↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Средь каменных долин (гет)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Романтика, Фэнтези
Размер:
Миди | 104 908 знаков
Статус:
Закончен
Серия:
 
Проверено на грамотность
Свадебный пир продолжается и после отъезда Блэйтин из Шату Факкунери. Им с Бридой и Дорис снова разрешают танцевать — хоть до самого заката. Но пока только утро, а Лисс чувствует себя такой уставшей и измотанной, что едва может держаться на ногах.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Средь каменных долин

Лисс скучно. Лисс тоскливо. Лисс тошно.

В голове у неё пусто, как у пичужки, красивой и певчей, но глупой и бесполезной, спина затекла от неудобного сидения, в горле какой-то комок, а глаза слипаются. Она чувствует себя глупой, несчастной и несвободной, и никак не может решить для себя, что хуже.

В замке душно. В женской и девичьей башнях не принято часто открывать окна. Там почти всегда душно и жарко, и всегда пахнет благовониями. И никогда не происходит ничего волнительнее безмятежного обсуждения цвета ниток, предназначенных для вышивания того или иного цветка на подушке или корсаже платья, или соуса, поданного к мясу за вчерашним ужином.

У благородных женщин нет никаких забот — именно это втолковывают Лисс и её сёстрам заботливые матушка и наставница. И потому они должны быть довольны своим уделом. У благородной женщины лишь две обязанности — слушаться мужа и рожать ему детей. Лучше, конечно, сыновей. От благородных женщин приятно пахнет, их голос приятно слушать, а одеты они столь изысканно и опрятно, что любой позавидует. Благородные женщины всегда мягко, но отстранённо улыбаются, плавно и изящно двигаются, словно плывут, а не ходят, не возражают мужчинам (а лучше — и вовсе помалкивают, пока их не спросят), вышивают на шёлке прелестные цветы и не знают никаких забот.

Лисс не знает, никак не может понять, чего ей сейчас хочется — то ли заснуть прямо сейчас, приникнув щекой к гобелену, то ли плеснуть водой в одну из сестёр, чтобы те засмеялись или завизжали, то ли повеситься со скуки и тоски, чтобы только не слушать заунывные проповеди наставницы.

Ей бы пробежаться — до растрёпанных волос, раскрасневшихся щёк и сбившегося дыхания. Ей бы почувствовать ветер и солнце на своём лице. Ей бы закричать — так громко, как она только может. Так, чтобы все услышали, что она живая, что она всё ещё не сошла с ума от пугающей тишины в девичьей башне.

Но Лисс сидит молча и старается не уснуть под размеренное и заунывное чтение Блэйтин — совсем скоро придёт её, Лисс, очередь читать. И это будет даже скучнее, потому что в книге одни поучения, сложные имена, а язык тяжёл и изыскан так, что хочется проглотить свой и оглохнуть, как старая Брида, её прабабка, которой этим летом исполнится восемьдесят.

Наставница подходит то к одной своей подопечной, то к другой, придирчиво осматривая шитьё и давай каждой ценные указания. Она проходит мимо Бриды — самой старшей из сестёр, что названа в честь прабабки. У Бриды всегда хорошо получалось орудовать иголкой, и наставница почти не делает ей замечаний. О Лисс того же не скажешь. У Лисс половина стежков выходит неровными, а у второй половины обязательно находится что-то ещё. Она неправильно держит иголку. И вязальный крючок, и спицы — тоже неправильно. Лисс остаётся лишь вежливо улыбаться и стараться не вспыхнуть, словно сухая листва.

Туго затянутый корсет до боли жмёт ей в груди, расшитые шёлком туфли натирают ноги, пальцы все исколоты едва ли не до крови — а на ткани за последний час появилось лишь пару десятков стежков, которые наставница может назвать «удовлетворительными». Всё остальное она велит распускать, и снова вышивать, пока результат не будет «удовлетворительным».

У наставницы тёмное камлотовое платье — довольно старенькое, весьма простенького кроя и с чересчур широкой юбкой, но до сих пор чистенькое и опрятное — и бесцветные волосы скрыты под чепцом. Наставница всегда заплетает их одинаково — в аккуратную тоненькую косицу. Даже на пирах она появляется только с такой причёской. Она матушкина троюродная сестра, так и оставшаяся старой девой — ей уже почти четыре года как минуло тридцать лет. Она на три года младше матушки.

Лисс и самой уже шестнадцать. Блэйтин старше на год. Брида — на два. И если Брида — мастерица и труженница, но не слишком красивая — не успеет выйти замуж в это лето, она повторит судьбу наставницы — будет учить шитью и манерам дочерей какой-нибудь своей сестры или кузины. Блэйтин же, как все считают, везёт куда больше. Блэйтин выходит замуж на этой неделе — за красавца-графа, что живёт за много миль от Шату Факкунери, в собственном замке, богатом и изысканном. Скоро глуповатая красавица Блэйтин перестанет быть украшением Шату Факкунери и станет певчей птичкой, запертой в изящной клетке, где-нибудь далеко-далеко.

И даже будет счастлива. Скорее всего.

Десятилетняя Аканта, тоже заскучавшая от заунывного чтения Блэйтин, начинает строить презабавные рожицы всякий раз, как наставница поворачивается к ней спиной, и Лисс каждый раз приходится сдерживаться себя, чтобы не расхохотаться и ещё старательнее работать иголкой. В итоге получается лишь ещё хуже — наставница слышит, как Лисс хрюкает, видит, как зажимает себе рот, обращает внимание на три десятка поспешных кривых стежков и замечает виноватое выражение на румяном — пока ещё — личике проказницы Аканты.

 

И Лисс, и Аканта отправляются в этот день спать без ужина.

 

Следующей ночью Блэйтин ложится рядом с Лисс. Лицо у неё заплаканно. Даже тусклого света от полной луны за окном — приоткрытым, несмотря на все увещевания матери и наставницы — достаточно, чтобы это заметить. Блэйтин напугана. Её глаза горят каким-то лихорадочным, нездоровым блеском.

Её золотистые волосы — именно того оттенка, который приличен знатной даме, а не рыжие, как у Лисс, Бриды или Аканты — заплетены на ночь в аккуратную косу, а ночная рубашка такая чистая и белая, что даже наставница не придерётся. Её лицо — обычно такое круглое и румяное — кажется исхудавшим и бледным. Она сама кажется исхудавшей — Лисс чувствует это даже сквозь ткань ночной рубашки.

Лисс жаль её так, что в груди готово разорваться сердце. Она даже не знает, что произошло, но уже осторожно проводит по волосам Блэйтин. Та вся словно сжимается от этого прикосновения.

— Я боюсь, Лисс, — шепчет Блэйтин сквозь слёзы. — Я не знаю, будет ли он добр ко мне... ночью и... и вообще... И мне очень, очень страшно.

Она прижимается к Лисс, ища хоть какого-то утешения. Всхлипывает. Подаётся всем телом и утыкается носом сестре в плечо. И всхлипывает снова. Надрывно. Жалобно. Просяще.

— Нашла из-за чего реветь и будить своих сестёр, дурёха! — встревает Брида, и её крикливый, неприятный голос заставляет Блэйтин отстраниться и уткнуться лицом в подушку, а Лисс вздрогнуть. — Ты хотя бы не останешься старой девой!

Блэйтин в последний раз всхлипывает и затихает. Лисс осторожно гладит её по спине почти всю ночь. Засыпают они обе лишь под утро.

 

Первая часть свадебного пира проходит в Шату Факкунери. Блэйтин облачена в роскошное — и, должно быть, дьявольски тяжёлое и тесное — атласное голубое платье, вышитое золотом, жемчугом и драгоценностями. Её прекрасные золотистые волосы уложены в роскошной причёске и тоже украшены жемчугом и драгоценными камнями. Она улыбается. Мягко. Вежливо. Правильно. Почти не видно, как дрожат её губы.

Наутро её навсегда увезут из Шату Факкунери в замок её супруга.

Отец кажется вполне довольным и донельзя гордым собой — Блэйтин его первая дочь, которую он выдаёт замуж. Блэйтин — красавица. Все графы и рыцари не могут на неё налюбоваться. Она учтива, как полагается знатной девице, она изящно и ловко танцует — никто не может за ней угнаться. И в то же время она достаточно глупа, чтобы нравиться. И более чем покорна. Менестрели поют — она самая прелестная пташка Шату Факкунери. Самая прелестная пташка, которой суждено сегодня покинуть родное гнездо.

Лисс считает слова не совсем верными. Ей продолжает казаться, что её сестру сегодня продают.

Отец почти не смотрит на остальных своих детей сегодня — а их у него немало. Пять сыновей и десять дочерей. И трое мальчишек-бастардов. Он смотрит только на Блэйтин и на её наречённого — пугающе красивого молодого графа с пугающе холодной улыбкой и горделивой осанкой. Отец гордится выгодной партией дочери. Гордится её ненастоящими улыбками и неспешными движениями. Гордится тем, что она выглядит и ведёт себя как хорошо воспитанная девица знатного происхождения.

Матушка, одетая едва ли не наряднее и торжественнее своей второй дочери, строгим взором оглядывает всех своих детей. И бледную, напуганную Блэйтин, которая не может вымолвить и слова и всё улыбается (Лисс кажется, что у неё вот-вот скулы сведёт от этой улыбки), и недовольную, но до колкости учтивую Бриду, и легкомысленную Дорис, бросающую весьма недвусмысленные взгляды на менестрелей и бардов, и восьмилетнюю плаксу Мелет, что вот-вот разревётся (Лисс уверена, что проказница Аканта пинает её под столом по ногам), и пухлого недотёпу Ксантоса... И остальных тоже. Лисс в том числе. Строгого оценивающего взгляда избегает разве что Сетос — он на свет появился три месяца назад, и пока отдан на попечение нянек и кормилицы.

 

Первая часть свадебного пира проходит весело и шумно, как ему и надлежит проходить. Наставница уведомляет Бриду, Лисс и Дорис, что матушка разрешает им танцевать до заката и остаться на ужин. Они на это молча отвечают почтительным реверансом — как и надлежит отвечать. Лисс не может не заметить, что Дорис просто сияет от восторга. До этого танцевать на пирах ей не разрешали. Как и оставаться на праздниках после заката. И Лисс прекрасно знает, что ближайший год Дорис продолжит сиять от восторга.

А потом привыкнет.

Танцы по-прежнему будут вызывать у неё радость — для девушек их происхождения это единственная возможность двигаться, не вызывая порицания со стороны. Танцы даже станут для неё практически единственной радостью — Лисс в этом почти уверена. Потому что теперь, когда её считают невестой, носиться вместе с братьями и младшими сёстрами по двору Шату Факуннери и кричать всё, что только взбредёт в голову, ей запретят. Как и езду верхом. Как и Как и кучу других мелких радостей, важность которых сама Лисс и не осознавала до тех пор, как ей исполнилось четырнадцать.

Конечно, останутся ещё менестрели. Лисс любит слушать их рассказы и песни — о странствиях, об отважных рыцарях, о счастливой и прекрасной любви, о принцессах в башнях с драконами (Лисс с усмешкой думает, что с удовольствием поменяла бы наставницу и матушку на дракона) и о временах, когда не было солнца. Но менестрелей и бардов мало. Ужасно мало. Они, как и танцы, бывают только на пирах в честь какого-нибудь праздника, и... Дорис точно будет этого мало.

И восторг в её глазах погаснет. Обязательно погаснет. Скорее всего — надолго.

 

Сегодняшней же ночью Дорис займёт место Блэйтин в их с Бридой спальне. Мелет — место Дорис в спальне Кибелы и Аканты. Малышка Филлис — место Мелет в спальне Нефел и Рхеи.

Лисс становится тошно и горько от одной мысли об этом.

 

Всю ночь Лисс ворочается, мечется в постели и не может заснуть. То ли из-за громкого сопения давным-давно сладко заснувшей Дорис, то ли из-за собственных невесёлых мыслей.

Всю ночь она думает — как там Блэйтин? Добр ли с ней тот граф с ледяной улыбкой? Страшно ли ей? Больно ли ей? Плачет ли она? Не чувствует ли себя одинокой? И Лисс самой страшно. До озноба страшно — впервые в жизни. И ей самой хочется плакать. От жалости к Блэйтин. От жалости к сёстрам. От жалости к самой себе. Но глаза так и остаются до тошноты сухими.

Отделаться от шумящей, бьющейся (словно птичка, попавшая в сети) в голове мысли, что её сестру продали, как породистую лошадь или собаку, Лисс никак не может. И она садится в своей постели, обхватывает руками подушку и сидит так до самого утра.

Лисс тошно. Лисс противно. Лисс горько.

И она ничего не может с этим поделать.

 

Свадебный пир продолжается и после отъезда Блэйтин из Шату Факкунери. Им с Бридой и Дорис снова разрешают танцевать — хоть до самого заката. Но пока только утро, а Лисс чувствует себя такой уставшей и измотанной, что едва может держаться на ногах. Впрочем, держится. И делает почтительные реверансы отцу и матери за завтраком — теперь она идёт сразу после Бриды, чувствует запах пота от её шеи и надеется, что сможет проглотить хоть капельку той еды, которую им подадут.

Садятся они всё за тот же стол, за которым сидели вчера вечером — только теперь в зале народа где-то на четверть меньше. Но все они столь же радостны, как и вчера. И Брида столь же недовольна — она всё твердит, что ей первой следовало бы выйти замуж. Потому что она старшая. Потому что умеет куда больше, чем глупенькая красивая Блэйтин. Потому что заслуживает большего, чем в восемнадцать лет терпеть двух младших сестёр в одной с собой спальне.

Лисс старается не обращать на сестру внимания.

Лисс заранее жалеет того мужчину, который обратит на Бриду внимание — её занудство кого угодно может вывести из себя. И нытьё. Брида просто обожает ныть. И привлекать к себе внимание всеми возможными способами — чаще всего, довольно подлыми. Большей ябеды, чем она, ещё поискать надо.

Лисс старается не слушать Бриду лишний раз — но и не злить намеренно. Брида с самого детства была жутко мстительна, и вряд ли свадьба Блэйтин способна изменить её в лучшую сторону. Скорее уж наоборот — Брида так сердится, что Лисс почти физически чувствует её гнев.

Лучше уж обратить внимание на кого-нибудь другого. Она с удовольствием слушает пение одного из менестрелей — совсем молоденького и довольно симпатичного. У него приятный голос. И музыка тоже приятная. И Дорис он нравится. Дорис разве что не вскакивает из-за стола и не бросается в объятия молодого музыканта. И матушке это явно не нравится. Она отсылает менестреля едва ли не до того, как заканчивается песня, несмотря на удивление отца и гостей.

Вместо него в середине зала появляется бард — куда менее изысканно одетый и немолодой. Он с трудом ступает — Лисс кажется, что ему больно от каждого шага. Он высокий, бледный и очень худой. Его старый плащ кажется ужасно потрёпанным, а у мивиретты, кажется, не хватает одной струны. Впрочем, и без неё он прекрасно играет — и Лисс замечает, как вспыхивает алым огоньком перстень на его руке. Дорогой перстень. Не по статусу менестрелю или барду. А голос... Голос его не похож на голос ни одного менестреля или барда, кого Лисс раньше слышала.

