↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Судьба (джен)



Рейтинг:
General
Жанр:
Ангст, Драма
Размер:
Мини | 17 154 знака
Статус:
Закончен
Предупреждения:
AU, ООС
 
Проверено на грамотность
По заявке: "Ян не пошёл в военную академию — нашлась стипендия или какой-то из предметов в коллекции Яна Тайлуна всё-таки оказался не поддельным. Как складывается судьба Яна-историка. Возможный ключ: "Если бы я был тем, кто может что-то изменить..."
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Судьба

День выдался ясным и солнечным, словно в насмешку.

После нескольких суток орбитальных боёв, когда остатки систем планетарной обороны пытались справиться с превосходящим флотом вторжения, а на столицу беспрестанно сыпались обломки и пепел, прозрачно-чистое небо смотрелось странным курьёзом. Шуткой мироздания, которое ещё не вдоволь наигралось с людьми.

Но ученый не может быть суеверным, точно какой-нибудь неотесанный флотский офицер. Ученый обязан принимать факты, и только их.

Ученый, в конце-концов, проклят реализмом собственных наблюдений.

Над сколькими из завоеванных территорий плескалось столь же голубое сияние атмосферы? Лучше даже не спрашивать. Счет наверняка пойдет даже не на сотни — на тысячи. И начать придётся с самой зари Человечества.

Ничего нового нет под солнцем; даже множество солнц Галактики не опровергли эту старинную мудрость.

Ученый-историк знает об этом лучше многих других.

На этот раз, глядя в прозрачное небо, он не улыбался (как это бывало раньше), привычно щуря без того суженные глаза — наследство далеких терранских предков.

Он просто сидел за столом, откинувшись на спинку кресла и сложив на груди руки, а лицом — точней, его неестественной, нехарактерной для себя неподвижностью — мог соперничать с каменной статуей. Статуя, памятник. Какая, однако, ирония.

Его скромный кабинет прятался за малозаметной дверью в одной из аудиторий — той самой, где за несколько лет исподволь скопилось множество цветов и прочих растений; одно из них даже незаметно заняло потолок более, чем наполовину. Однажды, зацепившись рукавом за ползущий по стене отросток этой лианы, кто-то из студентов насмешливо бросил: «Просто джунгли какие-то». С тех пор и пошло: аудитория для семинарских занятий под номером 217, или попросту — «Джунгли». А в джунглях — «лежбище» или «нора».

Он и не думал обижаться, слыша краем уха что-нибудь в духе: «завтра нам в джунгли, на завтрак к удаву». Студенты всегда остаются студентами, и к ним нелишне проявить понимание — даже требовательный экзаменатор (а он всегда был таким — ведь «тот, кто не учит уроки истории, обречен их повторять») лучше смотрится без напускной жесткости и властных замашек. Пускай он не был слишком общителен и предпочитал исследовательскую работу месту на преподавательской кафедре, вокруг него то и дело, словно из ниоткуда, возникала стайка парней и девушек, только немногим младших, чем их преподаватель, — и он всякий раз смущенно улыбался, оказываясь в центре внимания, однако вскоре начинал разговор в своей привычной манере, засунув руки в карманы и слегка задрав голову — будто надеялся различить на потолке звезды.

Он сказал бы даже, что любит своих студентов. В самом деле. Надо же кого-то любить в отсутствие детей, жены и аквариумных рыбок. Почему бы и не этих — любопытных и безалаберных, серьезных и легкомысленных. Совершенно не похожих на него самого — неповторимых, как всякий человек.

Но кабинет с единственным окном на южной стене, полированным рабочим столом (информационный терминал встроен в противоположный край), неровно мерцающей лампой под потолком и книжными полками, заставленными исключительно по личной прихоти, был для него едва ли не вторым домом. Местом покоя, с которым очень не хотелось прощаться.

Если, конечно, оккупация планеты не была достаточным поводом, чтобы отложить и пересмотреть новое назначение. Но когда он в последний раз получал известия — документы были готовы; оставалось передать их на подпись.

Без пяти минут самый молодой профессор в истории Центрального университета... можно было сказать короче — "в истории", но это значило бы погрешить против истины: он совершенно не был уверен, что ни в одном из высших учебных заведений Союза за три прошедших столетия не нашлось человека, который занял бы эту должность раньше своего тридцатого дня рождения. А закапываться в официальные сводки, проверяя многовековую статистику, ему было лень.

Или, может, он просто очень не хотел найти подтверждение.

Другие могли гоняться за исключительностью. Он же слишком ценил собственную свободу.

