую он чувствует, вероятно, уже очень давно. Оделис заглядывала в его душу, она почти видела его глаза — правда, с другой стороны. И там они были моложе. Сейчас он уже старик, а тогда был ещё так молод...
Этот человек испит кем-то до дна. От него самого практически ничего не осталось.
Он сам — пуст.
Он в ярости.
— Как вас зовут? — испуганно бормочет девушка. — Ваше имя, сэр?
Оделис, кажется, догадывается... Это просто не может быть кто-то ещё. Его глаза... Они нечеловеческие. У людей глаза редко бывают настолько яркими. И Линдслей боится. На самом деле боится — потому что тогда получается, что живой она отсюда уйти уже не сможет. Разве отпустят её после того, что ей удалось увидеть? Он знает, что она медиум. Знает — и дал прочесть ей свои мысли, своё воспоминание. Разве есть у этого мужчины хоть какая-то причина оставить её в живых после того, что она увидела? Разве есть у неё хоть один-единственный шанс уйти из этого места? Бежать она не сможет. Это просто бесполезно — вот если бы она была оборотнем, у неё был бы некоторый шанс. Но она не оборотень. Она медиум. Просто слабая глупая девчонка, умеющая читать чужие мысли при прикосновении. Тому, кто стоит перед ней, не составит никакого труда догнать её, если она бросится бежать. Хватит нескольких секунд. Может быть — даже меньше. И, всё же, пожалуй, больше всего на свете Оделис Линдслей сейчас хочет сбежать из этого места.
— Ты же сама это очень хорошо понимаешь, — говорит мужчина. — Я видел это в твоих глазах — ты поняла, кто я.
Поняла. Но... Ведь этого не может быть, правда? Это Эрна бы обрадовалась, поняв, кто перед ней стоит, это Эйбис бы всё равно рассмеялся и рассказал что-то невообразимо глупое, как он умеет делать, это Райн пожал бы плечами и сказал, что это не его дело — кто тут ходит, это Леонризес бы безмятежно и, как ей и полагается, безукоризненно вежливо узнала, как у этого человека дела и не нужно ли ему чего-нибудь. Но Оделис Линдслей была не такой, как они. Она не могла радоваться столь ужасному только из-за того, как оно необычайно, не могла отшучиваться, прекрасно понимая, что это не поможет, не могла просто пройти мимо, равнодушно отметив, что это — не её дело, не могла быть доброжелательной к этому человеку... Она боялась его. Боялась потому, что очень хорошо понимала, что больше никто на свете не может стоять перед ней в эту самую минуту. Человек... Он и человеком-то не был...
— Нет, — качает головой Оделис неверяще. — Скажите сами! Скажите сами, как вас зовут, сэр! Пожалуйста, скажите это сами, сэр!
Он лишь пожимает плечами, снова поправляет то и дело съезжающий с шеи тёплый алый шарф, смотрит на неё очень внимательно, словно бы... Словно бы не только ей удалось прочесть его душу, словно в тот момент, когда она видела его воспоминания, чувствовала его мысли, эмоции, он точно так же видел её... Это весьма вероятно, учитывая то, кто он такой. Это более чем вероятно. Оделис просто уверена в том, что её душу тоже прочли. Но зачем? Зачем она понадобилась этому мужчине? Она не была умна, как была умна княжна Леонризес, она не интересовалась так, погрузившись в них с головой, как Эрна, она не была сильна — практически, у неё только и была та сила, чтобы читать души. И, если бы он был человеком, Оделис поняла бы, для чего она нужна, но демонам не нужны медиумы для того, чтобы как-то увеличить своё преимущество перед врагом — они и сами это прекрасно могут сделать.
Никто больше не может стоять перед ней — Оделис прекрасно понимает это. Но девушка ещё надеется. Надеется, что все её разумные доводы окажутся ошибкой, что она потом сможет посмеяться вместе с Эрной и Леонризес над тем, что она, всё-таки, излишне увлеклась идеями Хоу, что перед ней сейчас окажется именно человек, а не демон, что, даже если и демон, то не этот. Кто угодно, кроме него!
Он, очевидно, искалечен — чуть горбится, смотрит безразлично, и руки у него дрожат... Где это видано, чтобы у героя древних преданий дрожали руки? Он бледен, сух, а в каждом его движении присутствует какая-то болезненность. Он болен, он искалечен, он пуст... Но это ведь не отменяет того, что перед Линдслей сейчас стоит один из сильнейших демонов — тот, от кого отвернулись даже его собратья. По легендам он был очень разумен и очень скрупулёзен, а ещё почти всегда улыбался. Йохан описал его таким — разумным, сильным, излишне тщательным и почти всегда весёлым... Но перед Оделис сейчас стоял совершенно другой человек. Почти сломанный. Почти — в нём ещё оставалась та стать, которая теперь и пугала Линдслей особенно сильно, он был полон той своей силы, которую добился едва-едва в те времена, но... Пятьдесят тысяч лет тюрьмы не могли не сказаться. Ни на ком. Человек бы уже успел умереть. А для демона это не срок. Демоны живут куда дольше людей. Но даже для них это очень много. Пятьдесят тысяч лет... Если перед ней и стоял тот, о ком сейчас Оделис думала, он был совершенно иным, нежели это было описано в легендах. Это бы кого угодно сломало. Тем более, Линдслей думалось, что другие демоны вряд ли оставили бы такие прегрешения своего собрата безнаказанными.
— Драхомир, — усмехается он как-то слишком доброжелательно, — меня зовут Драхомир.
Примечания:
Ей хотелось парить, ей хотелось летать...
Ей хотелось кружиться в танце дни напролёт...
Каждую ночь она выглядывала в окно и смотрела на звёзды.
Каждую ночь она ворочалась в кровати, так и не сумев заставить себя заснуть.
Каждую ночь она садилась у окна и плакала о том, что она не вольная птица.
Каждую ночь она заваривала себе чай и грустила об утерянных днях.
Ей хотелось парить, хотелось летать — а приходилось ходить по земле...
Ей хотелось кружиться в танце дни напролёт — а приходилось снова и снова садиться у окна каждую ночь...
Ей хотелось...
Любые исправления латинского перевода данного текста (если вы знаете латынь) только приветствуются, так как это то, что перевёл гугл-переводчик.