Каждой ночью без сна,
Поднимаясь со дна,
Кувшинки грустят.
Не узнает луна,
Как глубока глубина,
Кувшинки молчат.
Незаметно в течение вовлечены
Очевидцы и пленники тайн глубины.
Я знаю, что ты знаешь,
Что я знаю, что ты знаешь.
И ты скрываешь то, что я скрываю,
Что ты скрываешь.
Мы наблюдаем, стоя в темной нише.
Чужие сны не делают нас ближе.
Постоянно вдвоём, постоянно идём
Среди минных пустынь.
Каждый в мыслях один, но зато невредим,
Исступлённо молчим.
Стоит только шагнуть, о тропинке забыв,
Будет странных эмоций безудержный взрыв.
Я знаю, что ты знаешь,
Что я знаю, что ты знаешь.
И ты скрываешь то, что я скрываю,
Что ты скрываешь.
Мы наблюдаем, стоя в темной нише.
Чужие сны не делают нас ближе.
Из глаз в глаза, из глаз в глаза,
Без жеста и без слова
Улыбкой сфинксы незаметно
Обменялись снова.
В пустыне оказались мы случайно,
Обязаны хранить чужие тайны.
Так мы втянуты в вечность.
И вместе, и врозь,
Накануне и впредь.
Чтобы лучше секреты хранить, нам пришлось
Окаменеть.
Мы не сможем уснуть, мы не сможем забыть,
Но попробуй у сфинксов о чём-то спросить.
Я знаю, что ты знаешь,
Что я знаю, что ты знаешь.
И ты скрываешь то, что я скрываю,
Что ты скрываешь.
Мы наблюдаем, стоя в темной нише.
Чужие сны не делают нас ближе.
Из глаз в глаза, из глаз в глаза,
Без жеста и без слова
Улыбкой сфинксы незаметно
Обменялись снова.
В пустыне оказались мы случайно,
Обязаны хранить чужие тайны.*
Интересное это ощущение — когда солнце заливает утром комнату. Когда его тонкие нежные лучи пробиваются сквозь полупрозрачную занавеску, когда касаются подушки, заливают всю комнату своим светом — нежным, не слишком ярким... Когда окно закрыто, в комнате чуть душновато, почти жарко... Интересное это ощущение — просыпаться в десять часов утра, когда солнце уже такое яркое, такое настырное, что лезет изо всех щелей...
Интересное и — как ни странно — противное.
Она ненавидит солнце. Совершенно не переносит его. Оно слишком яркое, слишком слепящее, слишком... Всё слишком, пожалуй. Мария не любит солнце, не любит ясную погоду, не любит жару... Её это ужасно раздражает. Впрочем... Она, пожалуй, из той группы людей, которых раздражает практически всё — громкий смех, яркое солнце, благородство, доброта... Это раздражало. Как раздражала эта внимательность Мердофа. Айстеч постоянно ухаживал за ней, приносил еду, помогал приводить в порядок одежду, словно ему нечем было заняться... Это заставляло девушку чувствовать себя виноватой. И из-за чего? Из-за этой несусветной глупости Мердофа Айстеча? Ей было почти стыдно перед ним за всё то, что она делала, что говорила...
После сделки с тем человеком — впрочем, человеком ли — каждый раз, стоило ей только сомкнуть глаза, к ней приходили странные видения — люди в странных одеждах, с совершенно незнакомыми ей лицами, но такими знакомыми взглядами... Должно быть, она видела то, что ей, вероятно, не следовало видеть, чувствовала то, чего не следовало чувствовать — парила, летала, смеялась, шутила... Она жила той жизнью из тех снов, что казались воспоминаниями, или воспоминаний, что казались снами... Она видела великие битвы, красочные турниры, пышные торжества, грязные разборки в полуразвалившихся кабаках. И ей это нравилось. Марии Фаррел нравилось видеть кровь в своих снах-воспоминаниях. Она всегда любила кровь... Ей нравилось смотреть на эти ярко-алые капли, видеть ужас в чьих-нибудь глазах — обычно, увидеть таковой она ожидала в глазах своей сестры Розы или своей матери — и понимать, что она этого нисколько не боится. Марии иногда казалось, что её матери было бы куда проще, если бы она тогда не родила её, сделала аборт, сдала в приют или что-то такое... Впрочем, наверное, не только для её матери это было бы неплохо. Но самой Марии, что для неё было главным, было очень даже на руку то, что она выросла в семье Кассандры Фаррел, на Земле, в Канаде. Как бы сложилась её жизнь, если бы её мать выбрала какой-нибудь другой город, какую-нибудь другую страну, какой-нибудь другой мир, Мария не знала и — чего уж кривить душой — знать абсолютно не хотела. После сделки с тем существом, по правде говоря, жизнь девушки изменилась лишь самую малость — сны просто стали немного другими. Лишь самую малость другими. Просто лики тех людей, которые приходили к ней по ночам, стали более чёткими, теперь Мария могла видеть каждую деталь в их лицах, фигурах, могла разглядеть даже самый небольшой недостаток, заметить малейшую небрежность... Она могла видеть и тёмные волосы, и выступающие скулы, и блестящие глаза, и измятую и изорванную тёмную одежду... Мария могла видеть и чувствовать то, чего никогда в жизни раньше не видела и не чувствовала.