Кабинет и был уголком, свободным от посторонних — и от ответственности, налагаемой самим фактом работы и жизни в эти неспокойные времена. Он никогда не отказывался от ответственности; но всё чаще от нее уставал.

Он любил устроиться здесь, вдали от посторонних глаз, и заварить себе чай — сентиментальная привычка, наследство отца, с которой он так и не расстался (несмотря на довольно пристойный кофе, предлагаемый университетскими автоматами).

Он пил чай небольшими глотками, то и дело задумчиво прерываясь — и порой ловил себя на том, что не доносит чашку до рта, чересчур глубоко уйдя в размышления. Можно было бы отделаться заезженным сравнением с партией в трехмерные шахматы — и это звучало бы лестно; но увы, больше правды было совсем в другой аналогии: со множеством ниток из разноцветных клубков. Они сплетались между собой, образовывали узлы и узоры, и в итоге напоминали нечто вроде вязания сумасшедшей старухи. Трудно было не запутаться самому; но каким-то образом у него получалось, а затем, если он не забывал захватить бумагу, «вязание» превращалось в черновик очередной статьи (он когда-то пытался вести журнал публикаций, но сбился, и утешал себя тем, что точная статистика хранится в базе данных кафедры).

А если бумаги не находилось… будет следующий раз. Не так уж важно, здесь или дома.

Мягко попеняв себе на рассеянность (и не прилагая никаких реальных усилий, чтобы с нею бороться), он с наслаждением потягивался и поворачивал голову к окну, оглядываясь на памятник, освещенный солнцем. Он немного — совсем чуть-чуть, ведь в этом не было ничьей заслуги, — гордился, что работает настолько близко; хотя, в сущности, памятник Хайнессену можно было разглядеть из любого высотного здания — сердце столицы, названной этим именем. Он не особенно одобрял поэтические сравнения в специальной литературе (излишне цветастый стиль считался в Союзе прерогативой чопорных имперских ученых — и самого их общества, пораженного упадком и мистицизмом), но в такие часы — когда чай разливался по пищеводу, а цепочки рассуждений плелись с особенной легкостью, — ему нравилось сидеть вполоборота и смотреть на каменного Хайнессена, представляя, будто памятнику тоже под силу смотреть на него. Как если бы каменный взгляд говорил — особенно когда свет падал определенным образом — куда больше, чем иные слова. Он запускал свободную руку в волосы на затылке — и думал о том, что не прочь был бы побеседовать с отцом нации; даже не как историк. Как разговаривают с хорошим другом — другом, которого у будущего профессора никогда не было. Будто бы между ними двумя могло найтись нечто общее — хотя казалось бы, что.

Теперь не на что было оглядываться.

Навсегда — не на что. (Он был слишком реалистом, в конце концов, чтобы ввязываться в безнадежнейшую надежду).

Памятнику не смог повредить долгий металлический дождь — разве что слегка оцарапал, и шрамы легли на лицо отца-основателя, как морщины. Но целенаправленные усилия множества людей уничтожили то, что не по зубам оказалось слепому случаю.

Не случай и не судьба привели флот Империи на Хайнессен; кому, как не ему, было знать. И теперь они тоже не собирались доверяться случайности. Кое-какую работу необходимо проделать сразу, еще до прочих официальных мероприятий. Кажется, даже не был назначен постоянный состав оккупационной администрации.

Он наблюдал, наказав себе не отводить глаз — словно бы мог записать увиденное на постоянный носитель. Скрестив руки на груди, он смотрел, как методично и спокойно памятник обращается из символа нации в обыкновенный камень. В ничто.

"Исторический момент". Он не раз произносил такие слова, рассеянно поводя лазерной указкой по схемам с датами и линиями логических связей, пытаясь подчеркнуть грань необратимого изменения.

А сейчас повторил их про себя — и впервые почувствовал за ними всю тяжесть реального смысла. Его плечи дрогнули и поникли. Как если бы он смотрел не только своими глазами, а взглядом каждого, кто завтра увидит демонтаж в новостях.

Исторический момент, предсказанный с определенной точностью. Как-то — или примерно так — должно было всё закончиться. Он сглотнул — собственная слюна показалась горькой на вкус. Предсказание ничего не меняло. Личные чувства оставались всё теми же — но кого волнуют личные чувства ученого?

По правде сказать, они не должны были волновать даже его самого.

Ясный и солнечный день над завоеванным городом — завоеванной планетой — покоренным Союзом планет. Только одна из точек глобальной схемы, повторяющейся от эпохи к эпохе.

И всё-таки… Он моргнул, хотя глаза оставались сухими. Он не помнил, чтобы даже в детстве помногу плакал — чаще просто застывал неподвижно и немо. Точно так же, как сейчас.

Чашка с чаем стояла нетронутой, и от нее поднимался едва ощутимый аромат алкоголя. А ведь он обещал… Какая, впрочем, разница, что он обещал этой экспрессивной брюнетке, искренне полагавшей, будто им будет легко помыкать. Он ушел от нее — или, скорее, она ушла? Он вздохнул. Память на бытовые моменты всегда его подводила. А чай с коньяком — наоборот. Был надежным, словно тот самый лучший друг, какого не было никогда.

«Мог ли я сделать что-нибудь?» — снова спросил он себя.

Будь он кем-то... другим. Кем-то, кто мог бы повлиять на события в этой Галактике. Вроде лидеров, чьи жизнь и деятельность он затрагивал в своих лекциях — не забывая напомнить особым "профессорским" тоном, что чрезмерная вера в личность делает всякое общество уязвимым. Его учили — и он верил сам — что в демократическом государстве каждый человек в равной мере ответствен за происходящее. Но каждый должен делать дело на своём месте, не так ли?

Ученый-публицист должен был оказаться либо никчемным исследователем, либо никчемным общественником; исключений из правила не существовало.

Но он едва не сделал шаг. Совсем крохотный.

В общей преподавательской комнате отдыха был экран, и несколько раз он замечал передачи, касавшиеся той женщины. О ней писали газеты. Ее имя появлялось в информационных базах, ее обсуждали — где полушепотом, а где громче.

Она пыталась бороться с возрастающим военным влиянием. С политиками, перепродавшими себя и Союз по нескольку раз.

Она стояла до последнего, не склонившись. Это вызывало уважение — само по себе.

Она поколебала весы. Но так и не сумела пошатнуть равновесие.

Если бы у него даже хватило времени и решимости, чтобы выяснить адрес и написать — ничего бы не изменилось. Он не был тем самым камнем. А вот если бы был?

«Я? Великим человеком?» — уголок губ дернулся, не удостаивая глупую шутку даже полноценной усмешкой. Такие, как он, точно не становятся вождями и полководцами. Такие, как он, проживают свои жизни, наблюдая со стороны. Поток несется вперёд, всё сильней, всё яростней, но темные камни — цвета его глаз — стоят неподвижно. Как бы он ни относился к поэтическим сравнениям — совершенно излишним в любом научном труде (сколько раз он мягко, но непреклонно зачеркивал соответствующие пассажи у своих подопечных) — сейчас, когда холодок в животе удавалось заглушить только теплотой алкоголя, а взгляд притягивала мертвая проплешина в сердце города — они казались естественным делом. Самым, что ни на есть — словно в нем некстати ожили гены древних терранских предков.

Деятель, вождь, герой — тот, кто живёт настоящим днём. Презирающий прошлое, создающий будущее, стоящий вне всяческих объективных законов — можно поспорить, что новопровозглашенный Император думает о себе именно так.

Так наверняка думала и та женщина. Депутат Эдвардс.

Иррациональная вера не даёт никаких гарантий. Вот поэтому он не верил более ни во что.

Он с усилием отвернулся от окна, за которым уже не осталось ничего — даже следа исторического момента.

Теперь без пяти минут самый молодой профессор Центрального университета смотрел на лежащий перед ним лист плотной бумаги. Ничем не примечательный. Вовсе не внушающий страха. Всего-то один из множества экземпляров, выплюнутых стандартным печатающим устройством — имперцы, должно быть, использовали нечто громоздкое, черное и с виду опасное, издающее при работе резкий и громкий скрежет. Иной шрифт, пусть и набрано на языке Союза — мимикрия под местную бюрократию; скорее нелепая, чем удачная. Им всё равно не стать здесь своими. Хотя бы в ближайшие пару десятков лет.

По привычке, он зашевелил пальцами, нашаривая автоматическую ручку, или же — за неимением — простой карандаш. Мысли толпились у него в голове, расталкивая друг друга, словно спеша получить дефицитный товар — картина, за последний год ставшая до боли знакомой даже в столице. Разум в фоновом режиме раскидывал аргументы — "против" и "за" — выстраивал черновые схемы, готовил первичный прогноз. Даже если статью никто не опубликует (он сам не опубликовал бы, на чьем угодно месте) — она останется, а значит — послужит будущему. Лучшему пониманию. Единственное, чем такие, как он, способны помочь человечеству.

Империи поднимаются и падают, а знание о них остаётся жить.

Да, статья вышла бы неплохой. У него со студенческих лет не было ни одной работы, которую бы не назвали «достойной».

Но сейчас, когда он глядел на безобидный лист, его охватило куда более сильное безразличие, чем отстраненность всегдашнего наблюдателя.

Авторучка нетронутой лежала в раскрытом ящике стола. Пальцы невольно и неумело сжались в кулак — и разжались тут же, слишком скованные неестественностью этого жеста.

Безразличие билось ему в грудь волнами исторического процесса, а он молчал и ждал, когда прилив схлынет.

Он должен был подписать бумагу. Всем сотрудникам университета, кроме разве что уборщиков и младших лаборантов, присланы были точно такие же. Сегодня утром, час в час, минута в минуту.

Договор о сотрудничестве с имперским правительством Нойеланда. «Новые земли». Вот как они теперь будут называть его родину.

Разумеется, ключевые отрасли нельзя было оставлять без внимания.

Несомненно, образование всегда было одной из таких отраслей.

Он мог бы прочесть целую лекцию о роли образования при всяком общественном строе — любительскую, само собой. Политическая социология не входила в его профессиональную сферу; некоторые книги, изученные в свободное время (оно выгодно отличалось тем, что читать можно было, развалившись на диване в одних трусах и хрустя овсяными хлопьями) не могли по взмаху волшебной палочки сотворить из него многопрофильного специалиста. Так, связки с актуальными направлениями своих работ. Ничего необычного для академической среды.

Он мог бы встать навстречу черным солдатам и выкрикнуть им что-нибудь высокопарное про смерть и свободу, прежде чем его застрелят в упор — и это был бы очень некрасивый конец. Не говоря уж о глупости. Смерть в принципе не бывает другой; жаль, что это невозможно объяснить всем и каждому.

Некоторые слишком любят верить, что им-то посчастливится умереть как следует.

Невольно он вспомнил об одной из своих коллег, искренне считавшей имперцев ничем не лучше диких зверей. Она — Катерина Альф, младший преподаватель с той самой кафедры социологии, — говорила, что лучше убьет себя, чем позволит им это сделать. Стояла у расписания, сложив за спиной руки, пока кто-то размешивал сахар в кофейной чашке, а кто-то — смотрел последний выпуск новостей на планшете или пытался выторговать у коллеги проектор для следующего цикла семинарских занятий. Стояла и говорила отрешенно-спокойным голосом, в котором звенело тщательно сдерживаемое презрение. Интересно, что ответит она на присланное письмо? У нее тоже никого нет и не было; как и у него самого.

Можно было только надеяться, что младший преподаватель предпочтет жизнь, а не смерть.

Как собирался — с самого начала, долой самообманы — он сам.

Он снова вспомнил о той женщине. Она ведь почти заставила его поверить. Почти.

Но трупы, которые требуется опознавать по немногим сохранившимся украшениям, убеждают гораздо, гораздо хуже.

Военное правительство, пришедшее к власти на волне общей паники, теперь ушло в прошлое — как и предрекала та женщина. Но оно утащило с собой и нацию, и ее идеалы. Их теперь тоже потребуется опознавать по немногим декоративным приметам.

Может быть, при имперцах даже будет немного легче. Может быть.

Следовало только пообещать не заниматься политикой, не участвовать в акциях и демонстрациях любого известного рода. Не вступать в организации с политическими целями и задачами, не побуждать студентов к участию в организациях подобного типа и не организовывать самому. Не подстрекать к свержению императорского правления и военной администрации, не высказываться в духе оскорбления величества. Не требовать реставрации институтов и учреждений, упраздненных следующими указами. И прочая, и прочая — с истинно имперской педантичностью.

Про то, чтобы делиться с молодыми людьми своими соображениями насчет судьбы всякого рода империй, официальная бумага молчала. Может быть. Может.

Интересно, как он смог бы изменить мир, если не способен решиться даже на это.

Впрочем, время покажет. Пока что его даже не утвердили в профессорском звании. Не хотелось думать, что лучше будет, если не утвердят.

Он невесело усмехнулся, делая еще один глоток смешанного с коньяком чая. Дома он выпьет просто так, без оправдания.

А что ему еще остаётся?

Глава опубликована: 05.07.2019
КОНЕЦ
Отключить рекламу

3 комментария
Нет слов, насколько меня зацепила ваша работа. Спасибо.
miledinecromant
Спасибо! Хотя с момента написания прошло уже несколько лет, я по-прежнему рад это слышать.

(Забавно, что когда я только написал этот текст, его ругали за "Янбыникогда".)
Серый Коршун

У фандома сложный и неоднородный читатель, как мне кажется )
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх