↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Адамс любил осознавать себя членом внутренней партии, поскольку это неизменно возвышало его в собственных глазах. Общеизвестно, что члены внутренней партии — опора ангсоца, лучшие из лучших. Случайные и недостаточно талантливые люди никогда не попадают в их ряды.
Ни дополнительная норма кофе или шоколада, ни возможность курить приличные сигареты вместо никудышных папирос "Победа" никогда не радовали его так, как это ощущение собственной избранности.
Адамс был в восторге от своей работы. Все, что связано с Министерством любви, окутано глубокой тайной, так что даже самый мелкий служащий этого ведомства воспринимается сотрудниками прочих министерств как высокое начальство. Можно слегка распахнуть пальто, чтобы стал виден краешек значка с эмблемой Минилюба — и на всех лицах тут же застывают маслянистые, словно дрянной гвоздичный джин, улыбки. Красота!
Единственное, что не нравилось Адамсу в его работе — это постоянное общение с О'Брайеном, чьим референтом его неожиданно назначили несколько месяцев назад. Раньше О'Брайен ему даже нравился — каким-то присущим ему одному достоинством, с которым он нес свою крупную, тяжелую фигуру по министерским коридорам, и мягкой, даже несколько интеллигентской манерой разговаривать с коллегами. Благодаря всему этому О'Брайен очень мало походил на тех задерганных и постоянно чем-то озабоченных людей, которых Адамс привык видеть в Минилюбе.
Словом, О'Брайен был ему, скорее, симпатичен, хотя временами Адамс чувствовал мучительную зависть к своему коллеге. Это началось с того дня, как Адамс по случайности узнал, что О'Брайен всего на десять лет старше его самого, то есть на редкость молод для начальника отдела. Для того, чтобы достичь таких высот к неполным сорока годам, нужно было обладать поистине выдающимися способностями. Назначение личным секретарем О'Брайена Адамс сперва воспринял, как повышение и важную ступеньку в собственной карьере. Но это ощущение быстро сошло на нет. То ли О'Брайен вообще ни в грош не ставил своих подчиненных, то ли он считал именно Адамса полной посредственностью, на которую не стоит обращать внимания, но у того никогда не пропадало ощущение, что шеф смотрит на него, как на пустое место. Ни о каком дальнейшем повышении при таком отношении, конечно, не могло идти и речи, так что Адамс делал все возможное, чтобы показать себя с лучшей стороны.
Вот и сейчас, когда настало время сдать квартальные дела и отослать списки всех распыленных в Министерство правды, Адамс вызвался заняться этим лично, надеясь продемонстрировать О'Брайену свою серьезность и ответственность.
Он засиделся за этой работой допоздна, и вошел в кабинет О'Брайен, когда за окнами уже совсем стемнело. Первым, что попалось ему на глаза, был выключенный телекран. Адамс вздохнул. Любого другого партийца, постоянно выключающего телекран без особой на то необходимости, неминуемо заподозрили бы в недостаточной благонадежности, но О'Брайен был вне подозрений. Адамс знал, что его нынешний начальник лично написал большую часть инструкций, которыми пользовались в полиции мыслей. Ходили слухи, что он даже принимал участие в засекреченном проекте "Книга Голдстейна", хотя все, что было связано с этим проектом, оставалось тайной за семью печатями. Адамс надеялся, что рано или поздно у него тоже будет личный кабинет с роскошным черным креслом из блестящей кожи, и он сможет хладнокровно выключить бубнящий телекран, нисколько не заботясь о собственной репутации, поскольку будет знать, что его репутация выше таких условностей.
Шеф что-то диктовал, наклонившись к речепису, но, увидев Адамса с бумагами, откинулся на спинку кресла и вопросительно посмотрел на секретаря.
— В чем дело, Адамс?
— В соответствии с последней инструкцией о своевременном изъятии нелиц из всех источников иноформации, я составил для Министерства правды списки распыленных за последний месяц, — отрапортовал Адамс, ожидая одобрения.
О'Брайен нахмурился и для чего-то развернул воронку речеписа в сторону.
— Никаких списков Миниправу посылать не нужно, Адамс.
Секретарь растерянно сморгнул.
— Но, шеф... нелица, упомянутые в "Правде"... Майкл Броден и другие...
Грузное тело О'Брайена развернулось в его сторону, как будто поворота головы казалось ему недостаточным.
— Какое имя вы сейчас назвали, Адамс? — переспросил шеф свинцовым голосом.
Секретарю показалось, что он провалился через пол и летит в бездонный ледяной колодец, причем все его внутренности остались где-то наверху, в уютно освещенном кабинете. Проклиная день и час своего головокружительного повышения, Адамс судорожно искал какой-то способ выкрутиться, и все отчетливее убеждался, что такого способа не существует. Адамс попал во внутреннюю партию не случайно — он действительно отличался не только превосходной памятью, но и жизненно важной для партийца интуицией. И сейчас Адамс безошибочным чутьем угадывал, что, если он ответит на вопрос О'Брайена, то следующим нелицом, упоминание которого придется изымать из всех подшивок "Правды", будет он сам.
А если ничего не отвечать, О'Брайен придет к выводу, что его личный секретарь и член внутренней партии не в состоянии управлять собственным мышлением — что, в общем, приведет к тому же результату. И не будет ни личного кабинета, ни мягкого кожаного кресла, ни даже назойливого телекрана. Ничего уже не будет.
По виску Адамса скользнула капля пота. Кто его только за язык тянул?.. Нужно было просто отправить верстку в Миниправ среди всей остальной текучки, но ни в коем случае не поминать о Майке Бродене при шефе. Черт его знает, что там у него случилось с этим арестантом, но при любом упоминании о нем шеф просто сатанеет.
Пауза затягивалась. В комнате надрывно тикали часы — невероятный довоенный раритет — и каждый щелчок стрелки звучал в ушах Адамса так же зловеще, как звук взведенного курка.
Потом О'Брайен все-таки заговорил:
— Я никогда не повторяю дважды, Адамс. Для вас сделаю исключение из правила — но это будет первый и последний раз. Так вот — никаких гранок Миниправу посылать не нужно. Положите их на стол. Я займусь ими сам.
Адамс посмотрел на черные, набрякшие мешки под глазами у шефа и с каким-то странным удивлением подумал, что тот кажется почти больным. Странное дело, он видел О'Брайена по десять раз на дню, но эта мысль пришла ему в голову только сейчас.
На одну краткую секунду он задумался о том, что же там все-таки произошло между О'Брайеном и Броденом, но потом верстка с именами арестантов мягко легла поверх покрывавших стол бумаг, и Адамс привычно — так же, как иные люди моют руки перед едой или снимают головной убор, входя в квартиру — стер из памяти все, что было связано с именем Майкла Бродена.
Бродена не существует.
Бродена никогда не существовало.
Выходя из кабинета, Адамс точно помнил, что в их разговоре с шефом возникло какое-то неприятное затруднение, при мысли о котором ему все еще делалось не по себе, но чем конкретно было вызвано это затруднение, он уже напрочь позабыл.
* * *
Когда О'Брайен первый раз увидел Бродена, то счел его довольно заурядным. Пожилой мужчина лет шестидесяти, выглядевший еще довольно крепким. Ежик пепельных волос, такая же пегая щетина на щеках и подбородке и обветренное узкое лицо — по виду настоящий прол, что, в общем, и неудивительно, поскольку этот человек успешно выдавал себя за прола почти тридцать лет. Единственной выбивавшейся из образа чертой были внимательные темные глаза. И даже не глаза, а взгляд — пролы не смотрят с таким выражением. И все же, в общей камере, заполненной людьми, Броден казался чуть ли не самым неинтересным экземпляром. Во всяком случае, пока дверь не открылась, и охранники не втолкнули в камеру бледного, шатавшегося человека с окровавленным лицом. Человек пошатнулся и упал на четвереньки, не сумев удержаться на ногах. Броден поднялся, подошел к упавшему и помог ему встать. О'Брайен, наблюдающий за этой сценой по видеосвязи, выжидательно сощурился. Он видел такое уже много раз.
— Броден! — рявкнул телекран. — Броден М.! Отойдите от него.
Избитый съежился, как будто его пнули сапогом.
Дверь лязгнула опять. Один охранник встал в дверях, а второй вошел внутрь, чуть заметно улыбаясь и поигрывая резиновой дубинкой.
О'Брайен не стал досматривать до конца. Все это было ему хорошо известно.
О'Брайен не особо интересовался предварительным дознанием. Оно казалось ему слишком примитивным, чтобы уделять ему особое внимание, хотя несколько лет назад он сам участвовал в разработке инструкции для следователей. Он знал, что Бродена все время били. Били сапогами, кулаками и резиновой дубинкой. Не давали спать по двое и по трое суток, заставляя стоять в кабинете следователя по стойке "смирно", пока арестанта держат ноги. Дознаватели сменялись, отработав свою смену, а подследственный все так же продолжал стоять посреди комнаты. Если он терял сознание и падал на бетонный пол, то его приводили в чувство и заставляли стоять дальше. Следователям рекомендовалось почаще менять манеру поведения, стремительно переходя от протокольной серьезности к задушевному, почти приятельскому тону — а потом так же внезапно начинать орать на арестанта. В арсенале дознавателей было немало средств, которые должны были полностью деморализовать подследственного — от ударов и плевков в лицо до той сочувственной, располагающей улыбки, с которой следователь тушил о кожу арестанта недокуренную папиросу. Когда допрос заканчивался, Бродена совали в первую попавшуюся камеру и позволяли ему несколько часов поспать. А потом поднимали с койки, выводили в коридор и снова били.
Неизменно присутствовавший при таких сценах врач равнодушно считал ему пульс и сообщал охране, что опасности для жизни нет. Или, напротив, что необходимо дать подследственному передышку. Врачей в Минилюбе не хватало, но О'Брайен настоял, чтобы на всех допросах Бродена присутствовал дежурный медик. Майклу Бродену было уже за шестьдесят, и предсказать, как он перенесет стандартное дознание, было довольно сложно.
В общем, все шло как обычно. Броден падал в обмороки, выл от боли, трясся от бессонницы и напряжения в точности так же, как сотни человек, бывавших в этих камерах и коридорах прежде него. Скоро у него начались жуткие лицевые тики, во время которых Броден не мог выговаривать даже простые односложные слова. Иногда эти тики возникали от одного появления одетых в черное охранников. Десны у подследственного кровоточили, глаза запали, а кожа покрылась коркой грязи. Броден стал похож на призрак самого себя — беззубый, облысевший и костлявый призрак, вид которого вызвал бы у случайного свидетеля сначала оторопь, а потом жалость, смешанную с отвращением.
Словом, Броден выглядел затравленным и сломленным. Но он так и не подписал ни одного из своих протоколов. Поначалу это приводило его следователей в ярость, но потом на смену прежней злости пришла растерянность. С каждой неделей становилось все яснее, что ситуация зашла в тупик. Бить Бродена еще сильнее или дольше было невозможно — он бы этого не выдержал. Продолжать следствие тоже было бессмысленно — дело было фактически закончено, все обвинения против Бродена были подробно описаны в десятках протоколов, но место для подписи подследственного на каждом из них оставалось пустым. В конце концов Бродену сломали пальцы, скрупулезно задокументировали его неспособность держать ручку, после чего все протоколы были подписаны следователем в присутствии двоих свидетелей.
О'Брайен слишком поздно осознал, что это дело следовало с самого начала взять под свой контроль. Но теперь было уже поздно что-нибудь менять. К худу или к добру, но первый этап следствия закончился, и начинать все заново не представлялось никакой возможности, поскольку Броден успел превратиться в полутруп, так что ни для каких допросов уже не годился. О'Брайен приказал, чтобы совершенно "доходившего" Майкла Бродена перевели в санитарный блок и слегка подлечили, прежде чем можно будет заняться им вплотную. А сам решил потратить это время на исследование материалов дела. Но не того дела, которое было состряпано дежурным следователем и содержало набор стандартных обвинений — шпионаж, убийства, связь с Голдстейном и вся остальная ахинея — а настоящего дела Майкла Бродена, вина которого лежала в совершенно другой плоскости.
В последней редакции словаря новояза появилось очень удачное выражение — "мыслепреступник". Это, разумеется, не отменяло дополнительной возни с обвинением каждого поступившего к ним арестанта в государственной измене, актах терроризма, воровстве, диверсиях в пользу Остазии, и прочая, и прочая. Но зато позволило наконец-то правильно расставить нужные акценты. Террор — просто частная форма мыслепреступления.
О'Брайен занимался делом Бродена дольше, чем рассчитывал в начале. На изучение материалов дела ушло почти десять дней. О'Брайен помнил, как в первый из этих дней сидел в своем кабинете и задумчиво перебирал сухие пожелтевшие листы, готовя самого себя к очередному путешествию по лабиринту чужих заблуждений. Это была неотъемлемая часть его работы — не то чтобы самая приятная, но все же временами приносившая свои сюрпризы. Интересно, почему мыслепреступники так часто начинают именно с того, что принимаются марать бумагу? И что тут первично — записывание собственных мыслей порождает мыслепреступление или, напротив, мыслепреступление рождает непреодолимое желание писать?.. Впрочем, в доме у Бродена хранилась не только его собственная писанина. Там же обнаружился целый склад вредных бумажек — семейный архив, какая-то переписка, все участники которой давно умерли, и старые газеты, тонкие, как папиросная бумага, и при каждом прикосновении оставлявшие на подушечках пальцев серые следы. Зачем хранить весь этот хлам, О'Брайен, будучи здоровым человеком, объяснить не мог, хотя в его задачи и входило понимать ход мысли арестантов.
Пока что удалось установить следующее. До революции Броден учился, а потом преподавал историю литературы в Оксфорде, где был одним из самых молодых преподавателей. В начале он активно поддержал идеи революции и даже приобрел определенную известность в партии. Лично знал Мак-Кинли, Резерфорда и Голдстейна — настоящего, а не мифического, созданного Министерством пропаганды за последнее десятилетие. Скорее всего, с такой биографией Броден бесследно сгинул бы еще в сороковые, во время одной из первых чисток, но его карьера в партии оборвалась, едва успев начаться — Броден пропал без вести и, как сочли тогда, погиб во время одной из первых бомбежек Лондона в начавшейся войне. Число погибших в эти месяцы партийцев исчислялось сотнями, так что детальную проверку проводить никто не стал... и вот, спустя тридцать с лишним лет, эта небрежность принесла свои плоды. Как выяснялось, Майкл Броден вовсе не погиб. Ему, наверное, хватило интуиции понять, что его ждет, и он сбежал. Вернулся в дом своих родителей, и, пользуясь военной неразберихой, взял себе другое имя. И все эти годы обретался среди пролов. Его способность к мимикрии оказалась прямо-таки выдающейся — во всяком случае, за тридцать лет он ни разу не привлек к себе внимание полиции мыслей. Он работал на заводе, посещал дешевую пивную на окраине и с жаром обсуждал тираж очередной правительственной лотереи — словом, представлял из себя прямо-таки классического прола. А еще он был женат. Соседи считали его жену болезненной и блеклой женщиной, вечно страдавшей от какого-то недомогания и не способной думать ни о чем, помимо цен на керосин или подсолнечное масло. Поначалу О'Брайен решил, что Броден женился с той же целью, с которой пил дешевый джин с гвоздикой или выписывал номера билетов в ежеквартальной лотерее — исключительно для маскировки. Но мало-помалу он начал осознавать, что все было совсем не так. Броден женился на женщине, которую знал еще до революции. В доме даже хранилось несколько любовных писем, написанных Броденом во время учебы в Оксфорде. Адресат писем был не указан, но ошибки быть не могло — это была все та же Лили Броден, иначе Майк ни за что не стал бы держать их прямо под носом у своей жены. Мало-помалу восстанавливая историю жизни Бродена, О'Брайен осознал, что они с Лили разошлись, когда он вступил в партию. Обычное для тех времен явление. Но совершенно нетипичная развязка — бегство и почти тридцать лет вместе. Тут напрашивался крайне неприятный вывод. Безусловно, Майкл Броден был мыслепреступником всегда. Но целых двадцать девять лет — до самой смерти своей жены — он был невероятно осмотрительным мыслепреступником. И только после смерти миссис Броден позволил себе махнуть рукой на осторожность. Очевидно, он и в самом деле любил эту женщину. Осознание того, что все эти годы Майкл Броден мог быть счастлив, вызвало в О'Брайене разъедающий, бесплодный гнев. Бесплодный, потому что с _этим_ уже поздно было что-то делать. Если в Майкле Бродене еще осталась какая-то любовь к жене, этим можно будет заняться на допросах, но сама-то Лили Броден умерла и похоронена, так что добраться до нее уже не представляется возможным. Ускользнувший от полиции мыслепреступник, а тем более мыслепреступник, ощущающий себя счастливым — это вызов самой Партии. Мыслепреступник должен постоянно ощущать себя одиноким, обреченным и несчастным.
Первая личная встреча О'Брайена с Броденом произошла в просторной светлой комнате, вся обстановка которой состояла из кушетки с эластичными ремнями и стального ящика, от которого к кушетке тянулась паутина тонких серебристых проводов.
— Я прочитал ваши записки, мистер Броден, — сообщил О'Брайен арестанту. — Впечатляюще. Во всяком случае, в смысле обширности душевного расстройства и того упорства, с каким вы его отстаиваете. Вместо того, чтобы направить ваши дарования на службу обществу, вы предпочти провести большую часть своей жизни среди животных...
— Среди пролов, — хрипло возразил подследственный.
О'Брайен отмахнулся.
— Это одно и то же. Кстати, тут ваши записки только подтверждают официальную доктрину партии. Вы явно не были в восторге от людей, который вас окружали.
— Там и не от чего было приходить в восторг.
— Вот именно. Ваше существование было по меньшей мере жалким. Только ваше самомнение и запредельное упрямство заставляли вас сидеть в этой дыре вместо того, чтобы вернуться в партию. Вы просто не хотели сделать над собой усилие и научиться жить нормальной жизнью. Впрочем, вы не кажетесь мне совершенно безнадежным случаем. Я решил испытать на вас нашу новую разработку. Можете сказать, как действует это устройство?..
Арестант скосил глаза — и почти сразу снова перевел их на О'Брайена.
— Подача тока, если я не ошибаюсь?
— Совершенно верно, — одобрительно сказал О'Брайен. — Видите, шкала у нас размечена до ста пятидесяти... но над этим еще нужно будет поработать. А пока придется обходиться тем, что есть. Начнем с небольшой демонстрации.
О'Брайен уже несколько секунд держал ладонь на рычаге, а сейчас плавно надавил, доведя мощность до пятидесяти.
От разряда тока арестант дернулся так, что на какую-то секунду О'Брайену показалось, что эластичные ремни на жилистых запястьях Бродена готовы лопнуть. Вот тебе и "старый слабый человек"!.. Все-таки жизнь вне партии имеет свои плюсы, мрачно подумал О'Брайен. Куда меньше нервотрепки, и почти все нужное для жизни добывается окольными путями через черный рынок... на котором почему-то всегда полно вещей, которые среди рядовых партийцев считаются страшным дефицитом. Пролы питаются лучше и болеют реже, а вот продолжительность жизни у них почему-то ниже, хотя это и не поддается логике.
Пока он размышлял, Броден успел прийти в себя. Облизнул посиневшие губы и неожиданно сказал:
— Могу я задать вам один вопрос?..
О'Брайен почувствовал себя заинтригованным. Обычно арестанты с самого начала принимали правила игры, в согласии с которыми их дело — отвечать на заданные им вопросы, а никак не задавать ему свои.
Но... почему бы нет, в конце концов.
— Не обещаю, что я на него отвечу, — предупредил он. — Но можете попробовать.
Лицо Майкла Бродена опять сводило нервным тиком, и О'Брайен понял, что сейчас он снова начнет заикаться. Так и вышло.
— Н-н... нне... — арестант помолчал, сделал глубокий вдох и начал снова, уже более разборчиво — Не знаю точно, сколько времени я уже нахожусь в вашей конторе... но почти все это время меня били, не давали есть и спать, и все такое прочее. Зачем вам нужен этот агрегат? Ток, безусловно, штука неприятная, но ведь со мной делали вещи и похуже.
— Я думал, это очевидно, — сказал О'Брайен с легким осуждением. — Все, что с вами происходило раньше — это всего-навсего дознание. Мы здесь не придаем ему особого значения — это стандартная процедура, общая для всех. Настоящая работа с вами начинается только теперь.
— Коррекция мышления, — почти задумчиво откликнулся Майк Броден. Он настолько овладел собой, что заикание прошло. Даже трудную букву "м" в слове "мышление" он проскочил без остановок. — По методу профессора Павлова.
— Простите, чьему методу?
Казалось, Броден слегка удивился.
— Был такой ученый. Еще до войны. Он описал условные и безусловные рефлексы.
— Вы ошибаетесь. Условные и безусловные рефлексы описал Мак-Уильямс, член внутренней партии.
— Ах да, — почти насмешливо ответил арестант. — Партия изобрела микроскоп, открыла безусловные рефлексы, порох и бумагу...
О'Брайен позволил себе едва заметно улыбнуться.
— Если нам понадобится стать изобретателями пороха, мы ими станем. Партия владеет реальностью, поскольку она овладела человеческим сознанием.
— Например, моим?..
— Вы — исключение. Больная клетка в организме общества. Поэтому вы здесь.
— А если выяснится, что вы не способны излечить мою "болезнь"?
— Такого не бывает, мистер Броден.
— Ну а если?..
О'Брайен взял с подноса на подставке маленький блестящий шприц и поднял его так, чтобы он был хорошо виден пристегнутому к кушетке человеку. Стеклянный шприц отбросил на белую кафельную стену жизнерадостный солнечный зайчик.
— Одна доза, мистер Броден, и вы будете уверены, что лично знаете Старшего брата. И что все, что вам показывают на пятиминутках ненависти — истина в последней инстанции. Классическая ошибка восприятия: считать, что ваши память и мышление — это ваша собственность. Ангсоц не признает никакой личной собственности, Броден. Все, чем вы владеете, принадлежит не вам, а Партии. Мы можем выпотрошить ваш мозг и заново наполнить его нужными воспоминаниями.
Лежащий на кушетке человек посмотрел на шприц слегка прищуренными темными глазами.
— Да, вы это можете. В сущности, только это вы и можете...
Лицо О'Брайена потемнело, и свободная рука едва заметно дернулась, как будто он и в самом деле собирался потянуть рычаг к себе. Но это, разумеется, было совсем не то, что требуется. О'Брайен подавил ненужный гнев и овладел собой. Броден — тяжелый случай, может быть, самый тяжелый среди всех, с кем ему доводилось сталкиваться в этой комнате, но даже такого человека можно излечить. Партия может все.
С минуту О'Брайен смотрел на пристегнутого сверху вниз, а потом бережным, совсем не соответствующим его недавней ярости движением положил шприц обратно на поднос.
— Вы правы, — согласился он, словно ученый, встретившийся с неожиданным, но правильным решением знакомой теоремы. — Тем не менее, это едва ли может оправдать ваши нелепые идеи о свободе индивидуальной воли. Как вам хорошо известно, большинство людей позволили нам управлять своим сознанием без всяких сильнодействующих средств.
— Людей?.. — пристегнутый внезапно хрипло рассмеялся. — Да где вы видели людей?.. Ваши предшественники — да, они еще имели дело с настоящими людьми. А ваше министерство, дорогой О'Брайен, занимается только огрызками, обломками людей, в которых не осталось почти ничего от прототипа... Вы, конечно, знаете о детях-маугли? Если какой-то человеческий младенец рос среди волков, он уже никогда не становился человеком... А вы вырастили поколение существ, с пеленок находившихся вне человечества, практически не перенявших свойственных ему духовных ценностей — и вы смеете утверждать, что победили человека?! Ничего похожего... вы, внутренняя партия, хотите наслаждаться властью, но все, на что вас хватает — это властвовать над манекенами, над пустой оболочкой, из которой вы предусмотрительно изъяли содержимое. А власть над человеком вам не по зубам. Вы просто...
Договорить он не успел — О'Брайен безотчетно дернул за рычаг, и тело, перевитое ремнями, конвульсивно изогнулось. О'Брайен не рассчитывал силу рывка, он вообще ни о чем не успел подумать. Получилось девяносто. Рука О'Брайена по-прежнему лежала на никелированной головке рычага, а он стоял и смотрел вниз, как будто бы не мог поверить собственным глазам. На губах у дергающегося на кушетке человека вскипали пузырьки слюны, как будто Броден порывался, но не мог сказать что-то еще.
Может, действительно хотел. Но и того, что он успел сказать, хватало за глаза.
О'Брайен отвернулся и утер со лба испарину. Нельзя было этого делать, нет, никак нельзя... но он утратил контроль над собой и проиграл.
Такого не случалось с ним ни разу за его карьеру.
К счастью, Майкл Броден не был знаменитым арестантом, его не было необходимости готовить к громкому публичному процессу, за его допросами даже никто не наблюдал. А это означало, что на стороне О'Брайена — само время. Он мог позволить себе ждать и наблюдать, выстраивая сложную, неспешную стратегию. Собственно говоря, О'Брайен делал это всякий раз, когда случался "сложный" арестант, и он даже любил всю эту долгую и кропотливую работу — трудность стоявшей перед ним задачи обычно делала ее более привлекательной, а необходимый результат — гораздо более желанным.
Вот только он давно уже считал себя профессионалом, который никогда не позволит себе испытать какие-то эмоции, имея дело с одним из доверенных ему мыслепреступников. Но в этот раз все с самого начала шло неверно, вкривь и вкось, и чем очевиднее высвечивалась эта безобразная неправильность, тем сильнее это дело задевало его лично. Такое с ним случилось в первый раз за много лет. Раньше он совершал ошибки потому, что был неопытен. Но эту, новую ошибку, опытом не устранить — это О'Брайен уже знал.
Приступ скрутившей Бродена боли, наконец, прошел, хотя конечности арестанта еще продолжали слабо подергиваться. Он тяжело дышал.
И снова удивил О'Брайена, заговорив совершенно не о том, на чем остановилась их беседа.
— Мой следователь очень хотел знать, почему я не застрелился, когда понял, что меня хотят арестовать. Я только сейчас понял — это же был _ваш_ вопрос?
О'Брайен чуть помедлил, но потом все же кивнул. Бледные губы арестанта искривились в саркастической улыбке, выглядевшей очень странно на его измученном лице.
— Мой следователь посчитал, что я — агент Остазии, который собирался использовать этот пистолет для террористических актов против членов внутренней партии. И что в решающий момент мне просто не хватило духу пустить пулю себе в лоб.
— Я знаю, что решил ваш следователь. А на самом деле?..
— Это слишком долго объяснять... — устало отозвался арестант. Но О'Брайен знал, что любой человек испытывает необъяснимую потребность с кем-то поделиться сокровенным, и рассчитывал, что Броден все-таки поддастся искушению. Он оказался прав. Несколько секунд спустя Броден действительно заговорил.
— ...Если хотите, меня подвела не трусость, а врожденное упрямство. Я годами размышлял о вашем Министерстве. Мне казалось, если я сумею понять вас — то пойму главное в вашем ангсоце. Разберусь, почему эта раковая опухоль накрыла собой всю страну, а никто даже и не пикнул. Это, правда, далеко не ново в человеческой истории: хорошая идея подменяется дурной, а люди продолжают следовать за словом, давно потерявшим прежний смысл. Но одно дело читать об этом у Тацита, и совсем другое — пройти через это самому. Вы еще слишком молоды, и вряд ли помните первые годы после революции. А я их помню. Мы хотели избавить низшие классы от страданий, вернуть им их человеческое достоинство... а вместо этого создали _вас_. Сейчас вы можете приписывать мне любые преступления, но настоящее-то мое преступление совсем в другом. В том, что я так и не смог понять, как можно вас остановить. Я много лет ловил обрывки разговоров, смотрел на людей, которые успели побывать под следствием... запоминал, сопоставлял... и понял, что все эти слухи появляются не просто так. Вы сами же следите за их распространением. И даже отпускаете мыслепреступников, чтобы дать остальным на них полюбоваться и представить себе то, что с ними делали... Вам очень важно, чтобы люди верили, что вы ломаете любого, кто к вам попадает. Я поделился этой мыслью с Лили — она в тот момент уже была больна — и она сказала, что думает точно так же. И добавила: вся эта пирамида лжи стоит на том, что человеческое в людях — относительно, а боль и страх, которые испытывает человек, напротив, абсолютны. И вы знаете, я понял, что она права! Тогда мне стало ясно, что придется пойти до конца. Словом, я должен был попасть сюда и доказать вам, что вы ошибаетесь.
— Должны?.. Кому должны?
Майк Броден слабо улыбнулся.
— А вы опять пытаетесь меня поймать.
— Напротив, я пытаюсь вас понять.
— Да бросьте... Если бы вы, при вашей-то профессии, пытались понимать мыслепреступников — то вас давно бы распылили. Вам не нужно понимание, вы строите наш разговор, как шахматную партию — пытаетесь предугадать мой следующий ход и готовитесь к контратаке. Ну к примеру: если я скажу, что должен самому себе, то вы начнете доказывать мне всю абсурдность самоуничтожения во имя самого себя. Если скажу, что должен Лили, вы напомните, что ее уже нет, а значит, это не имеет никакого смысла. Ну, а если я заговорю о ценностях, идее или Боге, вы станете пичкать меня всеми анти-идеалистическими софизмами, которые приберегаете для таких случаев. Проблема в том, что я прекрасно знаю все, что вы мне скажете, и слушать вас мне будет так же скучно, как читать передовицы в вашей "Правде".
— Вы уклоняетесь от обсуждения своих поступков, потому что понимаете, насколько нелогично будут выглядеть ваши мотивы, мистер Броден? — сочувственно уточнил О'Брайен. — Как человек образованный, вы должны понимать, что в споре отказ от аргументации своей позиции считают поражением. А вы как будто собирались доказать, что правы вы, а не ангсоц и Партия.
На лице Бродена не дрогнул ни единый мускул.
— Извините. Я, наверное, использовал не совсем правильное выражение... Готовясь к встрече с вами, я отнюдь не собирался вести с Минилюбом философские дебаты. В моем возрасте подобная словесная эквилибристика уже кажется пошлой. Я хочу не доказать, а _показать_ вашу ошибку. Так сказать, продемонстрировать ее на практике.
О'Брайен некстати вспомнил, как сидел у телекрана и следил за тем, как Броден ведет себя на допросах, и почувствовал тяжелый, душный гнев. Он дотянулся до звонка и вызвал охрану из коридора.
— Увести, — кратко распорядился он.
Еще полтора месяца — и еще десять встреч в сверкавшей белой комнате с ортопедической кушеткой и хромированным рычагом. Без изменений. Правда, теперь Броден говорил все меньше. Иногда он просто сжимал губы и молчал, упорно игнорируя любые реплики О'Брайена. То ли берег последние оставшиеся силы, то ли в самом деле полагал, что говорить им не о чем.
Инструкция, разработанная самим же О'Брайеном для таких случаев, рекомендовала вызывать у арестанта отвращение к себе, прежде всего — к своему телу, превратившемуся в жалкий, ни пригодный ни к чему мешок с костями. Но Броден давно не дорожил собственным телом... О'Брайен слишком поздно осознал, что постоянная утечка информации, организованная его ведомством нарочно для того, чтобы в душе каждого жителя Океании поселился смутный ужас перед Министерством любви, могла иметь и отрицательные стороны. Броден заранее предвидел все, что с ним случится здесь. Он знал, что ему не спастись, и приучил себя смотреть на собственное тело, как на старую ненужную одежду, которую все равно придется выкинуть — потому ничто не могло поколебать его.
Как бы там ни было, оставалось еще одно средство, почитавшееся совершенно безотказным.
— Проводите мистера Бродена в комнату сто один, — сказал О'Брайен, ломая карандаш, который безотчетно крутил в пальцах.
"В комнату сто один" — бесстрастно повторил металлический голос телекрана. О'Брайен напряженно вглядывался в темноватое изображение — узкая камера и человек, сидевший на железном, привинченном к полу табурете. Бледное лицо, как будто выплывавшее из темноты, казалось черепом, обтянутым грязновато-серой кожей. О'Брайен видел подобную картинку уже много-много раз. Сейчас эта безжизненная маска треснет, как разбитое стекло, и на поверхность хлынет первобытный, запредельный ужас.
Темные глаза Бродена расширились.
— De profundis clamavi ad te... — чуть слышно сказал он.
О'Брайен раздраженно сдвинул брови. Это что, латынь?.. Кажется, что-то религиозное, но полной уверенности у О'Брайена не было. Сотрудники полиции мысли знали многое, о чем не полагалось иметь представления простым партийцам — считалось, что это поможет лучше вычислять мыслепреступников — но настолько далеко этот принцип не распространяли. Да и то сказать, таких мыслепреступников, как Броден, в Минилюбе не бывало уже много лет. "Да где вы видели людей?.." — спросил тогда Майк Броден. Его жуткий, хриплый смех даже сейчас звучал в ушах О'Брайена.
Неважно. Через час с этой историей будет покончено раз и навсегда.
О'Брайен тяжело поднялся на ноги и вышел в коридор.
Подготовка к самому последнему этапу следствия — это серьезный, почти ювелирный труд. Тут нельзя допустить ошибки. Казалось бы, если постоянно наблюдать за каким-то человеком, не так уж трудно выяснить его самый главный страх — порой люди настолько легкомысленны, что выдают себя даже в случайных разговорах... но тут есть одна беда: далеко не всегда именно то, что человек считает своим самым главным страхом, оказывается им на самом деле. Из-за этого первое время после появления методики случались глупые ошибки. Скажем, человек всю жизнь до обмороков боялся высоты и прямо-таки зеленел, случайно подходя к открытому окну на верхних этажах, а потом выяснялось, что на деле его самый потаенный, самый жуткий страх — ослепнуть или оказаться погребенным заживо. А с Броденом, большая часть жизни которого оставалась скрытой от внутренней партии, задачка вроде бы должна была оказаться еще сложнее. О'Брайен пытался найти ответ в его революционном прошлом, сопоставлял записи того, как Броден ведет себя в камере, копался в собственных воспоминаниях... а между тем ответ все это время находился прямо на поверхности. О'Брайен даже рассмеялся, когда наконец-то докопался до него. Майк Броден чуть не утонул, когда ему было одиннадцать лет. Старший брат столкнул его с самодельного плота прямо на середине речки, полагая, что это как раз и есть самый подходящий для мужчины способ научиться плавать — а потом едва сумел вытащить наглотавшегося воды Майка обратно. Если верить старым, пожелтевшим письмам из семейного архива — миссис Броден переписывалась со своей племянницей — то Майка еще долго мучали кошмары, в которых он тонул и из последних сил колотил руками по воде, а брат пытался справиться с течением, относившим плот все дальше от испуганного младшего. История, по правде говоря, до отвращения банальная, после всего, что О'Брайен вынужден был пережить по вине Майкла Бродена, он предпочел бы что-нибудь более впечатляющее. Но, в конце концов, даже у исключительных людей страхи бывают совершенно заурядными. И в этом отношении им можно только позавидовать. Во всяком случае, О'Брайен с радостью бы поменялся с кем-нибудь из них.
Он медленно, как будто нехотя прошел по коридору, толкнул рукой знакомую входную дверь — и почти сразу же увидел Бродена, мешком обвисшего в руках конвоя.
— Что с ним?.. — нахмурившись, спросил О'Брайен. И, видя заминку охранников, повысил голос — Вы оглохли?.. Что с ним, обморок?
— Н-нет, сэр... Боюсь, что он...
— Он умер, сэр, — прямо сказал второй охранник, начавший работать относительно недавно и поэтому не понимавший, что произошло нечто недопустимое.
Действительно недопустимое.
— Как это "умер"?! — прорычал О'Брайен.
Глаза у первого охранника забегали.
— Я не знаю, сэр... должно быть, остановка сердца... он ведь совсем старый, сэр.
— Мы приказали ему встать и следовать за нами. Он не спорил, тут же встал и пошел к двери. А потом как будто бы споткнулся и упал, — сказал второй охранник, не заметивший отчаянных гримас, которые в эту минуту делал ему первый. — Мы тоже подумали, что это обморок. Фил обрызгал его водой, потом дал ему пару раз по морде, чтобы он очнулся. А потом мы поняли, что он совсем того. Загнулся, одним словом.
— Почему не вызвали врача? — тусклым от злости голосом спросил О'Брайен.
Старший из охранников опять начал оправдываться, но это уже не имело ни малейшего значения.
Он умер. Майкл Броден умер. Эта мысль вворачивалась в голову О'Брайена, как тупой заржавленный шуруп.
Он умер, так и оставаясь при своем, и значит... значит... Тут О'Брайен развернулся и со всего размаха саданул кулаком о твердый белый кафель, вынудив охрану испуганно отшатнуться. Ерунда, ничего это не значит. Броден просто умер раньше, чем сломался. Одна старая, изношенная мышца в организме — и плоды его трехмесячных усилий пошли коту под хвост! Если бы не эта остановка сердца, он бы обязательно сломался... все ломаются... вопрос лишь в том, когда и как.
* * *
О'Брайен несколько минут смотрел на дверь, закрывшуюся за Адамсом, оттягивая момент, когда придется взяться за оставленные референтом бланки. Он не просто "не любил", а прямо-таки ненавидел эту часть своей работы. И не зря. В подобные минуты он казался себе арестантом, опутанным эластичными ремнями и не имеющим никакой возможности избежать предстоявшей ему пытки. О'Брайен просмотрел составленный Адамсом список, отмечая имена, которые нужно было забыть в первую очередь.
Майкл Броден.
Роза Линден.
Эмма Уоррен.
Рональд Аткинс...
Просто крошечная часть в общем потоке арестантов. Незаметная пылинка в жерновах истории. Но каждое имя — как удар невидимого тока.
Хэтти Довард.
Алан Бьюкенен.
Макс Фут.
Все те, кто вырвался из их подвалов раньше, чем сломался, и тем самым подорвал самый фундамент власти Партии. Конечно, каждый такой эпизод был чистейшей воды случайностью, а то и результатом преступной небрежности кого-нибудь из следователей. Но иногда в подобные моменты, когда он сидел один над этими проклятыми листками, О'Брайену казалось, что с годами их становится все больше.
Ивэн Рэйли...
Шон Мак-Кинан....
Элизабет Смит....
Их больше нет. Но главное — их всех никогда не было.
Как правило, люди сами не знают о том, каков их самый главный страх. О'Брайен многое отдал бы за подобное незнание. Сам он отлично знал, что если он когда-нибудь окажется в том месте, где не существует темноты, он встретится там со своей памятью.
малкр
|
|
Понравилось.
|
ReidaLinnавтор
|
|
малкр
Рад) |
Просто нет слов. Спасибо. Очень точно всё сказано)
1 |
ReidaLinnавтор
|
|
Adare
Спасибо! Очень рад, что кому-то моя инверсированная версия "побед" О'Брайена и его Министерства откликнулась |
Концовка даёт надежду, в оригинале все совсем тоскливо.
Спасибо. 1 |
ReidaLinnавтор
|
|
Shadeag
Да, мне в оригинале не хватало веры в человека и надежды |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|