И это было так прекрасно, что невозможно было передать словами...
Её зовут Мария Фаррел, ей почти семнадцать, ещё летом — кажется, это было месяца три или четыре назад — она была самым обыкновенным подростком из Канады, как она сама считала, потом ещё где-то с месяца два она была принцессой какого-то сказочного королевства — до смерти короля — и была готова биться головой об стенку из-за безысходности, а теперь она просто застряла на Земле во времени до своего рождения и совершенно не представляла, что будет делать. Нет, понимала, что единственным выходом из сложившейся ситуации, наверное, было веселье — то самое, безудержное, откровенно сумасшедшее, но... Как веселиться в таких странных непонятных случаях девушка ещё не знала. Впрочем, наверное, не понадобится слишком много времени для того, чтобы понять такую простую истину.
Эти сны были меньшим, что тревожило её. Те сновидения, которые приходили к ней каждый раз, стоило ей только закрыть глаза... Они появились после того разговора. Наверное, Марии стоило относиться к ним спокойнее. Впрочем, тот демон... Он вложил их в её голову — а он был почти таким же, как она сама, девушка чувствовала очень много общего с ним. Она сама никогда не сделала бы подобного, если бы не знала, что за этим может что-то последовать... Должно быть, скоро с ней случится что-то совершенно, немыслимо ужасное...
Впрочем, случится и случится. Мария совершенно не боится этого. Подумаешь! Может быть, она погибнет из-за этого — но, в конце концов, никто не вечен. Она всегда это знала. Что поделаешь, если ей суждено помереть из-за такой ничтожной глупости, как поцелуй с тем странным парнем? Ровным счётом — ничего. Девушка всегда знала, что помрёт она как-нибудь... Ужасно глупо. Оставалось надеяться лишь на то, что гибель её будет не только глупой и нелепой, но ещё и хоть самую капельку красивой. Хоть самую ничтожную малость...
Что такого было в этих снах? Да ничего особенного.
Это были совершенно такие же сны, которые приходили к ней по ночам и раньше. Разве что с большим количеством самых разных деталей — от цвета волос или глаз до какого-нибудь мелкого шрама на левой руке. В некоторых из этих воспоминаний у неё был мелкий шрам, словно от небольшого и очень давнего ожога, на левой руке — между большим и указательным пальцами.
Это были совершенно такие же сны, которые снились ей много лет подряд и раньше — с самого детства. Разве что раньше всё в этих снах расплывалось, она не слышала ни имён, ни названий местности, не видела ни лиц, ни обстановки — лишь чувствовала ту атмосферу, ту обстановку. И это казалось ей таким родным, таким нужным... Удивительно родным и нужным! Она не любила так ни Землю, ни тот сказочный мир Осмальлерд, не чувствовала их столь же родными и необходимыми — только те места, тех людей, которые были в её странных снах...
Так странно и необъяснимо нужны — словно бы когда-то у неё была совсем другая жизнь, а потом она просто взяла и переродилась, оказалась в этом теле, дочери Теодора Траонта и Кассандры Фаррел... Странное, необъяснимое чувство... И в то же время Мария не имела ни единой причины не верить в это.
Девушка присаживается на подоконник и тяжело вздыхает. Земля нисколько не была дорога ей. Это просто был один из тех миров, где она могла путешествовать, но... У неё никогда не было дома. И это, наверное, многие из людей сочтут страшным. Для неё же это страшным никогда не было. У неё просто никогда не было места, куда она бы всегда смогла вернуться. Это место не было уничтожено, с ним совершенно ничего не случилось — его просто никогда не существовало. Мария сама усмехается своим мыслям — должно быть, многим они казались странными, например, Алу эти мысли точно казались странными, о чём он всегда говорил, но для неё это было действительно так. Фаррел опирается спиной на стену и прикрывает глаза, чтобы снова увидеть те странные сны, которые уже казались для неё такими необходимыми...