И истории его вовсе не похожи на те, которые поют остальные.

Он рассказывает о белокуром демоне, влюблённом в девушку — прекрасную ландграфиню из далёких северных земель. Ландграфиню эту он сравнивает с хрусталём. И история эта грустна — она не заканчивается хорошо ни для демона, ни для ландграфини. Он рассказывает об оборотне, чья дружба с князем одной восточной крепости обернулась враждой. Враждой непримиримой и кровавой — и испустили дыхание они в один миг. Он рассказывает о мальчишке из культа смерти, который после своей смерти и стал главным божеством этого культа. И о демоне в чёрных доспехах, что есть само солнце. И о двух бесстрашных воительницах, которым и смерть не указ — даже теперь, когда ни одной из них нет в живых. И о женщине из чистого льда — белоснежной, величественной и пугающе справедливой...

И Лисс слушает и не может оторваться. Она не может покинуть зал, когда заканчивается завтрак. Она даже ни с кем не танцует — несмотря на всё недовольство матушки, которая, впрочем, не может отослать барда. Его сказки слишком понравились отцу — и Лисс знает, что матушка ничего не сможет сделать. И Лисс продолжает слушать.

И смотреть тоже.

Черты лица у барда, пожалуй, весьма приятные. И он не кажется неопрятным — только самую малость небрежным. Рубашка и холщовые штаны, выглядывающие у него из-под плаща, видятся Лисс весьма чистыми — во всяком случае, с того места, где она сидит (а сидит она не столь далеко от него, как хочется матушке). На ногах у барда странные меховые сапоги, какие она видит впервые. Он смотрит только на свою мивиретту, пока играет, и встречается с Лисс взглядом только после песни о ледяной королеве, живущей в замке из сотен видов льда.

Глаза его смотрят устало и удивительно по-доброму. Он сам словно светится изнутри, и Лисс чувствует что-то странное. Что-то сродни благоговению перед чем-то светлым и удивительным. Она зачарована каждым его движением. И улыбкой — он улыбается Лисс так, что её щёки начинают гореть. От стыда, смущения — да от всего сразу.

— А он тоже красивый, — как-то почти удивлённо шепчет Лисс на ухо Дорис, когда та, немного устав от танцев, присаживается рядом.

Бард как раз подходит — медленно-медленно, едва ступая и немного заваливаясь влево — к их отцу и что-то говорит. Отец на это улыбается, а потом хохочет. Бард усмехается, а матушка бледнеет, и лицо её кривится от гнева.

— Как ты можешь говорить такое?! Он же старый! — возмущённо отзывается Дорис, всё ещё расстроенная исчезновением молоденького менестреля, стараясь, всё же, говорить шёпотом. — Да ему не меньше сорока! И он хромой!

Бард сегодня больше не играет. Ему позволено даже сесть за стол — в самом уголочке, подальше от важных гостей, но всё же позволено. Лисс видит, что ему приносят кружку и какие-то кушанья. Не столь изысканные, как ест их семья и наиболее важные гости. Но бард, кажется, доволен и этим.

 

— Не смейте трогать! — слышит Лисс раздражённый окрик того самого барда и отдёргивает руку от мивиретты — она проспорила Дорис и Аканте, что обязательно спустится вниз, в самые подвалы замка и дотронется до одной из вещей слуг или бардов.

На ней простенькое холщовое платьице и синий фартук из той же ткани — они одолжены у одной из служанок, — а волосы заплетены в обычную косу и скрыты под чепцом. Таким, как у служанок в Шату Факкунери, а не как у наставницы — простеньким, без всяких кружев.

Лисс оборачивается — резко, едва не задевая локтём крынку, стоящую на столе. Встречается взглядом с бардом. Он рассержен. Он ещё более бледен, чем на пиру, а скулы кажутся ещё острее. Его тёмные волосы растрёпаны и спутаны — не то что на пиру.

— Я не думала ничего красть, — едва выдавливает Лисс из себя.

Щёки горят так, что ей кажется, что на них вполне можно поджарить что-нибудь. Ей стыдно и неловко — потому что застали, поймали. Ей самую малость страшно — отец и матушка едва ли обрадуются выходке, больше годящейся для дворового мальчишки. Но она старается не умолять. Это слишком глупо. И слишком унизительно.

Бард усмехается. Довольно мягко — но Лисс этого не видит. Её бьёт дрожь от внезапной и весьма несвоевременной мысли, что он принимает её за обыкновенную служанку — некоторые из менестрелей, бардов или просто гостей порой заставляют служанок горько плакать. От боли или унижения — Лисс не знает. Многие из них потом долго-долго плачут и стараются не показываться лишний раз на глаза матушке, бабушке или прабабке — и своим матерям тоже. Потом у некоторых из тех служанок появляются большие круглые животы, и матушка гонит их прочь из Шату Факкунери.

И Лисс готова защищаться — как только сможет. Изо всех сил, что только есть в её теле. Она не знает толком, сможет ли она вырваться, если бард решит сделать ей что-нибудь плохое. Но Лисс совершенно точно готова отбиваться, что хватит сил — царапаться, кусаться, толкаться локтями. Она не собирается сдаваться, даже не попробовав защититься.

— Я знаю, — отвечают Лисс коротко.

И ничего больше не происходит.

Бард молчит некоторое время, насмешливо её разглядывая — от его пронзительного взгляда хочется провалиться сквозь землю. Лисс едва удерживается, чтобы не закрыть ладонями свои горячие пылающие щёки.

Бард подходит к своей мивиретте, касается её с каким-то поразительным, почти благоговейным трепетом — Лисс чувствует это даже просто стоя рядом. Он осторожно проводит по деревянному корпусу. Довольно старому — Лисс уверена, что мивиретте не меньше лет, чем самому барду.

— Если желаете, я как-нибудь вам сыграю и спою, — говорит бард гораздо мягче, почти ласково, словно извиняясь за недавнюю резкость, но глаза его всё ещё смеются. — У меня довольно неплохая память на лица, мадемуазель герцогиня. Ваша милая матушка вас не хватится в такой поздний час?

Лисс кажется, что она покраснела от макушки до пяток — ещё больше, чем пару мгновений назад. Она бормочет что-то совершенно невразумительное — и куда подевались годы усилий матушки, чтобы сделать речь своих дочерей чёткой, ясной и учтивой — и стрелой вылетает из каморки, отведённой барду.

В себя Лисс приходит лишь когда забирается в свою постель и накрывается одеялом. Ей становится смешно. И самую чуточку досадно на саму себя и свой нелепый страх.

 

Днём матушка зовёт Лисс к себе. Аканта смотрит на сестру немного виновато. Дорис — почти равнодушно. Брида торжествующим голосом заявляет, что Лисс, должно быть, как следует достанется за ночную вылазку — хотя она, Брида, ничего не рассказывала ни матери, ни наставнице.

В матушкины покои Лисс идёт на едва гнущихся ногах. Ей по-настоящему страшно. Она пытается придумать хоть одно сносное оправдание своему проступку. В голову ничего не приходит. Лисс даже готова к тому, что велят принести розги. Её щёки сегодня не горят. Нет, сегодня ей жутко холодно — словно в расплату за вчерашний жар. Она чувствует себя уставшей и совершенно беспомощной. И если вчера она готова была защищаться изо всех сил — сегодня она защищаться никак не может.

На матушке сегодня добротное шерстяное платье бордового цвета — это её любимое платье — и узорчатая шаль из восточных крепостей Лондлета. Лисс всегда хотела такую. И сейчас хочет, по правде говоря.

— Присаживайся, дитя моё, — ласково говорят Лисс, и она не смеет не послушаться.

Она присаживается — так медленно и грациозно, как только позволяют ей трясущиеся ноги — на самый краешек резного сундука и терпеливо ждёт, когда к ней снова обратятся — после дерзкой ночной выходки хочется как можно более почтительной и незаметной. Тогда, быть может, наказание не будет очень суровым. Лисс не может понять, почему с ней сейчас ласковы, и это её пугает. А матушка подходит к ней, присаживается рядом на тот же сундук и, взяв в руки гребень, расплетает дочери косу.

Она почти бережно расчёсывает Лисс волосы, а потом заплетает другую. Вплетает в косу ленту — именно того синего цвета, который Лисс нравится. А потом укладывает косу в узел и закалывает гребнем. Гребень украшен жемчугом и двумя сапфирами. Лисс начинает понимать, что происходит. А матушка надевает ей на шею жемчужные бусы и счастливо и гордо улыбается.

— Герцог Цедзерский попросил твоей руки, — говорит матушка, ласково улыбаясь. — Свадьба состоится через два месяца. Помолвка — послезавтра.

Матушка говорит, что гордится тем, какая это прекрасная партия — даже лучше, чем у Блэйтин. Матушка говорит, что счастлива — мужа знатнее и богаче для своей дочери она не могла и представить.

И Лисс позволяет показывать себе ещё больше украшений — подарок её будущего супруга. Подарков много: бусы, ожерелья, броши, браслеты из драгоценных металлов и камней и жемчуга, отрезы дамаста, тафты и парчи, дюжины три крупных — необычайно крупных — жемчужин, серебряные столовые приборы, резные шкатулки, шали... У Лисс кружится голова от этого изобилия.

Она знает — за Блэйтин жених дал раза в три меньше, если считать и досвадебный подарок, и выкуп, что заплатили родителям. Но матушка счастливо твердит — её, Лисс, жених, даст выкуп ещё больше. И Лисс точно не будет ни в чём нуждаться после свадьбы — замок герцога Цедзерского намного просторнее и величественнее Шату Факкунери. И ещё герцог баснословно богат.

Все силы — моральные и физические — Лисс тратит на то, чтобы не вскочить с резного сундука и не убежать. Она старается быть вежливой и учтивой — кивает, с удивлением рассматривает подарки... Она старается ничем не выдать своей неприязни к этой свадьбе — герцогу Цедзерскому немногим меньше шестидесяти. Он совсем старик — куда более древний, чем бард, к которому с таким небрежением отнеслась Дорис. И герцог Цедзерский собирается жениться в четвёртый раз. Три предыдущих его жены мертвы. У него шесть взрослых сыновей. И ещё двое младше Лисс всего на пару лет.

Матушка расценивает её молчание и опущенный взгляд как скромность, а бледность — как волнение девушки, которой оказана честь, которую она никак не ожидала. Она говорит, что Лисс следует сегодня воздержаться от шитья или чтения — это излишне её утомит. Матушка говорит — Лисс следует прогуляться по саду или полежать у себя в комнате (невиданные послабления).

 

В саду Лисс замечает барда — того самого. Он сидит у подножия статуи прадеда Лисс, что вырезана из камня ещё при его жизни, и тихонько наигрывает что-то на мивиретте. Изношенного старого плаща на нём нет — только стёганная кожаная куртка, которая ему порядком великовата. Мелодия весьма необычна — бард словно пробует, сочиняет что-то новое.

Неподалёку — но всё же на достаточном расстоянии, чтобы Лисс могла находиться там, не вызывая упрёков в легкомысленном поведении — от статуи — прадед изображён в зимней одежде и с густой длинной бородой, заплетённой десятком аккуратных косичек — стоит скамейка. Лисс, подумав мгновение, присаживается на неё.

Бард не обращает на неё никакого внимания — словно Лисс не дочь герцога Факкон, а обыкновенная сельская девчонка, на которую можно и не глядеть. Его пальцы продолжают ловко перебирать струны мивиретты. Он словно видит только её — этот старенький музыкальный инструмент, который давно пора выкинуть.

— Вы обещали спеть мне, если я пожелаю, — роняет Лисс словно безразлично — она никак не хочет показывать, что его невнимание её задело.

Бард, наконец, отрывается от своей мивиретты. Пару мгновений он внимательно смотрит на Лисс, словно желая прочесть её. А потом усмехается. Довольно доброжелательно.

— И я человек слова, мадемуазель герцогиня, — отвечает бард с улыбкой. — Что изволите слушать?

 

Он много ей поёт. И в тот день, когда матушка объявляет о сватовстве герцога Цедзерского, и последующие три дня, и в день помолвки (от герцога удивительно дурно пахнет, и Лисс едва удаётся высидеть церемонию), и после — бард поёт для Лисс почти полтора месяца.

В основном про Драхомира — влюблённого демона с голубыми глазами — и Деифилию — ту ландграфиню с далёких северных земель. Лисс нравится эта история. Часто — про оборотня Асбьёрна и его крутой нрав. Нередко — про дерзкого послушника Танатоса, что стал известен во всём мире под прозвищем Чернокнижник. Иногда — про несравненное солнце Интариофа, Арго Астала...

Лисс нравится слушать — куда больше, чем она смеет в этом признаться даже себе самой.

 

— Они меня продают, — как-то роняет Лисс. — Продают старику, который замучил трёх своих жён — только потому, что он много платит.

Ей в тот вечер особенно хочется плакать. Тяжело болеет её любимая младшая сестра — Аканта. Ещё утром Лисс видит её на завтраке — озорную и весёлую. Но проходит каких-то три часа — и Аканте становится дурно прямо на глазах наставницы, которая в первый миг думает, что это какая-то очередная шутка. Бедной Аканте ужасно жарко. Пот стекает с неё ручьями, а она сама никого не узнаёт. Матушка сидит у её постели и меняет компрессы. Сёстрам же запрещено беспокоить несчастную больную.

Сегодня в Шату Факкунери удивительно тихо. Отец запрещает музыкантам играть. Все ждут — какого-нибудь исхода болезни Аканты. Лисс надеется — у неё отняли всё, кроме этой надежды — на выздоровление сестры и молится. Четыре часа проводит она на коленях у статуй предков и просит, чтобы Аканта поправилась у них — и у богов, которых никто никогда не изображает.

Барда она встречает в саду. И там же зачем-то заговаривает с ним. Бард смотрит на Лисс своими умными глазами и прицокивает языком. Некоторое время он молчит. Задумывается о чём-то — возможно, о своём.

— И вы смирились, мадемуазель герцогиня? — спрашивает бард, словно чем-то её испытывает, приводя Лисс в недоумение.

 

Похороны Аканты проходят через сутки. Лисс и все её сёстры рыдают над маленьким гробом, в котором умещается худенькое тельце десятилетней девочки. Веснушки на носу Аканты кажутся ещё более яркими, чем при жизни — той бы точно не понравилось. Рыдает над её телом даже Брида — она-то никогда не любила Аканту, когда та была жива. И ей, кажется, ещё тяжелее — она вспоминает те гадости, которые она ей говорила. И плачет ещё горше.

Из братьев сдерживаются от рыданий — с огромным трудом, и это видно по поджатым, весьма заметно трясущимся губам — только старшие: Ериас и Кастор. Двое из трёх младших ревут почти так же, как и их сёстры. Сетос же слишком мал, чтобы понимать хоть что-то. Он спит в руках кормилиц и не замечает грустной процессии.

Отец жутко бледен и мрачен. Матушка — едва держится на ногах. Наставница придерживает её под локоть — она тоже бледна. И, как и Брида, чувствует себя виноватой. Лисс почти злорадствует — так им обеим и надо. Почти — потому что сама рыдает на плече у Дорис.

Хоронят Аканту в великолепном парчовом платье — того жёлтого цвета, от которого она кривилась с детства. И в ворохе пышных юбок, расшитых золотом, девочка кажется ещё более маленькой. Крохотной. На её похудевшем лице — за какие-то несколько часов своей болезни Аканта истончилась — видна мягкая улыбка. Лисс знает — в последние часы жизни её маленькой сестрёнке было полегче.

Гроб относят в семейный склеп, где покоятся многие поколения семьи Факкон. Склеп этот ужасно мрачный и холодный, должно быть, как и большинство склепов вообще. Лисс вдруг вспоминает, что Аканта всегда боялась туда даже заходить. Как она будет — там? На глаза снова наворачиваются слёзы — Лисс и вообразить себе не могла, что она может столько плакать.

 

Ночью в одной — а может, и не только — из спален девичьей башни никто не спит — Лисс обнимает Дорис за плечи, Брида утыкается лицом ей в колени. И они ревут. Искренне. Горько. Они наперебой делятся воспоминаниями об Аканте. И постоянно сбиваются, перебивают друг друга и снова принимаются рассказывать...

Слёз, в конце концов, больше не остаётся. И Лисс, и её сёстрам кажется — они выплакали всё. Без остатка.

 

Свадьба Лисс после смерти Аканты не только не откладывается, но даже на неделю приближается — матушка торопится поскорее выдать её замуж. Матушка боится, что болезнь, забравшая у неё одну из дочерей, может передаться и остальным — в Шату Факкунери сейчас болеют четверо служанок. И если никого другого отослать из замка не получается — для избавления от Лисс находится прекрасный повод.

Матушка объявляет об этом на следующее утро после похорон, когда сама заходит в девичью башню к дочерям, а не вызывает их к себе — Брида смотрит почти завистливо, но сказать ничего не решается ни в этот миг, ни после. После смерти Аканты она кажется удивительно притихшей. И Лисс, впервые за долгое время, может сказать самой себе, что, пожалуй, любит Бриду. И остальных тоже.

В груди у Лисс всё сжимается и холодеет. Только сейчас она понимает, как ей не хватает этой недели, которую она может побыть просто «мадемуазель герцогиней», девицей Факкон, а не супругой мерзкого старика, которого она терпеть не может и ужасно боится. Только сейчас она понимает, как мало остаётся ей жизни здесь, жизни относительно свободной. Только сейчас она по-настоящему понимает весь ужас положения Блэйтин в ту ночь перед свадебным пиром. Только сейчас она понимает...

Лисс откладывает не слишком-то удачное шитьё — молча, под укоризненный взгляд наставницы — и, не очень грациозно поднявшись на ноги, подходит к матушке — в душной и весьма тесной, как всегда казалось, светёлке, мучительно пусто без проказливой Аканты. Делает глубокий реверанс — как раз настолько учтивый и почтительный, как её всегда учили.

— Как скажете, матушка, — говорит Лисс покорно.

Но в груди у неё что-то поднимается. Что-то начинает клокотать, биться, словно раненный зверь. Лисс чувствует злость. Ярость. Обиду. Ей не хочется быть почтительной и учтивой. Ей хочется выбросить шитьё за окно, швырнуть в кого-нибудь подсвечником и закричать. Завизжать. Затопать ногами.

 

— Могу я называть вас Елисавет? — спрашивает бард, когда Лисс спускается к нему поздно вечером.

Она не в духе. Она весь день ни за что отчитывала Дорис и Кибелу — те кажутся обиженными. И не зря. Лисс сама чувствует себя всеми обиженной, злой на весь мир — они с Бридой сегодня обе в таком настроении. И причиной неудовольствия обеих — свадьба герцогини Елисавет Факкон с седым герцогом Цедзерским. И Лисс рада бы позволить Бриде выйти замуж вместо неё — за этого мерзкого богатого старика. Лисс рада бы выслать её из Шату Факкунери. Но она не может. Это не ей решать. И она злится и на Бриду тоже. И на себя.

— Называйте, как хотите! — фыркает Лисс раздражённо.

Бард её настроения не перенимает. Он, кажется, сегодня, напротив, в приподнятом состоянии духа. Бард наслаждается жизнью. Он улыбается. Поднимает лицо навстречу солнцу. Греется. И Лисс невольно — и неожиданно для себя — любуется бледным лицом и морщинами, пересекающими его лоб и скапливающимися в уголках глаз.

 

Бард впредь зовёт Лисс не иначе, как Елисавет. И каждый раз улыбается, посмеивается, словно придумал уморительную шутку. И ей — она сама в последнее время начинает называть себя ещё и Елисавет — нравится. Не только слушать его пение и сказки. Нравится смотреть за ним. За тем, как разглаживаются морщины на его лице, когда он смеётся — задорно, словно мальчишка. Нравится ловить его взгляды — то мудрые, словно у седого старца, то задорные и легкомысленные, словно у ребёнка.

И Лисс-Елисавет в какой-то момент ловит себя на мысли, что она — лишь чуточку, лишь самую малость — влюблена в этого человека.

 

Лисс-Елисавет наведывается к барду и вечером, лучше сказать — ночью — накануне свадебного пира. Выскальзывает тихонечко из своей спальни — когда Дорис начинает сопеть, а Брида принимается ворочаться в скрипящей постели.

В эту ночь довольно прохладно. И Лисс-Елисавет, зная, что придётся провести некоторое время в сыром холодном подвале, одевается теплее обычного — надевает две шерстяных нижних юбки, накидывает сверху на платье вязанную шаль. Завтрашний день и без того грозит стать невыносимым — простуда Лисс-Елисавет ни к чему. Она спускается по лестнице, с предельной осторожностью минует малый обеденный зал — где-то неподалёку спит наставница, и Лисс-Елисавет вовсе не горит желанием попасться ей на глаза.

Бард в эту пору ещё не спит — он засыпает обычно лишь под утро. Лисс-Елисавет прекрасно это знает.

— Вы всё-таки пришли, Елисавет? — удивляется он, когда она только заходит в выделенную ему каморку. — Я и не знал — стоит ли вас ждать.

Бард уже собирает свои немногочисленные вещи — в котомку сложены три новенькие разноцветные рубашки, которые пошила ему матушкина камеристка Ламара, сшитый Лисс-Елисавет (тайком от наставницы, но, к сожалению, не от Бриды) шерстяной плащ, пара тёплых рукавиц, пояс, с десяток чистых тряпок, а ещё запас сухарей, вяленых рыбы и мяса. Рядом лежит чехол от мивиретты — сам инструмент будет уложен только завтра. К стене приставлен резной посох — ещё одна вещь, слишком уж необычная для барда.

Бард пробыл в Шату Факкунери около двух месяцев, и теперь, переждав наиболее неблагоприятную пору, собирается двинуться в путь. Он повторяет это последние три дня — что уйдёт уже завтра, как только отыграет на свадебном пиру Лисс-Елисавет. И они больше никогда не увидятся — барду больше незачем оставаться в Шату Факкунери, а в замок герцога Цедзерского путь ему заказан.

От этой мысли в груди Лисс-Елисавет невыносимо ноет. Становится горько. И ужасно грустно. Лисс-Елисавет уже едва ли может представить себе жизнь без вечером с песнями барда. Лисс-Елисавет уже едва ли может представить себе жизнь без этих улыбок и этого смеха — мягкого, ласкового. Лисс-Елисавет уже едва ли может представить себе, что она больше не увидит его глаз, не услышит его голоса. Она чувствует себя оставленной, брошенной, одинокой и совершенно несчастной. Ей хочется то ли топнуть ногой и заставить барда остаться с ней — как сделать это она не знает, — то ли разреветься от чувства жалости к самой себе.

Лисс-Елисавет некоторое время молчит. Разглядывает скромное имущество барда, разглядывает его лицо — в который раз. Только в этот ей хочется запомнить как можно больше — это всё потому, что завтра последний день, когда она его видит. Барду же, кажется, всё равно.

— Поцелуйте меня, — зачем-то просит Лисс-Елисавет, и в то же мгновение сама пугается своей просьбы.

Но отступать ей совсем не хочется. Лисс-Елисавет не уверена, что сумеет решиться на это снова. И ей хочется довести дело до конца, раз уж ей всё равно не суждено связать свою жизнь с человеком, что будет ей хотя бы приятен.

Бард смотрит на неё удивлённо, странно и как будто разочарованно — это ранит Лисс-Елисавет в самое сердце. Он кажется... уязвлённым? Он словно отстраняется, словно отшатывается, словно возводит между ними невидимую преграду, через которую вот-вот станет невозможно переступить.

— Вам это не нужно, — отвечает ей бард, но не отворачивается, и Лисс-Елисавет, приняв это за хороший знак, торопливо сама пересекает расстояние, разделяющее их, встаёт на носочки и, сжав в своих пальцах ворот его плаща, прижимается к его сухим и потрескавшимся губам.

Бард не отталкивает её. Лисс-Елисавет почти чувствует на себе жалостливый или презрительный взгляд. Она уверена — её обязательно должны презирать. Уверена — её поступку не может быть никаких оправданий. Но в то же время она чувствует, как на душе становится легко — впервые за долгое время. Впервые со свадьбы Блэйтин.

— Вам это не нужно, — повторяет бард упрямо, и Лисс-Елисавет только тогда осмеливается поднять на него взгляд.

И не видит ни жалости, ни презрения, — ничего, что она сама ожидала. В его серых глазах только то тяжёлое гнетущее разочарование, которое она едва способна выносить.

— Извольте идти до конца по намеченному пути, Елисавет, — продолжает бард как-то отстранённо и горько. — Будьте той, кем вы решили быть. Либо смирение, либо борьба — но до смертного одра.

Он снова словно упрекает её этой свадьбой — не так, как Брида, которая всё твердит, что была бы рада и такой. Как будто это она виновата в этом — в событии, которое и сама находит крайне мерзким. Как будто это она виновата в существующих порядках. Как будто она может что-то изменить.

Лисс-Елисавет чувствует, как слёзы бегут у неё по щекам. От обиды. От несправедливости неозвученного обвинения. От бессилия. И самую малость — от злости. На барда. На себя. А больше всего — на проклятого герцога Цедзерского. Она отворачивается от барда, размазывает слёзы по лицу рукавом.

Смотрит невидящим взглядом на давно знакомую вырезанную в камне надпись — не слишком красивую и довольно давнюю — и продолжает тереть лицо. Надпись, между прочим, весьма безграмотна. В двух словах не меньше пяти ошибок. Наличие шестой зависит от того, что за буква выцарапана на конце второго слова. Лисс-Елисавет никак не может разобрать.

У Лисс-Елисавет ужасно растрёпаны волосы — она не заплетала их в эту ночь. У неё лицо горит со стыда, и слёзы только распаляют этот пожар, и в голове снова становится пусто, как у пичужки, только глухая горькая обида растравляет душу.

— Прошу вас — не сердитесь на меня, — вдруг говорит бард, приобнимая Лисс-Елисавет за плечи и разворачивая к себе лицом.

Она — о, это весьма некстати разыгравшееся упрямство! — не торопится смотреть ему в лицо — почти утыкается носом в кожаную куртку и снова всхлипывает. Бард ласково проводит рукой — левой, правая так и остаётся лежать у неё на плече — по волосам Лисс-Елисавет. Огонь злости в её душе немного утихает. Обида, правда, пройти так легко не может — и Лисс-Елисавет снова утирает слёзы рукавом.

— Я и сам не всегда могу следовать своим советам, — усмехается бард горько. — Но вам уж точно не стоит менять одного старика на другого, если вы хотите быть счастливой в любви, Елисавет.

Лисс-Елисавет от удивления всё-таки поднимает голову. Тут же приходит догадка — глупая, детская догадка, которая заставляет её удивиться ещё больше и почти замереть от счастья и недоумения. Что разочарование барда вовсе не направлено на неё. Что он вовсе не ей разочарован.

— Я ничего не могу дать вам, Елисавет, — продолжает бард. — У меня нет ни титула, ни земель, ни денег. У меня нет даже молодости — а здоровьем я обделён с детства. Вам лучше выбрать кого другого — того, кто сможет предложить хотя бы что-нибудь.

Лисс-Елисавет хмурится.

— Но, возможно, я не хочу никого другого! — почти выплёвывает она, страстно не желая соглашаться с его доводами. — И, возможно, мне неважно, что вы уже немолоды! И что бедны и простолюдин — тоже. Я знала об этом и до того, как поцеловала вас! Разве вы это не знаете?

И тут же чувствует себя маленьким капризным ребёнком, запросившим у няньки игрушку, которую ему не могут дать. Она едва не топает ногой — с трудом подавляет желание это сделать. Она смотрит на барда рассерженно — опять. За то, что ей снова не дают решить самой.

Лисс-Елисавет тянется к нему снова, и скользкая шаль — так как-то само выходит — спадает с её плеч на пол. Она даже не замечает этого.

— Тогда мы оба глупцы, Елисавет, — почти шепчет бард, наклоняясь к ней и оставляя поцелуй на её щеке, потом целуя в губы и снова в щёку. — Но, думаю, завтра я смогу вам помочь кое в чём. Один мой — покойный ныне — товарищ был сведущ в некоторого рода травах, и я чему-то научился у него. И мой вам совет — плачьте завтра погорше.

После этих слов бард снова отстраняется от Лисс-Елисавет — уже гораздо мягче, словно с состраданием и нежностью, — присаживается на застеленный соломой большой сундук, заменяющий ему кровать, с трудом укладывает свои ноги на него — прямо в своей странной обуви. Он — с обычной насмешливостью — желает «маленькой герцогине Елисавет» спокойных снов в эту ночь и поворачивается на бок. Спиной к ней.

Лисс-Елисавет отвечает ему не слишком глубоким реверансом — которого бард, впрочем, не видит — и выскальзывает из его комнаты.

 

На свою наставницу она натыкается сразу же — та стоит совсем неподалёку от комнаты барда. На наставнице впервые нет привычного кружевного чепца. В её руках — золотая брошь в виде цветка, украшенная шестью сапфирами. Это брошь Лисс-Елисавет, подаренная ей отцом на двенадцатые именины. Более того — это её любимая брошь, которую никто больше даже в руки не берёт. Она ещё помнит, как сегодняшним вечером прикалывала этой брошью свою шаль. В то же мгновенье Лисс-Елисавет вдруг понимает — шали на ней нет. И волосы её в ужасном беспорядке, и корсаж платья зашнурован наспех. Она вздрагивает сразу при виде наставницы, но осознание последнего факта, заставляет её сердце почти остановиться от ужаса. И это, кажется, даёт наставнице понять, что произошло в комнате барда этой ночью.

Лицо её багровеет. Наставница в одно мгновенье — Лисс-Елисавет и не ожидала от этой степенной женщины такой прыти — оказывается рядом. Она хватает свою воспитанницу за плечи — больно впивается в них своими пальцами. Заглядывает ей в лицо. И багровеет ещё больше.

— Дрянь! — шипит она словно не веря самой себе. — Мерзкая девчонка! Шлюха!

Последнее слово наставница почти выкрикивает. Одновременно с этим словом слышится звук хлопка, и Лисс-Елисавет тут же хватается за обожжённую весьма сильным ударом щёку.

Наставница грубо перехватывает её за запястье другой руки. Лисс-Елизавет едва не вскрикивает от боли. Наставница продолжает сыпать оскорблениями, отпускать язвительные замечания о небрежности Лисс-Елисавет, о её кривых пальцах, не способных вышить мало-мальски сложный узор. К этому теперь добавляются слова о её лёгком нраве и распущенности, достойной какой-нибудь трактирной шлюхи, а не дочери весьма уважаемого герцога.

Лисс-Елисавет дышит с трудом, и чувствует теперь только злость — страх куда-то пропадает сам собой, как только наставница произносит новые оскорбления. Наставница называет её вертихвосткой, потаскухой. Она твердит, что она с самого детства Лисс-Елисавет знала — ничего путного из неё не выйдет.

— Этого твоего ненаглядного вздёрнут, как только я расскажу обо всём твоему отцу! — злорадствует наставница, таща её за собой. — Герцог Цедзерский и глядеть-то не захочет на порченный товар — неужто ты думала, что этот финт сойдёт тебе и всей нашей семье с рук? А этому твоему излишне прыткому менестрелю уж твой отец обязательно петлю на шею накинет!

Следующие слова — что-то о том, что из Аканты, должно быть, тоже не выросло бы ничего хорошего — окончательно выводят Лисс-Елисавет от себя. Она пытается вырваться. Замирает на месте, дёргает рукой. Наставница отвешивает ей ещё одну пощёчину, и это распаляет ярость внутри ещё больше. Тут Лисс-Елисавет, наконец-то, удаётся высвободить свою руку.

Ещё мгновение — и она вцепляется в волосы наставницы.

Дальше для Лисс-Елисавет всё проходит как в тумане — она чувствует лишь ярость. Ослепляющую. Заставляющую забыть обо всём на свете. Кажется, она отталкивает наставницу к стене. Та визжит — должно быть, будя всех менестрелей и бардов, что здесь поселились — и отбивается, в попытках вырваться она царапает Лисс-Елисавет лицо.

Кажется, кто-то даже выходит из комнаты — Лисс-Елисавет не может понять, её ли это бард или нет. Ей и неважно. Она уже хватает наставницу за плечи и трясёт, что хватает сил. В какой-то момент та обмякает в руках Лисс-Елисавет, и, когда та отпускает её плечи и отшатывается назад, сползает по стене.

К наставнице подходит бард. Он опускается рядом — на левое колено, правое у него болит больше — и, вынув из кармана своей куртки нож, подсовывает наставнице под нос. Заметив что-то, бард, хмыкает.

Лисс-Елисавет едва может заставить себя снова дышать. Ярость пропадает разом. Теперь в голове все мысли об одном — она убила. Она зажимает себе рот руками и сама едва не сползает по стене. Ей страшно. Она боится приговора отца и матери, но больше боится за свою душу.

— Зайдите в мою комнату и подоприте чем-то дверь, чтобы не закрывалась, — вдруг командует бард. — И отоприте сундук, на котором я спал.

Лисс-Елисавет тут же всё выполняет — поспешно, торопливо, как только может. Она откладывает мивиретту в сторону — аккуратно, боясь как-либо повредить. Откладывает в сторону и котомку, после чего проворачивает в замке оставленный ключ и открывает сундук.

Сундук пуст. Она знает от одной из служанок — в таких сундуках приезжим бардам и замковым менестрелям разрешено хранить свои пожитки. Но её бард ничего не хранит в своём.

Он сам появляется на пороге своей спальни довольно скоро — с наставницей на руках. Её телом. Лисс-Елисавет вздрагивает от этой мысли. Руки у неё трясутся. Ей то становится жарко, то холодно, в глазах щиплет почти постоянно. Ей страшно. Ужасно страшно, и она никак не может с этим справиться.

В сундук совсем скоро оказывается уложена наставница. Лисс-Елисавет не может смотреть на это спокойно. Она с готовностью — и даже радостью — запирает за бардом дверь — как её и просят. Ей просто нужно отвернуться. Не смотреть. Она благодарна барду за его помощь, но никак не может заставить себя вновь повернуться к наставнице. Она уверена — если она переживёт эту ночь, побелевшее лицо этой женщины будет сниться ей в кошмарах.

— Елисавет, — окликает её бард.

Он кажется ещё более худым, чем обычно, но глаза у него горят огнём, какой Лисс-Елисавет видит впервые. Он кажется... раззадоренным? Смерть наставницы Лисс-Елисавет, кажется, его нисколько не пугает и не смущает. Он словно привычен к этому. Даже — не только привычен.

Лисс-Елисавет поворачивается к нему. Замечает зачем-то снова развязанную котомку — в ней, кажется, не хватает каких-то вещей, но Лисс-Елисавет не может понять сразу каких именно.

Щёлкает ключ в замке. Бард убирает его к себе в котомку. Снова завязывает её. Потом достаёт что-то из внутреннего кармана куртки и залепляет замочное отверстие сундука. Усмехается. Потом поворачивается снова к Лисс-Елисавет.

— Решайте, — говорит ей бард, — что будете делать дальше. Вы, Елисавет, можете остаться здесь и выйти завтра замуж за гоблина Цедзерского — тогда вам придётся весь завтрашний день старательно изображать недоумение по поводу исчезновения вашей дражайшей наставницы. Можете пойти со мной — тогда вам придётся навсегда позабыть о красивых платьях, нежности пальцев и мягкости кроватей. Безопасности я вам обещать не могу. Ни в одном из решений. Выбрать же что-то другое, если вы не потянете — вы не сможете.

Лисс-Елисавет не нужно долго размышлять над этим.

— Как мы выйдем из замка? — спрашивает она подозрительно. — Через главные ворота не получится. Меня сразу узнают.

Бард усмехается.

—  У Шату Факкунери есть не только главные ворота, Елисавет, — он смотрит на неё насмешливо. — Но нам, всё же, стоит хорошенько поторопиться!

Бард торопливо накидывает на себя плащ, небрежно повязывает его, поднимает с пола бережно уложенную туда мивиретту, так же торопливо укладывает её в чехол — тот, с длинной лямкой. Мивиретту и котомку он закидывает себе на плечо, после чего направляется к двери. В руку он берёт тот самый резной посох, который так удивил Лисс-Елисавет.

Когда они покидают комнату барда, ей почему-то чудится чей-то стон.

 

Они выбираются из замка через старые южные ворота — в той стороне давным-давно, ещё до того, как солнце погасло и снова воссияло, находился городок. По его развалинам иногда бегают мальчишки. Южные ворота Шату Факкунери никак не могут заделать — хотя городка нет уже больше сотни лет.

Идут они молча — бард строго-настрого запретил Лисс-Елисавет говорить хоть что-нибудь, пока они не выйдут за пределы замка. Она жутко боится идти. Бард же, кажется, не боится нисколько. Он выглядит ужасающе спокойным, словно случившееся нисколько его не взволновало. Он волнуется только о своей мивиретте, которую периодические поправляет у себя за спиной.

Лисс-Елисавет не может отделаться от мысли, что их вот-вот настигнут. Не может отделаться от мысли, что другие менестрели и барды, что живут в том подземелье, слышали и крики наставницы, и их борьбу. Ей кажется — вот-вот за ними отправятся в погоню. Вот-вот их хватятся — а они даже не успеют покинуть Шату Факкунери. Ей страшно. Ей жутко. Её ноги вот-вот откажутся её слушаться. Она вцепляется в руку барда так, словно это её последнее спасение.

У южных ворот нет стражи — досадное упущение по мнению Ериаса и пустая трата сил и амуниции по мнению их отца. Они с бардом скоро их минуют. Остаётся совсем чуть-чуть — и они покинут Шату Факкунери. И Лисс-Елисавет не покидает ощущение, будто она вот-вот грохнется в обморок.

 

Девица Элпида Мелгод, тридцати четырёх лет отроду, кузина герцогини Факкон, задыхается, запертая в тесном сундуке со связанными руками и какой-то тряпкой во рту. Ей очень страшно. Ей больно. Она дрожит — от бьющего её озноба и раздирающего душу ужаса. Она пытается закричать, но тряпка заглушает звук. В голове у неё всё ещё гудит, и всё плывёт, не хватает воздуха. Не остаётся ни одной целой, не раздраконенной мысли. А те, что есть, путаются, сплетаются между собой, словно клубок шипящих ядовитых змей, каждая из которых норовит укусить другую за хвост. Запястья вмиг оказываются стёрты грубой верёвкой — Элпида лихорадочно дёргает их, но это не приносит ничего, кроме боли.

Она кричит — так громко, как только может. Она хочет только одного — выбраться. Других мыслей в голове Элпиды нет.

Только вот никто не слышит.

 

Бард и Лисс-Елисавет достигают развалин городка довольно скоро — но у неё всё-таки с непривычки уже начинают болеть ноги. Развалины эти оказываются куда больше, чем она могла предположить по рассказам братьев и их слуг. Город этот когда-то был намного больше Шату Факкунери, думается ей. Но теперь — он лишь горстка жалких камней. Больших камней, по правде говоря, но всего лишь камней.

Здесь нет людей. Живых, по крайней мере — где-то, где раньше, должно быть, проходила шумная улица, Лисс-Елисавет видит человеческий череп. Она едва не взвизгивает от ужаса.

— Погони вряд ли стоит ждать до утра, — утверждает бард равнодушно, словно ведёт светский разговор о цвете лент или погоде, — если только многоуважаемая леди из сундука не рассказала кому-то о том, что пошла вас искать. Ваш многоуважаемый братец Ериас оказал нам неоценимую услугу — в подземелье в эту ночь не было никого, кроме меня. Все пьют в северном надвратье.

Лисс-Елисавет остаётся только кивнуть и поверить. Краем разума, что у неё ещё есть, она понимает — кроме барда ей теперь обратиться не к кому. И верить тоже некому. Пусть Лисс-Елисавет и не может понять некоторых его действий.

В частности, она не слишком понимает, зачем идти на юг — там лишь горы. Они огибают Шату Факкунери со всех сторон, кроме севера, и нет никакой возможности через них перебраться. Правильнее и проще — идти на север. Там дальше находятся какие-то деревеньки и другие замки.

Об этом Лисс-Елисавет и говорит барду. Он снова усмехается.

— Любой дурак пойдёт из Шату-Факкунери прямо на север, — говорит бард, и глаза его смеются. — Любой дурак сможет нас нагнать — идём мы, скажу прямо, не слишком-то торопливо.

Лисс-Елисавет непонимающе хмурится — она знает, что они идут медленно. Как минимум — недостаточно быстро, чтобы кто-то достаточно проворный не сумел их догнать. Однако, идти на юг кажется ей безумием. Лисс-Елисавет не представляет, как им удастся пересечь горный хребет.

— В горе, что называется Йонрлен есть сквозной проход, — поясняет ей бард, — но о нём довольно мало кто знает.

Лисс-Елисавет слышит о таком проходе впервые. И она уверена — отец, братья и начальник замковой стражи тоже не знают о нём. Они часто жалуются, что горный хребет, прозванный Соколиным, непросто пересечь — многие путники разбиваются насмерть или замерзают в горах. А обходить его стороной ужасно долго — дорога до замка Аквелла Кастеллум занимает не меньше двух недель.

 

Чтобы добраться до прохода сквозь Йонрлен — он находится в довольно-таки неприглядном месте — приходится пробираться сквозь заросли какого-то весьма колючего кустарника. У Лисс-Елисавет исцарапаны все руки, а нарядные юбка и корсаж вмиг становятся изорваны. Ей больно, и она ужасно плохо видит — слишком уж темно. У Барда — царапины на лице и кистях рук. Он, впрочем, не охает, как она. Он и вовсе не обращает внимания на все эти колючки.

Вход в гору оказывается очень низким — туда может пролезть только ребёнок или карлик. Там так же довольно узко. Бард вздыхает, заглядывает внутрь, стряхивает с одежды и рук приставшие колючки — то же самое он проделывает и с Лисс-Елисавет — и встаёт на четвереньки.

— Часть пути удастся пройти только так, — поясняет он. — Не меньше акта здесь и примерно столько же при выходе.

 

К утру они оказываются в Аквелле Кастеллуме.

 

В Аквелле Кастеллуме всё оказывается совсем иначе, чем в Шату Факкунери. Лисс-Елисавет в первые мгновения не может отвести взгляда от здешних гобеленов и скульптур, пока её спутник о чём-то беседует с замковой стражей. Барду приходится дёрнуть её за волосы — несильно, но вполне ощутимо, что Лисс-Елисавет вздрагивает и обиженно ойкает, — чтобы привлечь её внимание.

— Вам следует хорошенько выспаться и отдохнуть, — говорит ей бард, как только они оказываются в крошечной комнатушке наподобие той, в которой он жил в Шату Факкунери. — Дорога предстоит дальняя. Вы устали с непривычки, пройдя всего ничего, но нам предстоит пройти гораздо больше. И не везде можно будет остановиться с такими же удобствами.

Он стелет поверх соломы на топчане свой новый шерстяной плащ и велит Лисс-Елисавет лечь на него. Она покорно ложится , не раздеваясь, снимает только сапоги, не думая, что сможет заснуть после всего, что произошло этой ночью, ей кажется, что она теперь и вовсе никогда не сможет заснуть, но в итоге засыпает почти мгновенно.

 

Переполох в Шату Факкунери поднимает Брида: только поднявшись утром и подойдя к окну, чтобы его закрыть, с ворчанием окинув взглядом комнату, она замечает, что постель её младшей сестры Лисс не только пуста, но даже не примята. Это Бриду весьма настораживает. Она тут же расталкивает сонную Дорис — та разочарованно стонет, что ей не дали досмотреть прекрасный сон, но всё же покорно поднимается.

Нехорошее предчувствие не даёт Бриде оставаться спокойной. Она почему-то не может не заметить отсутствие Лисс сегодня. Хотя обычно не замечает — той вечно приходят в голову всякие глупости.

Брида принимается торопливо одеваться — камизу, пару нижних юбок из тонкой шерсти, голубые чулки и стоящие неподалёку туфли. Она накидывает на себя корсет и дёргает за шнур, висящий у самой двери — вызывает служанку, которая поможет зашнуровать корсет и надеть верхнее платье. Брида боится, что может произойти что-то ужасно нехорошее. И ей кажется, что оно всё же произойдёт.

Дорис лениво снимает камизу, неторопливо надевает на себя другую — ту, праздничную, с вышивкой, которая уже заготовлена на сегодня. Дорис совсем не волнуется — она уверена, что Лисс рано или поздно отыщется. Дорис считает — что с того, если Лисс решила последнюю ночь в отчем доме провести так, как ей вздумалось? В конце-концов сегодня последний день, который она проводит в Шату Факкунери — герцог желает провести первую брачную ночь в собственном замке, а вовсе не здесь, и Лисс увезут сразу же после свадебного обряда.

Агнесса — весьма расторопная, но обычно излишне говорливая девица лет пятнадцати, с некрасивым лицом в оспинах и чересчур крупным носом, дочь свинопаса и кухарки, довольно рано взятая по матушкиной милости для работы служанкой в замок — прибегает довольно скоро. У Агнессы волосы заплетены в толстую косицу и скрыты под косынкой — чепца она не носит. Она отвешивает двум своим хозяйкам поклоны и принимается зашнуровывать корсет Бриды — её ловкие пальцы и сильные руки неплохо с этим справляются.

Как только корсет Бриды оказывается зашнурован, Агнесса надевает на свою молодую хозяйку приготовленное с вечера платье, поправляет его, чтобы лучше сидело. Расчёсывает рыжие — что за мерзкий цвет — волосы Бриды, после чего заплетает их в косу из пяти прядей — Агнесса заплетает эту косу лучше всех в Шату Факкунери, и с этой причёской Брида выглядит лучше всего.

Затем Агнесса принимается помогать с одеждой Дорис — проделывает всё то же самое, только волосы заплетает иначе (убирает пряди с лица и заплетает маленькую косичку только сзади, оставляя остальные волосы распущенными).

— Не знаешь, где Лисс? — спрашивает Брида у Агнессы.

Та пожимает плечами, потом спохватывается, ойкает и отвешивает Бриде весьма глубокий поклон.

— Знать не знаю, мадемуазель Брида, — лебезит Агнесса. — Прикажете — поискать её?

Брида молча кивает. Радостная, что её неучтивость осталась без внимания, Агнесса отвешивает ей ещё один поклон. И потом ещё один — Дорис. И выскальзывает из комнаты.

Дорис, как они остаются одни — Брида благодарит предков и богов за её ясный ум с самого утра, — приходит в голову проверить, не оставалась ли Лисс ночевать в одной из комнат младших сестёр — место Аканты до сих пор пустует. Нефел слишком мала, чтобы ночевать там. Да и кто захочет лечь в кровать своей умершей сестры? Брида думает, что она бы точно не захотела.

Лисс может оказаться и в саду, замечает Дорис — сегодня её свадьба, и с завтрашнего дня ей вряд ли представится много возможностей просто гулять, нежиться на утреннем солнышке на лавке между аккуратно подстриженных деревьев.

— Если уж не найдём ни у сестёр, ни в саду — скажем матушке или наставнице, — лениво отмахивается Дорис. — Не могла же Лисс куда-то совсем пропасть!

 

Брида тщательно осматривает почти всё. Выдёргивает из постелей всех младших сестёр, те трут глаза и недовольно бормочут, что Лисс сегодня ночью не видели. Дорис оглядывает всё довольно лениво. Она хочет спать, и всё ещё сердится на старшую сестру, что разбудила её в такую рань, когда матушкой и наставницей было позволено понежиться в постели немного дольше, чем обычно.

Ни в спальнях младших сестёр, ни в саду, ни у братьев, ни у матушки Брида и Дорис Лисс так и не находят. Как и наставницы.

Тревога, на миг унявшаяся в груди Бриды, вспыхивает с новой силой.

 

Бард ставит перед Лисс-Елисавет миску с какой-то похлёбкой почти сразу же, как она открывает глаза. От похлёбки, как ни странно, пахнет довольно вкусно — или Лисс-Елисавет сейчас так голодна, что ей мерещится. Она берёт протянутую деревянную ложку и ест. Похлёбка оказывается вполне съедобной. Лисс-Елисавет быстро управляется с ей — внезапно оказывается, что голодна она так сильно, что готова проглотить, что угодно.

Бард проворно забирает у Лисс-Елисавет пустую миску, ставит её на табурет, а взамен даёт ломоть овсяного хлеба, густо намазанный маслом. Лисс-Елисавет и его съедает с отменным аппетитом — до последней крошки. Она облизывает даже пальцы. Бард только улыбается этому. Берёт с табуретку деревянную кружку с каким-то тёмным напитком и снова протягивает Лисс-Елисавет. Она берёт её в руки ещё более покорно, чем остальное. Тут вдруг она понимает, насколько хочет пить.

— Даже удивительно, что я так хочу есть, — говорит Лисс-Елисавет немного виновато, когда выпивает всё до последней капли. — Я думала, что не смогу притронуться к еде в ближайшее время. И думала, что не смогу спать — я ведь теперь убийца. И ведь не прошло и дня!..

Бард забирает у неё и кружку тоже, и накрывает своим стареньким изношенным плащом — настолько мягким и тёплым, что Лисс-Елисавет снова клонит в сон. Она забывает даже поблагодарить своего попутчика за обед — или завтрак, или ужин, так как Лисс-Елисавет совершенно не может представить, сколько она успела проспать — и, зевая, поворачивается на другой бок. Ей вдруг становится так всё равно — что случилось с наставницей, что она сбежала из отчего дома накануне собственной свадьбы...

Снова провалиться в сон сразу у неё, впрочем, не получается. Лисс-Елисавет просто дремлет, лениво прислушиваясь ко всему. Она закрывает глаза и натягивает бардов плащ себе почти до самых ушей.

— Нет, — тихо шепчет бард, когда, должно быть, думает, что она уже его не слышит. — Не вы.

Обдумать его слова как следует Лисс-Елисавет не успевает — только краем сознания удивиться. Она снова засыпает.

 

Герцогиня Айне Факкон, супруга шестнадцатого герцога Факкона и нынешняя хозяйка Шату Факкунери, сначала никак не может поверить своей дочери Бриде, которая, испуганная и всклокоченная, прибегает к ней довольно рано утром. Брида так же твердит, что никак не может найти наставницы.

— Глупости! — строго отвечает старшей Айне Факкон, качая головой. — Тебе не стоило будить меня потому, что твоя сестра решила принять ванну или примерить свадебное платье накануне такого большого праздника. Коль так беспокоишься — прикажи горничным её отыскать!

Брида отвешивает матери реверанс и поспешно удаляется из комнаты. Айне Факкон качает головой, но вернуться к вышиванию родового покрывала больше не получается — к тому времени она почти заканчивает четвёртое, оно предназначено для Дорис или Бриды, кто из них выйдет замуж первой. Свадебное покрывало Лисс уже лежит рядом с платьем, ещё два были накинуты на плечи Блэйтин и Аканте, когда они покидали свою семью. Одна — чтобы найти другую. Вторая — чтобы возвратиться к предкам.

В душу всё же закрадывается сомнение. И страх. Айне Факкон откладывает шитьё в сторону и поднимается из кресла. Нервным жестом поправляет она шуршащие пышные юбки своего нарядного платья. Нужно срочно найти происходящему разумное объяснение, твердит Айне Факкон себе под нос.

Разумное объяснение — и Лисс, конечно, тоже. За лояльность своей кузины Элпиды Айне Факкон нисколько не переживает.

 

Толпа гостей и слуг Шату Факкунери почти взрывается ропотом после объявления шестнадцатого герцога Факкона — он с прискорбием сообщает, что его третья дочь, Елисавет, невеста герцога Цедзерского, больна чёрной оспой.

Герцог Цедзерский тотчас разрывает помолвку и, потребовав вернуть все свои дары в честь несостоявшейся свадьбы, покидает замок.

 

Бард и Лисс-Елисавет покидают Аквеллу Кастеллум следующим утром. Они немного отдохнули и подкрепились, и теперь могут продолжать путь на юг — бард говорит, что им следует добраться до моря, а там они смогут переправиться на другой континент. Он говорит — этот и другой разделяет всего лишь узкий пролив, через которых вполне можно отправиться и на рыболовном судёнышке.

Лисс-Елисавет теперь одета иначе — барду удаётся раздобыть для неё простенькое, но весьма яркое платье обычной бродячей актёрки. Она меняет и сапоги — всю её одежду, кроме нижних юбок они сжигают в камине Аквеллу Кастеллума. Бард твердит, что продать столь богатые платье и обувь, не вызвав ничьих подозрений, невозможно. И, предугадывая незаданный вопрос Лисс-Елисавет, с усмешкой добавляет, человек, что встретил их в крепости сутки назад — полуслепой Ганс, который видит мир в цветных пятнах и узнаёт людей только по голосу или на ощупь.

 

На третий день после исчезновения третьей дочери герцога Факкона и кузины его жены, тело последней находят в запертом сундуке в комнате одного из менестрелей. Тот клятвенно заверяет — до него тут жил один бард, тот, хромой, который так нравился герцогу и его пропавшей дочери.

Но клятвы менестреля всё же не спасают.

По приказу едва не обезумевшего от горя герцога, уверенного, что тело его дочери тоже находится где-то в замке, его вешают в этот же день. Того же барда, которого он упомянул, требуют разыскать так скоро, как только представится возможность.

 

До портового городишки, по описанию — маленького, грязного и дурнопахнущего, бард и Лисс-Елисавет добираются спустя четыре дня скитаний по полям, болотам и лесу. Бард идёт, опираясь на свой посох. Ему, кажется, весьма больно. Каждый привал он старается тереть и разминать руками свои ноги, но каждый раз от этого становится не легче. У Лисс-Елисавет ужасно натирает обувь. Она идёт не быстрее. И почти постоянно стонет или ноет — себе под нос, правда, но тем не менее.

Едят они сухари и вяленое мясо. Воду пьют из родников. Лисс-Елисавет чувствует себя ужасно уставшей. И самую малость несчастной — особенно по ночам. Ночевать они стараются в поле — бард разжигает костёр, когда есть из чего. Когда нет — просто укрывает Лисс-Елисавет своими плащами. Сам всегда сидит неподалёку, но словно чуть поодаль. Лисс-Елисавет никогда не застаёт его спящим. Это кажется ей странным.

Впрочем, спрашивать она почему-то не решается.

 

— У вас ведь есть имя, так? — любопытствует Лисс-Елисавет, когда они делают привал в небольшом реденьком лесочке, неподалёку от портового городка, где должны сесть на корабль и отправиться на другой берег пролива, и тут же фыркает. — Конечно, есть! У всех есть имена. Почему вы его никогда не называете?

Городок уже виден отсюда — во всяком случае, башня городской ратуши и некоторые дома. Лисс-Елисавет лежит на траве и разглядывает кроны старых деревьев, которые словно нависают над ней. Ей впервые хорошо с тех пор, как она странствует со своим бардом. В её голову впервые приходит мысль, что, должно быть, неплохо, что всё случилось именно так — до сегодняшнего дня она об этом как-то не задумывается.

Лисс-Елисавет, конечно, жутко хочется отдохнуть. Полежать снова в мягкой постели, понежиться в горячей воде. И, пожалуй, ей до полусмерти успевают надоесть сухари и вяленое мясо — а идут они всего-то четыре дня. Но Лисс-Елисавет отчего-то чувствует себя почти счастливой — даже со стёртыми в кровь ногами, которые вот-вот откажутся идти дальше. Лисс-Елисавет готова на что угодно, чтобы эта её жизнь продолжалась.

— А смысл его называть? — вздыхает бард, прислоняясь спиной к дереву, и как-то тяжело смеётся, и тут же заходится в очередном приступе кашля — он кашляет почти всю дорогу. — Все те, кто мог бы меня называть моим именем, либо мертвы, либо гниют в заточении. Либо предатели. Меня некому называть моим старым именем, Елисавет. А новое придумывать тошно.

Лисс-Елисавет на мгновенье замирает. Смотрит на него почти с обидой и некоторое время думает над своим ответом. Ничего сносного не находится — она никогда не была сильна в упражнениях в остроумии.

— Нечестно, что вы знаете моё имя, а я ваше — нет, не находите? — неуверенно улыбается она в надежде, что это заставит его ответить ей.

Бард только усмехается. Больше в этот вечер он ничего не говорит.

Думает о чём-то своём — возможно, о друзьях, которых ему не хватает, возможно, о том, что придётся делать, если их разоблачат — Лисс-Елисавет не слишком-то похожа на девушку из бродячего театра. Даже в подходящей для этого одежде.

 

Городок действительно оказывается грязным и дурнопахнущим. От запаха этого у Лисс-Елисавет слезятся глаза. Она зажимает нос рукой — тут она жалеет, что оставила нюхательные соли или надушенный носовой платок в сожжённом в Аквелле Кастеллуме платье — и жалобно смотрит на барда. Тот разводит руками и продолжает молча идти дальше по узенькой улице.

Дома тут, обшарпанные и весьма ветхие, в основном обмазаны чем-то вроде глины, а балки выкрашены в чёрный. Краска кое-где вот-вот сойдёт. Всё выглядит удивительно шатким и гнилым, что Лисс-Елисавет едва может выдержать. Бард, кажется, привык не обращать внимания — он и сейчас изумительно равнодушен. Ему, кажется, эти запахи почти не мешают.

Лисс-Елисавет следует за ним. Старается не отставать — увиденное не слишком ей нравится, и она не уверена, что сможет продержаться в городе достаточно долго, если бард вдруг потеряет её. Это, к счастью, довольно нетрудно — бард и сам едва шагает, пусть и несколько увереннее Лисс-Елисавет.

Их какими-то осоловевшими взглядами рассматривают неприятного вида неопрятные женщины, от которых даже издалека пахнет дурным вином и потом. У этих женщин красные руки и лица и мятые грязные платья и фартуки. У многих — нечёсаные волосы. У одной из них открыта грудь — обвисшая и некрасивая. Женщина эта кормит своего младенца, завёрнутого в какое-то грязное тряпье. Лисс-Елисавет видит кормление грудью не впервые — в Шату Факкунери ей как-то удалось увидеть, как кормили грудью Мелет, когда та только родилась. Но в этот раз это зрелище кажется ей почти омерзительным.

У ещё одной женщины в руках бутылка. Полупустая. Женщина эта едва держится на ногах. У некоторых под боком пара-тройка ребятишек, маленьких, грязных и визжащих как поросята. Все ребятишки босые — это Лисс-Елисавет подмечает сразу. И удивляется — в Шату Факкунери босиком не бегают даже дети слуг. Впрочем, тут же приходит в голову мысль, возможно, это только в саду, куда пускают дочерей герцога?

Бард, заметив что-то, вдруг хватает свободной рукой Лисс-Елисавет за запястье. Довольно грубо и больно, и та может лишь недовольно вскрикнуть и получить в ответ строгий взгляд. И Лисс-Елисавет покорно замолкает. Ей снова становится обидно и горько. Но она ничего не отвечает.

— Жив ещё старина Ридкард? — обращается бард к одной из женщин.

У этой женщины красные круглые щёки и толстые руки с опухшими пальцами. Она высока ростом — выше барда. И уж тем более — выше Лисс-Елисавет. Та вдруг вспоминает как Ериас как-то твердил своим друзьям о даме «необъятных размеров». И только при взгляде на эту женщину Лисс-Елисавет до конца понимает, что означает это выражение.

Женщина эта фыркает, довольно сильной затрещиной отправляет в дом одного из своих расшалившихся малышей. Их рядом с ней четверо. Все — не старше семи лет. Остальные, испугавшись, убегают сами.

— Да что ж ему, старой свинье эдакой, сделается?! — недовольно отзывается эта женщина, подозрительно вглядываясь в Лисс-Елисавет. — Напился, скотина он эдакая!

Она говорит ещё много — раздражённо распекает Ридкарда, обзывает его всякими нехорошими словами, а под конец, помолчав немного, со вздохом говорит барду:

— Обожди до утра. Пускай проспится и протрезвеет — а там отвезёт вас хоть на край света.

 

Бард и Лисс-Елисавет пересекают пролив между континентами на маленьком рыболовном судёнышке господина Ридкарда этим же утром.

Ридкардом оказывается рыбак из этого городка, общительный и угрюмый — Лисс-Елисавет никогда не думала, что эти два качества могут сочетаться — немолодой — но, впрочем, кажется, младше барда, — мужчина с сединой в волосах и бороде.

Ридкард много рассказывает о своих детках — их у него шестеро. Старшему сыну — на днях исполняется одиннадцать. Старшей дочери — уже тринадцать. Вот-вот придётся выдавать замуж, сетует Ридкард. Придётся искать ей приданное — в семье рыбака лишних денег не водится, каждый грош на счету. Да и супруге Ридкарда, Магде станет труднее управляться с хозяйством в отсутствие мужа без драгоценной помощницы.

Лисс-Елисавет слушает довольно внимательно. Болтовня Ридкарда напоминает ей о родных, оставленных в Шату Факкунери, и сердце Лисс-Елисавет сжимается от боли и чувства вины. Она не знает, как переживут её исчезновение родители. Не знает, каково придётся сёстрам. Она только надеется — уже поздно, правда, про это думать, — что Дорис не выдадут вместо неё замуж за противного Цедзерского старика.

 

По прибытии они двое суток проводят в таверне. Бард снимает комнату для них обоих. Он даже говорит хозяйке таверны приготовить для Лисс-Елисавет горячую ванну. Сам обходится тем, что выливает ведро холодной воды из колодца себе на голову. Он так же водит её к сапожнику — покупает ей новые сапоги.

Эти двое суток бард и Лисс-Елисавет хорошо, сытно едят.

Кровать в выделенной им комнате только одна. Она не слишком-то хороша, но после почти недели странствий Лисс-Елисавет нравится и такая. В этой кровати вполне достаточно места для двоих, но бард с ней не ложится — придвигает жёсткое неудобное кресло поближе к столу, устраивается в нём.

Свет в их комнате не гаснет и ночью — Лисс-Елисавет как-то просыпается посреди ночи. Бард что-то мечтательно выводит пером на листах купленной где-то бумаги.

 

Они долго бредут — снова по полям и лесам — с тех пор, как покидают город. Останавливаются пару раз за сутки — перекусывают вялеными мясом и рыбой, пьют воду. Чаще из родников, ручьёв или рек, но иногда, если по близости нет никаких источников воды — из старой фляги. Бард набирает туда воду каждый раз, как только предоставляется такая возможность.

Иногда они заходят в небольшие города или замки, что встречаются им на пути. Бард играет на своей мивиретте да поёт. Лисс-Елисавет в какой-то момент начинает танцевать. У неё неплохо получается изображать разных дам или чудовищ из легенд — в итоге им начинают платить больше.

Бард часто кашляет. И кашель этот кажется Лисс-Елисавет нехорошим. Она то и дело пытается вернуть барду хотя бы один из его плащей — на ночь он отдаёт ей оба. Бард всякий раз отнекивается, отказывается, а как-то раз и вовсе прикрикивает на неё.

После этого они не разговаривают почти неделю — и тогда, когда прибывают в очередной город, тоже. Бард уступает ей постель, снова единственную в комнате, покупает хорошую — лучше, чем себе — еду, но молчит. Обиженная Лисс-Елисавет тоже не торопится мириться. Вдруг проснувшаяся гордыня не позволяет ей делать это первой.

 

— Йохан, — однажды говорит бард. — Ты, вроде, хотела это знать.

Лисс-Елисавет спросонья не сразу понимает, о чём он. Проходит как раз неделя их общего молчания, и она с удивлением понимает, что чуть не успела позабыть, как звучит его голос, когда он разговаривает, а не читает нараспев свои баллады.

Лисс-Елисавет улыбается и про себя проговаривает это имя.

Теперь они снова разговаривают.

 

Йохан много рассказывает о своих друзьях. А однажды даже показывает ей некоторые рисунки, зашитые в чехол мивиретты — на одном из них красивая молодая девушка с роскошными волосами, что достигают самой земли, на втором надменного вида юноша с поджатыми губами, удивительно похожий на девушку с предыдущего рисунка и совсем другой, на третьем хитрый малый с колодой карт в руках, на четвёртом Лисс-Елисавет узнаёт самого Йохана. Только на рисунке он сильно моложе — но всё такой же тонкий и самую малость взъерошенный. И в руках та самая мивиретта.

— Это Мир рисовал, — тяжело вздыхает Йохан, отправляя рисунки обратно в потайной карман. — А теперь он в тюрьме. И ему обожгли руки. А до этого сам он вырвал у себя крылья — чтобы доказать сущую глупость Деифилии, той девушке с рисунка.

Йохан немного рассказывает о демонах — об их мире, огромном, куда больше того, в котором живут Лисс-Елисавет и он сам, об их традициях и обычаях, но больше о крыльях. Йохана словно завораживает всё, что связано с крыльями и полётам — он с мечтательной улыбкой вспоминает, как Мир брал его в небо.

 

Они много странствуют. Посещают так много крепостей — и на этом континенте ни одна не похожа на Шату Факкунери. Крепости Вонгардана впечатляют своей строгостью форм и многоярусными крышами. Не совсем обычными — каждый из четырёх углов словно погнут и стремится в небо. Надвратья у них и вовсе странные. У замков Угонмара крыши точно такие же — только вот крепости строятся совсем иначе. Женщины обоих королевств зачем-то белят лица, убирают свои тёмные волосы способом, который кажется Лисс-Елисавет невообразимым, и втыкают в причёску множество роскошных гребней и живых цветов, и носят богато украшенные шёлковые одеяния с широкими поясами. Обувь у них и вовсе странная. Особенно в Вонгардане — там они с Йоханом остаются, правда, не слишком долгое время.

Ему больше нравится Угонмар. Лисс-Елисавет, по правде говоря, тоже.

Там красивее музыка, и жизнь льётся как-то иначе, словно по-сказочному. Не легко, нет, но как-то невообразимо плавно и певуче, что невозможно иногда становится считать их живыми. Люди в этом королевстве любуются природой — как-то по-особенному. Не так, как принято у родни Лисс-Елисавет. Не так, как принято везде.

И природа там удивительно красива. Она почему-то кажется ярче и одновременно нежнее, чем в Шату Факкунери и всей его округе. Там другие деревья, их листья ярче и словно несколько острее, другие цветы, которые цветут даже теперь, другие озёра, другие даже камни. И Лисс-Елисавет никак не может на них налюбоваться. Они с Йоханом вступают в Угонмар уже осенью — с той поры, как Лисс-Елисавет покинула родной дом, проходит уже почти четыре месяца.

 

В какой-то момент дочери герцога, которую близкие называют домашним именем Лисс, больше не остаётся — только Елисавет. Наивная и любопытная спутница странствующего музыканта. Она перестаёт вспоминать имя «Лисс», когда называет себя. Остаётся просто Елисавет.

Происходит это примерно в ту же пору, когда Йохан решает остановиться на зиму — проходит ещё два месяца с тех пор, как они входят в Угонмар — в одном из домов странного квартала. У этого старенького деревянного — если только эти узенькие палки, из которых сделаны стены, можно назвать деревом — дома два этажа и низенькое широкое окно во весь второй этаж.

Открывает им немолодая женщина в простом чёрно-белом одеянии с очень простой причёской, в которую, почему-то, воткнут только один весьма бедный гребень — она первая, кого Елисавет видит в Угонмаре с не вымазанном белилами лицом. Женщина складывает руки на груди и отвешивает Йохану поклон. Не слишком-то глубокий — не так как кланяются слуги в Шату Факкунери или Аквелле Кастеллуме. Йохан в ответ отвешивает этой женщине такой же.

Елисавет в это время разглядывает деревянные таблички на стене дома с непонятными ей надписями. Она чувствует себя здесь непривычно и неловко — Йохан торопливо объясняет что-то женщине на другом языке. Елисавет не понимает ни слова, но догадывается, что они договариваются о приюте их обоих на зиму. Женщина что-то отвечает, и Йохан отвешивает ей ещё один поклон. После этого женщина отодвигает — а не открывает, как это делают в Шату Факкунери — дверь и пропускает их в своё жилище.

— Сними обувь и поставь к стене — тут так принято, — командует Йохан, и Елисавет, кивнув, подчиняется.

Она весьма проворно снимает с себя сапоги, ставит рядом с другой обувью — странного вида деревянными подошвами с ремешками красного и розового цветов. Та женщина, что привела их в дом, тоже снимает свою обувь — точно такую же, на деревянной подошве, передняя часть которой срезана под углом — и ставит неподалёку, но чуть в отдалении.

Йохан мучается со своими странными сапогами довольно долго и безуспешно. Он с трудом сдерживает стоны, но никак не может справиться. В конце-концов, Елисавет не выдерживает: она нагибается и, наконец, снимает с него сапоги, брезгливо морщится от неприятного запаха, и поскорее ставит их к остальной обуви.

Ноги Йохана обмотаны старыми и довольно ветхими тряпками, что, кажется, пропитались его кровью и чем-то ещё. Даже сквозь них Елисавет понимает — ноги у него довольно сильно отекли. Ей кажется, что неплохо было бы промыть их. И отлежаться подольше — обязательно отлежаться!..

Чтобы посмотреть на гостей, в большую общую комнату, прибегают несколько молодых девушек в богатой одежде и с десяток маленьких девочек, некоторым из которых, должно быть, всего по шесть-семь лет. Девочки тоже богато и пышно одеты — как живые куколки. Все они — и малышки, и старшие девушки — настороженно разглядывают них издалека, почти прижавшись спинами к стенам, словно опасаясь недовольства той женщины, что провела Йохана и Елисавет в этот дом.

В доме не оказывается ни одного мужчины — кроме Йохана, если его можно считать, так как он всего лишь гость. Ему и Елисавет выделяют две крохотные комнаты, разделённые лишь тонкой раздвижной перегородкой. Все комнаты здесь разделены так. Тут нигде нет привычных Елисавет стульев и кроватей, а столики такие низенькие, что даже сидя на полу на коленях приходится нагибаться. В углу лежит плетёный коврик — он чем-то, пусть и весьма отдалённо, напоминает Елисавет корзинки из Шату Факкунери. Рядом с ковриком — стёганное покрывало, на котором едва ли возможно спать.

— Нежелательно, чтобы ты выходила за пределы дома, пока мы здесь, и за пределы своей комнаты по утрам, — говорит Йохан, самую малость раздвигая перегородку между их комнатками (этого, впрочем, оказывается достаточно, чтобы понять, что тряпки на своих ногах он так и не размотал). — Днём ты можешь гулять по саду, что расположен во внутреннем дворе и заходить во все комнаты, кроме той, в которой живёт хозяйка этого дома, и ещё трёх, что находятся на первом этаже с трёх сторон от сада, но на улицу лучше носа не показывай.

Елисавет, вздрогнув от неожиданности, тотчас поворачивается к нему и подбегает ближе, и с удивлением интересуется, почему — подобное напоминает ей о порядках Шату Факкунери и теперь, спустя полгода с тех пор, как она покинула замок, такие порядки кажутся ей жутко несправедливыми.

— Женщин подобного образа жизни в королевстве, где ты родилась, обычно называют блудницами, — поясняет Йохан со вздохом. — Хозяйка этого места любезно согласилась приютить нас на зиму в обмен на мои услуги в образовании её учениц — им нужно уметь хорошо петь и танцевать, если они хотят добиться успеха в своём ремесле.

Йохан с нежностью касается скулы Елисавет и осторожно, словно боясь как-то навредить, проводит пальцем по её щеке.

— Слобода, где мы находимся, называется «городом увеселений», — продолжает он, заглядывая ей в глаза. — Выходить за пределы этого дома для тебя может быть небезопасно — в этой слободе, к сожалению, живут женщины не только для богатых господ, которых ты видела в этом доме. Эти-то женщины одеваются определённым образом, и тебя с ними спутать никак не возможно. Но те, что предназначены для людей победнее, не слишком-то выделяются в одежде или причёсках.

 

Этим же днём хозяйка сего дома приказывает приготовить для Йохана и Елисавет бочки с обжигающе горячей водой — Йохан предоставляет Елисавет возможность вымыться в них первой. Рядом с бочками два тазика, тоже наполненные водой, и две маленькие тряпочки, сплетённые из жёсткого грубого волокна.

 

Первое время Елисавет тошно от осознания, каким именно способом добываются здесь деньги на пропитание и красивые одежды. Она почти не может спать на неудобном плетённом коврике, пусть Йохан и отдаёт ей оба своих плаща и даже одну рубашку, чтобы было мягче. Елисавет едва привыкает к одежде, которую ей приходится здесь носить вместо своего платья — Йохан твердит, что платье лучше оставить почти нетронутым до весны, чтобы хоть немного его сберечь. С трудом ест местную пищу — часть блюд кажется ей слишком пресной, часть слишком острой, а кисло-сладкие соусы и вовсе вызывают у неё тошноту.

Каждую ночь, в которую Йохан возвращается в свою спаленку, он кашляет. Тяжело и надрывно. Утихает кашель лишь под утро — и то не всегда. Елисавет теперь спит мало — почти не спит. Ворочается на неудобной постели. Иногда — пытается вспомнить лицо наставницы, каким то было до той роковой ночи. Не вспоминается. Зато вспоминаются смеющиеся лица сестёр, танцы на пирах и ночные разговоры с Блейтин.

Она старается не смотреть лишний раз на богато разодетых женщин — особенно по вечерам, когда тех одевают и причёсывают, втыкая множество разноцветных гребней в громоздкие сооружения на голове, служанки. Некоторых маленьких девочек тоже нарядно одевают — по две каждой богато украшенной женщине.

Елисавет старается даже не выходить лишний раз из своей комнаты — сидит там почти безвылазно, не имея возможности поговорить даже с Йоханом. Тот учит маленьких девочек и тех, что постарше, игре на музыкальных инструментах — странных, не таких как мивиретта. У большинства из них только по три струны.

 

В какой-то из бесчисленных дней, сгорая от скуки, Елисавет, желая хотя бы заняться ненавистной когда-то штопкой, натыкается в вещах Йохана на исписанные мелким почерком листы — те самые, которые он мучает каждую ночь. Листов оказывается довольно много. Елисавет с удивлением и интересом читает их — в них рассказывается сначала о труппе бродячих актёров, сплочённой и дружной, от которой в ненастную ночь отстаёт подросток, потом о том, как этот подросток натыкается на двоих беглецов из страшного религиозного культа. В них рассказывается о чудовищах — вендиго, поднятых чёрным магом мертвецах, аспиде, сирине и многих других. Рассказ обрывается на том месте, когда Йохан — это он тот мальчик, который отстал от труппы — Танатос и Хелен встречают четверых из Биорига.

Как раз на этом месте к себе в комнату вваливается — Елисавет не может назвать это словом «входит» — Йохан. От него разит вином. Ноги у него заплетаются — он едва может на них стоять. Йохан одет не так, как обычно — его наряд больше похож на одеяния жителей Угонмара.

Елисавет судорожно раздумывает, что ей делать — помочь Йохану сесть или забиться куда-нибудь в угол и сидеть там до тех пор, пока он не протрезвеет. Второй вариант кажется ей куда более разумным — Елисавет всегда боялась пьяных, впрочем, матушка и наставница рассказывали ей много пугающего про них. Ещё в Шату Факкунери она привыкает прятаться, отходить в сторону, как видит пьяным отца или Ериаса, или кого из гостей.

Но тут у Йохана начинается кашель, и Елисавет всё же не выдерживает. Она почти подскакивает к нему, помогает-таки удержаться на ногах. Это первый раз, когда Елисавет прикасается к нему после поцелуя в ту роковую ночь. И первый раз, когда ей приходится почти обхватить его, закинуть его руку себе на плечо, чтобы помочь дойти до жёсткого лежака.

Она старается не вдыхать неприятный запах вина, который исходит от Йохана. Ей хочется отшатнуться, но Елисавет этого не делает. Она с трудом подводит Йохана к тому плетённому коврику — ей кажется, что пот стекает в неё ручьями. Елисавет кое-как удаётся помочь Йохану сесть на этот коврик — ей кажется, что она вот-вот надорвётся.

— Знаешь — а ведь она ещё дышала, когда я запихнул её в тот сундук! — выдыхает вдруг Йохан ей в шею и полубезумно улыбается. — Она обещала перекрыть воздух мне — и это сделал с ней я!

До Елисавет не сразу доходит, о чём он говорит.

 

Разговаривать с Йоханом Елисавет не может заставить себя даже дольше, чем в прошлый раз. Она ужасно злится на него. Даже выходит из своей комнаты чаще, чем раньше — и иногда даже любуется, как некоторые из девушек в этом доме рисуют или играют на своих странных музыкальных инструментах, как облачаются в свои платья и наматывают длинный пояс вокруг своих талий, сворачивая кусок материи несколько раз и повязывая шикарный крупный бант спереди.

Йохан не раз пытается помириться — он приносит ей какую-то еду, множество разнообразной узорчатой ткани, которой не найти нигде в окрестностях Шату Факкунери, шёлковые нити для вышивания, иголки, такие тонкие, что нигде больше их не найти, украшения — гребни, броши и бусы — и какие-то сладости, к которым Елисавет не знает как прикасаться. Он пытается заговорить — как-то оправдаться, хотя никак не может понять, что именно её так разозлило. Говорит что-то про наставницу Елисавет, и каждый раз от этого становится лишь хуже.

Елисавет раз за разом отвергает эти подарки — ей не нравится сама мысль, что её снова пытаются купить, и Йохан, в конце-концов почувствовав это, сдаётся. Подарки он, впрочем, продолжает приносить — во всяком случае, отрезы ткани и разноцветные нити. Елисавет старается к ним даже не прикасаться лишний раз.

В этом доме без общения с Йоханом — единственным человеком, который знаёт её родной язык, ей в становится совсем тоскливо.

Елисавет даже со скуки мастерит двум девочкам помладше платья для их кукол — похожие на те, что сама Елисавет и её сёстры носили в Шату Факкунери. Обе девочки приходят в восторг. Они хлопают в ладоши и отвешивают Елисавет поклоны наподобие тех, что она уже видела. Женщина, которая опекает этих двух малюток — должно быть, их мать или тётка, но в этом отчего-то нет уверенности, смотрит на Елисавет с улыбкой. У женщины этой красивые глаза и почернённые зубы. Она довольна новой подругой своих подопечных и иногда подкармливает её разными вкусностями, что ей достаются.

С помощью этих же двух малюток Елисавет выучивает с дюжину слов — приветствий, прощаний, благодарности. Ещё несколько слов для обозначения кукол, риса, пруда в саду и шёлкового одеяния, которое носят женщины в этом доме. Елисавет так же узнаёт имена девочек: ту, что постарше, зовут Мива, ту, что помладше — Хоши.

Мива настоящая шалунья — вроде бедной Аканты. Мива умеет изображать разных животных, обитательниц этого дома и Йохана. Выходит довольно похоже. У Мивы в голове множество идей. Одна грандиознее другой. Она знает множество игр, шумных и не слишком-то подходящих для приличных девочек, и все их показывает Елисавет — взамен на новые платья для кукол, своей и Хоши, лоскутки для которых она добывает весьма часто. Хоши скромнее и безвольнее своей подружки или сестрички, но личико у неё более правильное, а волосы гораздо гуще и длиннее.

Хоши, как и Елисавет, покорно играет в игры, предложенные Мивой, но ведёт себя куда осторожнее их обеих. Её движения плавнее и мягче. Она боится запачкать свою одежду и руки. Она боится за свои коленки. Она больше любит сидеть со своей куклой и расчёсывать ей волосы, чем бегать вместе с Мивой.

Та женщина, которая опекает двух девчушек, любит Хоши больше. Она ласкает её куда чаще. Она куда чаще балует её сладостями.

 

Когда выпадает снег, Елисавет узнаёт ещё три новых слова — «снег», «кошка» и «собака». Этих двух животных Елисавет, Мива и Хоши лепят из снега во внутреннем дворе дома.

 

С Йоханом Елисавет, наконец, мирится где-то недели через две после слепленной снежной кошки. Она теперь играет с Мивой и Хоши почти каждый день — в промежутке между их занятиями музыкой, танцами, рисованием, складыванием разных прутиков и камушков в целые композиции и почти ежедневными вечерними отлучками вместе с наставницей из дома. Она лепит с ними фигуры из снега, играет в снежки, бегает, хохочет до упаду и боли в животе.

Мива, смеясь, как-то показывает Елисавет, как делать фигурки из бумаги — бабочку, черепаху и рыбку. Ещё три новых слова. Хоши больше нравятся бабочки. Миве — черепахи. В тот день они вместе делают столько фигурок, насколько хватает бумаги. И смеются. И Елисавет тоже смеётся. На душе у неё становится почти легко.

В этот вечер наставница Мивы и Хоши в очередной раз забирает их с собой. И Елисавет, замёрзнув у пруда, поднимается к себе в комнату, чтобы хоть чуть-чуть согреться. Йохан уже сидит там. Он снова начинает говорить — сбиваясь то и дело на кашель. Несколько другой, нежели обычно.

— Я злюсь вовсе не из-за того, что её убил ты! — нетерпеливо восклицает Елисавет, прерывая его сбивчивую неровную речь. — Я злюсь из-за того, что ты позволил мне думать, что это сделала я, хотя знал, что всё не совсем так! Я злюсь из-за того, что ты солгал мне — мне все лгали там, дома, и мне надоела ложь.

Она хочет было сказать, что знает, как это глупо — требовать правды. Она хочет сказать, что это было ужасно глупо — сердиться по такому поводу и избегать его. Но не говорит. Ей до боли жаль себя — снова, хотя она думала, что успела забыть это чувство. Она хочет кричать — со злости и досады. И бессилия. Она снова чувствует себя бессильной и уязвлённой. И это раздражает так, что хочется что-нибудь разбить. Вдребезги.

— Пошла бы ты со мной, если бы знала это с самого начала? — невесело интересуется Йохан, а потом делает шаг вперёд и хмурится, словно сердится. — Герцог Цедзерский — та ещё мразь. Было бы тебе лучше, если бы ты испугалась меня и решила остаться у себя дома?

— Ты ведь предлагал мне остаться в Шату Факкунери и свалить смерть моей наставницы на тебя, — с неожиданной для себя пылкостью отвечает ему Елисавет. — И это было бы правильно. Это бы сохранило честь моей семьи — и мою тоже. Это было бы по всем обычаям, традициям и правилам — но я пошла с тобой. Я не смирилась с судьбой, которую мне готовили с рождения, Йохан. И я не хочу мириться с чьей-то ложью.

Она отворачивается. Берёт с низенького столика разложенные там уже тряпочки для кукольной одежды — она собирается сшить для куклы Мивы чепец, а для куклы Хоши шаперон. Заставить себя приняться за работу сейчас же Елисавет никак не может. Руки у неё трясутся от сдерживаемого гнева.

Йохан некоторое время молчит. Он тяжело дышит — и с каждым днём его дыхание становится всё тяжелее, а приступы кашля оказываются всё более затяжными, невесело отмечает Елисавет. Какая-то болезнь сидит у него в груди и с медленно убивает его. И далеко не так медленно, как хочется того Елисавет.

— Боюсь, что я привык лгать, — с сиплым, свистящим вздохом отвечает на её слова Йохан, — и уже почти не замечаю, когда начинаю говорить неправду — моя жизнь соткана изо лжи с тех пор, как я родился. Мне на днях стукнет сорок четыре года — не уверен, что смогу полностью поменять свои многолетние привычки.

Елисавет сама не может сдержать вздоха. Она чувствует себя пристыженно — впервые с тех пор, как покинула Шату Факкунери.

— Не лги мне хотя бы в том, что касается меня, — говорит она так тихо и робко, что не уверена, слышит ли он её. — Я скорее всего буду злиться в ответ на правду, но... Не знаю. Как по мне — лучше уж знать всё сразу.

Елисавет поворачивается к Йохану и видит слабую улыбку на его губах.

 

Им приходится задержаться в этом доме куда дольше, чем хотелось изначально — в начале весны Йохану становится совсем дурно. Кашель не даёт ему покоя ни днём, ни ночью — иногда он выплёвывает сгустки крови. Он худеет ещё больше, а на бледных щеках появляется нездоровый румянец. У него начинается жар.

Хозяйка этого места приносит Йохану густые горячие бульоны. Она говорит что-то на угонмарском языке, но всё, что Елисавет может понять — женщина делает это в благодарность или требует благодарности от них после выздоровления Йохана. Слово «благодарность» — единственное, что она понимает в её речи.

А Йохан бредит. Ему больно — Елисавет чувствует это почти физически. И ей вновь становится стыдно за свою обидчивость и вспыльчивость. Она днями и ночами сидит у его постели — меняет смоченные в травяных отварах повязки на его лбу, промывает и перевязывает раны на его ногах. Елисавет почему-то кажется, что так ему будет легче. Она на это надеется.

 

Угонмар Йохан и Елисавет покидают лишь летом — тогда Йохану становится лучше настолько, что он снова может держаться на ногах. С момента, как покинут Шату Факкунери, проходит уже целый год.

 

После болезни Йохан учит Елисавет стрелять из лука и свежевать застреленных животных. И готовить их мясо на костре. Много рассказывает о травах. Покупает в какой-то деревеньке торбу для неё. Отдаёт четыре увесистых тетради с записями — их он тоже хранил в чехле для мивиретты. В тетрадях описаны дороги, которые когда-то он прошёл со своими друзьями. В тетрадях описаны тайные тропы и безопасные проходы для одиноких путников. И описаны довольно подробно — так, чтобы даже девчонка вроде Елисавет сумела разобраться. В тетрадях так же рассказано о замках и городах, в которых наиболее радушно принимают бродячих музыкантах, и деревнях, где жители охотнее пускают путников на ночлег.

В четвёртой тетради — выписано произношение некоторых слов в разных языках: не менее сотни слов в каждом. Елисавет с любопытством замечает и угонмарский.

 

— Отнесёшь эту штуковину в долину Ишвон на пересечении рек Лоншвар и Гридлоу, в замок Ингердолл, — говорит как-то Йохан, указывая на свой перстень с рубином, заминается на секунду, а потом продолжает, — когда я... когда меня не станет.

Он показывает пальцем на рисунок, сделанный в одной из тетрадей — той, которая помечена как первая. На рисунке изображён замок, о котором он, кажется, говорит — замок с двумя высокими острыми башнями и одной закруглённой наверху. Рядом — схематичное изображение пересечения двух рек и расположения замка.

Елисавет молчит и кивает. Ей не хочется говорить о смерти Йохана. Совершенно не хочется.Это почти так же больно, как думать об Аканте. И так же горько.

— Ты ещё меня переживёшь! — шутит Елисавет, невесело улыбнувшись.

Йохан улыбается и качает головой.

— Мне недолго осталось, — смеётся он. — Успеешь ещё пожить в своё удовольствие.

На следующий день Елисавет замечает, что Йохан сплёвывает кровь после приступа кашля.

 

Они странствуют так почти год — Йохан продолжает учить Елисавет всему, что считает необходимым. Она старается, как может, облегчить его болезнь. Получается не слишком хорошо. Йохану становится только хуже — порой Елисавет кажется, что он держится на ногах только из собственного упрямства.

 

Однажды Елисавет снова его целует — на этот раз Йохан отвечает охотнее. На этот раз он покрывает поцелуями её плечи и шею. И потом они ещё долго лежат на сеновале в одной деревеньке. Сухие травинки застревают у Елисавет в волосах — они почти такие же рыжие, как и её волосы. И Йохан улыбается — искренне и тепло. Так по-доброму, что ей хочется обнимать его целую вечность.

 

Иногда Елисавет тоже мучает кашель. Не такой сильный, как у Йохана. Кашель нападает на неё крайне редко, и быстро проходит, и он совсем иной — Елисавет не обращает на него никакого внимания.

 

Жарким душным летом они оказываются в Лоенд Касторе — эта та самая крепость, куда увезли Блэйтин.

Елисавет не смеет заговорить с сестрой, но видит её издалека — у Блэйтин на руках малышка, а рядом нянька держит ребёнка постарше. И обе девочки, судя по цвету покрывал и одежды — у обеих цвет синий. Блэйтин кажется уставшей, но счастливой. Она нежно воркует с младшей дочерью и улыбается.

 

Спустя месяца три Елисавет и сама простужается — им не удаётся добраться до замка или города до наступления холодов. Холода застигают их в двух днях пути от городка со смешным названием Рустл Валли. Елисавет боится просить о чём-то Йохана — он опять отдаст ей всю тёплую одежду и будет мёрзнуть, что с его состоянием вряд ли может привести к хорошим последствиям.

 

В Рустл Валли они прибывают уже порядком заболевшие и уставшие. Елисавет едва плетётся за Йоханом. Он, впрочем, и сам идёт гораздо медленнее — то ли самому становится ещё хуже, то ли видит слабость Елисавет. Она теперь едва может идти. Ей постоянно то жарко, то холодно. А в груди с каждым днём становится всё больнее.

Они опять идут узенькими дурнопахнущими улочками, и Елисавет душит кашель — Йохан же кажется вполне привыкшим к этому смраду. Сворачивают на одной, наиболее грязной и зловонной, проходят немного и оказываются в месте, где улица немного расширяется — там стоят дома, украшенные алыми и розовыми лентами. Дома кажутся Елисавет чуть более аккуратными, чем остальные дома в Рустл Валли. Они все выкрашены в жёлтый и украшены лепниной не слишком-то целомудренного содержания. У домов зелёные крыши.

Из окон одного из жёлтых домов высовываются женщины — ярко накрашенные, с распущенными длинными волосами и наполовину обнажённой грудью. Женщины эти оказывают неприятное впечатление. Елисавет понимает — это публичный дом. И совсем не такой изысканный, как в Угонмаре.

Они поднимаются по крыльцу — Йохан подаёт Елисавет руку и помогает преодолеть крутые неудобные ступеньки. Он открывает дверь, и они входят в жёлтый дом.

— Ты порой приносил моей матушке неплохой доход, Йохан! — хлопает Йохана по плечу высокая женщина в излишне ярком платье и обведёнными алым губами, когда они входят в не большую грязную комнату. — Ты привёл эту девочку ко мне? Она весьма... изыскана для такого места. И, кажется, не совсем здорова.

Елисавет отчего-то пугается этой женщины. Она прячется за спину Йохана и старается лишний раз даже не выглядывать. Ей страшно. У женщины такой взгляд, будто она может прочесть любого человека насквозь. Она выглядит богаче других обитательниц этого дома. И здоровее. У этой женщины плечи широки, как не у всякого мужчины. У неё некрасивая широкая челюсть, делающая её лицо более тяжеловесным и суровым. А её светлые глаза не могут не пугать.

Елисавет почти шатает. Она едва может держаться на ногах, и она хватается за рукав Йохана, чтобы устоять. Её вновь душит приступ кашля, и Йохан вдруг вздрагивает. Он оборачивается к ней, смотрит пару мгновений, придерживает за локоть, не давая ей упасть.

— Я тогда был мальчишкой! — твёрдо, почти резко отвечает Йохан пугающей женщине. — И нам нужно перезимовать — эта девочка не для тебя, Мадлен. И не для этого места.

Женщина оглядывает их обоих придирчивым взглядом и, громко фыркнув, кивает. Она выуживает из кармана своей широкой алой юбки связку ключей — довольно громоздкую связку, Елисавет даже не была уверена, что ключей бывает так много.

 

Йохану и Елисавет достаётся скромная комнатка на самом чердаке. Елисавет ложится в кровать сразу же, как только хватает сил к ней подойти — она едва может дышать после того, как поднялась по лестнице. Она даже не снимает с себя платье. Ей хочется лечь. У неё дрожат ноги, а в голове всё плывёт. Ей жутко холодно. Её всю трясёт. Ей тошно. У неё болит грудь, и воздуха совсем не хватает.

Елисавет проваливается в неровный мучительный сон. Ей мерещится Аканта — та обнимает её, строит рожицы и куда-то зовёт.

 

Через десяток дней от Елисавет остаётся лишь скромная могилка на деревенском кладбище близ Рустл Валли да прядь огненно-рыжих волос, которые Йохан прячет в специально купленный для этого медальон.

Свою мивиретту он разбивает о колонну в заведении Мадлен — он больше не чувствует в себе сил продолжать петь. Такое случается с ним впервые — даже тогда, когда погибли все его друзья, желание петь оставалось. Оно было с ним всегда — с самого рождения — и никогда не покидало, и теперь он совершенно не знает, что ему делать дальше.

 

Йохан оставляет перстень в той крепости, где он и Деифилия впервые познакомились с Драхомиром. В полуразрушенной крепости Ингердолл, куда с таким трудом добирается — от неё к тому времени остаются лишь две остроконечные башни. Третья, с круглой крышей, разрушена почти до основания. И Йохан даже догадывается, кто мог сотворить подобное.

Он надеется, что Драхомир вспомнит про Ингредолл, когда покинет свою темницу. Йохан знает — это случится нескоро. Демоны живут тысячи лет, а Драхомир ещё и бессмертен — он переживёт саму вселенную. К собственному несчастью. Теперь Йохан вдруг это понимает куда острее, чем несколько лет назад. И ему становится больно ещё и за Драхомира.

 

Пробираться сквозь метель с каждым шагом всё тяжелее. За спиной привязана миверетта. Новая. Прощальный подарок Мадлен. В котомке — горсть почти плесневелых сухарей. С каждым приступом кашля, тяжёлого, со сгустками крови, остающихся на ладонях, которые Йохан подносит ко рту, он словно выплёвывает собственные лёгкие. Крови всё больше — он кашляет кровью уже почти полтора года, но теперь становится хуже.

Боль приносит каждый шаг. Каждое незначительное движение. Каждый вздох. Болит всё — начиная от ног, которые у Йохана болели с юности, и заканчивая спиной и грудью, которые в последнее время болят всё чаще. Сил у Йохана практически нет — все они ушли на то, чтобы добраться до заветной крепости Ингердолл. На то, чтобы спуститься вниз, к долине, к деревушке, где его ждёт женщина, которой заплачено сидеть с ним до тех пор, пока болезнь не убьёт его, сил не остаётся. Ни капельки.

Практически невыносимо хочется спать. Йохан не слишком сопротивляется этому желанию. Ему слишком больно — везде. Снаружи и где-то глубоко внутри тоже. Он чувствует себя ещё более одиноким — немыслимо, невыносимо одиноким, — нежели в ту пору, когда Деифилия умерла родами. Тогда он хотя бы был полон сил. Теперь же силы его вот-вот покинут.

Он идёт. Всё медленнее и медленнее. Ему холодно. Не спасает ни плащ, ни куча тёплой — и ужасно тяжёлой — одежды под ним. Йохану больно ступать. Но он — с поразительным упрямством для потерявшего всех человека — не сдаётся. Ползёт, когда теряет возможность идти. Он и сам себе не может ответить почему — он уже сдался. Он уже не цепляется судорожно за жизнь, в которой ему остались лишь жалость и гнетущее тяжёлое одиночество — то самое, от которого ему уже дважды удавалось избавиться. Сначала — когда ему встречается Танатос Толидо. Потом — Елисавет Факкон.

Снег лезет Йохану в глаза и в рот. Ему совсем не страшно — страх позабыт где-то там, у крепости Изенберг. Давным-давно.

В какой-то момент не остаётся сил даже ползти. И Йохан покорно закрывает глаза, надеясь, что божество смерти, которое почитают далеко на севере, заберёт его скоро. И он засыпает. Медленно, тяжело и наверняка.

 

Во сне Йохану снова четырнадцать.

Во сне над ним смеётся тринадцатилетний Танатос. Ещё полный жизни мальчишка с кроваво-алыми глазами, которому вся магия мира не может быть преградой.

Во сне ему снисходительно улыбается гордец Асбьёрн. Он стоит рядом с сестрой — Деифилией. Та улыбается мягче и грустнее. И Асбьёрн уже взрослый — того самого возраста, в котором он погиб. Но Деифилия ещё маленькая серьёзная девочка в ярвиненском платье.

Во сне над ним склоняется знакомая тоненькая фигурка с копной густых рыжих волос на голове. У Елисавет, этой девочки, ещё здоровый румянец на нежных щёчках. Она весела и легкомысленна. Она смеётся.

Во сне Йохан снова чувствует себя счастливым.

 

Елисавет он переживает ровно на сто дней.

Глава опубликована: 02.09.2019
КОНЕЦ
Фанфик является частью серии - убедитесь, что остальные части вы тоже читали

Зажечь солнце

Истории о Сонме проклятых
Автор: Hioshidzuka
Фандом: Ориджиналы
Фанфики в серии: авторские, макси+миди+мини, есть замороженные, General+PG-13+R
Общий размер: 372 952 знака
Коньки (джен)
Амулет (джен)
Иноземец (джен)
Цена (джен)
Танцы (гет)
Отключить рекламу

7 комментариев
Я читала и все переживала, как девочка останется одна!? Что с ней будет в жестоком мире?

Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе!...
Hioshidzukaавтор
феодосия

Спасибо вам огромное и за отзыв, и за рекомендацию)
Я просто счастлива, что понравилось - я боялась, из-за размера части (а дробить на главы было нецелесообразно), что и читать никто не будет.
Hioshidzuka
Скажу вам по секрету, я не люблю очень длинных повествований, хотя, читаю и их тоже.
Вам спасибо, фф так написали, что каждую минуту хочется узнать, что будет дальше! И конец непредсказуемый, в общем, СУПЕР! Что и говорить! Не портит даже трагический конец. Оптимистичен тем, что девушка выбрала волю. Ее смерть - это смерть на лету. Ей у того кошмарного мужа предстояла тоже смерть, но унизительная и обидная.
Прекрасная и суровая фантазия!
Hioshidzukaавтор
феодосия

Я обычно считаю оптимальным количество 8-15 страниц на одну часть (как при чтении, так и при письме), но тут не видела смысла дробить.
Я очень рада, что вы увидели и оптимистичность данной концовки. Для меня несчастливым был бы финал, где она струсила и даже не попыталась ничего изменить.
Ещё раз спасибо)
Эта книга о выборе и его последствиях.
Можно прожить свою жизнь, как должно и правильно. Быть вначале хорошей девочкой, послушной дочерью, затем такой же послушной женой и матерью многих детей. У вас есть даже собственное имя (пусть и выбрали для вас его родители); вы можете отличаться от других цветом кожи, глаз и волос, тембром голосам, сложением и ростом, обстоятельствами и временем рождения - формально вас никто не лишает индивидуальности. Но многое ли для вас изменится, если вас будут звать не Мэри, а Энн или Кэтрин, волосы у вас будут не русые, а рыжие или черные, а глаза - не голубые, а карие или серые? С одной стороны, да - вас могут не захотеть взять замуж, если вы не соответствуете местным канонам красоты. А с другой... вы останетесь все той же живой куклой, картонкой, характер, устремления, чувства и мысли которой целиком и полностью подчинены установленным обычаям и представлениям о том, как должно. У вас нет своей воли - за вас целиком и полностью решают вначале родители, затем муж. Найдут вам противного и старого мужа, уже трижды вдовца, зато очень знатного и богатого - смиритесь: для ваших родителей вы всего лишь разменная монета, породистый щенок, которого главное пристроить с наибольшей выгодой. И даже мать не будет с вами нежна и участлива, но всего лишь сообщит волю отца - потому что уже давно смирилась и привыкла быть куклой. Уморит вас муж очередными родами, неуемным темпераментом, извращениями в постели, собственными кулаками или хлыстом, устроит ли вам "несчастный случай", когда вы перестанете быть ему нужны - смиритесь. И, может быть, вам даже повезет, и вы попадет в местный рай, а над вашей могилой скажут пафосную речь о том, какой послушной и добродетельной вы были дочерью, женой и матерью. Ведь, говорят, страдания очищают, и, чем больше человек претерпевает в жизни земной, тем большую награду получает в жизни небесной, а женщина должна стараться особенно - ибо женщина, как верят, именно женщина принесла когда-то в мир боль и страдания.
А можно выбрать себя - пойдя наперекор всему и всем. Но какой будет при этом цена? И насколько легко ее заплатить?
Перед таким выбором оказывается однажды и юная Лисс, главная героиня данной книги, которой слишком душно и тесно в родительском доме, под бдительным взором строгой гувернантки (которая, живя правильно, утратила в результате способность любить), но которую грядущее замужество страшит еще больше. К событиям, последовавшим за этим выбором, можно относиться двояко. Испытание для изнеженной домашней девочки, прежде не то что не видевшей жизни, но даже почти не покидавшей девичьих покоев, где приходилось проводить время за вышиванием? девочки, воспитанной, как леди - а леди, как известно, не бегают, едят, как птички, мило улыбаются и хлопают ресницами и не поднимают ничего тяжелее пялец или платка? Или расплата за проявленный эгоизм по отношению к отцу и матери, братьям и сестрам и, наконец, к гувернантке, закономерный его итог? Ведь своеволие, как известно, грех и не доводит до добра. Или и то, и другое вместе?
Показать полностью
Hioshidzukaавтор
PPh3
Большое спасибо вам за такой отзыв) Мне очень приятно, что вы прочли и ещё и такой разбор провели.
Не знаю, что ещё ответить на ваш комментарий, потому что заданные в нём вопросы, как кажется мне, можно считать риторическими.
Hioshidzuka
....ваш комментарий, потому что заданные в нём вопросы, как кажется мне, можно считать риторическими

В том-то и дело, что для кого-то эти вопросы будут отнюдь не риторические. Другое дело, как человек сам для себя определяет "что такое хорошо" и "что такое плохо", какую готов взять на себя ответственность и какую цену готов платить за то или иное "хорошо". Вон, в "Кентервильском приведении", если не ошибаюсь, бывший хозяин дома, привидением и ставший, убил жену за то, что "она была некрасивая и не умела готовить" - и всем "норм", в т.ч. девочке-подростку, которая впервые услышала эту историю, что называется, из первых уст. И сейчас хватает людей, идеализирующих "как раньше" (уважали старших, семьи были крепкие, рожали много, женщины все в семье были и т.д.); женщин, в силу воспитания или еще каких-либо причин уверенных, что если они будут услужливыми, послушными и ласковыми, то муж обязательно будет с ними добр, даже если он нем раньше ходили странные слухи, а бывшие жены не то быстро умерли, не то сбежали подальше. И это все наверняка могли бы сказать Лисс, если бы она попыталась опротестовать родительское решение. Но Лисс, хоть и юная, не вчера родилась - знает, что спорить с родителями бесполезно.
Вообще, в семье у Лисс какая-то тотальная атмосфера безнадежности и нелюбви. Так-то братья и сестры любят друг друга, пока живут и общаются вместе, пока им еще позволено побыть детьми. Взрослые же ужасающе равнодушны, и дети для них - как вещи, оттого и казалось Лисс, что ее сестру не просто выдали замуж, а именно продали. Даже мать равнодушна к своим детям (или, как минимум, не показывает свою любовь). Гувернантка, оставшаяся старой девой и оттого злая на весь мир и будто поставившая себе цель как можно сильнее испортить жизнь окружающим (кстати, неужели там не было монастырей, где, помимо тех, кто видел свое призвание в служении, могли бы найти приют старые девы, нелюбимые дочери, вдовы и т.д.?). И Брида, пошедшая по ее стопам - потому что, а с кого еще такой "правильной" девушке брать для себя пример, если мать занята исключительно собой? Да и смогла бы такая мать научить чему-то другому своих дочерей?
Показать полностью
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх