↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Сегодня трансатлантический лайнер, билет во второй класс которого мягко похрустывал у меня в кармане, должен был начать свой недельный путь из Белфаста в Нью-Йорк и, если погода будет благоприятствовать, прибыть на покинутую мною родину в самые последние дни уходящего лета.
Когда чуть больше полугода назад я ступал на борт парохода, без чемодана, без документов и денег, когда ютился в затхлых трюмах подальше от экипажа, выходя подышать воздухом лишь ночью, если бы тогда кто-то обмолвился, что мне предстоит возвратиться домой по доброй воле, преодолеть более трёх тысяч миль, чтобы вновь окунуться в сутолоку величественного и ненавистного города, я бы никогда не поверил в это. Но судьба так непредсказуемо распоряжается нашими жизнями, что стоит ли удивляться её переменам и хитросплетениям?
Мой психотерапевт, к которому я пришёл в подлинном отчаянии, потерявшись, лишившись смысла и цели, провёл меня от безотчётного ужаса и отрицания к непреложному осознанию своего права на существование в этом мире, и он был уверен, что необходимым условием моего излечения от глубокой душевной болезни было одно. Следовало встретиться лицом к лицу со своими страхами, с тем, что я бросил где-то далеко в родном доме, пройти сквозь не позабытые страдания теперь, когда я стал сильнее, когда способен буду пережить их и оставить в прошлом.
Верил ли я своему новому другу и врачевателю? Безусловно. Мог ли я столь же страстно уповать на собственные силы? Едва ли. И всё же, поднимаясь на борт корабля с худым холщовым мешком за плечом, я держал спину прямо, как если бы доктор и сейчас наблюдал за мною. Я словно бы мог охватить внутренним взором и то, кем я был прежде, и то, кем становился теперь — лучше, много достойнее, чем тот нелепый мальчишка, грустно глядящий на меня из прошлого — и из зеркала.
Когда был дан последний гудок и лайнер заворчал, дрогнул всем своим стальным телом, а Белфаст начал отдаляться, исчезая в туманной дымке, я впервые за долгое время ощутил на щеках что-то помимо соленой влаги непрошенных слёз разлуки с местом, которое успел полюбить, слёз, которые учился не только презирать, но и принимать как неотъемлемую часть выздоровления.
Мои губы невольно складывались в неумелое подобие улыбки.
За недолгое время, проведённое в Англии, я не успел принять и полюбить светское общество с его странными законами: для меня оставались чуждыми ничего не значащие беседы, ритуалы и ужимки, к которым прибегали и дамы, и джентльмены, чтобы показаться уместными или забавными. В силу присущей мне робости я вряд ли мог сойти за своего среди людей, ценящих чувство юмора и умение развлечь собеседника в затяжном, утомительном путешествии. Замкнутое пространство пробуждало в большинстве потребность в веселье, но всё это: шум, громкая музыка, щебет и смех — неизменно тяготило и смущало меня. Однако доктор настаивал, чтобы я не пренебрегал увеселениями, которые могло предложить путешествие, — и я послушно следовал рецепту, принимая человеческое общество, словно горькую микстуру.
Между чрезвычайно тесной каютой и просторной курительной, расположенной на нашей палубе, я вынужденно выбирал последнюю. Нам был закрыт доступ в рестораны первого класса, и оттого приходилось довольствоваться этой обширной залой, обставленной с комфортом, но без изысканности, обществом друг друга и заезженными музыкальными пассажами, которые выдавал тот или иной гость, отвоевав место за установленным здесь роялем. Салон всегда был затянут лёгким маревом сигаретного дыма, наряженные в меру своих возможностей пассажиры занимали невысокие кресла возле бара, пили, улыбались и всё говорили, говорили.
Моё сознание туманилось, хотя я не прикасался ни к вину, ни к сигарам, которые изредка из вежливости предлагали соседи. Я с трудом выдерживал час или два в удушающей атмосфере табака, духов и паров виски, отчего становился сонным и измученным. А после было бы невозможно уснуть, не подойдя к самым перилам, к краю тёмно-синей рокочущей бездны за бортом, не надышавшись жадно ночным воздухом.
В тот вечер я хотел уйти пораньше, прежде, чем грохочущие вальсы, выбитые неловкими пальцами на исстрадавшемся рояле, переросли бы в танцы. Однако в момент, когда я посчитал горечь принятого лекарства достаточной, чтобы с чистой совестью удалиться от света в объятия звёздной ночи и свежего бриза, нечто… изменилось. Из моего излюбленного уединённого уголка рояль невозможно было рассмотреть, но исполнитель последних пяти композиций удалился на покой, желая промочить горло: клавиши звякнули, умолкая, и шум голосов сделался резким, как грохот прибоя, но ненадолго.
Первые ноты отдалённо знакомой детской мелодии, хрустальные и хрупкие, будто надломили лёд моей неподвижности. Лишь на втором витке я узнал песенку игрушечного чёртика из табакерки. И кто только догадался исполнить на рояле детские потешки для гостей бара, желающих плясок и веселья? Я привстал, но уже не затем, чтобы удалиться: казалось немыслимым не увидеть пианиста, который способен извлечь из расстроенного инструмента душу, заставить простенький заезженный мотив музыкальной шкатулки зазвучать так светло и в то же время тревожно. Мой взгляд скользнул по чёрному полированному боку рояля, и замер, точно прикованный. Я вряд ли смогу когда-нибудь объяснить, какое чувство захватило меня в тот момент. Всё моё естество трепетало в волнении и безотчётным страхе и словно резонировало со струнами. Не так, не так, что-то не так!
Играл молодой парень. Во всяком случае, так мне казалось интуитивно: он сидел за роялем вполоборота, и ни одежда, ни фигура не позволяли точно понять, больше ли приглушённой женственности или же юношеской хрупкости таилось в этом смутно знакомом силуэте. Я видел светлую рыжину волос, изгиб тонкой шеи, слишком трогательной для мужчины, но не был уверен до конца… впрочем, я не замечал этого: важным было совсем иное. Невинная мелодия постепенно окрашивалась тёмными тонами, становилась глубже и тревожнее. Аккорды больше не слетали из-под пальцев юноши — они падали, тяжело, веско и мрачно, и с каждым из них обрывалось что-то внутри.
И тут я внезапно понял, что именно так сильно поразило меня в пианисте, понял — и поспешно огляделся. Я ждал, что взгляды всех в зале будут прикованы к незнакомцу за роялем, ждал того же волнения и трепета, что заставляли меня нервно комкать в руках газету, и оттого задохнулся непониманием, возмущением, ужасом! Почему все заняты своими делами? Почему они пьют, смеются и курят, точно не происходит ровным счётом ничего важного, словно не слышат, не понимают, что этот юноша… что он вот-вот умрёт!
Мелодия всё кружила, по спирали устремляясь к величественному, почти органному звучанию, и я недоумевал, как можно было добиться подобного от старого инструмента и от детского мотивчика в душном прокуренном салоне. Казалось, что играет не сам пианист, а что-то внутри него — рвущееся, больное, страшное. Бледность и тонкость неяркого очарования юноши будто тонули в грохочущих аккордах, превративших детскую песенку в траурный марш.
Я дрожал и задыхался, завязнув в музыке, словно мошка в смоле. Эти густые тёмные ноты будили во мне ужас, от которого я бежал в Англию, ужас чего-то таинственного и могущественного, что много сильнее меня. Смерть не стояла за его плечами: она была им, внутри него, вела эти тонкие кисти, роняла бледные запястья на отзывчивые клавиши, заставляя те хрипеть и грозить. Я с болезненным вниманием следил за каждым жестом, вдохом, движением головы — и обречённость неизбежности стальным обручем сдавливала мне горло.
Юноша завершил мелодию одним резким, оборванным аккордом — и быстро, без малейшего промедления устремился к ближайшей двери. Послышалось несколько вежливых хлопков: очевидно, публика всё это время ждала продолжения вальсов, и кто-то уже спешил занять освободившееся место. Меня же трясло от лихорадочной жажды действия, от непреодолимой необходимости догнать незнакомца, не позволить ему уйти просто так, одному. Быть может, это было лишь следствием моей собственной внутренней тревоги, быть может, мне всё только почудилось, ведь люди в салоне, очевидно, не испытали ничего подобного — ими двигало лишь желание поскорее вернуться к пляскам и развлечениям. И всё же, даже не понимая, почему это так важно, почему я испытываю твёрдую уверенность в обречённости этого молодого человека, я преодолел скованность и устремился за ним.
Не знаю, что бы сделал, сказал, если бы в тот вечер мне удалось нагнать его. Снаружи, вне душного салона мягко расстилалась ночь, слившая темнеющую рябь океана с глубоким беззвёздным небом. Глаза не сразу привыкли к бархатистому полумраку. Палубу освещали лишь жёлтые блики иллюминаторов. Свежий ветер трепал мои отросшие за полгода волосы. Когда я смог, наконец, сквозь таинственные тени рассмотреть очертания предметов, никого, кроме меня, тут уже не было.
Я вдохнул солоноватый воздух и замер, пытаясь осознать, что же так мучительно и настойчиво тянуло меня вслед за ускользнувшим юношей, тем знаком гибели, запечатлённым во всём его существе. Моя помощь не имела смысла, а правильные слова не шли на ум. Но я знал, что завтра вечером опять приду в бар в надежде услышать вновь тревожный мотив, увидеть этого человека и разобраться, отчего вся моя сущность содрогалась при виде него, отчего мне чудилась в каждом жесте и в каждом аккорде довлеющая сила смерти. Был ли то инстинкт, доверять которому я стал лишь недавно, или же существовало нечто, чего не постигало моё сознание, но улавливали зрение и слух, нечто реальное, действительное, некий изъян, который безмолвно говорил о фатальной неизбежности?
Ночь принимала меня, как родного, баюкая плеском волн, утешая мерным гудением мощных двигателей судна, толкающих нас вперёд, к берегам Америки. Но тревога не отпускала, как и сомнения. И я с безотчётным волнением, предвкушением и страхом ждал наступления нового вечера.
Следующий день, вопреки ожиданиям и невысказанной надежде, не принёс облегчения. В послеобеденный час, наблюдая за океаном, я пытался вычленить причину своего волнения, вызванного незнакомым юношей, что занял рояль на несколько роковых минут. Не было в нём ничего примечательного, кроме некой размытости, неопределённости черт, не позволявшей наверняка угадать ни пол, ни возраст. Ни одной причины испытывать горечь и страх, предчувствовать смерть и заранее горевать о незнакомом человеке я не видел — и всё же не находил себе места от тревоги.
Только повторный опыт, только личная встреча помогли бы найти ответы и покончить с неотступными думами.
В тот день я пришел в бар чуть раньше обычного. Здесь собрались ещё не все любители убивать время, свежие после долгих дневных променадов под летним солнцем на палубе, а я уже занял место чуть ближе к сцене, отгородившись от мира газетой недельной давности. Что бы ни говорил мой добрый доктор, здешнее общество не сулило мне ни надежды, ни исцеления. Чужое наигранное веселье удручало, но развёрнутая, словно магический щит, газета надёжно оберегала от назойливого внимания скучающих людей.
Теперь у моего пребывания здесь была цель. Я ждал, словно притаившись в засаде, уверенный, что узнаю игру вчерашнего незнакомца даже с закрытыми глазами. Однако, когда гудок лайнера отмерил половину десятого, моя решимость начала таять. Одни вальсы сменялись другими, и тяга людей утопить скуку и однообразие будней в вине и бессмысленных телодвижениях под избитую музыку подогревала глухое раздражение. Кто дал мне право надеяться, что пианист, отмеченный смертью, вновь появится здесь? Разве я мог быть уверен, что он вернется? Но я ждал — и спустя ещё час, утомлённый и разбитый, был вознаграждён за терпение.
Это был тот же самый мотив, те же быстрые игривые ноты, которые лишь человек, стоявший на самом краю, мог превратить в тягостные и опустошающие. Пёстрый звонкий стук клавиш отзывался в моей голове, и я мучился попытками вспомнить название мелодии, но лишь когда та понеслась по четвёртому кругу в ускоренном темпе, в сознании вспыхнули строчки детского стишка.
Я вслушивался в аккорды, яростно-живые и одновременно тронутые чужой болью — и знал: это должен быть он, никто, кроме него, не был способен вернуть осквернёному безвкусицей роялю его достоинство, а звукам — искреннюю глубину. Откладывая газету на столик рядом, я готов был к нежной рыжине волос и причудливой, надломленной андрогинности фигуры: мои глаза стремились увидеть их, мои чувства готовы были сострадать хрупкой болезненности, желая помочь, как прежде другие помогали мне.
И потому я замер, поражённый контрастом ожидания и действительности.
Мелодия всё лилась, не позволяя усомниться: я узнал бы эти руки, этот отзвук неотвратимо надвигающейся беды в каждой ноте… И всё же я не узнавал изящную маленькую блондинку за роялем — идеальный образец холодной женственности, созревшей и будто застывшей во времени красоты. Её лицо казалось строгим и немного печальным, точно девушка — и никаких сомнений в том, что именно девушка — глубоко задумалась, недоумевая из-за жестокой несправедливости и горечи действительности.
Я не понимал, что происходит, как можно объяснить эту перемену, однако решительно готов был поклясться, что нескладный высокий юноша и эта миниатюрная блондинка — один и тот же человек, несущий одну печать неумолимого рока.
Когда исполнение оборвалось так же резко и неожиданно, как вчера, я готов был спешить за незнакомкой, даже если та сочла бы меня странным и невежливым в навязчивом стремлении остановить её и завязать разговор. Пианистку проводили одиночными робкими аплодисментами, но девушка проявила безразличие на грани грубости, не удосужившись даже взглянуть на одобрившего её смельчака. Она почти бросилась прочь из прокуренного салона, хотя сохраняла достоинство и всё же не перешла на бег.
Я не мог оставаться в баре, не мог потерять загадочную девушку из вида, а с нею, быть может, последний шанс что-то предпринять. Меня ничуть не тревожило, что скажут случайные попутчики о моём порыве: существовали вещи куда более важные, нежели людская молва.
Дверь на палубу ещё не успела затвориться за девушкой — а я уже выскакивал следом, озираясь, не желая вновь остаться наедине с ночью и своими раздумьями. Но мне повезло: даже в контрастном полумраке удалось рассмотреть движение, понять, куда поспешно удалялась незнакомка.
— Подождите! — почти в отчаянии окликнул я, устремляясь за ней. — Пожалуйста, постойте!
Она остановилась, резко, но с необычайной грацией повернулась ко мне лицом, звонко стукнули о палубу каблучки.
— Как смеете вы преследовать меня? — воскликнула девушка, и меня поразило то, как сильно дрожал её голос. — Какая дерзкая непочтительность со стороны столь юного человека по отношению к незнакомой женщине!
Вблизи незнакомка казалась совсем молодой, по-девичьи свежей и миловидной, но она полыхала яростью, и дрожь её голоса странно сочеталась с нездоровым, лихорадочным блеском глаз. Я опешил на миг, но сейчас, стоя в считанных футах от девушки, не мог не ощутить того самого страха, полной убеждённости, будто передо мной находился смертник. Я не знал, что сказать, и все слова, вежливые, правильные, заготовленные на такой случай, покинули меня, оставив растерянным и пристыженным.
— Простите, — собравшись с духом и глубоко вдохнув, я всё же сумел извиниться, вспоминая уроки матери, и даже поклонился в чуть старомодном приветствии. — Я не желаю вам зла и не доставлю неудобств. Я уйду и оставлю вас в покое, только велите. Но позвольте спросить… быть может, я могу вам помочь?
Девушка тихо ахнула, отшатнулась назад, к самым перилам, и так побледнела, будто вся кровь отхлынула от её лица. На долю секунды мне показалось, что она вот-вот выпадет за борт — настолько поразил её мой вопрос, столь естественное и обыденное предложение помощи.
— Помочь?.. — она звучала высоко и натянуто, а нижняя губа то и дело нервно подрагивала, прикушенная в желании скрыть уязвимость. — Помочь, вы говорите?.. Зачем, какова причина? Кто я вам, чтобы предлагать мне помощь? Я не умоляла о ней, не просила!
Я подошёл ближе всего на шаг, не желая напугать, беззащитно раскрывая ладони: я лучше многих знал, каково это — бояться, знал, каково не доверять ни единому живому существу на свете. И оттого не мог чувствовать себя чужим этой девушке.
— Для меня вы человек, который… не должен нести свою ношу в одиночестве, — я старался говорить мягко, но не как взрослые говорят с непонятливым ребёнком. Все мои силы в тот момент сосредоточились на том, чтобы в словах звучало не снисхождение, а понимание. — И потому я хочу помочь вам. Для этого не нужна причина. Поверьте, моё желание — искренне.
— Вы не можете помочь мне.
Девушка смотрела на меня прямо, но в голосе её больше не оставалось ни возмущения, ни суетливой паники. Тонкие брови были едва приподняты, а золотистые отблески иллюминаторов окрашивали правую половину лица, создавая двуликую маску из света и тени.
— Я вижу, — произнесла она неожиданно спокойно, — что вы действительно чувствуете неловкость из-за моего положения… Не могу представить, как вы догадались, как сумели распознать… Вы весьма наблюдательны. Должно быть, вы доктор, раз с одного взгляда определили эту… маленькую проблему, неточность... Ошибку.
Если её слова были не наибольшей благосклонностью, на какую только и мог рассчитывать назойливый незнакомец вроде меня, то чем же они были?
— Нет, — выдохнул я, не отводя пристального взгляда. — К сожалению, я не доктор, я даже не уверен, что именно заметил, почему преследовал вас. Простите, должно быть, это звучит так странно… — однако девушка слушала меня внимательно, не перебивая, и оттого я нашёл в себе смелость продолжать: — Однажды, когда я оказался в беде и думал, что весь мир восстал против меня, один незнакомый человек помог мне стать тем, кто я есть теперь. Быть может, если я сумею помочь вам, то хотя бы так расплачусь за его доброту. А вы — вы когда-нибудь после поможете кому-то ещё.
На лице девушки отразилась глубокая печаль.
— Мне жаль, но я уже никому не сумею помочь, — она медленно покачала головой. — И никогда не была способна. Ведь даже вы стали жертвой моего отчаяния, услышали его. Не по моей воле, но всё же оно вас затронуло. Сожалею, что потревожила вас, и приношу извинения за свой тон, если он показался грубым. Но единственное, чего я хочу, последнее, что мне осталось… Одно дело. И я не вправе обременять вас.
Отчего-то тягостно и неприятно заныло в груди, будто холодной рукой сдавило сердце. Она умирала. Нет сомнений: она умирала и знала об этом, ведь только ходячий мертвец может произносить слова, полные подобной безысходности и смирения. И я не мог просто принять её извинения, вежливо поклониться и раствориться в сумерках, вышвырнув её из своих мыслей и свой жизни:
— Вам не стоит беспокоиться обо мне, — быть может, я бы взмолился, просил поведать свою историю, разделить бремя, но я и так достаточно испытывал её терпение и не мог себе позволить подобный тон. — Прошу вас, я буду рад сделать всё, что в моих силах — только скажите.
— У вас нет желания пройтись? — предложила мне вдруг девушка и подняла голову, пытаясь рассмотреть сокрытые за плотными облаками звёзды. — Здесь шумно, а позже люди пожелают вернуться в свои каюты. Мы могли бы пройти наверх, я проведу вас.
— Да, да, конечно, — поспешно закивал я, пока она не передумала. — Ведите.
Что-то в её новой безмятежности говорило о том, что решение принято, и я отчаянно цеплялся за возможность исполнить её последнее желание, ибо желание смертника — священно. Мы поднялись выше и прошли по закольцованной палубе третьего яруса ближе к хвостовой части лайнера. Здесь царила тишина: ни надоедливой музыки, ни людских голосов — лишь живое дыхание многотонного судна, трудящегося денно и нощно, и плеск волн у кормы. Кто-то здесь оставил лёгкие складные стулья, на которые мы так же тихо уселись и некоторое время молча наблюдали за белоснежным даже во мраке шлейфом океанской пены, тянущимся позади судна.
Я молчал. Несмотря на позднее время, нервное возбуждение последних часов прогнало сон, и хотелось лишь слушать, узнавать, внимать. Однако моя спутница молчала, а я не решался нарушить тишину своими навязчивыми расспросами.
Наконец она пошевелилась и глубоко вдохнула, готовая рассказывать. Я замер в напряжении, собираясь ловить каждое её слово, но девушка даже не попыталась взглянуть на меня — она просто начала, неотрывно следя за тающей в чёрной воде пеной:
— Мне следует быть с вами откровенной, ведь вы были честны передо мной в своём желании помочь, но я даже не знаю, с чего и начать… Моя история коротка — куда больше мыслей, что я хотела бы поведать. Я полагаю, вы уже всё поняли, вы ведь потому и нашли меня, хотя человек, виденный вами вчера, так отличался от того, кого вы можете лицезреть сейчас. Вы правы, совершенно правы в своём предположении… — она затихла, будто тщательно подбирала слова, аккуратно оправила юбку на коленях, но через минуту продолжила:
— Я умираю, — её признание было лёгким и полным смирения. — Я умираю, и, смею вас заверить, это паршивая, ужасно мучительная смерть. Тут нет никакого повода для бахвальства, но когда переносишь нескончаемую боль, сохраняя при этом достоинство, хочется при случае получить признание своим стараниям и смелости. Разумеется, простые люди не могут видеть этого, они глухи и слепы к тому, кто не желает быть замеченным. Пожалуй, я даже удивлена, что кто-то из них был способен моё присутствие ощутить, ведь я планировала оставаться вне поля зрения на протяжении всего пути до Нью-Йорка…
Тут неожиданная догадка пронзила меня. То, как девушка говорила о «простых людях», какое подозрительное равнодушие к ней проявляли окружающие — всё неожиданно обретало смысл, если предположить, что сама она не принадлежала к обычному миру. Но тогда это значило…
— Да, я вижу, вы поняли. Вы такой же чужой для этих людей, как и я, — не представляю, как не заметила вас сразу! Действительно, человек глупеет от осознания неизбежной гибели, — тут она всё же обратила на меня понимающий взгляд. — Вы часть мира магии, но в то же время вы не волшебник.
Я не знал, что и сказать. Последние полгода мне пришлось заново учиться принимать себя таким, каков я есть, не принадлежащим ни к одному из миров, везде бездомным и чуждым. Да, я прошёл долгий путь, но был вовсе не готов говорить об этом столь же легко, как моя новая знакомая.
— Вы хотите сказать, что вы… маг? — произнёс я сипло. Происхождение девушки объяснило бы, почему я чувствовал нечто необычное, но по-прежнему не давало понять, что именно.
— Не совсем. Положительный ответ был бы ложью. Как же поздно я осознала это! Всю свою жизнь я провела с верой в то, что я волшебница, но как же легко заблуждаться, если истину тщательно скрывают, страшась её! Если бы я была магом, то всё бы сложилось иначе, более правильно, так, чтобы не было боли, чтобы никто не пострадал по моей вине!.. — говорила она так взволнованно, что эта горячность страшила и одновременно захватывала меня. Не мог я и отвести внимательного взгляда от её лица, которое, кажется, начало неуловимо изменяться по мере того, как девушка испытывала всё более сильные переживания. Она не замечала этого, а если и замечала, то не таилась больше передо мною и делала вид, что так и должно быть.
Плотина, которая сдерживала поток горечи и невысказанных печалей, будто бы рухнула, и теперь девушка говорила сама. Моих просьб и вопросов не требовалось более, и я внимал истории, которая тогда, у истока её, казалась чем-то схожей с моей — историей отверженности на пограничье между двумя мирами, историей боли и глубоких, въевшихся в душу обид.
Как же я заблуждался.
— Прошу простить мне мою вспыльчивость. Слова не способны передать, как тягостны для меня эти дни. То, что не дало мне родиться магом, и есть причина моей медленной гибели. И это же наделило меня… особыми способностями. Я вижу, вы их уже успели заметить. Но давайте я расскажу с начала. С того, что было вызвано одним несчастным случаем, который привел к столь печальным последствиям…
Мне было немногим больше шестнадцати лет, когда я впервые решилась покинуть Нью-Йорк. Вы можете удивиться глупой смелости одинокого подростка, возомнившего, что сможет самостоятельно выжить в огромном мире без поддержки и без дружеского наставления, но уверяю вас, что, пусть моё решение и было принято в миг отчаяния, у меня не было ничего столь дорогого, что я могла бы потерять из-за своей безрассудности. Не стану лгать и оправдываться, будто приняла это решение, тщательно его обдумав и взвесив, вовсе нет. Я бежала, бежала из города и от семьи, потому что не могла больше мириться с ощущением, что бессмысленно теряю время собственной жизни…
Видите ли, моя болезнь… врождённая. Когда я появилась на свет, то уже была обречена — под вопросом стоял лишь срок, отмеренный мне на этом свете. Подобно болезни, что поражает некоторых детей волшебников, превращая их в сквибов, лишённых магии, но способных её ощущать, так и моя болезнь определила всю мою дальнейшую судьбу. Тогда я ещё не знала её причин, и я уже говорила вам, что от меня старались скрыть мою подлинную природу. Теперь я могу лишь возблагодарить чужое благоразумие, ибо знание правды не принесло мне ничего, кроме горя и ощущения предательства… Но сейчас важно сказать, что моя болезнь, стоило ей проявиться во всем своём уродстве, отрезала мне любые возможности стать хоть немного похожей на других волшебников, — девушка перевела дыхание. Лихорадочное возбуждение чуть улеглось, и она даже поправила причёску каким-то выученным, будто не своим жестом. После краткой паузы рассказ продолжился:
— Лишь один раз в жизни довелось мне играть с другими детьми. Я не помню этого дня: мне было всего три, но старшая сестра часто рассказывала о том событии, ведь я донимала её просьбами, умоляя позволить мне выйти в город, поговорить с кем-то ещё — и ей приходилось вновь и вновь напоминать об одном. Маленькие дети волшебников часто проявляют свои способности в виде стихийных вспышек, но моя врождённая магия… отличалась от той, какую желали бы видеть любые родители. Эта магия — необузданная сила, жаждущая коснуться всего, что попадёт под руку. Не знаю, о чём я тогда думала, обидел ли меня кто-то из тех детей, или же я нашла это безобидной шуткой, но я подожгла… — она запнулась: очевидно, признание в нежеланном проступке давалось с огромным трудом. — Если вы когда-нибудь видели Адское Пламя, то можете представить, что произошло. Моя сестра уже тогда была выдающейся волшебницей: она смогла уберечь и меня, и тех детей от последствий моей игривости. Знаю, что она не лгала мне, не сочинила эту историю, ведь в будущем такое происходило часто, была в одиночестве или нет. Но моя сестра… она всегда успевала вмешаться, где бы в тот час ни находилась.
Видите, как оно всё на самом деле?.. Шестнадцать лет я провела в тюрьме своего собственного дома под опекой старшей сестры, потому что уже тогда угрожала жизням других людей. Подумайте, разве могла я не желать всем сердцем сбежать из этой клетки, столь тесной и далеко не золотой? Это было невыносимое, бессмысленное существование длиной в одно сплошное «сегодня». Я едва ли помню своих родителей, потому что они никогда не желали проводить со мной время… и теперь я могу их понять. Если бы тогда я знала правду, то ребёнком не злилась бы на них столь яростно и пылко. Помню, что мать была холодной отстранённой женщиной, которую волновала лишь репутация, а отец любил грубые шутки и громко, раскатисто смеялся, что всегда отчаянно меня пугало. Я была нежеланным ребенком, случайным, ведь они уже вырастили дочь, мою взрослую сестру. Именно она заботилась обо мне и воспитывала… — моя собеседница сбилась и на миг умолкла, касаясь своего лица, которое неуловимо и естественно возвратило черты строгой блондинки, виденной мною в салоне. Только теперь я понял, как сильно оно успело измениться за прошедшие минуты, и оставалось лишь гадать, было ли то проявлением загадочной болезни или же не менее таинственных способностей многоликой незнакомки. — Родителей не стало, когда мне было четыре, но для меня ничего не изменилось, потому что я не любила их.
Мне было десять, и я, как и всякий ребёнок-волшебник, всей душой мечтала получить приглашение из Ильверморни, когда сестра сообщила, что моя магия убьет меня примерно в том возрасте, когда остальные достигают своего магического совершеннолетия. Сейчас я понимаю, насколько же глупо это смотрелось со стороны. Видите ли, моя внешность… Мне было всего десять, но я уже выглядела взрослой. Какая горькая, жестокая, беспощадная ирония! Моя сестра была единственным человеком в моём окружении, вокруг не было других детей, и разве есть моя вина в том, что я не могла ни с кого другого взять пример, кроме неё? Маленькие дети стараются подражать не только своим воспитателям, но и близким друзьям, но обычно они не способны… копировать так, как это могла и желала делать я. Магия волшебника растёт по мере его обучения и совершенствуется вместе с умением её укрощать, но моя магия всегда, с самого начала находилась на своём пике, из-за чего мои стихийные вспышки и были столь ужасны. Но даже они лишь один из симптомов моего истинного положения, моего кошмара… То, что я есть, то, чем являюсь, способно быть абсолютно всем — стоит лишь по-настоящему захотеть. Но я никогда не видела мира за пределами собственного дома и просто не знала, чего желаю.
Вы можете обвинить мою сестру в жестокости: она заперла меня, даже если так оберегала и меня, и общество от моих же способностей. Но прошу вас, не думайте о ней плохо, ведь она тоже была своего рода жертвой… обстоятельств. Она пыталась спасти меня всё это время, до последнего дня делала всё, что было в её силах. Для всего мира я была сквибом, которого семья великодушно не выкинула в мир не-магов, тогда как моя сестра тратила все свои силы и умения лишь на то, чтобы отыскать способ спасти меня. Она трудилась на МАКУСА, добилась высокого поста в отделе, ответственном за разработку новых заклинаний, артефактов и ритуалов и за изучение тёмного волшебства. Я знала, что она ищет способ спасти мою жизнь, и потому я не бунтовала против того, что в глубине души считала жестоким и несправедливым. Я знала, что никогда не смогу стать хорошей волшебницей, ведь палочки в моих пальцах взрывались при попытке сотворить заклинание, и знала, что невольно могу причинить вред другим людям. Я проявляла терпение, не свойственное ребёнку, потому что не хотела подводить единственного дорогого человека, сестру, даже если её почти никогда не было. Помню, что порой взрывала магией всё у нас дома только для того, чтобы сработала сигнальная система заклинаний и вырвала сестру с очередного важного эксперимента, лишь бы увидеть её хоть раз в неделю. В остальное время я оставалась на попечении старенького домовика, который изрядно веселил меня, потешно пугаясь, стоило мне скопировать его или те магические приёмы, какими он обладал.
Но время шло. Через шесть с половиной лет сестра так и не добилась заметных результатов, а отмеренный мне срок неумолимо подходил к концу. Моё отчаяние росло в молчании и одиночестве, но я старалась не терять надежды… ради нас обеих. Но один раз — я отчётливо помню тот день — сестра пришла домой просто так, без какого-либо происшествия — и обняла меня. Поймите, она почти никогда не касалась меня по доброй воле, вот почему я так удивилась. Она была в тот день… сломленной. В МАКУСА случился жуткий переполох. Кто-то оказался не тем, за кого себя выдавал, кто-то был уволен, кто-то повышен. Принимались новые меры безопасности. А исследовательский проект, в котором она участвовала, бессрочно заморозили. Всё стремительно и бесповоротно летело в бездну.
В тот миг ко мне запоздало пришло осознание, что надежда, которую я питала всё это время, развеялась призрачной дымкой. Я тратила свою жизнь зря: каждый день, каждый час своего существования. Я никогда прежде не пыталась бежать, говорю вам это искренне: я не ставила запреты сестры под сомнение. Но в тот день поняла, что умру, что это неизбежно, что меня не станет и все мои мысли, все замыслы и чувства вскоре рассыплются прахом.
Я сбежала. Сбежала из дома, из родного Нью-Йорка, который видела лишь из окна, сбежала незадолго до семнадцатилетия — и не жалела об этом, ведь у меня не оставалось ничего, кроме нескольких месяцев жизни, за которые я должна была наверстать упущенное… Я взошла на первый попавшийся корабль, обдурив проводников-не-магов. У меня не было ни планов, ни цели, ни пункта назначения, ведь я бежала, как бежит обезумевший от страха зверь, не ведая ничего, кроме чувства скорой погибели.
Это было полгода назад.
Полгода назад.
Кто бы мог подумать, как по-разному для кого-то может сложиться один и тот же отрезок времени.
Полгода назад я должен был умереть никем не оплаканным изгоем в чистой и набожной семье, кто до этого всю жизнь лишь раздавал листовки перед церковью и со стыдом прятал от прохожих истерзанные розгами ладони. Отвратительная, уродливая тьма моего нежеланного дара должна была пожрать меня изнутри и уничтожить, почти как убивала эту девушку её неведомая болезнь.
Тогда, такой же безбилетный, забившись в трюм пассажирского судна подальше от деловито снующего экипажа, не способный даже отвести им взгляд, я не верил, что выживу. Но всю неделю пути до Британии часть меня, та самая, тёмная и загадочная, которую я боялся и ненавидел превыше всего, которую не удалось уничтожить ослепительным вспышкам агонии, слетавшим с чужих палочек… она, вопреки ожиданиям, лечила и баюкала меня.
Я должен был, оборванный и никчемный, затеряться, призраком растаять где-то в вечно туманной зелени Британии — и нет же: я по-прежнему продолжал жить. А теперь находился здесь, на полпути домой, почти исцелённый, слушал исповедь незнакомки и почему-то думал, что, быть может, моя участь… не столь уж жестока.
В конце концов, они оставляли мне шанс двигаться дальше. Я ехал в Нью-Йорк, чтобы начать жить. Она же ехала умирать.
Девушка взглянула на меня так, будто видела насквозь. Желала ли она моего сострадания? Не уверен, но зато я был преданным и искренним слушателем, и потому, должно быть, она продолжила:
— Полгода назад началась моя жизнь, то единственное настоящее, что когда-либо было в ней. Когда судно отчалило, я вместе с другими смотрела в сторону удаляющегося побережья и думала: пусть Нью-Йорк навеки исчезнет в тумане и в холодных водах. Я не хотела видеть его никогда более, не хотела возвращаться. Мне нечего было взять с собой в своё первое и последнее путешествие. У меня были лишь я сама — и моя больная, искалеченная магия. Но мне бы хватило и её.
Там же, на верхней палубе, припорошённой моросью, случилось нечто непримечательное, что могло бы не иметь никаких последствий, но в действительности изменило мою судьбу, наполнило остаток моей жизни новым значением.
Со мной столкнулся один человек. Там не было тесно, и эта случайность выглядела столь нелепо, что не могла не быть роковой. Задумчивый и рассеянный, он отчаянно испугался, когда я не удержалась и упала на палубу, задетая его плечом.
— Неужели вы совсем ослепли?! — от смеси возмущения, обиды и злости я не смогла сдержать язвительного возгласа. Я провела в затворничестве шестнадцать лет жизни и манерам училась у сестры, которая никогда не отличалась мягкостью и кротостью. — Какое неприемлемое, непростительное поведение!
— Простите! Простите, прошу. Позвольте, я вам помогу, — этот человек, молодой мужчина с рыжими кудряшками — я впервые видела человека с таким цветом волос и до сих пор помню своё наивное удивление, что такие люди существуют не только на иллюстрациях! — он опустился на колени, отставив чемодан, и помог мне подняться. — Мне так неловко, честное слово. Я просто задумался, хотя это не оправдание…
Он тараторил, пока не умолк пристыженно, старательно избегая смотреть в глаза. Это было так ошеломительно шумно, так непривычно для меня, жившей в тишине пустых помещений! Этот человек вел себя, словно провинившийся мальчишка, а я, впечатлённая, не могла найти слов. Никто и никогда не приносил мне извинений: сестра если своим неизменно ледяным тоном и говорила «прошу прощения», то лишь для того, чтобы после указать на мои ошибки.
— Ваша ностальгия не является причиной не смотреть под ноги! — локоть болел, но я уже не сердилась. Незнакомец так искренне рассыпался в извинениях, так сожалел о своей оплошности, а я всё не могла оставить единственный тон, который был мне знаком — тон моей сестры. Было так неловко, ведь я хотела произнести совсем не то, совсем не так резко, и потому мне потребовалась долгая пауза, чтобы отыскать свои собственные мысли, пауза, за время которой странный незнакомец сжался, будто словами я ударила его. Я чувствовала его неловкость и вину как свои, и лишь это отрезвило меня: ему было больно из-за меня! — Это я прошу прощения. Вы не сделали ничего непоправимого, чтобы я смела повысить на вас голос. Вы сами в порядке, не поранились?
— Не нужно извинений, пожалуйста, виноват только я один. Мне стоит быть внимательнее и меньше грезить наяву, — он заметно воодушевился. — Я в полном порядке, спасибо.
Моё настроение менялось в лучшую сторону вслед за его. Никогда прежде я не разговаривала так долго с кем-то, кроме сестры, и контраст между её сдержанной отстранённостью и его светлой, живой откровенностью шокировал и повергал в глубочайший восторг, скрыть который я вряд ли была способна, как не могла и сдержать улыбку.
— Это забавно, вы не находите? Уже больше минуты стоим и забрасываем друг друга извинениями!
— Забавно, особенно учитывая, что внутри сейчас гораздо уютнее и мы могли бы продолжить извиняться там, — незнакомец тоже заулыбался, каким-то образом преображаясь и становясь ещё более рыжим и веснушчатым, слишком ясным для пасмурного дня. Мне казалось, что впервые с начала зимы я увидела солнце.
Мы спустились в салон, наконец-то представились и разговорились. Странно, но всего за несколько часов беседы я ощутила, будто знала его всегда. У меня никогда не было друзей, и, возможно, оттого, что я спешила жить и испытывать новые впечатления, я всей душой прикипела к едва знакомому человеку, прониклась к нему доверием и даже призналась, что сбежала из дома и отправилась путешествовать, случайно выбрав маршрут. Правда, я не называла подлинных причин.
Он же оказался магозоологом, который как раз писал книгу о фантастических существах. Видела ли я их когда-либо? Кроме старого домовика и пеплозмеек, водившихся у нас с сестрой в камине, нет. Знала ли я о них что-нибудь? О, да. Всё, что можно было почерпнуть из библиотеки, которую сестра специально для меня пыталась разнообразить самой неожиданной литературой, лишь бы я не слишком скучала в одиночестве и реже подвергала наше жильё взрывам. Книги я ценила, хотя горели они особенно ярко.
Как-то неожиданно я обнаружила, что оживлённо рассказываю всё, что знаю сама. Да, я была эмпатом, способным копировать магию фантастических существ, а оттого понимала её и описывала доступными мне словами, но я и представить не могла, что этот человек, настоящий взрослый маг из внешнего мира, станет слушать меня с живым интересом, с каким никогда не слушала сестра
— Потрясающе, — подытожил он, когда я закончила монолог о домашних эльфах в целом и о моём единственном знакомом в частности. — Я посвятил работе с домовиками и их миграциями два года жизни. Но так... так по-настоящему их магию описать бы не мог. Если не возражаешь… можно я позаимствую твоё объяснение для одной из будущих книг? Боюсь, домовики и их хозяева обидятся, если я упомяну их в энциклопедии фантастических тварей, а вот в будущем… — он задумался, невидяще осматривая затянутый дымом сигарет салон. И вдруг предложил, должно быть, памятуя о моём бесцельном побеге: — Может, ты захочешь поучаствовать в написании книги?
Я, смущённая и потерянная, не смогла ответить сразу, а он продолжил говорить, сияя:
— Я желал бы, чтобы ты делилась со мной наблюдениями. Я сам могу их записывать. Просто ты рассказываешь всё куда понятнее, чем я. А книга… хочу, чтобы она была для широкого круга, ясна каждому, — да, он слишком воодушевился, чтобы разглядеть мою неуверенность. А позже он заметил, что литературный язык и поставленная речь, которым я училась у книг, сразу же привлекли его и натолкнули на эту смелую идею.
Как я могла отказать? Такой немыслимый шанс выпадает лишь единожды. Не имея планов, не зная ничего о мире, желая лишь жить как можно полнее, я согласилась. Согласилась изучать магических животных, ехать за ним, куда он пожелает: хоть в Лондон, хоть в Хогвартс, где была, по его словам, одна из лучших библиотек Британии. Мои мечты — мечты десятилетней девочки, которая так долго и тщетно ждала письма из Ильверморни — начинали сбываться. Я готова была следовать за ним хоть на край света, пока мой новый друг желал видеть меня рядом и слушать мои наивные советы. Мне казалось, что так я смогу быть.... счастливой?
Тут она остановилась и как-то особенно пристально, цепко на меня взглянула. Черты лица этой девушки вновь размывались, плыли, становясь чуть менее женственными, а тщательно убранные светлые волосы заметно укоротились и начали виться. В тот миг я ощущал себя так, будто ей известны все мои тайные мысли, будто я совершенно прозрачен для её взора. Это не было жутко или же неприятно — скорее, необычно.
— Должно быть, вы принимаете меня за какую-нибудь легкомысленную девчонку, готовую податься за первым встречным, стоит лишь поманить её запахом приключений? Но в том человеке было столько света и чистой доброты, сколько я не встречала за все шестнадцать лет — и не встретила с тех пор больше ни в ком. Я не могла, не хотела его потерять, мне казалось, что я погибну, если это случится. Казалось, весь мой мир с того момента вращался вокруг этого человека — самого лучшего, самого достойного, как будто посланного мне свыше в награду за пережитое одиночество. Моё положение было безвыходным, отчаянным, и я бросилась в новую, неизведанную жизнь без оглядки, как кто-то, жаждущий покончить с собой, делает шаг с Бруклинского моста. Прежде моими собеседниками были лишь домовой эльф и сдержанная, зачастую безразличная сестра, — взгляд девушки стал мягче, должно быть, потому что я не испытывал и не выражал осуждения, которого она опасалась и ждала. — Поймите, я знаю, что говорю, знаю, что могу доверять своим чувствам. Лишь оказавшись наедине с миром, с многообразием людей, я поняла, что мои способности, обострённые болезнью, дарят мне и несколько иное видение реальности. Если не сосредотачиваться слишком сильно, я ощущаю эмоции и намерения окружающих, поэтому я знала наверняка, что мой незнакомец честен в своих словах... — тут губы девушки тронула лёгкая улыбка. — По этой же причине я знаю, что могу доверять вам и что ваше желание помочь искреннее.
Я лишь кивнул, не желая прерывать историю.
Должно быть, она видела гораздо больше, чем говорила. Может, даже понимала истоки моего желания быть полезным. Ведь тогда, полгода назад, я был столь же недоверчив и одинок. Но нашлись люди, которые могли приютить меня, дать кров и пищу, предложить работу, позаботиться, взглянуть без отвращения и брезгливости на то, кем я являлся. Я и подумать не мог, что такое возможно, однако мои напрасные усилия, никогда не замечаемые матерью, в Англии окупались, пусть и не сторицей, но ровно настолько, чтобы спустя некоторое время робко и с надеждой я смог почувствовать, что ещё способен стать чем-то большим: не растением, не зверем, а человеческом с его достоинством и смыслом.
Был кто-то, кто объяснил мне эти истины, провёл за руку от страха и отрицания к непреложному осознанию. Доктор, который отправил меня обратно в Нью-Йорк, с которым я никогда не смогу расплатиться за его доброту, но благодаря которому хочу стать добрее сам.
Должно быть, она ощущала и это тоже: очень смутное, отдалённое сходство наших судеб, что я желал бы сделать больше, сделать невозможное — но сделаю хотя бы то, что смогу.
Девушка отвела взгляд, и я немедленно ощутил себя свободнее. Она же вздохнула и продолжила:
— Мне уже нечего терять, не от чего прятаться. Каждая секунда моего существования состоит из борьбы с внутренней силой, что в яростном желании принять хоть какую-то форму стремится разорвать моё тело изнутри. Я не желаю оправдывать своё беспечное и легкомысленное поведение, ведь я была ребёнком, впервые повстречавшим другого человека. Моя нравственность воспитывалась сестрой и книгами, но на деле никогда я не попадала в ситуации, где моя мораль могла бы столкнуться с подлинным испытанием. Я напоминаю вам об этом вновь и вновь не потому, что желаю искупить вину, нет. Я лишь умоляю вас о понимании, даже не о сочувствии или прощении. Я признаю свою вину полностью, ведь моё эгоистичное желание восполнить последним полугодием жизни пропасть ушедших шестнадцати лет и стало причиной трагедии. Я прошу у вас понимания: да, ситуация, в которой я оказалась, была вызвана моей горячей жаждой действия, однако я не выбрала её по собственной воле… Если бы я знала, чем всё обернётся, если бы могла вернуться в прошлое — о, я бы остановила себя! Но подобной власти нет ни у кого, кроме Бога, и теперь я могу лишь горевать, вспоминая… — девушка едва ли не заламывала руки, а её лицо всё менялось, и если бы не голос, узнать в ней недавнюю блондинку становилось невозможным. Мне казалось, что в чертах проступает нечто мужское, напоминавшее кого-то знакомого, быть может, даже меня, но уверен я не был — неверное освещение, глубокие тени.
— Не стану скрывать от вас своего отношения к моему незнакомцу, потому что это сыграет ключевую роль в произошедшем. Я уже говорила, что считала его самым добрым и солнечным человеком, но даже эти слова не могут выразить моего к нему… обожания. Но это определение не будет достаточно полным, о нет. И даже такие высокие слова, как «любовь» и «привязанность», не описывают эмоций, что я со всей отчаянностью нетронутой ещё души питала к нему.
Я назову это иным словом, смысл которого вы поймете позже, — «одержимость». Одержимость им правила моим миром, ибо, как только я позволила себе прочувствовать моего спутника, я оказалась потерянной для всего света. Он, в свою очередь, казался абсолютно очарованным моими необычными талантами, незнакомыми и неизученными для него.
— Ни у оборотней, — говорил он, воочию увидев мой дар, — ни у вампиров нет способности превращаться во всё, что они пожелают! Вампир может обернуться стаей летучих мышей или волком, но чтобы создавать предметы из крови и кожи или выбирать для метаморфозы любое животное?.. Невиданное, фантастическое умение. И это потрясающе!
Прежде мне почти не доводилось слышать об иных разумных магических существах, кроме домовиков, кто объединяли бы в себе черты человека и волшебной твари. Вероятно, вы можете догадаться, что эта тема была под запретом в моём доме, и потому я составляла представление о русалках, кентаврах и оборотнях лишь по детским сказкам или по литературе не-магов. Интерес моего нового знакомого льстил мне, ведь он тоже не имел понятия, кем или чем я являлась, но мои таланты в области копирования вызывали его подлинный восторг, — теперь она казалась печальной, однако я больше не узнавал ту, кто начинала эту исповедь. Лицо девушки полностью стёрлось, изменилось, и я отчего-то особенно явственно, до дрожи, заставившей меня плотнее закутаться в пиджак, почувствовал, что у этой истории не могло быть счастливого финала.
— Одержимость — странное слово, вы не находите? Что оно пытается передать?.. Все мои мысли тогда касались лишь этого странного солнечного волшебника с полным чемоданом волшебных зверей. Я разделила его стремления, потому что прежде у меня не было собственных желаний, кроме как вырваться за пределы четырёх стен своей тюрьмы, но я вырвалась, а новые мечты придумать так и не успела. Он был идеален, этот человек. Был воплощением всего, что казалось мне значимым. От его улыбки всё плохое уходило и рассеивался любой туман, его кудряшки пахли золотом, а неловкость виделась мне верхом грации. Его веснушки, голос, тёплые ладони… Мой мир был чёрно-белым, монохромным, холодной каменной скорлупой из запретов и табуированных тем, но с его приходом, с той самой поры, как этот рассеянный чудак случайно сбил меня с ног, я начала видеть реальность в свете солнца и летней теплоты. И никогда, никогда я не говорила о том, что умираю, потому что в обожании своём и помыслить не могла, что разрушу нашу безмятежность, что раню его новостью о неизбежной разлуке.
Больше всего на свете этот маг любил зверей. Волшебные твари были его единственной страстью, и я не могу представить, чтобы хоть что-то на земле могло отвлечь его от заботы о них. Вы знаете, у него был с собой чемодан… невообразимое пространство, спрятанное в потёртом саквояже. Я любила бывать там, в целом новом мире, полном контрастов и парадоксов, где сочеталось несочетаемое. Прерии и зелёные леса, северные пустоши и залитые лунным светом холмы. Там обитали существа, о которых я лишь читала, а некоторых видела впервые. Он спас их, выходил, подарил кров и заботу. Его безграничное восхищение и любовь к этим животным были такими же очаровательными, как и он весь. Поверьте, если бы вы знали этого человека, вы бы, без сомнения, поняли мои чувства. Я полюбила его всего, с нелепой манерой вести себя среди людей и со свойственной только ему способностью фантастически меняться в момент, когда он оказывался в окружении своих питомцев. О, эта разница… она всегда очаровывала меня, словно бы в один миг он раскрывался, сбрасывал оковы, навязанные обществом, и становился… становился истинным собой. Вы не можете понять меня, потому что эти чувства — только мои, но любовь к нему… она была честной, была моим самым искренним переживанием. Его невозможно было не любить.
Вы можете подумать, что наши отношения развивались слишком стремительно, но на самом деле в этом нет ничего неожиданного, ничего, что нельзя объяснить логически, ведь я знала всё, что было ему необходимо. Это всегда было частью меня: я знала своего спутника так же хорошо, как он себя, ведь я слышала каждую его эмоцию, как свою, каждая его мысль была для меня более значимой, чем моя собственная. Я разделила все его интересы, сделала их частью себя — добровольно и откровенно, я никогда не могла ему лгать. Угадывала любые его желания, помогала во всех начинаниях и смелых опытах, защищала и оберегала, не щадя себя... Не буду описывать все события, в которых нам довелось поучаствовать, потому что это были прекрасные дни, дни, когда я была счастлива, и я могу лишь надеяться, что… — она осеклась и закрыла лицо ладонями. Теперь её руки, руки пианистки, больше не выглядели девичьими и тонкими. Голос казался ниже и чуть дрожал: она контролировала себя, горе рвалось наружу, это я мог видеть это в развороте плеч и ломкости жестов, но, верно, ей не хотелось казаться передо мной слабой.
— Я знала, что он привязан ко мне. Я никогда не говорила о том, как мне удавалось угадывать всё, что беспокоило или волновало его, но это не было стремлением обмануть, поверьте!.. Я лишь сейчас осознаю, что должна была признаться во всём, но тогда мой дар для меня не имел никакого значения. Ведь то, что я могла понимать его нужды и потребности его любимцев, казалось естественным, правильным, хорошим! Я была ослеплена, оглушена своей любовью и всё растущей одержимостью! Я могла найти подход к любому зверю в его чемодане, ведь я знала, чего они желают. Знала, когда нужно было вытащить занозу, застрявшую в лапе нунду, первой угадала момент, когда выводок окками подрос настолько, что малыши начали считать друг друга пищей, первой чувствовала чужие голод, усталость, боль или жажду внимания… Я хотела быть идеальной для этого человека, его идеальным помощником, идеальным другом, партнером… всем, — в этот момент она, наконец, отняла от лица руки, и меня поразило то, что я увидел. Это лицо… оно было мне знакомо. Я помнил его сквозь боль и ужас, сквозь тёмные вихри моей собственной скверны, убивавшей меня, но спасшей. Этот человек, тот, кто пытался помочь, тот, кого не смог. Я едва не отшатнулся, пронзённый болезненным воспоминанием. Погружённый в повествование, я ведь даже не заметил, как в полутьме изменилась не только внешность, но и одежда моей собеседницы. И этот голос… Мужской, но не грубый, почти ласковый, с тёплой хрипотцой. Я помнил его, хотя сейчас его позаимствовала моя собеседница… собеседник:
— Вы можете подумать, что всё было прекрасно, идеально, но тогда вы допустите ошибку. Даже такого доброго и искреннего человека, каким был этот волшебник, начали снедать сомнения: он видел, что что-то не так. То, что я принимал образы людей, знакомых ему, его возмущало. Он всегда был сдержан в недовольстве, неизменно вежлив и даже робок в нежелании задеть меня, но ведь я видел его мысли и чувства, его потаённый гнев. Я не мог осознать, чего именно он хотел, от какого притворства мне следовало избавиться, потому что смысла понятия «стать собой» для меня не существовало. Он знал, что я беглец, проживший всю жизнь в четырёх стенах, но не мог даже представить, что у меня никогда не было собственного лица, чтобы я мог принять для возлюбленного истинный облик.
Даже вы… Вы видели сегодня не меня. Женщина, что этим вечером была за роялем, — образ моей сестры, единственного человека, с которого я мог брать пример, пока не покинул дом. Представьте такую забавную шутку... я сам не знаю, как выглядит моё лицо.
Я обещал вам откровенность, и потому, умоляю, не осудите, не сочтите за извращение то, что я расскажу вам далее… Мы стали близки с этим человеком, и я не буду описывать подробности этой близости: вы и сами, должно быть, понимаете, какова она между двумя любящими людьми. Но важно отметить, что я не был… подобен обычному человеку. Я не понимал этого, а оттого не мог применить на опыте. Я не ощущал себя женщиной, как не ощущал и мужчиной, пусть и мог быть кем угодно. У меня не было личности, не было лица и не было своего Я — больше нет смысла бежать от правды, и теперь я признаю это спокойно. Я был тем, кого он хотел видеть, и сам создавал образы, которые мы оба находили очаровательными.
Но его сомнения росли, множились, подобно разозлённому рою. И переломным моментом стал… один миг нашей близости, миг, когда я понял, чего же хотел на самом деле, — поднявшись со стула, человек, которого я уже видел однажды в своей жизни, нескладный и сутулый сейчас, подошёл к перилам, прислонился, вцепился в них, пытаясь унять дрожь рук.
— Помните, я никогда не признавался своему спутнику, что мой земной срок почти завершён? Это бы расстроило его, а его боль я не мог принять. Я умирал, потому что во мне не было определённости. То, что мой конец близок, стало ясно примерно два месяца назад, когда произошёл… первый приступ. Я не могу описать вам эту боль. Её не способен пережить ни один нормальный человек или волшебник — это безумный и бездушный хаос магического потенциала, жаждущего принять форму и потому растившего внутри моего тела новые части. Чешуя, рога, перья, клыки, мясо и кости прорывались наружу, и тогда я вступил в схватку с этим сумасшедшим стремлением, пытаясь обуздать неукротимую силу неопределённости. Я возвращал искалеченные части тела в их нормальное состояние, лепил себя, словно глину, страшась, что очередной сустав прорастёт в мозгу, отчего смерть будет мгновенной, но этого всё не происходило. Можете ли вы понять теперь, что я испытываю? Лишь остатки самоконтроля помогают сдерживать скверну во мне. Каждую минуту я знаю, что в любой момент может вернуться эта агония — агония, что превращает мою плоть в бесформенные мясо и кости.
И я доживал свои последние недели, забывая обо всем, что меня мучило, упиваясь светлым волшебником подле меня, посвящая ему всё, что оставалось во мне доброго и хорошего... Его идеальность, его доброта, мёд его голоса и солнечность обращения с любой из его тварей — всё это очаровывало и подчиняло меня его воле. Больше всего на свете я хотел сопровождать его целую вечность, служить ему всегда, стать им. И то, что убивало меня, наконец, дало мне понять, что я должен был сделать, — он обернулся, впился в меня взглядом, уже не пытаясь скрывать эмоций, а я не мог даже пошевелиться, ошеломлённый, ещё не вполне понимавший, какой оборот принимали эти откровения. Меня лихорадило от смущения и неясного страха, и всё, что я мог, это слушать.
— Он был передо мной. Беспомощный. Открытый. Я всегда осознавал, насколько он хрупок по сравнению со мной, каким бы потрясающим и сильным он ни казался в те минуты, когда проявлял свою волю, какой бы хрупкой девушкой я ни смотрелся рядом с ним. Я должен был защищать его. Я был рядом, я был в его мыслях, в его нервах — я способен и на такое, поверьте! Нет преград перед тем, кто одним лишь усилием воли может стать всем, чем угодно. Я слышал каждую его мысль, я ощущал каждый удар его сердца.
И тогда, в тот миг, когда я… сливался с ним, я… просто осознал это. То был момент истины, высшего озарения: я мог стать им. Я мог забрать его себе. Я знал, что если бы я… поглотил всего его, мы были бы вместе навсегда. Он бы больше никогда не пострадал, ничто бы не смогло навредить ему. А моя смерть… она отступила бы, ведь я отыскал того самого, кем являюсь, чей облик смог бы забрать и воплотиться… — тут обращённое в небеса лицо неловкого магозоолога озарилось мечтательной полубезумной улыбкой.
— Он умолял меня! В момент, когда я ощущал, что всё наконец-то идёт так, как надо, он умолял меня, разделяя со мной собственный разум! Я был им, становился им, пробирался в его плоть и кости! Я бы сохранил его навсегда! Я был в его разуме, чувствовал каждый его страх, видел каждое сомнение, раскаяние, каждую содеянную ошибку, каждое болезненное воспоминание! Он знал, что я забираю его, понимал, что я жертвую им ради своего спасения!.. Нет, неправда, он не понимал причин, а для меня всё было совсем не так... Я хотел, чтобы он жил, чтобы был вечен, я знаю, что вместе со мной спасся бы и он, никогда бы смерть его не коснулась! Я бы защищал его во веки веков!.. — голос возвысился — и сорвался, и я понял, что всё это время задерживал дыхание, пронзённый, истерзанный чужими муками. Я не мог осуждать этого человека, страдавшего так сильно, кто угодно, только не я! — и всё же сознавал, что происходящее было чем-то безмерно ужасным. Хуже, чем воровство, хуже, чем убийство.
Но явственная одержимость моего собеседника внезапно отступила, и на смену ей пришла гнетущая усталость, за которой последовало признание, горькое и тихое:
— Я убивал его. В тот момент нашей близости я убивал его. Поглощал, пожирал — медленно, приятно, сладко, но неотвратимо. Он… просил меня остановиться. Он просил, молил о пощаде раз за разом, но всё, чего я хотел — это стать им. Сделать нас едиными. Вы не можете понять меня, потому что никто не может испытать того чувства — не злого, не жестокого, нет, а концентрированного мгновения чистой бессмертной любви. Но он… он нескончаемо умолял меня. Просил, и я слышал, слышал в его мыслях, что даже если часть его желала поддаться сладости моей силы, воплотиться в нас навеки, сам он не хотел погибать. Я видел в его мыслях страх, страх передо мной… И не смог.
Я отпустил его. Невозможно передать словами, какую боль, какое отчаяние я пережил в тот миг, когда отпустил свою милую, возлюбленную жертву. Он просил меня, мой единственный любимый человек, просил, чтобы я сохранил ему жизнь. Как я мог отказать, как мог разрушить его доверие, забрать его сущность, сделав её своей, заменив его собой для всего мира? Я отпустил его и, сделав это, понял, что вместе с ним потерял и свой последний шанс на спасение…
Некоторое время мы оба молчали. Я попросту не знал подходящих слов, оглушённый, растревоженный, а он… наверное, потому что думал, что сказать дальше.
— Знаете ли вы, кто такой «доппельгангер»?
— Доппельгангер? — я неохотно поднял взгляд; нечто во мне сопротивлялось смотреть в глаза этому человеку. Меня всё ещё трясло от услышанного: естественный страх, почти ужас мешался с болезненным сочувствием и, быть может, даже пониманием. — Я, кажется, слышал что-то похожее, это… такой двойник?
— Нечто гораздо большее. Это существо, не имея своего места в мире, должно занять чужое, подменить собой другого человека, чтобы выжить. Немцы называют доппельгангером тёмную сторону личности, но на деле это совсем не то. Это злое порождение желания матери скрыть существование своего ребёнка. Что-то, решившее украсть чужую судьбу, возомнившее, что у него есть право на жизнь под личиной другого смертного, право принимать любовь и ненависть тех, кто был не безразличен к замещённому, кого ужасный двойник… кого он убил. Вы не слыхали? Неудивительно, ведь даже мой спутник не знал об этом. Трудно сейчас даже отыскать книгу, в которой бы упоминался доппельгангер...
Я замер, стиснул подлокотники с силой, которой не ожидал от себя. Мысли мешались, сознание отказывалось принимать очевидное, но выводы… Выводы неумолимо следовали за сказанным, и я произнёс, едва шевеля пересохшими губами:
— Так вы… вы были этим самым двойником? Вы — доппельгангер?
В ответ собеседник лишь коротко, с горечью кивнул, признавая очевидное:
— После того, как я едва не пожрал моего спутника, между нами пролегла тень. Это ведь ожидаемо, правда: я мог понять его страх передо мною. Это было самым мучительным переживанием в моей жизни, ведь я… я бы никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах не причинил ему боли. Я не смог бы убить его, даже если то, чем я являюсь, требовало этого… Через несколько дней после того рокового события я получил письмо экстренной совой.
Это было послание от моей сестры. Она… она умерла. Одна. В Нью-Йорке. И последним, что она смогла написать мне, было её признание, — смежив веки, не принадлежащие ему, доппельгангер как будто пытался сдержать слёзы, но покрытые россыпью тёплых веснушек щёки оставались сухими.
— Я не могу пересказать вам целиком содержание письма, наполненного просьбами о прощении… Обман и ложь. Обман и ложь — вот что такое моя жизнь! Моей матерью всё это время была женщина, растившая меня! Моя собственная любимая сестра, моя холодная и жестокая няня — вот кто в ответе за моё уродство! Эта женщина, которую я так любил, умудрилась забеременеть, ещё даже не окончив школу! Но вместо того, чтобы избавиться от нежеланного ребёнка, она спрятала его! Карьеристка, желающая признания, дочь своей помешанной на приличиях матери, магическим ритуалом она скрыла беременность, сжав плод до размера горошины, чтобы попасть в престижный отдел разработки заклинаний при МАКУСА! Моя магия, моя проклятая магия была порождением желания избавиться от меня — её величайшего позора! Чувство вины, стыд и страх — вот что стало причиной её ледяной холодности! Она знала, знала, кем я был, с самого начала эта низкая, подлая, но любимая и дорогая мне женщина знала… она знала, что единственное моё спасение — это совершить убийство.
Доппельгангеры редки даже среди магических существ, потому что их невозможно отличить… так просто. Они занимают места людей, играют и издеваются над теми, кто был небезразличен к покойному, но, чтобы доппельгангер появился, он должен вырасти, должен созреть… то, чего она — безумная, бездушная, глупая, отчаянная женщина! — лишила меня.
Я не виню её… Простил, ведь она умерла, до последнего пытаясь меня защитить. Возможно, она хотела сохранить… меня. Мою личность, моё лицо, ведь она, столь далёкая от моих нужд и страданий, не могла понять, что у меня не было даже этого, — теперь он плакал, бесшумно и тихо, и по его лицу стекали слабо поблескивающие слёзы.
— Вы должны понять кое-что ещё, потому что даже это не конец моей истории. Доппельгангеру дано быть всем, восстанавливать себя раз за разом. Немногое может убить созревшего двойника, ведь он обладает способностью к бесконечной трансформации в прежний облик. Мне не нужно дышать, не нужно питаться, ведь я живу только лишь сконцентрированной в одной точке магией…
Но я так и не стал двойником. Я чист от этого греха. Тот, кого я хотел защитить, сохранить, уберечь даже ценой своей жизни, моя беззащитная любимая жертва… Я не забрал его. Магия моя продолжала своё безумное движение, и я потерял последний способ защищаться: я больше не мог спать, потому что единственный момент потери контроля означал бы для меня возвращение неописуемой агонии. Я не хвастаюсь, поймите, но я не спал около трёх недель, стремясь сохранить контроль над этой болью, ведь у меня… у меня ещё есть цель! Она появилась в тот день, когда я получил письмо и когда понял, что упустил единственный шанс сохранить свою жизнь.
Доппельгангер смотрел на меня из-под чужой личины, но как будто обнажённый в своей абсолютной откровенности. Из его тела, пугающе деформированные в сумрачном предрассветном освещении, показались бесформенные роговые наросты, уродливые, которые могли быть порождением лишь чего-то дурного… он, нахмурившись, убрал их.
— Три недели назад мой спутник сказал, что теперь понимает свою ошибку. Он слишком сильно влиял на меня, и в тот момент, когда увидел мою истинную природу, он осознал, что я всегда буду только кем-то другим. Он попросил… прекратить. Стать собой. Он не был груб, он не был жесток, но он просил… Нет. Он сказал, твёрдо и прямо, что так не может продолжаться. Что между нами отныне не может быть ничего большего, чем простая дружба, ведь я был… я не был… собой.
Он плакал, и один только звук разрывал мне сердце. Этот плач — плач подлинного горя от невыносимой, невосполнимой потери — отзывался во мне тяжёлой и мучительной тоской, я чувствовал, что надвигалось нечто ужасное, хотя и представить не мог что-то страшнее уже свершившегося.
— Мне так жаль, так жаль, так жаль… — бездумное повторение одной и той же фразы, бесконечный речитатив как будто предвещал, кликал беду. — Я бы всё отдал, всю свою жизнь, свою душу, что угодно!.. Я бы согласился прожить ещё год в чистой агонии, лишь бы только всё исправить!.. Но в тот момент… вы не можете понять меня, никто не сможет! В тот миг, когда я осознал, что потерял его, единственного, кто на целой планете был близок мне… Прошу вас, не бегите, я не причиню вам вреда, я знаю, что я чудовище, я знаю, но поверьте, вам ничего не грозит!.. Я не стану! Я принял решение, что никогда не заберу чужую жизнь!
Я лишился своей сестры, женщины, которая была моей матерью, своего единственного родного существа. И когда этот волшебник, человек… тот, кого я любил больше, чем свою семью, чем свою жизнь, когда он сказал мне… я… я пытался сдержаться, — тут он будто сломался, неловко рухнул на колени, не в силах больше держаться под тяжестью собственного горя, а я, стыдно признаться, побоялся коснуться его — искорёженного, истерзанного, плачущего скверной, что чёрными потоками стекала из-под прикрытых век.
— Я не смог. Из-за усталости и трёх недель бессонных ночей — не смог. Огонь, Адское пламя… Доппельгангер — чудовище, что жаждет поглощения, но пока он не стал полноценным, его сила жаждет только уничтожать! Если бы я только мог, я бы заставил этот дьявольский огонь пожрать моё собственное тело и кости, но... но вокруг меня… было… слишком много живых существ.
Мой спутник ошибся во мне. Он доверился мне, считал, что я никогда не причиню вреда тем, кого он так любил, кого защищал, что я никогда не смогу ранить его питомцев. Я… я никогда… я никогда бы по своей воле… Глупец, он должен был отвергнуть меня, уничтожить меня где угодно, но не в самом сердце своего убежища! — внезапно всё стихло. Черты на миг исказились, смазываясь, и знакомый мне молодой мужчина постепенно растворился вместе с потоками выплаканной скверны, освобождая место бледной измученной девушке. Слёзы иссякли, и тёмные дорожки на осунувшемся лице поблекли, оставляя лишь смутные воспоминания о горечи, которую невозможно унять. Я подался вперёд, но так и не решился в утешительном жесте коснуться её плеча, даже если уже протянул руку. Не знал, имею ли право, не знал, как принято поступать.
Она, казалось, этого и не заметила, глядя перед собой пустым взглядом.
— Когда я пришла в себя, вокруг остались лишь руины. Тщательно выстроенное, взлелеянное моим любимым пространство схлопнулось, всё, что окружало меня, превратилось в обломки. Я слышала писк, рык выживших животных, страдающих, раненых, перепуганных. Но у моих ног тонким слоем стелился пепел — и я знала, знала, откуда он: не все пережили мою вспышку, не все избежали огненного кошмара… Я не тронула своего возлюбленного, ведь, повторюсь, его жизнь была для меня важнее всего, даже для подсознания, что в бездушной ярости стремилось истребить всё живое…
И я бежала. Бежала, сознавая, что потеряла то, что было дорого мне. Что своими руками уничтожила всё, ставшее для меня бесценным — моим смыслом, моим утешением. Я бежала, чтобы мой возлюбленный, невольно преданный мною, никогда больше не увидел меня, чтобы он не страдал из-за меня сильнее, чем уже пришлось. Ибо я не могла рассчитывать ни на его дружбу, ни на прощение: боль, что я причинила, невозможно искупить ничем, как и мою вину. И вот я стою перед вами. Убийца, чудовище, двойник, который так и не нашёл себя. Моё последнее желание — вернуться домой. Увидеть хотя бы ещё один раз сестру, женщину, породившую меня… то, что от неё осталось. Последнее желание, и моя смерть будет чем-то… чем-то правильным, — она умолкла, вернувшись на свой стул подле меня, иссякшая, измождённая, точно силы оставили её с последним словом исповеди.
Я сохранял тишину, не решаясь нарушить её нелепыми и бесполезными словами утешения. Теперь я знал, что мы оба не принадлежали в полной мере этому миру, ни одной из его сторон. Что её боль понятна мне, понятна ярость сдерживаемой истинной природы, бушующей, злой, обиженной, той, что самовольно приговорила хозяина к скорой смерти. Наше прошлое казалось мне столь схожим. Ужасным, жестоким, мрачным… беспросветным.
И всё же я был жив, меня спасли, протянули руку помощи, показали, что я ещё способен разорвать оковы прошлого. Я ехал домой, в Нью-Йорк, чтобы доказать себе, что уродливая часть моей сущности приручена и больше не властна надо мною, как не властны и призраки детства.
Как же несправедливо, что её впереди ждали только боль, сожаление об утраченном и — итогом всего — смерть. Так имел ли я право выражать сострадание, я, спасшийся, перед нею, уже сейчас — погибшей? Право слово, я всей душой желал ей помочь, вывести к свету, подарить надежду, но… что я мог сделать для этой женщины без лица, умирающей, обречённой, лишённой будущего?
Я молчал, пытаясь отыскать хоть одно верное слово — но так и не находил. Плеск волн за бортом успокаивал, не способный утолить разделённое горе, но уносивший мысли куда-то вдаль, напоминавший… ту мелодию, которую исполняла моя собеседница накануне. И отчего-то вместо слов сострадания я задал вопрос, исподволь мучивший меня, вопрос, на который я так этой ночью и не нашёл ответа:
— Эта детская песенка… почему ты играла её?
Моя собеседница посмотрела на меня с оттенком недоумения и глубоко задумалась, будто сама не знала наверняка.
— У меня был любимый заводной чёртик с этой мелодией. Знаю, что это детская песенка-игра, но мне не довелось даже слов узнать, не то что сыграть с кем-то!.. Чёртик сгорел очень-очень давно, но я очень хорошо запомнила ноты.
Я едва заметно кивнул. Эта песенка была знакома мне, я помнил слова, часто видел играющих детей — весёлых, шумных, они бегали, громко распевали шутливые мотивчики, смеялись… Но мне не доводилось быть частью их забав. Как и моей собеседнице.
Я поднял взгляд. Она казалась менее отрешённой сейчас, и недоумение, немой вопрос в её глазах, обращённых на меня, заставили меня решиться.
— Быть может… — горло пересохло от волнения, но я должен, обязан был сказать. Наше прошлое перекликалось, мы были так похожи — дети, лишённые игр и веселья, вынужденные взрослеть слишком рано, дети, которые всё ещё, за всей пережитой болью, разочарованиями и потерями… оставались детьми. — Может быть, ты хотела бы… сыграть со мной? Я знаю слова.
Лицо моей собеседницы смягчилось, сделалось очень нежным и юным, в нём не читалось неодобрения. Пусть она оставалась печальной, но моё внезапное предложение приятно удивило её.
— У тебя доброе сердце. Я хочу попробовать, но не умею.
— Это совсем не сложно, смотри!
Мы были детьми, которые почти никогда не испытывали счастья. Потерянные и одинокие, такие схожие, увы, мы не стали бы друзьями, ведь ей не было суждено дожить даже до конца недели. Но в тот момент мы улыбались и пели, желая хотя бы ненадолго позабыть горе и все ненастья:
All around the mulberry bush,
The monkey chased the weasel.
The monkey stopped to scratch his nose,
Pop! goes the weasel.
На Нью-Йоркское кладбище я пришёл к полудню, где не без труда отыскал могилы сестры и матери. Два холмика, относительно свежие, ещё не поросшие травами и мхом. Их венчали не гранитные плиты надгробий, а простые деревянные кресты с табличками: некому было оплатить символы роскоши, увековечить имена погибших.
Мой доктор уверял, что теперь, когда самые родные мне женщины покоятся в земле, нет нужды таить и лелеять свой гнев, обиду за все страдания, что мне причинили. Я не мог больше встретиться с ними и высказать всё наболевшее, доказать, что я вырос и стал сильнее, что я достойный человек, несмотря на то, кем родился. Теперь мне оставалось лишь отпустить их. Простить. Их, а затем и себя.
Ласковое сентябрьское солнце согревало плечи, пока я неторопливо гулял между надгробиями, предаваясь мыслям, нерадостным, но вселяющим надежду.
Почему-то сейчас я думал не о своей застарелой боли, а о том, что довелось пережить моей случайной попутчице, с которой мы провели ночь за долгим разговором. Её печаль всё ещё откликалась во мне состраданием и тоской. Я думал о том, сколько отчуждения и холода было в такой недолгой жизни, как горько, что у меня есть шанс начать всё с чистого листа, а у той девушки — нет и никогда не было.
Её мать пыталась защитить её, как умела, но вместо этого причинила столько боли, и в то же время я сознавал, что иного выбора у неё не было. Быть может, не было и у моей?..
До меня вдруг донеслись голоса людей — взволнованные, звонкие, неуместные здесь, в обители смерти. Обеспокоенный, я устремился на зов, но не сразу смог увидеть, что произошло — столько людей здесь собралось.
— Сумчатый волк! Дохлый! Вы слыхали?
— Да ладно, быть не может! Здесь? Они ж даже у себя родине вымерли!
Неясное предчувствие тронуло меня, заставило протиснуться между людьми и взглянуть на то, что приковало их взгляды. Существо, которое лежало на чьей-то ухоженной могиле, казалось будто бы спящим. Бездыханное животное, тилацин, трогательно прижимался носом к надгробной плите, и я не понимал, почему все вокруг не замечали этого очевидного жеста одиночества и любви.
Безусловно, это был финал истории, услышанной мною на корабле, истории горькой, полной несправедливости и боли. И всё же… всё же моя ночная собеседница была здесь, как и мечтала, она вернулась домой, к сестре и… в самом конце своего пути уже не пыталась быть тем, другим, своим потерянным возлюбленным. Сейчас она воплощала нечто, что он мог бы любить: редкое животное, нуждающееся в заботе и спасении. Что-то, что было бы дорого ему — но при этом не было им.
И кроме горечи и сострадания, сдавившего горло, я испытал что-то ещё — неожиданное, правильное. Всё же доктор не ошибся, и в пути домой я нашёл нечто важное. Я испытал благодарность к существу, в котором, казалось бы, не должно быть места душе и личности. И в котором их оказалось больше, чем во многих людях, что я знал.
Даже перед смертью доппельгангер искал невозможное вопреки всему: своей природе, судьбе и боли — он не сдался, он искал себя.
Ксилентиум
|
|
Yellow Boat
:D Я чуть позже добавлю это в шапку, сейчас особо нет сил. |
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
Да уж, до новелл нам еще тренироваться и тренироваться :D |
*дочитывая, ошизевает*
|
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
Погоди, ты еще не дочитала? оО" |
Ксилентиум
я в процессе был. Мысли однако были, да. Добавлено 11.03.2017 - 00:11: От финала конечно ощущение ЯННП. Надо наверное на свежую башку перечитать. |
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
Сорян за язык, но стилизация, что б её... Дочитал? |
Радистка Пепп
Да... Ну вы и читаете однако))) |
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
*тихо посмеялсо* Концовка не делает фик хоррором, так что нет, Доппельгангер был тем парнем-девушкой, а в конце - сдохшим на могиле сумчатым волком. В конце Криденс жив и цел, всё с ним хорошо. Но, как я писал в посте деанона, была и хоррор-концовка, дополнительная, где всё было не так радужно :D |
читатель 1111
эээээ, я не буду с вами дискутировать, сэр. Потому что я рискую вас как-нибудь витиевато послать, а я очень ценю девочек, чтобы позволять плохое поведение в ИХ обсуждениях. |
Радистка Пепп
Ну извините... |
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
А то, что я тебе ответила - ничего страшного? Не злишься? *робко так выглядывает из под дивана* |
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
Прости, пожалуйста. Но не стала же бы ты перечитывать на свежую голову. |
Ксилентиум
|
|
Радистка Пепп
Да? *вновь шмыгнула под диван* Я просто не знаю, стоит ли оно по твоему мнению перепрочтения или нет. |
Ксилентиум
если я не считаю, что стоит, то и не говорю об этом. |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|