Всё, что девушка могла увидеть сейчас, когда она закрыла глаза и погрузилась в ставший уже привычным ей сон — это то высокое застланное тучами серое небо... Она, пожалуй, обожала смотреть на это — на нечто холодное, недосягаемое, манящее... И скалы — неприступные, огромные, тёмные, словно таинственные великаны, что созданы самой природой... Здесь шумел ветер. Он словно бы врывался в то огромное пространство, в котором она сейчас находилась, словно дикий зверь завывал, бросался, почти кричал... Если бы на её голове был какой-то головной убор, он обязательно бы полетел в сторону... Порывы ветра словно накидывались на неё, будто бы пытаясь чего-то добиться... И скалы — эти темнеющие каменные глыбы — словно злорадствовали.
И это до сумасшествия нравилось ей — это злорадство, эта кичливость... Она чувствовала себя здесь абсолютно, совершенно, невозможно счастливой. Это было именно то место, которое ей нравилось, даже учитывая то, насколько оно было опасным для неё — вероятно, именно здесь она могла погибнуть... Это было одно из самых невозможных мест во всей вселенной. Наверное, именно это в нём и привлекало Марию...
И было как-то до невозможности тоскливо... и прекрасно. Темнеющие очертания могучих скал, местами тёмное, местами светлое серое небо, упрямый и сильный ветер, порывы которого ужасно мешали дышать... Мария чувствовала под своими ногами тёмные огромные камни, на которые она, вероятно, не так давно забралась — должно быть, это удавалось ей с трудом, она чувствует боль в подвёрнутой ноге, а оцарапанные руки её саднят... Волны бьются о скалы — порой, до неё долетают те капельки воды. Это было прекрасное ощущение — полной свободы, полной власти над самим собой, полного контроля... Накрапывал мелкий дождик, а она всё стояла, всё смотрела вдаль — на это бескрайнее суровое небо, на эти бушующие волны, чувствовала, как порывы ветра бьют в её лицо, как растрепались её волосы... Она чувствовала себя уставшей, измождённой, выпитой досуха, её руки были все исцарапанны и исколоты, её волосы грязными мокрыми прядями прилипали к лицу и шее, одежда была тяжёлой, драной и насквозь промокшей... Уставшие ноги ныли и едва держали её, а губы были разбиты. Она ещё никогда в жизни не чувствовала себя так ужасно, как в этом сне — сне, где болевшее её запястье было перемотано какой-то старой грязной тряпкой... Ветер завывал и бил её в лицо, волны шумели, разбиваясь о темнеющие скалы, а она просто стояла и смотрела на это грозное уставшее небо...
Ей чудилось, что какой-то человек сидел на этих тёмных камнях, с красивым тонким и умным лицом, с чёрными нечёсаными волосами, закутанный в какие-то жалкие тёмные и даже грязные тряпки... Он сидел на одном из этих огромных валунов, смотрел на недружелюбные волны, что бились о скалы совсем недалеко от них, и левой рукой, на безымянном пальце которой сверкал яркий алый, словно капли застывшей крови, перстень, перебирал струны странного музыкального инструмента, отдалённо напоминающего лютню, извлекая необыкновенные, ни на что непохожие мелодии... Она не знала этого человека и не видела его теперь — она не могла отвести глаз от того бескрайнего темнеющего и нависающего над нею неба... Но она совершенно точно знала, что он был излишне худ, что под глазами его залегли глубокие тени, что высокий лоб его пересекали морщины, что он с самого детства был хром на одну ногу, что пальцы его, так искусно извлекавшие мелодии из его странного деревянного музыкального инструмента, так же нередко держали лук, стрелы, меч, что голос у него был хриплый, сорванный, но при этом очень приятный... Она могла, вообще, многое рассказать о нём — о том, как он однажды играл и пел в одном из древних и красивых городов, спасая этим жизни своих друзей, о том, как любил музыку и поэзию, которые считал неразрывно связанными между собой, о том, что предпочитал коротать длинные зимние вечера в обществе легкомысленных девиц... Мария совершенно не могла понять, почему ей сейчас всё это то ли вспоминалось, то ли казалось — она просто смотрела на это прекрасное, необыкновенное небо...
Ей чудился звонкий мелодичный голос красивой девушки с бледным лицом, у которой на голове была сапфировая тиара и которая куталась в меха. Странно — Мария не видела ничего этого... Не видела этой девушки, но знала, что та была на редкость красива, что волосы у неё были иссиня чёрные и очень длинные, что на голове у неё сияла эта сапфировая тиара, что губы у неё были очень тонкие, тёмно-красные, почти всегда искусанные... Она, словно наяву, видела этот упрямый взгляд светлых глаз, эту горделивую осанку, этот насмешливый большой рот... Она видела те яркие букеты из маков и незабудок, которые эта девушка так часто держала в руках...
Ей чудились крики. Громкие. Яростные. Кто-то словно хотел пробиться сюда — в этот ничтожно маленький мирок... И девушка, которая тихо напевала какой-то похожий то ли на религиозный, то ли на народный мотив, каждый раз дёргалась, оглядывалась и с досадой снова отводила взгляд и принималась петь. А человек, который играл на странном инструменте, похожем на лютню, не обращал ни на что внимания. Он просто сидел и смотрел на небо и на море. А ей самой хотелось расхохотаться — чуть злорадствуя над тем, кто оставался за пределами этого места, кто был свободен, не обречён прозябать, как они втроём, свои последние дни в этой жуткой и прекрасной пустыне, с какими-то жалкими запасами продовольствия и воды... Сколько они протянут с этими жалкими остатками? И в то же время, почему-то, Марии было жутко жаль того, кто кричал там...
Человек, игравший на музыкальном инструменте, оборачивается к ней, смотрит на неё своими впалыми глазами. Он прекращает играть, поднимается на ноги, прихрамывая — как раз на ту ногу, как Фаррел и думала — подходит к ней, поправляет спадающие на глаза пряди тёмных слипшихся волос...
— Сколько мы здесь протянем? — обращается он к Марии устало. — Мы здесь с неделю и до сих пор не смогли ничего придумать.
Она сама так устала... Сколько они втроём прошли до этого? Много, очень много миль... Много миль — по лесу, по степи, по скалистому берегу моря... И ничего — ни единой зацепки. Ни одной, даже самой крошечной надежды на выход... Ни единого шанса выбраться. Хотелось выть, кричать от отчаяния, ломать себе руки, ноги, вывернуть себя наизнанку — но всё было совершенно бесполезно.
Хотелось плакать... Жутко хотелось... Нет! Не плакать — рыдать в голос. Рвать на себе волосы, кусать в кровь губы, разбивать костяшки, срывать голос в тщетной попытке докричаться до того, кто в силах был пробить этот чёртов барьер, кто, действительно, был достаточно силён для этого. Не она... Она была так слаба в этот момент... Так ничтожна... Какой удар по её гордыне — хотелось захохотать! О! Те палачи постарались на славу — она признавала своё поражение! Хотелось им аплодировать — постарались они, действительно, неплохо! Очень даже неплохо! Они молодцы! Но они не знают, кто такая Мария Фаррел. Мария Фаррел всегда найдёт выход. Всегда. В какую бы безвыходную ситуацию она не попала.
Герои никогда не умирают.
Герои всегда уже мертвы.
Для героя мир — важнее их жизни, важнее их друзей, их семьи.
Но она — не герой. И она никогда не станет им. Быть героем — притворяться, что ты лучше, чем есть на самом деле, выставлять напоказ свою светлую сторону и полностью прятать тёмную... Быть ужасно лживым и лицемерным — вот что значит быть героем. А она, быть может, лжива, но совершенно точно не лицемерна. Она презирает это — то корявое притворство, с которым так носились эти герои. Она — точно не герой. Ей чужды честь, благородство, долг — она поступает только так, как ей самой в этот момент хочется. И если для того, чтобы выбраться из этого места, придётся расколоть или сжечь пару миров — она совершенно не против. В конце концов, Мария Фаррел никогда не была героем... И никогда не хотела им стать.
— Придумаем, — отвечает она, и сама же не узнаёт своего голоса. — Всегда же придумывали. Йохан. Мы с тобой знакомы ещё с той поры, когда были совсем ещё детьми... Мы всегда находили выход.
Та девушка, которая сидела, прислонившись к камню, встаёт, забирается наверх и присаживается на камень. Музыкант по имени Йохан, смотрит на неё с состраданием. Оно и понятно, и непонятно для Марии одновременно. Ей почему-то кажется, что в сострадании сейчас куда больше нуждаются они трое, чем... Чем кто-то, кого в данный момент жалел Йохан.
— Его нет рядом с нами... — как-то слишком бесцветно отвечает девушка. — Что они с ним сделают?
С кем — Мария не знает, кто именно это, но почему-то понимает... Почему-то ей сразу представляются сигаретный дым, алое зарево, кровь, глубокая рана на спине и... забавные букеты из маков и незабудок. Девушке почему-то казалось, что она почти дружила с тем... не человеком. Казалось, что он учил её чему-то очень важному. Казалось, она должна была быть ему очень благодарна за что-то. И она была благодарна. Она умела быть благодарной. Всегда умела. Просто, может быть, не до гроба — как считали нужным многие. Благодарность до гроба может наскучить, может начать угнетать так сильно, что ты просто возненавидишь того человека, который совершил тебе добро. Это не дело. Так нельзя. В таком случае благодарность становится тем ужасом, от которой готовы бежать и тот, кто совершил добро, и тот, кому это добро оказали.
Не легче ли просто не быть благодарным? Не проще ли это — сразу забыть про то, что хорошего для тебя сделали? Не проще ли это для самого человека, который когда-то тебе помог? Не проще ли это для всех? Марии кажется, что так гораздо проще.
Музыкант подходит ближе к той девушке, грустно смотрит на неё, с таким всепоглощающим пониманием... Мария Фаррел, впрочем, тоже, кажется, всё понимает. Но только она никогда не умела быть достаточно сострадательной, достаточно сочувствующей, достаточно мудрой. Она умела лишь понимать. А Йохан — кажется, так звали этого музыканта — не только понимал, он чувствовал, он знал, когда и что нужно было сказать, умел быть настолько понимающим, что было просто удивительно. Он был настолько добрым, что ей никогда этого не удастся понять...
Музыкант вскарабкивается на камень — это удаётся ему с большим трудом из-за его хромоты, а, может быть, и по другой причине, — осторожно касается волос той девушки, гладит её по ним, прижимает к себе. Она мягко отстраняется, качает головой, строго смотрит на него, закутывается получше в свой тёплый плащ и поворачивает голову в сторону моря... Волны бьются о скалы, рассыпаются на тысячи, на сотни тысяч капель, но продолжают бороться с тёмными каменными великанами... Марии кажется, что они сами похожи на эти волны — так же бессмысленно бросаются раз за разом на острые вековые камни... И разбиваются в ничто. Они всё ещё упорно ищут выход из этого места, хотя давно стоило признаться самим себе в том, что выхода просто нет. Они обречены на смерть. На ужасную смерть, на невозможную, на такую, которую нельзя было пожелать самым страшным врагам...
Обречены... Странное слово... Смешное... Хмурые скалы смотрят на них, угрюмо усмехаясь — так, как смеялся один из них... Тот, от кого, постоянно пахло дымом, кто сам был похож на вулкан... Хочется закрыть глаза и представить себе дивный вечер — где-нибудь на тлеющих руинах какой-нибудь разрушенной цитадели, под тёмной луной, рядом с высокими кострами, что обжигали так больно... И лишь песни, игра на лютне и дикий, безумный, невозможный танец...
— Будут пытать... — вздыхает Йохан. — Уверен, что он думает, что мы — мертвы.
Мертвы... Что же — это не слишком далеко от истины. Сколько отделяет их от этого слова? Совсем немного... Может быть — всего лишь несколько часов. Их совсем недавно было четырнадцать. Один сбежал. Хм... Трус! Смешно, но она его нисколько не осуждает. В той ситуации нужно было бежать. Необходимо. И если ему повезло, никто не имел права винить его за это. Один в тюрьме. Среди тех, кто раньше был готов короновать его, а теперь лишь плевал в спину и ненавидел, презирая... Двое совершенно точно мертвы. Один... Он был так сильно ранен, что не оставалось практически никакой надежды на то, что он выживет... А насчёт остальных она совершенно ничего не знает.
Их всех осудили на смерть. И только от них самих зависит — когда именно эта смерть наступит. У кого-то не наступит никогда... Он сам обрёк себя на самую страшную кару — на бессмертие. На самую тяжёлую кару. Потому что все они будут уже мертвы к тому времени. Ну разве что — исключая того труса, который сбежал сразу же, не дожидаясь начала боя... Мария не осуждала его... Она прекрасно понимала. Им всем было лучше то, что хоть кто-то оставался живой, свободный...
— И он поверил без доказательств? — презрительно усмехается Мария. — Вы уверены, что этот тот самый Драхомир, которого я знаю все эти годы?
Девушка, что кутается в свой меховой тёплый плащ, подходит чуть ближе к краю, зло смотрит на неё. Как же много злобы в этих глазах — хочется расхохотаться. Они трое, всё равно, скорее всего умрут. Какая же разница — почему? Какая разница, по какой конкретно причине они помрут здесь? Уж бедняжку из охотничьей семьи она совершенно не боится. Хотя, наверное, было бы проще умереть сразу — быстро, практически безболезненно, — нежели долго и мучительно умирать от голода, от обезвоживания, от страшной усталости... Быстрая смерть всегда лучше. И Мария почему-то вдруг думает, что ей очень повезло — повезло куда больше, чем тому же Драхомиру — только потому, что она способна умереть, что может погибнуть в любой момент, что жизнь её, как и жизнь любого человека, так хрупка, так невозможно коротка... Чуть посильнее нажмёшь — и жизнь оборвётся...
Это был такой драгоценный дар — возможность умереть...
Ветер воет... Запевает свою похоронную песню, словно прекрасно зная о предстоящей гибели трёх людей, что находятся здесь. Впрочем, наверное, так и есть — это своеобразная панихида по ним. Панихида... По Сонму Проклятых — по тем, кто ещё совсем недавно приводил в ужас одним упоминанием о себе... По ним — по четырнадцати Отречённым. Девяти людям. Четырём демонам. И одному существу.
— Он не бесчувственный, знаешь ли? — шепчет девушка дрожащим голосом. — Он — самый лучший из всех, кого я знала! И он поверит во всё, потому что он сам этого ужасно боится, боится больше всего на свете!
Мария верит и не верит одновременно. Она сама не знает, почему в ответ на слова этой странной девушки ей больше всего на свете сейчас хочется расхохотаться. Впрочем, она не делает этого. Почему-то решает, что в этот раз лучше промолчать, не обратить внимания, ничего не заметить... Просто промолчать, закутаться получше в свои лохмотья, поднять голову и посмотреть на это суровое жестокое небо — такое красивое, такое холодное, такое далёкое...
Туда им теперь нет дороги — на это прекрасное и необыкновенное строгое серое небо, с плывущими по нему тёмными тучами... Солнце пытается пробиться через эти тучи — и не может. И от этого это небо ещё более прекрасно. От этой недосягаемости, от этой безумной высоты... От этого тяжёлого и чистого воздуха, который давит, который мешает дышать, заставляет захлёбываться собой...
Марии иногда кажется, что когда-то она умела летать... Да что там — она и сейчас умела это... И ей бы очень хотелось ощутить это вновь — испытать на себе снова это падение, почувствовать этот холодный обжигающий лёгкие воздух, понять, каково это, иметь почти самые настоящие крылья... Это заставляет напрочь позабыть обо всём — об этом странном Драхомире, об Йохане, о девушке, которая сидела рядом, об Але, который сейчас был королём в чуждом им обоим королевстве, о Мердофе, который так беспокоился за неё, о дяде Джошуа, который был ей отцом, о смерти...
— Что они с ним сделают? — срывающимся от слёз голосом шепчет девушка, с вызовом и отчаяньем смотря на Марию и того Йохана. — Что они там сделают с моим Драхомиром?
Йохан тяжело смотрит на неё. Подходит, целует в лоб, обнимает, шепчет на ухо, что они обязательно выберутся из этого ужасного места, что обязательно найдут Драхомира, что... Ложь. Они никогда отсюда не выберутся. Уж все втроём — точно. Они все прекрасно знают это. Им не выбраться из этого ада. Никогда не выбраться. Они не герои, которые уже мертвы. Они не просто люди, которые ещё живы. Они скорее злодеи, которые всё ещё умирают.
Умирать так страшно, когда ты ещё полон жизни, когда жаждешь спокойствия, благополучия, мирной и хорошей жизни в хорошем миленьком домике в деревне... Так хочется умереть, когда ты думаешь кого-то спасти этим, когда ради долга, ради чести, ради вселенной идёшь на совершенно безумный поступок... Настолько плевать, когда ты снёс так много миров в погоне за весельем, за интересной, красочной, необыкновенной жизнью... Настолько плевать, что хотелось расхохотаться на суде — они обрекли их на смерть. Так разве смерть является наказанием, когда её нисколько не боишься?
— Они обожгут ему руки... — тяжело вздыхает музыкант. — И вырвут крылья. Он — самый страшный преступник для них. А все знают, что значат крылья для демона...
Губы у девушки в меховом плаще дрожат. Но она не плачет. Её глаза совершенно, абсолютно сухие. Как и всегда. Она никогда не плачет. «Эта девчонка, которая в своей жизни не проронила ни одной слезинки», — кажется, так, смеясь, звал её когда-то Драхомир... Лишь плечи, руки и губы её дрожат — так, как было бы, если бы она рыдала... Это было очень на неё похоже...
Похоже на кого? Мария Фаррел не знала эту девушку, не знала этого музыканта Йохана. Она просто видела некоторый весьма странный сон и не смела ему сопротивляться... Она видела их с самого детства — только тогда не могла разглядеть лиц этих людей, услышать их имена, запомнить их голоса... Она слышала музыку — ту тоскливую, наводящую какой-то необыкновенный ужас и какую-то невозможную грусть, от которых хотелось плакать и кричать...
Это было как... воспоминание... Живое воспоминание... Странное, немыслимое воспоминание о том, чего с девушкой никогда не происходило. Интересно, об этом тогда говорил тот демон? Интересно, сойдёт ли она с ума из-за этого? Или — уже сходит? Это настолько неважно...
Мария замирает и снова обращает свой взгляд к небу — к тому, которое она всегда старалась не замечать... Она так давно не видела его — казалось, целую вечность... И совершенно не хочется что-либо говорить... Это лишнее. Совершенно лишнее, ненужное... Она краем глаза видит, как Йохан тяжело вздыхает, как отпускает ту девушку, что-то ещё говорит ей, как, после какого-то её замечания, отворачивается, спрыгивает с валуна и, хромая, направляется к самому морю. И стоит там очень долго... Словно чувствует себя виноватым в чём-то... Что за бред! Уж Йохан-то точно не был ни в чём виноват. Он был тем, кто всегда был настолько благоразумен, что обвинить его в чём-то было бы сущей неблагодарностью... Фаррел вздыхает и почему-то усмехается. Ей нравилось здесь. Даже учитывая то, что в этом месте ей постоянно виделась её смерть...
— Не вырвут... — очень тихо шепчет та девушка, спрятавшись за самым камнем, думая, что Мария её не видит. — Они не смогут вырвать у него крылья. Он это уже давно сделал сам — ради меня...
Бывшая принцесса лишь неслышно усмехается — она словно совершенно точно знала то, что та девушка обязательно скажет это...
Девушка открывает глаза и снова видит ставшую привычной обычную комнатушку в каком-то мотеле. Америка. Ей совершенно не нравится Америка. В Канаде было лучше. В Канаде у неё была хоть какая-то иллюзия дома. А тут... Тут не было ничего... Всё здесь было непривычным, неправильным... Мария была готова перенестись куда угодно, лишь бы не оставаться здесь — ей куда больше нравился Осмальлерд, когда она жила в поместье Хоффмана... Хоффман, вообще, был тем человеком, с которым было до жути интересно — он был очень начитан, очень умён, обладал неплохим чувством юмора... Её тянуло к нему — с ним можно было поговорить на абсолютно любую тему, он понимал практически всё. Мария всегда любила таких людей, как он — умных, обаятельных, тех, в ком сильна была та, противоположная солнечной стороне, половина человеческих качеств... Пожалуй, она обязательно в первую очередь, когда им с Мердофом удастся вернуться в Осмальлерд, свяжется с графом Хоффманом...
Её зовут Мария Фаррел, ей почти семнадцать и около недели назад она застряла в этом времени без возможности куда-то переместиться. Забавная ситуация, не правда ли? Девушка оборачивается, берёт какую-то книгу, рассматривает её. «Человек, который был Четвергом» Честертона — неплохой выбор, пожалуй... Кажется, дяде Джошуа нравились детективы этого писателя... Может быть, и следует прочитать...
Мария усмехается каким-то своим мыслям и снова закрывает глаза — ей хочется увидеть что-то ещё из тех воспоминаний, которыми наградил её тот демон, которого она, к собственному же удивлению, поцеловала...
Она летала во сне. Совсем не так, как летала когда-то в далёком детстве — паря над облаками и тихо, счастливо улыбаясь. Сейчас же она падала с какой-то башни... Падала — совсем не потому что приходилось выбирать между тем, быть ли застреленной вон теми стражниками или разбиться насмерть, упав с такой высоты. Просто падала.
Ей чудились лёгкие облака и тёмные грозовые тучи — она летела, падала, парила... Ей, пожалуй, всегда больше всего именно это в снах и нравилось — возможность летать... Возможность почувствовать то, что ощущаешь обычно при падении...
А ещё — те дикие пляски костров... Это полыхающее зарево, эти кровавые всполохи зари... Ей нравилось смотреть на них, ей нравилось представлять, как она перескакивает через эти костры, как хохочет какой-то странный, необъяснимо знакомый ей голос — и смеяться самой...
Но она, Мария Фаррел, просто стоит сейчас — на балконе некого старинного замка, одного из тех, какие обычно изображают на картинках в детских книжках... Ночь дышит ей прямо в лицо — на улице довольно прохладно, но погода при этом стоит довольно-таки неплохая (или именно потому, что было довольно прохладно). К ней кто-то подходит. Медленно. Бесшумно. Друзья так не ходят. Мария слабо усмехается и откладывает в сторону красивую старинную книгу, которую держала до этого в своих руках.
— Кто ты? — обращается она к человеку, который стоит рядом.
Он молчит какое-то время. А Фаррел снова хочется расхохотаться — в последнее время, пожалуй, она только и делает, что смеётся. Любопытно, что никто другой не счёл бы это хорошим поводом для того, чтобы посмеяться. А она считала. Ей было хорошо... И на душе становилось так легко от всех этих мыслей...
— Думаю — твоя смерть, — произносит он так уверенно, так зло и достаёт из ножен кинжал — длинный, острый, она видит отблески костра, что был разожжён под стенами замка, в этом лезвии...
Мария Фаррел с улыбкой смотрит на кинжал. Она совершенно не боится, хотя примерно представляет, что вскоре произойдёт. Но смысл теперь бояться? Смысл убегать? Смысл прятаться? Его нет. И никогда не было. Никогда — ни сейчас, ни в любое другое время. Это не первый сон, в котором она умирает. Ничего страшного не случится, если это произойдёт ещё раз — да, смерть даже во сне неприятна, но не оставляет никакого другого впечатления или желания после себя, кроме желания рассмеяться, желания презирать, желания смотреть свысока на всё это и улыбаться — ярко-ярко. И искренне. Совершенно искренне. Без грамма фальши. Странно это — она вся насквозь состоит из лжи и так ненавидит всякую фальшь в движениях, мимике... Иногда Мария даже удивляется себе.
— Моя смерть? — усмехается она. — Ты так уверен, что меня можно убить, да?
Она уже давно мертва, пожалуй... Такое впечатление, что умирала она уже когда-то давно... Не произошло ничего такого, из-за чего она бы могла считать себя таковой — в её жизни не умер никто из тех, чью смерть она бы перенесла с трудом, на её долю не выпали слишком тяжёлые, непосильные для неё испытания... Но она была мертва. Она когда-то давно умирала. И чувствовала сейчас это всем своим естеством. И, наверное, поэтому совершенно не боялась сейчас.
— Любого человека можно убить, — пожимает плечами мужчина и рывком бросается к ней, вонзает свой кинжал в её живот...
Боль пронзает её тело. Острая. Сильная. Она делает шаг назад, чуть шатаясь от внезапной слабости в ногах и сильной боли. Небо... Какое же оно невозможное, холодное, далёкое — это небо... Красивое... Она делает ещё несколько шагов по каменному полу балкона, упирается спиной в стену, хватается левой рукой за бортик, беспокойно смотрит вниз — на костёр, на людей, что находятся там, под самой крепостной стеной... Её забавляют эти люди. Она готова почти презирать их — за ту обыденность, за ту обыкновенность... Разве можно желать такой жизни? Спокойной. Размеренной. Правильной. Разве можно её хотеть? Разве им недоставало этой обыденности?
Её восхищает совсем другое... Её восхищают огромные корабли — фрегаты, бриги, шхуны, баркентины... И та печальная, протяжная песня, которую запевали, сидя прямо на песке и траве, цыганки, что казалась особенно таинственной и мистической — под этой большой круглой луной, под этим бескрайним тёмным небом... Её восхищали горящие замки, тлеющие развалины, пылающие костры...
Она смотрит вниз, оглядывает саму себя — с усмешкой, чуть презрительной к самой себе. У неё все руки были измазаны в крови... Ярко-алые капли стекают по её пальцам, капают на белоснежный мраморный пол... Мария лишь смеётся — ей почему-то становится до невозможности весело, словно и нету этой боли вовсе.
Она медленно и осторожно вытаскивает кинжал, обагрённый её кровью, из своего тела и с усмешкой глядит на него — она видит именно саму себя, не кого-то ещё... Ей — Марии Фаррел — смешно. Она не может глядеть на того человека без хохота. А он смотрит на неё как-то непонимающе и сам пятится назад. Напуган. Растерян. Не понимает. Боится. Что же... Это можно считать её маленькой победой сегодня, правда?
Мария снова открывает глаза. И снова оказывается в той же самой комнате, в которой и была до этого. Должно быть — это просто глупости... Эти необыкновенные, яркие, словно живые сны... Но к ним так тянет... Пожалуй, был бы здесь Хоффман, бывшая принцесса с радостью бы обсудила с ним это, но... В дверь чуть слышно стучат, и в комнату проскальзывает Мердоф. С подносом. Фаррел смотрит на него несколько удивлённо, а потом вспоминает, что сегодня они должны были наведаться к одной гадалке... Это не слишком её устраивает, если говорить честно, но... Ничего не поделаешь!
— Мы сегодня должны идти туда? — спрашивает Мария чуть недовольно. — Жаль... Мне бы хотелось ещё чуть-чуть посидеть здесь...
Айстеч кивает и как-то странно смотрит на неё. Бывшая принцесса встаёт с подоконника, подходит к другу... Ей почему-то жаль его. Пожалуй, даже очень. Наверное, ей стоило быть мягче, но... Ей никогда не нужно было делать это раньше. Мердоф же стоит, смотрит на неё как-то чуть ли не виновато, а потом просто молча подаёт ей чашку с какао и тарелку с яичницей. И уходит.
Мария усмехается чуть грустно и присаживается в кресло. Ей приходят в голову разные мысли... Странные мысли... Всего четыре секунды. Убить человека можно всего лишь за четыре секунды — лишь представить его лицо, закрыть глаза и спокойно сосчитать до четырёх. Главное только не дышать в этот момент. И всё. Она усмехается снова, закрывает глаза и представляет то старое, морщинистое лицо, те презрительные карие глаза... Она набирает полную грудь воздуха и...
Раз. Два.
Три... Четыре...
Примечания:
* Fleur — Я знаю, что ты знаешь