↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Порой самые важные события в жизни человека, самые значимые и роковые стечения обстоятельств, — те самые, которым суждено навсегда изменить траекторию чьей-то судьбы, — на деле являются лишь последствиями цепочки глупых случайностей. Вроде, пустяк, — а твоя жизнь разделилась на «до» и «после», и нет больше пути обратно, сколько ты его не ищи.
Говорят, жизненный путь человека — лишь длинная череда закономерностей. Иногда она определяется волей случая, иногда — личностным выбором. И все же, остались еще те, кто верит: есть в этой жизни нечто, не поддающееся логическому объяснению. Это нечто невозможно загнать в рамки теории и оправдать наукой. Нельзя ни объяснить законами физики, ни описать словами, даже самыми красноречивыми. В это можно лишь поверить — поверить во имя или вопреки, всем сердцем, неосознанно, безотчетно. Скорее на подсознательном уровне, нежели отдавая себе в этом полный отчет. Просто поверить. Так просто, и в то же время так нелегко. А вера у каждого своя. И правда — тоже. Сколько людей, столько и представлений об этих двух понятиях они носят в своих сердцах. Но истина...
Истина лишь одна.
Ведь жизнь, она неподвластна ничему, кроме собственного потока. Ни воле случая, ни иллюзии выбора, ни даже искреннему желанию изменить имеющийся исход. Наверное, каждый, кому хоть раз в жизни посчастливилось познать любовь, рано или поздно приходит к такому выводу. Что есть жизнь? И что, в конце концов, за штука такая — Судьба, раз за разом находящая тебя, как бы ты от нее ни бежал?..
Странно порой бывает.
Так случается, что судьба, словно бы насмехаясь, настигает нас в самый неожиданный момент. Самым неожиданным образом. Вроде, все начинается как простой пустяк, но именно такие события и возводят прочную стену, о которую вдребезги разбивается столь ошибочное утверждение, будто жизнь — это непрестанное повторение старых мотивов. Чушь все это! Никакое не повторение. Есть нечто выше всех этих предрассудков. Точно есть. Что-то сильнее, крепче, значительнее. По крайней мере — так говорят.
Возможно, эта мысль так и осталась бы лишь теорией, если однажды жизнь Мэри Макдональд, одной из лучших учениц школы Чародейства и Волшебства Хогвартс, не изменилась навсегда из-за... чашки горячего шоколада. Пряного, ароматного шоколада — только вот, к сожалению, так никогда и не допитого…
А началось все с того, что Мэри, изрядно измотавшаяся за целый день изнурительной работы в саду, наслаждалась перспективой провести этот летний вечер в долгожданном одиночестве, и без зазрения совести посвятить его чтению книг да поеданию любимых сладостей.
Тот вечер был сплошь укутан тишиной, спокойствием и каким-то особенным, почти осязаемым ощущением комфорта и невесомости. И так отчаянно хотелось пропустить через себя эти редкие минуты полного умиротворения. Прочувствовать это мгновение, не упустить ни единой детали… Раствориться в теплом уюте этого вечера, вроде бы совершенно обыкновенного, не предвещающего, что вскоре жизнь изменится навсегда.
Пройдет много лет, и Мэри Макдональд, находясь на финальной точке собственной жизни, будет вспоминать то самое лето перед началом седьмого курса, когда судьба вдруг настигла ее, мгновенно разрушив все старые устои. И со светлой, доброй грустью она вспомнит тот далекий августовский вечер, послуживший началом этой безумной истории — истории, длиною в жизнь.
...Мэри устало потянулась, раскинувшись в любимом кресле ярко-синего цвета в старенькой гостиной дома Макдональдов. Блаженно прикрыв глаза, девушка с наслаждением вытянула ноги. Все тело болело после невыносимо долгого дня, проведенного в саду вместе с отцом. Это было их маленькой традицией: каждый год последнее августовское воскресенье Мэри и Артур посвящали работе в саду. Пусть сезон уже близился к концу и надвигались осенние холода, это отнюдь не означало, что работы в саду поубавилось. Только наоборот. Макдональды очень серьезно относились к вопросу внешней составляющей их сада и никогда не страшились физического труда. Такой подход сполна окупался идеальным состоянием сада в любое время года. Ханна, мать Мэри, часто говорила — достаточно лишь одного мимолетного взгляда на сад, чтобы точно понять, какая обстановка царит в семье. Причем понять не по тому, насколько ровно высажены кусты или подстрижены листья. Цветы, говорила Ханна, могут быть красивыми и ухоженными, — но при этом бездушными, неживыми. Совсем как люди. Такие вещи сразу бросаются в глаза. Когда в доме царит атмосфера любви и заботы, цветы тоже это чувствуют, и сами в ответ наполняются жизнью. Каждый лепесток дышит легкостью, невесомостью, чистотой. Жизнь буквально пульсирует в них. Глядя на такой сад, сразу понимаешь — здесь живут счастливые люди.
Многие семьи нанимали профессионалов, чтобы поддерживать свой сад в должном состоянии, но Макдональды не допускали и мысли о том, чтобы позволить кому-то делать за них их работу. Ханна и Артур считали, что со всем нужно уметь справляться собственными силами, и в таких же понятиях растили свою единственную дочь. «Быть сильной и самостоятельной — не стыдно, Мэри. Стыдно другое — во всем полагаться на кого-то еще.»
Они жили в небольшом городке в часе езды от Лондона. Это был тихий, спокойный городок; что особенно привлекало Макдональдов, так это то, что в нем жили совершенно простые люди. С достатком, но ни разу не возносящие себя на пьедестал тщеславия. Все держались дружелюбно, приветливо и уважительно по отношению друг к другу. Перед аккуратными домиками зеленели ухоженные лужайки и светлели живые сады. И никто тут не чурался физического труда. Так и Мэри с Артуром из года в год, в последнее августовское воскресенье просыпались ни свет ни заря — едва только линия горизонта успеет окраситься в предрассветные тона. Они наспех выпивали по кружке дымящегося черного кофе, одевались во все самое удобное и шли в сад, предварительно захватив с собой сандвичи, заботливо заготовленные Ханной еще с вечера. Ханна никогда не пыталась навязать им свою компанию; она уважала эту маленькую, но столь дорогую сердцу традицию, сформировавшуюся между отцом и дочерью. Она проводила этот день в одиночестве и занималась домашними делами, пока Мэри с Артуром гонялись за гномами, боролись с сорняками и садили осенние цветы. Астры, пионы, хризантемы, маргаритки и так полюбившиеся Мэри васильки — девушка уже отчетливо представляла, как следующей весной их сад заиграет новыми красками.
— Жаль, я буду еще в школе, когда все расцветет, — с досадой произнесла Мэри, окидывая свежевскопанную землю оценивающим взглядом.
— Брось, — Артур старательно отряхнул ладони и с затаенной гордостью посмотрел на дочь. — Ты вернешься как раз к тому времени, чтобы застать самую красоту.
Мэри печально улыбнулась. Казалось, до этого было так далеко… Но ведь еще недавно она так же думала про свой выпускной. И вот — остался всего лишь год. Последний год в Хогвартсе. Ей так хотелось поскорее промотать время до следующего июля, и в то же время — сейчас же его остановить. Было волнительно, и трепетно, и страшно до дрожи. Мэри пока не смогла понять, что она представляет из себя без Хогвартса. Школа действительно занимала огромную часть ее жизни. Увидев замок во всем его величии, глазами испуганной одиннадцатилетней девочки, чье сердце то и дело замирало от осознания того, что она — наконец — нашла свое место, что она впервые в жизни почувствовала себя по-настоящему принятой, Мэри уже никак не могла разделиться с Хогвартсом. Даже в самых страшных снах. Они оставались одним целым. И сложно было представить, как будет выглядеть ее жизнь после выпуска. Школы больше не будет, но что придет на ее место? Что заполнит эту вновь образовавшуюся пустоту?
Мэри всерьез задумывалась о том, чтобы поступить в Академию зельеварения. Она искренне любила зелья и хотела связать с этим свою жизнь, но с нынешней ситуацией в волшебном мире строить столь долгосрочные планы было глупой затеей. Ведь если начнется война...
Война. Девушка невольно поежилась от собственных мыслей — настолько им было не место здесь, в летнем саду, рядом с теплой улыбкой отца и скрипучим звуком старенького радио, доносящегося из приоткрытого окна гостиной... Но в этом доме так же не было места лжи. И если война и вправду начнется — Мэри без раздумий пойдет сражаться за свой мир. За добро и за веру в него, это добро. Она давно так решила. Волшебный мир принял ее с распростертыми руками — ее, маленькую девочку, которая никогда прежде не чувствовала себя «своей». И Мэри никогда его не предаст. Таков ее долг — отплатить этому миру всем, что у нее есть.
Но война была еще далеко от стен этого дома. Мэри не хотелось омрачать свои последние дни с семьей мыслями о том, чего пока не случилось. Разве может она как-то повлиять на то, что происходит сейчас в магическом мире? Ждать, верить и надеяться — вот и все, что они могли позволить себе на данный момент. Отогнав от себя мрачные мысли, Мэри тут же принялась за работу: она энергично вскапывала землю, сеяла семена и гонялась за гномами, от которых оказалось не так-то просто избавиться, как может показаться на первый взгляд. Это даже было весело… Первые минут десять. А затем Мэри в сердцах проклинала чертовых гномов и всерьёз задумывалась о том, чтобы записаться на дополнительные уроки по Уходу за магическими существами — вдруг получится выведать у Хагрида, существует ли яд покрепче, созданный специально для этих милейших созданий.
Наконец, к вечеру работа была закончена. Мэри с Артуром с чувством гордости и выполненного долга рука об руку двинулись в сторону дома. Отделавшись всего лишь исцарапанными руками, сбитыми коленками и разгорающейся ненавистью к садовым гномам, Мэри с глухим стоном рухнула в свое любимое кресло, с явным намерением не двигаться с места ближайшие пару часов.
— Что насчет ужина? — голос Ханны вдруг раздался откуда-то из-за спины. Мэри лениво обернулась. Удивительно, как после целого дня изнурительной работы по дому ее мать выглядела бодро и свежо. В глазах Ханны искрилось тепло и забота, когда она смотрела на устало растянувшуюся в кресле дочь.
Мэри мягко улыбнулась матери. Ханна стояла у самой двери, и из окна за ее спиной виднелся кусок чернильно-синего неба. Вечер был теплый и звездный; в такие вечера они любили втроем ужинать на летней террасе — Ханна, Артур и Мэри. Но сегодня у девушки просто не осталось сил; ни на что, кроме как развалиться в мягком кресле и благополучно забыть о существовании всех мирских забот.
— Не сегодня, — Мэри отрицательно покачала головой, с хитрой улыбкой вытаскивая волшебную палочку из кармана потертых джинс. Она уже предвкушала, как призовет из кухни тарелку свежеиспеченного сливочного печенья с большой кружкой горячего шоколада. Сама эта мысль казалась девушке странной. Две недели назад Мэри исполнилось семнадцать, но она до сих пор не могла свыкнуться с тем, что теперь имела полное право использовать магию вне стен школы. — Ужинайте без меня, а я отдохну и немного поучусь перед сном.
Ханна подошла к Мэри и ласково потрепала ее по темным волосам.
— Отдыхай, — сказала она, нежно поцеловав дочь в макушку. — Мы с отцом уже давно свыклись с мыслью, что наш ребенок прирос к учебникам.
Мэри цокнула языком и возмущенно посмотрела на мать, но та уже скрылась за дверьми, ведущими на летнюю террасу, так что девушке оставалось лишь усмехнуться вслед Ханне и отпить горячий шоколад из дымящейся кружки, уже покорно ожидающей ее на журнальном столике. Горячая жидкость чуть обожгла ей горло, но тут же подарила приятное тепло, постепенно распространяющееся по всему телу. Девушка с довольной улыбкой откинулась на спинку кресла. Печенье и горячий шоколад — это было ее любимое лакомство с самого детства. Добавить бы сюда еще какую-нибудь интересную книгу — и набор для идеального вечера готов.
Все лето перед седьмым курсом Мэри и правда провела за учебниками. К середине августа она успела прочитать всю школьную литературу и сделать все задания, так что несмотря на грусть от предстоящего расставания с родителями, в глубине души девушка была рада окончанию летних каникул. Друзей у Мэри здесь не было — вскоре после ее отъезда в Хогвартс связь со всеми здешними приятелями как-то сошла на нет. Сейчас Мэри понимала, что у них никогда не было шанса на более близкое общение. Она жила в маггловском городке, так что все его жители даже не подозревали о существовании магического мира. Откуда им было знать, что рядом с ними, скрытая от глаз, есть совсем другая реальность?
Несмотря на свою преданность волшебному миру, Мэри никогда не смотрела на магглов свысока — ее мать, Ханна, тоже была из мира магглов. Магические способности передались Мэри по отцовской линии, но Артур и сам отказался от волшебства много лет назад. Его волшебная палочка лежала в самом дальнем ящике дома — столько, сколько Мэри себя помнила, — и на ее памяти не было ни единого раза, чтобы отец применил магию. «Мне совсем не нужно волшебство, чтобы быть счастливым, Мэри. Ты и твоя мать — вот моя магия. Вы все, что мне когда-либо было нужно», — с печальной улыбкой говорил Артур.
Он действительно был доволен своей жизнью: счастливый брак, уважаемая работа, любимая дочь. Чего еще может хотеть человек? Он ничего не имел против волшебного мира, порой даже вспоминал свои школьные годы и рассказывал Мэри о том, каким был Хогвартс в годы его студенчества. А иногда — в особые дни — он снимал очки, задумчиво тер переносицу и долго смотрел на ящик, где была спрятана его палочка. Он ни разу не открыл его. Просто сидел, ни разу не шелохнувшись. А потом вдруг оживал, крепко обнимал жену с дочерью и, словно в никуда заявлял — этот мир просто не для него.
Ханна уважала решение мужа. Она никогда не настаивала, чтобы Артур отрекся от магии; это решение полностью было на нем. Они встретились, когда Артур и сам уже все для себя решил. Это было нелегкое для них время: поначалу Ханне сложно было поверить, когда он вдруг начал рассказывать ей о мире магии, о Хогвартсе и о том, чему там учат своих студентов. Но они справились. Их отношения прошли даже столь сложную проверку на прочность. Этот союз в обоих мирах считался необычным — волшебник и обычная маггловская девушка. И все же, они смогли пройти этот путь навстречу друг другу.
Мэри всегда восхищалась своими родителями. Они искренне любили друг друга, и в этой любви растили свою единственную дочь. Девушка часто задумывалась о том, как все сложилось бы, не уйди Артур из магического мира в свое время? Но даже в самых смелых фантазиях, такой расклад событий казался ей нереальным. Неестественным. Отец и магия — это несопоставимо. Возможно, в чем-то даже более несопоставимо, чем магия и Ханна, — что по сути уже было весьма парадоксально.
Но так было всегда. По крайней мере, с самого рождения Мэри. Единственным напоминанием о том, что в отце заложен магический потенциал, были те самые садовые гномы. Они терроризировали их сад каждое лето. Гномы на генетическом уровне распознают магию и следуя инстинкту идут туда, где чувствуют ее выброс в больших количествах. Недаром они никогда не появляются в маггловских садах. Артур хоть и отрекся от своей магии, но ведь не мог стереть из генов то, что было дано ему от рождения.
Тем не менее, родители никогда не пытались скрыть от Мэри факт существования волшебного мира, логически рассудив, что скорее всего в девочке тоже со временем проявятся магические способности. И оказались совершенно правы. Первые признаки магического потенциала стали заметны, едва девочке исполнилось пять лет. Ханна с Артуром, почти всю жизнь прожившие среди магглов, все же не хотели навязывать дочери свое мнение, так что они воспитывали ее в абсолютной честности и искренне старались дать ей наиболее реалистичное представление об обоих мирах. Мэри была поздним и единственным ребенком, и для обоих Ханны и Артура было очень важно суметь выстроить с дочерью максимально доверительные отношения. Артур с детства рассказывал ей о мире волшебников, об их законах и правилах. Иногда Мэри даже казалось, что отец скучает по магии. Но на этот вопрос он лишь с мягкой улыбкой повторял: Мэри и Ханна — вот и вся магия, в которой он когда-либо действительно нуждался.
Возможно, именно по этой причине Мэри всегда было трудно общаться со сверстниками из маггловских семей. Ее принадлежность к волшебному миру априори не позволяла девушке быть честной с ними. А честность она ценила превыше всего. Не могла же она клясться кому-то в вечной дружбе — и в то же время молчать, скрывая столь важную часть своей жизни! Легче было ни с кем не общаться. В конце концов, она приезжала домой только на каникулы, и ее приоритетом всегда было провести как можно больше времени со своей семьей. Да и к одиночеству ей было не привыкать.
В Хогвартсе Мэри не пользовалась особой популярностью среди студентов, но девушка никогда и не стремилась слиться с социумом. Поддерживая приятельские отношения с большинством своих однокурсников, она всегда держалась чуть в стороне. Главное — не количество друзей, а их качество, повторяла себе Мэри. И тут же с теплом вспоминала Лили.
Лили Эванс была ее единственной подругой. За шесть лет дружбы Мэри ни разу не пришлось в ней усомниться. Все было прекрасно, но… Если бы только не это «но». Это несносное, взбалмошное и такое любимое «но» училось с ними на одном курсе, шастало по школе с вечно растрепанной шевелюрой и носило имя — Джеймс Поттер. Мэри всегда винила себя за эти чувства, но разве сердцу прикажешь? Да, Лили была ее подругой. Но ведь Мэри была первой, кто заметил Джеймса. Первой, кто его полюбил.
Ей было тогда всего тринадцать лет. Все то время, пока Лили старательно воротила от него нос, Мэри тайно вздыхала по этому несносному мальчишке. И хоть Мэри не жила ложными надеждами, эти чувства всегда неприступной стеной стояли между ней и Лили.
Особенно это стало ощутимо в конце прошлой осени, когда Лили и Джеймс стали парой. Мэри знала, что не может всерьез злиться на подругу. Она понимала, что не имеет на это права… Ведь, в конце концов, она никогда не рассказывала Лили о своих чувствах. Мэри вообще редко озвучивала свои мысли вслух. Особенно — касающиеся Джеймса. Потому что это было слишком страшно и слишком больно. И безответно — тут и к Трелони ходить не надо, чтобы заранее знать ответ. Так что Лили ни малейшего понятия не имела об этой влюбленности. Здесь не было ее вины. И все же что-то не давало девушкам по-настоящему сблизиться. По понятным причинам, Мэри сложно было проводить с Лили много времени. Она совсем не хотела честности от подруги. Ей не хотелось слушать ее восторженные рассказы и переполненные нежностью истории об их отношениях с Джеймсом... И совершенно точно не хотелось видеть их вместе. Это больно — лицезреть чужое счастье, когда оно уже давно в самых сокровенных мечтах принадлежит тебе самой. Больнее даже, чем она могла предположить. Ей и без того приходилось видеть их каждый день... И все же, несмотря ни на что, она была искренне рада за Лили. И за Джеймса. Они оба заслужили, чтобы быть счастливыми. Мэри никогда не пожелала бы для них ничего другого. И если так сложилось, что их счастье заключено друг в друге, — то кто она, Мэри Макдональд, такая, чтобы с этим спорить? Ее ничего не связывало с Джеймсом. Никогда. Тот еще с первого курса бегал за Лили. А Мэри остались лишь робкие взгляды, брошенные в его сторону пока никто не видит, и жгучие слезы, пролитые в ночной тишине Гриффиндорской спальни для девочек.
Мэри тяжело вздохнула и сделала большой глоток горячего шоколада, стараясь перевести мысли на что-то более приятное. Думать о Джеймсе ей совсем не хотелось. Она и так уже достаточно настрадалась: четыре года девушка бок-о-бок прожила с этими чувствами, а менее больно так и не стало. И все так же ранят ее мысли о нем, все так же ранит то, что приходится видеть его с другой, и нестерпимо больно от осознания, что он никогда, никогда не посмотрит на нее так, как ей мечталось. И вроде, она уже давно привыкла к тому, что в этом и заключается весь ее мир — жить в постоянных мыслях о Нем, но знать, что он видит в ней лишь друга. Лишь подругу Лили, и это оказалось еще больнее, еще унизительнее. И если в тринадцать лет у нее получалось найти спасение в глупых детских мечтах о Джеймсе, — куда она часто сбегала от реальности, то и дело предаваясь грезам о том, что однажды он обязательно поймет, и ответит, и полюбит, и они будут счастливы, ведь иначе просто не может быть, верно? — то теперь у Мэри не осталось ничего, что могло бы ее утешить. Она выросла. И сердце больше не верит, что у этой истории есть счастливый финал. По крайней мере, не для нее.
Мэри понимала, как глупо это звучит — и все равно не могла представить себя без чувств к Джеймсу. Она… срослась с ними, позволила им стать полноценной, важнейшей частью себя самой. Здесь то же самое, что и со школой — если убрать любовь к Джеймсу, то что от нее останется? Кто такая Мэри без любви к нему? И вообще — умеет ли она жить, не любя Джеймса?..
Но теперь все ее грезы были растоптаны. Мечты встретились с жестокой реальностью. И Мэри поняла — ее мечты никогда не имели смысла. Джеймс не поймет. Не ответит. И уж точно никогда ее не полюбит. Потому что в его сердце была только Лили. Только ее он любил. Детская любовь навеки приживается в нас — и умирает вместе с нами. Таков уж был закон этой жизни. Все, что было в Джеймсе, его сердце, все его существо тянулось навстречу Лили. А к ней, Мэри, он никогда не тянулся. Но как же забыть его? Как избавиться от того, с чем ты буквально сросся душой?
А ведь иногда Мэри так хотелось, чтобы был кто-то, кто способен ее понять. Перед кем не нужно играть никакую роль. Не нужно старательно делать вид, будто ее устраивает ее жизнь, и она счастлива. И самое главное — кто-то, с кем не нужно оставлять все самое сокровенное внутри, перед кем можно открыться. И перестать носить свою боль в себе. Чувствовать — значит быть живым, а Мэри так боялась быть живой, так боялась утонуть в своем одиночестве… В такие моменты Мэри особенно ясно осознавала, насколько одиноко ей было. Но кого в этом винить, если не саму себя?
С этими мыслями Мэри приподнялась на локтях, чтобы поставить кружку с горячим шоколадом на журнальный столик. И тут странная усталость вдруг охватила ее тело — будто все силы разом ушли из нее за какую-то долю секунды. В глазах резко потемнело, и девушка почти физически ощутила, как земля уходит из-под ее ног. До этой самой минуты никогда прежде она не задумывалась о буквальном смысле этой фразы. Хоть головой Мэри и понимала, что по-прежнему находится дома, в своем любимом стареньком кресле, в котором она с самого детства так любила коротать вечера, страх неизвестности охватил все ее существо... Мэри медленно затягивало в омут; омут, состоящий из вспышек света, из странных образов, возникающих словно из ниоткуда — будто обрывки чьих-то воспоминаний… Она видела жизни, которые никогда не проживала, была в местах, которые ей никогда не доводилось посетить, перед ней разворачивались события, которые — она точно знала — никогда прежде с ней не случались.
И еще она чувствовала. Слишком сильно. Эти чувства были объемные, необузданные, пугающие своей реалистичностью. В чем-то дикие. Они буквально придавили ее своей тяжестью. И стало трудно дышать. Боль, разочарование, страх… И тоска, и ужас, и отчаяние, и вина, съедающая все изнутри, и растущая тревога, и печаль, настолько сильная, что хочется исчезнуть — лишь бы скрыться от этого чувства; и странное опустошение, словно кто-то вырвал сердце изнутри, а ты зачем-то остался жить… И что-то задрожало у Мэри внутри от такого количества горечи, что ей пришлось пережить в это самое мгновение. Но недолог был миг спокойствия. И вдруг — счастье, радость, страсть, вожделение, гордость, надежда, триумф, нежность... Прощение. И — любовь. Любовь своя и чужая. Как что-то незыблемое, вечное, чему нет начала — и уж точно нет конца. Как метка, выжженная на коже, как кровь, что течет по венам. Как смысл жизни. Возможно — сама жизнь.
А затем она увидела обрывки воспоминаний. Обрывки чьей-то жизни, вырезанные из памяти... Словно луч света, слабый, несмелый, неокрепший еще, постепенно разгоняет печальные сумерки. Глубина чувств, поглотившая ее в тот самый миг, вдруг заставила сердце сжаться от острой боли… Здесь были годы жизни, годы любви, и тоски, и метаний, и они свалились на нее в одно мгновение. И Мэри потерялась в этом водовороте воспоминаний, нырнула им навстречу, полностью отдавшись памяти о былом, о еще несбывшемся...
Туманное небо, охваченное огнем. Слабая улыбка. Мальчишеская ладонь, уверенно протянутая вперед. Чей-то крик, разрезавший тишину. Вспышки заклятий, со свистом проносящиеся мимо. Поле диких цветов под рассветным небом и оглушающие удары сердца. Чувство полета. И сам полет… Синие звезды, что почти у нее в ладонях. Холод, пронизывающий до костей. Тихий голос — словно молитва, на последнем выдохе сорвавшаяся с пересохших губ. Ночной океан и пьянящее, неизведанное чувство свободы. Крепко сцепленные руки. Толпа людей, в страхе бегущих куда-то. Яркая вспышка. Девушка с солнцем в волосах. Чьи-то нежные письма. Свет, исходящий из волшебной палочки, и пронзительно-голубые глаза напротив. Тесные объятия, от которых что-то ноет внутри. Широкая лестница, залитая солнечным светом. Серебряная луна и затерянная дорожка в саду. Едва слышное дыхание на щеках. Красивое платье цвета пепельной розы. И боль прощания. Шум дождя и чьи-то удаляющиеся шаги. Неистовый ливень, смывающий все мощным потоком… Девочка с янтарными глазами. Чей-то звонкий, счастливый смех... Кровь. Много крови. И чувство, пронизывающее, бьющее прямо по сердцу, по обнаженным нервам, по натянутым струнам раненой, одичалой души… Что-то близкое и родное. Нужное, как воздух. И в то же время — последний воздух отнимающее.
А потом была темнота. Кромешная. Всеобъемлющая. И дикий, животный страх, вдруг охвативший сжавшееся сердце. И — чьи-то сильные руки, поднимающие ее, вытягивающие из темноты. И знакомая ладонь, ведущая ее к свету.
...Кровь постепенно отлила от лица, дыхание замедлилось. Мэри была готова поклясться — даже ее сердцебиение стало едва различимо. Весь мир словно поблек и отошел на второй план. Девушка вдруг впала в странное оцепенение. Все, на что она была сейчас способна — это молча сидеть, не двигаясь и едва дыша.
Сил не было даже на то, чтобы подняться из кресла, но Мэри и не хотелось сейчас никуда идти. Она просто не могла. Все, о чем она мечтала в данный момент — чтобы это непонятное, необъяснимое чувство, будто она застряла в какой-то невесомости, побыстрее прошло. Потому что в эти секунды она даже не чувствовала себя живой. И от этого было страшно. И казалось, что время вдруг остановилось. Мэри понятия не имела, сколько она так просидела. Секунды бежали мучительно медленно, и никогда прежде девушка не ощущала столь сильного желания просто услышать тихий, успокаивающий стук часов. Стук...
Мэри медленно, все еще находясь в прострации, повернула голову в ту сторону, где над деревянным комодом висели старые настенные часы. То были любимые часы Ханны, что достались ей от матери; несмотря на их потрепанный вид, она никому не позволяла и заикнуться о том, чтобы заменить их на более новую модель. Часы все так же висели на прежнем месте, но… что-то явно было не так. И Мэри словно на подсознательном уровне уже заранее знала, что там увидит — и все равно в полном ошеломлении уставилась на часы.
Стрелка... не двигалась. Она просто стояла на месте. Вот почему не было никакого стука! Часы… остановились? Быть может, все дело в том, что они просто вышли из строя? Эти часы были действительно старыми. Такое случается, и это совершенно нормально. Старые часы перестают работать, ведь так? И нет в этом ничего необычного. Время разрушает.
Время разрушает все.
И все же что-то подсказывало Мэри — дело тут совсем не в часах, и уж точно не в их неисправности. Слишком много совпадений для одного вечера, а в совпадения Мэри не верила. Как же тогда объяснить это странное чувство, охватившее все ее тело? При том, что разум девушки наоборот обострился — в голове роилось слишком много мыслей, внимание фокусировалось на мелких, незначительных деталях, и так много чувств ей приходилось переживать в один момент, что Мэри почти потеряла связь с реальностью. Тело не слушало ее, словно больше ей и не принадлежало. И Мэри готова была поклясться — небо за окном не потемнело ни на тон, оставшись ровно в том же оттенке, что и полчаса назад. А ведь дело близилось к закату, и солнце почти зашло. Мэри с детства любила лежа в саду наблюдать за тем, как садится солнце, а потому знала, как стремительно предзакатное небо меняет свой цвет. Но как, как это объяснить? Что же происходит с ней в этой комнате? Неужели время и вправду могло... остановиться?
Мэри почувствовала, как от волнения к горлу подступила тошнота. Шум крови в ушах стал почти оглушителен. Сидеть на месте было просто невыносимо, но ее тело по-прежнему находилось в странном оцепенении. Сколько она так просидела? И сколько еще предстоит просидеть? Ведь Мэри и понятия не имела, что за этим последует. Чего ей ждать? Она не знала. И это... пугало. Ей не было плохо, не было больно, но никогда прежде Мэри не испытывала столь странного чувства — будто сама душа покинула ее тело, а разум при этом остался с ней. Движения были скованы, все происходило словно в замедленном действии. Это было удивительное ощущение... Ощущение пустоты, мертвенности, безжизненности. Будто она попала в вакуум и никак не может найти выход оттуда.
Внезапно Мэри почувствовала острую боль в правом запястье. Поморщившись, девушка поднесла руку к лицу, чтобы проверить, что же могло вызвать столь неприятное ощущение. При взгляде на собственное запястье ее сердце пропустило несколько ударов. На белой коже — именно там, где секунду назад вспыхнула боль — виднелся странный узор. Словно неведомый символ на запястье алел четкий, идеально ровный круг, напоминающий сферу, и витиеватые линии, образовывающие между собой двойную спираль.
Тук. Тук. Тук. Сердце глухо билось в груди, да так и норовилось выскочить, хотя еще секунду назад Мэри почти не чувствовала собственного сердцебиения. Ей вдруг захотелось бежать. Подальше от этого чувства, от боли в запястье, от этих странных, слишком живых воспоминаний, которые и воспоминаниями-то не могут быть, ведь это все — не она, не с ней... Мэри крепко зажмурилась и изо всех сил помотала головой из стороны в сторону — в надежде, что тем самым у нее получится прогнать от себя это наваждение. Не открывая глаз и не отнимая от лица рук, Мэри попыталась подняться с кресла. И тут новая боль пронзила ее яркой вспышкой. Мэри тихо вскрикнула и тут же рухнула на пол, схватившись за ногу. И... все закончилось. Не было больше странных видений, не было чувств, не было того оцепенения, что враз овладело всем ее телом. И вдруг Мэри отчетливо услышала, как стрелка на часах, как ни в чем не бывало, побежала вперед.
Тик… тик… тик…
В старенькой гостиной Макдональдов, что в первый раз в жизни больше не казалась Мэри уютной, тиканье часов звучало угнетающе и зловеще.
Мэри с усилием поднялась с пола и устало облокотилась спиной о журнальный столик. Сердце все еще неистово билось в груди, как заведенное; дыхание никак не могло выровняться. И вдруг Мэри увидела — то, что вывело ее из забвения, что всего минутой ранее вызвало яркую боль в ступне. На полу лежала разбитая чашка; тёмная жидкость уродливым пятном растеклась по цветастому ковру, так любимому Ханной. Один из осколков безжалостно впился в ногу Мэри — боль от пореза и послужила тем самым, что вернуло девушку к реальности.
Но что, если бы кружка не разбилась? Что, если бы Мэри не порезалась об острый осколок? Что — тогда?..
Сердце в страхе сжалось и пропустило несколько ударов. Помимо боли от порезанной ступни, что-то еще было не так. Задержав дыхание, Мэри перевела взгляд на свое запястье — туда, где все еще ощущалось легкое жжение.
Тихий ужас вдруг охватил девушку.
На бледном запястье яркими линиями проступал странный символ — двойная спираль, заключенная внутрь круга.
* * *
Святая ночь.
Так в кругу чистокровных волшебников называли ночь бракосочетания между молодыми потомками двух старинных семей. На глазах гостей происходило совершенно особенное, незабываемое зрелище — то, чему суждено было навсегда остаться яркой страницей в воспоминаниях всех тех, кому посчастливилось хоть раз в жизни побывать на подобном мероприятии. Это неслыханная честь — быть приглашенным на подобное торжество. В такие ночи все сплеталось в одно. Недаром церемония бракосочетания носила и другое название — Обряд Слияния: слияния магии, слияния двух семей, что буквально на глазах всех присутствующих становились одним целым, слияния молодых тел и (возможно) сердец, — это если очень, очень повезет… Любовь никогда не являлась целью таких браков, так что это случалось редко. И все же — случалось.
Святая ночь — это поистине священный, сакральный обряд. В магическом мире вступление в брак считалось особенным событием, по важности своей идущее наравне с рождением или смертью волшебника. На протяжении тысячи лет, еще со времен великого Мерлина, чистокровные маги преклонялись перед божественным таинством свадебного обряда. Именно поэтому обеты, данные у алтаря, были провозглашены нерушимыми.
Поскольку семей с таким высоким положением в магическом обществе было не так уж много, свадьба считалась по-настоящему редким событием в их кругу. Сами чистокровные браки, конечно, по природе своей не были чем-то уникальным, — но далеко не каждая свадьба удостаивалась столь высокого ранга. Мало иметь чистую кровь, чтобы заслужить в магическом обществе такое глубокое почтение… Бесспорно: если твоя кровь чиста — ты уже находишься на ступень выше всех тех, кому повезло меньше, но лишь если за твоей спиной — тысячи поколений предков с такой же кристально-чистой кровью, ничем не оскверненной, незапятнанной, — лишь тогда ты по-настоящему узнаешь, что такое власть.
Таких семей было немного. Оттого эту ночь и возносили, и отмечали ее со всей роскошью, какую только могли себе позволить семьи молодоженов. А для древних чистокровных семей мало что подходило под категорию того, чего они себе позволить не могли, — так что в этот день все вокруг буквально дышало красотой и великолепием.
Замок расцветал. Лица гостей — в повседневной жизни серьезные и слегка нахмуренные, как того и требовало их особое положение в обществе — сегодня сияли от радости и предвкушения. Все были счастливы. Ликующие наблюдатели. Они искренне рады остаться в истории — ведь далеко не каждому волшебнику выпадает шанс побывать на свадьбе потомков самых древних и уважаемых чистокровных родов магического мира.
Сегодня — особенный день. Лестрейндж и Блэк… Эти фамилии вот уже много веков зловещим эхом отзывались в сердцах всех, так или иначе причастных к волшебному миру. Одни из самых старинных, самых влиятельных семей, какие только можно было сыскать во всей магической Британии. Ни для кого не стало сюрпризом, что своих старших потомков Лестрейнджи и Блэки решат обвенчать. Этот день, наконец, настал — и теперь двадцать восьмое августа тысяча девятьсот семьдесят седьмого года навсегда останется в календаре долгожданным, знаменательным событием. Началом — или концом? — чего-то значимого. Чего-то, определяющего новый виток в истории магии.
Как странно, должно быть, осознавать, что часть тебя не исчезнет, не истлеет со временем, — но навеки останется на страницах истории. Что именно эта часть тебя останется жить даже после того, как ты покинешь этот мир... Ты уйдешь, а она останется. Словно самое ценное, что было в тебе — это та самая Святая ночь, к которой ты имел лишь косвенное отношение, но однажды удостоился чести лицезреть все своими глазами. Это странно было, странно и пугающе. Но — так было всегда.
Внешнее убранство замка то и дело кричало о том, что все — лишь пыль перед лицом древней магии и традиций. Но сегодня об этом никто не думал. Все радовались тому, что удостоились шанса воззреть это событие воочию, и в предвкушении озирались по сторонам.
Согласно традиции, церемония должна была проходить в главном родовом поместье семьи жениха. Владения Лестрейнджей, и без того славящихся своей любовью к организации праздных мероприятий, уже много лет как не видели столько народу. Это первая помолвка нового поколения для обеих семей. Вдвойне знаменательное событие. И без того шикарное поместье буквально светилось от окружающей красоты и роскоши.
Каждый угол, каждый камень этого огромного дома казался почти произведением искусства. Сегодня было предпринято все, чтобы сделать эту ночь поистине святой. Но как она может быть святой, пока в этом огромном замке, среди всего этого изящества и показного великолепия, есть как минимум два человека — два сердца, отчаянных, отчаявшихся, — с горечью проклинавших эту ночь, и те страдания, на которые она неумолимо их обрекает?..
В черных, как уголь, волосах Беллатрикс Блэк, в полном молчании стоящей у алтаря, таинственно мерцала россыпь белоснежных жемчужин — под стать платью. Беллатрикс не была красива, и все же что-то в ее образе неумолимо притягивало взгляд. Свадебный наряд был продуман до мелочей: ослепительно-белое платье резко контрастировало с вороным цветом волос, что придавало ее образу некую эфемерность. Белая кожа, белое платье, белые жемчужины блестят в сложной прическе — и зловещим пламенем полыхает чернота волос и потухших глаз... А лицо — словно воск. Ни тени эмоции не проявилось на ее лице с самого начала церемонии. Будто вовсе и не человек стоит в центре этого празднично убранного зала — не человек, а лишь безликая его оболочка.
Образ невесты, сотканный из противоречий. С первого взгляда и не понять, что не так — лишь спустя время это становится очевидным. В Беллатрикс совсем не было цветов: только черное и белое. И это... пугало. Как бой света с тенью, что странным образом воплотился в этой девушке. Виновница торжества, черно-белая невеста, олицетворяющая собой сразу все противоречия этой странной ночи: добро и зло, рождение и смерть, слияние и отторжение. Выбор, и в то же время его предрешенность. Счастье и страдание... И — безысходность, отчаяние, безнадежность… У этих слов нет противовеса. Просто так сложилось. День, который должен был быть счастливым, вдруг стал самым ненавистным из всех. И не оставалось ничего, кроме как принять этот день как данность, и сжиться со своей болью — прожитой и грядущей, — и вобрать в себя все то отчаяние, на которое только оказалось способно сердце, одичавшее от боли...
И все же, несмотря ни на что, в облике Беллатрикс было все, что так старалась передать Друэлла Блэк, когда продумывала свадебный наряд для своей старшей дочери. Лоск. Изысканность. Статус. Не хватало только одного. Самого главного. Но счастье никогда не являлось целью подобных браков. В эпицентре ослепительной роскоши, у мраморного алтаря, бок-о-бок стояли совершенно чужие друг другу люди.
Беллатрикс, воспользовавшись тем, что гости были слишком заняты оценкой окружающей обстановки, незаметно прикрыла глаза. Ей только исполнилось двадцать пять. Это поздний брак — зато очень выгодный для обоих семей. Союз двух старших потомков одних из самых влиятельных чистокровных родов магической Британии — это было начало новой эры, нового поколения. Это большая честь, и такая же большая ответственность. Самое ужасное ее проявление — ответственность, которую ты не просил, не хотел, и все же ее водрузили на твои плечи. Непрошенная, ненужная, разрушающая... И все ничего, если бы только был хоть один человек в этом мире, с кем можно это бремя разделить. Но нет его, этого человека. Все оказалось потерянным. Все прошлое, пережитое, все несбывшееся — теперь было навсегда скрыто от нее за плотно затворившейся дверью в лучшую жизнь. И вот сквозь темноту проступают смутные, неясные очертания, и Беллатрикс вдруг находит себя в своей новой реальности — одинокая, потерянная, до смерти перепуганная, она отчаянно пытается найти поддержку в единственном человеке, кто сейчас способен ее понять. И не находит. Рудольфус, лишь на несколько месяцев старше своей невесты, со стороны выглядит собранным, сдержанным и серьезным. И лишь одному Мерлину известно, что действительно творится в его душе. Они оба взрослые, состоявшиеся волшебники — и все же у обоих возникает странное, непонятное ощущение, будто выросли они только сейчас.
В неясном свете свечей, у роскошно убранного алтаря, молодожены молча прощаются с детством.
Для них в этой ночи не было совсем ничего святого.
Темные глаза Беллатрикс странно блестят в свете тысячи парящих свечей. Тяжелый, болезненный взгляд, устремленный в никуда. Лицо ее при этом удивительным образом остается совершенно неподвижным. Если верить утверждению, что всем невестам свойственно волноваться в день свадьбы, то следует отдать должное Беллатрикс, ничем не выдавшую собственного волнения. Только руки слегка дрожат — но девушка быстро сумела овладеть собой.
Взоры гостей устремлены на нее — одинокую невесту, рука об руку стоящую с человеком, которому через пару минут суждено стать ее мужем, — и все же что-то вопиюще неправильное было в ее образе. Какая-то пугающая, почти пророческая сила. Не так должна выглядеть невеста в день собственной свадьбы. Сейчас бы всем задуматься о том, на что они обрекают магический мир, позволяя этому союзу случиться. Предвидеть, остановить… Ведь сколько жизней тогда можно было спасти. Но этого не произойдет, и через пару минут с мраморного пьедестала, ведущего к так похожему на эшафот алтарю, сойдет не просто девушка — а будущая убийца. Из несчастной невесты она превратится в жестокого человека, главной целью которого станет желание отомстить. За себя, за непрожитую жизнь. За ушедшее детство.
Все разбитые мечты будут отомщены.
Новоиспеченная Лестрейндж еще не знает, какую роль ей суждено было сыграть в грядущей войне. Не знает она и того, что вскоре станет безликим, бездушным оружием в руках поистине страшного человека. В данный момент ее не волнует ничего — кроме отголосков былой боли в резко ожесточившемся сердце.
…Беллатрикс медленно шла по мраморному полу праздничного зала поместья Лестрейнджей. Стук ее каблуков мгновенно растворялся в звуке голосов многочисленных гостей, то и дело перебивавших друг друга восторженным шепотом. Только девушка и не слышала ничего. Ей не было до этого абсолютно никакого дела. Ей было все равно — как никогда прежде. Она даже не искала его в толпе… Того, кто обрек ее на эти страдания. Того, кто бросил. Кто отрекся от нее, променял их счастье — и на что?! На шанс сражаться за свою проклятую, мнимую, никому не нужную справедливость! А теперь ни в чем больше не было смысла.
Ни в чем.
Она уже две минуты как Лестрейндж — и сто двадцать секунд как рассталась с пустыми надеждами. Сто двадцать долгих, самых несчастных в ее жизни секунд, что неумолимо бежали вперед, словно преднамеренно разделяя ее с Ним... С некогда любимым, любившим... Но отрекшимся. И предавшим.
Сто двадцать секунд, неотвратимо приближающих сладкий момент расплаты.
* * *
Старинная библиотека поместья Лестрейнджей мягко светилась всеми оттенками желтого: мерцающие блики зажженных свечей, яркие тюльпаны в керамических позолоченных вазах, молодой огонь, уютно потрескивающий в высоком камине... На первый взгляд — лишь мелкие, непримечательные детали, но в совокупности они придавали комнате величественное, загадочное сияние. Здесь хоть и не было столь роскошных убранств, как в той части дома, где проходило торжество, но общая атмосфера была намного более расслабленной, легкой, свободной... Ровно настолько, насколько представлялось возможным в этом остылом доме.
Рабастан Лестрейндж скрестив руки стоял у высокого стеллажа с бесчисленным количеством золотисто-черных фолиантов. Он без особого интереса оглядывал комнату; равнодушный взгляд голубых глаз ни на чем не задерживался дольше, чем на пару быстротечных мгновений. Юноша не обращал совершенно никакого внимания на окружающее его великолепие. За семнадцать лет жизни в этом самом поместье роскошь стала для него скорее обыденностью, нежели чем-то исключительным. Чему тут удивляться? Это было что-то знакомое, слишком привычное. Данное ему от рождения. И все же — по природе своей Стэн совсем не был тщеславным человеком. Он просто не имел за собой привычки разбивать жизнь на плюсы и минусы, искренне полагая — есть вещи, которые стоит принять, как данность. Даже будучи частью столь влиятельной семьи, как Лестрейнджи, Стэн никогда не ставил себя выше других — тех, кто не имел так много власти и почета, сколько было даровано ему с того самого момента, как он пришел в этот мир. Никогда. Хотя бы потому, что для него самого этот титул нес в себе намного больше, чем одно лишь благо.
В чем же здесь благо? Быть Лестрейнджем — это море возложенных ожиданий, это ответственность, это невозможность за всей мишурой увидеть себя, подлинного, настоящего, и жить так, как хочется, как чувствуется, а не как предписано. Это невозможность дышать легко и свободно. А иногда и вообще — дышать... Тут главное как можно раньше усвоить урок: если не научишься сживаться со своей ролью, срастаться с ней самым своим бытием, быть тем, кем тебе — положено быть, то этот мир сломает тебя. Поглотит. Уничтожит, словно и не было тебя никогда. И Стэн с самого детства жил с четким осознанием, что рано или поздно этот момент обязательно придет. Ведь все оступаются. Только вот не у всех есть право на этот единственный неверный шаг. Стэн знал также и то, что у него этого права не было. Но это отнюдь не делало его несчастным человеком. За семнадцать с половиной лет он научился не задавать себе лишних вопросов. В конце концов, если долго жить в соответствии с тем, чего от тебя ожидают, то можно вполне успешно убедить себя в том, что счастлив.
Счастлив...
А был ли он счастлив? Знал ли он, что оно, счастье, из себя представляет?..
Светловолосый юноша со вздохом облокотился плечом о деревянный стеллаж и перевел задумчивый взгляд в противоположный конец комнаты. Впереди его ждал отнюдь не легкий разговор.
— Давай сразу обозначим, что я с места не сдвинусь, пока мы со всем этим, — Стэн плавно обвел рукой комнату, — не разберемся.
Его голос звучал тихо, но очень четко. Стоило его словам слабым отзвуком раствориться в мерцающем полумраке, как в библиотеке тут же воцарилась полная тишина. Вкрадчивая, давящая. Та тишина, что встревожила бы любого, — но не Стэна. Тот лишь терпеливо сложил руки на груди, усталым жестом потер переносицу и в ожидании уставился в противоположный конец комнаты — туда, где была сестра.
Красивая девушка неподвижно сидела в высоком кресле из темно-зеленого бархата и задумчиво вглядывалась в сумеречный сад за окном. На голос брата она даже не повела плечом.
— Ладно, — хмыкнул Стэн, засовывая руки в карманы брюк. — Я никуда не спешу. Можем хоть всю ночь тут просидеть. Ты, главное, устраивайся поудобнее.
И снова он не удостоился никакого ответа.
— Поразительно, — после нескольких минут молчания, снова заговорил Стэн. Теперь его голос звучал слегка насмешливо: — Ты вообще в курсе, что мы брат и сестра? Должна же понимать, что в упрямстве тебе меня не переплюнуть.
Тишина.
Стэн не воспринимал это на свой счет. Он знал — Серене сложно принять чью-то помощь, сложно впустить кого-то в свой мир, и Стэн понимал это, понимал лучше всех — он ведь и сам был такой же. И он уважал выбор сестры, ее чувства и желание оставаться в стороне ото всех — в стороне от жизни, — но только не когда дело касалось ее безопасности. Или безопасности кого-либо из его семьи. И плевать он хотел, что они думают по этому поводу. Он никогда, никогда не позволил бы чему-то плохому случиться с его семьей.
— Я не пытаюсь тебя учить жизни, — выдохнул он. — Просто мне не все равно. Правда. Я надеюсь, ты это знаешь. — Тихие слова почти шепотом, почти против воли сорвались с его красиво очерченных губ.
Раз — и что-то изменилось в этой холодной комнате. Что-то сломалось, — а быть может, наоборот, срослось. Серена Лестрейндж медленно обернулась на брата.
Она, безусловно, была красива. Белая кожа мягко сияла в дымном полумраке комнаты; тонкие черты лица придавали ее образу изящность и нежную утонченность. Ясные, выразительные глаза глубокого серо-голубого цвета — под стать фиалкам в летнем саду миссис Лестрейндж. Какой странный, необычный цвет… Эти глаза делали образ девушки почти эфемерным. А волосы — потемневшее серебро, непокорными волнами спадали вниз по гордо выпрямленной спине. В ней мгновенно угадывалась порода, врожденный аристократизм, — но было при этом что-то, что незримо утяжеляло ее образ, делало его острым, надрывным, глубоким — почти до боли… И достаточно было лишь пары секунд, чтобы точно понять, что.
Взгляд. Взгляд фиалковых глаз был не просто печальным для столь юного возраста — он был болезненным, отсутствующим.
Если бы можно было описать человека одним словом — или нет, даже не так: если бы можно было выбрать одно слово, одно-единственное, которое найдет свое истинное олицетворение в конкретном человеке, то словом Серены однозначно было — «боль».
То, что она олицетворяет в себе.
То, что, казалось бы, течет у нее по венам.
И вся ее жизнь — лишь попытка убежать от боли. Попытка создать в этой жизни мнимый уют — не только для себя, но и для всех окружающих. Это читалось во всем — и даже комната, в которой они сейчас находились, была ярким тому примером.
И парящие в воздухе свечи, и уютно потрескивающий камин — все, от начала и до конца, было делом рук Серены. Юная Лестрейндж удивительным образом умела создать уют буквально из ничего. Заходя в комнату, она мгновенно зажигала в ней свечи, если за окном уже стемнело — или же раздвигала тяжелые шторы, чтобы поскорее впустить солнечный свет, если на улице все еще теплился день. Она наколдовывала вазы с живыми цветами, яркими, хрупкими, источающими тонкий аромат диких полей, и всегда следила, чтобы температура в помещении оставалась максимально комфортной для всех присутствующих — не жарко, не холодно, не влажно, не душно, — лишь бы только легче дышалось... Словом, она делала все, чтобы в этой комнате просто хотелось быть.
Все вокруг буквально оживало от ее присутствия.
Стэн любил сестру и понимал ее гораздо лучше, чем могло показаться на первый взгляд. Возможно, даже лучше, чем представлял. Или чем представляла сама Серена. Они ведь были с ней в одной лодке. Те ожидания, что непрошено взваливают на плечи потомков столь древнего и благородного рода, как Лестрейнджи, с самого детства душили их обоих. И пусть для всех вокруг Серена являлась ярким примером того, как должна себя юная чистокровная волшебница подавать в обществе, Стэну сложно было — невозможно даже — принять ее такой. Что-то искаженное, неестественное, вопиюще неправильное было в ее холодности. Для него казалось вполне очевидным, что Серена, с виду извечно спокойная и уравновешенная, на самом деле уж слишком давно самой себе не принадлежала. Возможно — настолько давно, что ей и самой уже не понять, как среди этого маскарада безликих душ суметь вновь отыскать себя.
Окруженная живыми цветами, парящими свечами и ярким солнечным светом, создающая уют, дарящая его всем вокруг, Серена старалась убежать от принятия того, что ей отчаянно не хватало уюта собственной души. И каждый раз, глядя на сестру, Стэн не мог избавиться от навязчивой мысли, что она ускользает. Как песок сквозь дрожащие пальцы. Ей не было уютно в этой жизни, она... не хотела здесь быть. И все бессчетные попытки воссоздать тепло, сотворить уют, хоть на секунду превратить этот мир в хорошее, светлое место — все это лишь попытки поверить в то, что жизнь еще может быть лучше. Лучше, чем она была в ее памяти. Мнимая, обманчивая видимость комфорта... Ведь если окружать себя вещами, которые согревают, то можно надеяться, что и сердце рано или поздно тоже согреется.
Но глядя на сестру, в нежной задумчивости всматривающуюся в седые сумерки за окном, Стэн отчетливо понимал — не согрелось. И это было так понятно, так кристально ясно, ведь в этом была вся Серена, и в то же время — полнейшая ее противоположность.
А ведь никто не видел ее настоящей. Никто не знал — да и не хотел знать. Все в их кругу поголовно восхищались ее вежливостью и красотой, ее плавной грацией и столь искренней обходительностью. Она действительно олицетворяла в себе все, что так ценилось в обществе истинных аристократов: острую утонченность, деликатность, проявлявшуюся в каждом отточенном движении, и теплую, учтивую сдержанность. Она всегда со всеми вела себя дружелюбно и приветливо, но при этом неизменно держалась чуть в отдалении, тем самым демонстрируя свою стать. Ее ответы — вежливы и отточены, не слишком кратки, но и не объемны до вульгарности. Точно рассчитанный, идеальный баланс вежливости и бесстрастия. И так — во всем. Она была чувствительна, но абсолютно не эмоциональна, решительна, но не импульсивна, улыбчива, но никогда — оживленна. И даже те, кто казалось бы хорошо ее знали, могли с точностью отметить, что Серена Лестрейндж по жизни была слишком уж безупречна. Она никогда не злилась, не повышала голос и в целом не проявляла на людях лишних эмоций. И даже от ее приветливости неизменно веяло прохладой и безучастностью. И как бы Стэну ни хотелось ее пробудить, как бы ни старался он хоть на секунду зажечь на ее лице настоящую, искреннюю улыбку — каждый раз лишь отчетливее убеждался в том, что от той веселой, непредсказуемой девчонки, с которой ему посчастливилось вырасти, ничего уже не осталось. Ее сменила эта холодная, бесконечно далекая девушка, пожизненно держащая лицо.
— Стэн, — Серена перевела задумчивый взгляд серо-голубых глаз на брата, застывшего в противоположном конце комнаты. И улыбнулась. — Ты забыл, как дышать?
Стэн лишь сильнее нахмурился в ответ на ее слова. Он помолчал пару секунд, словно собираясь с мыслями, и лишь затем негромко произнёс:
— Серена, ты ведь и сама прекрасно знаешь, что это не шутки, — в пол голоса произнес он, четко выговаривая каждое слово. Серена всегда безошибочно определяла по тону брата его настрой, и она знала, что Стэн теряет терпение. — Я понимаю, если ты не хочешь говорить об этом со мной. Тогда давай найдем кого-то другого. Кого ты послушаешь. Руди, родители — мне все равно, но мы не можем оставить все так, я не могу все так оставить, и…
Серена нервно усмехнулась, не дав Стэну договорить.
— Родители? Ты серьезно? — она вскинула голову и с насмешкой взглянула на брата. Он стоял напротив, с непроницаемым выражением лица глядя на сестру. — Это когда, интересно, родители нам помогали?
Стэн промолчал. Его взгляд сделался хмурым, предупреждающим, но Серена уже поднялась из отцовского кресла и, не произнося ни слова, медленным шагом двинулась к брату. Теперь, когда их разделяла всего пара шагов, Стэн видел, как ее серо-голубые глаза буквально пылают от гнева, бушующего внутри. Это было так странно — видеть то, как ее взгляд вдруг зажигается, вспыхивает от волны эмоций, как из равнодушного и бесстрастного он становится почти живым.
И никто первым не нарушал эту тяжелую, вязкую тишину, возникшую между ними. Лишь тишина, и две пары глаз — фиалковые и небесно-голубые, — и темнота, неминуемо подступающая к их дому.
— И самое главное, — продолжила Серена, усмешка на бледных губах совсем не отражалась в ее глазах, — с каких это пор мы вообще заботимся друг о друге?
Стэн и бровью не повел в ответ на эти слова, хотя было очевидно, что они задели его за живое. Серена — всегда — знала, куда метила, и в этом была ее особенность — она совершенно точно знала, как причинить боль. Ей было достаточно лишь пары секунд, чтобы увидеть все слабые места. То, что болит. Что пока еще не зажило. Или — никогда не заживет. Но Серена никогда не использовала этот свой «дар». Она знала, что может, — но выбирала промолчать, вместо того, чтобы ударить в самое больное.
— Почему бы тебе, — ее тон вдруг сделался ледяным. Изящный пальчик уперся в грудь Стэну, и фиалковые глаза вспыхнули холодом, — не заняться своими делами?
Резкий поворот — к окну, к окну — лишь бы не видеть Стэна, лишь бы не смотреть в его глаза, не замечать жалости в его взгляде, — и ее волосы тут же взметнулись вверх серебристым водопадом, и — тихо, на одном выдохе, почти с горечью она прошептала:
— Не касающимися меня.
Серена устало обхватила себя за плечи и стала молча смотреть в окно, давая понять, что разговор окончен. Она злилась. И это было так... странно и удивительно, так не свойственно ее от природы спокойной, сдержанной натуре.
— Серена, — примирительно начал Стэн, выставив обе ладони вперед, словно показывая сестре — он здесь вовсе не для того, чтобы ссориться. — Я не давлю на тебя — ты просто пойми, что...
Серена медленно обернулась и подняла на брата тяжелый взгляд. Стэн тут же осекся. Она... умела смотреть громко. Зачастую оставаясь немногословной, эта девушка точно знала, как посмотреть так, чтобы развеять тучи любых сомнений. Словно все невысказанное находило отображение в ее взгляде.
— Что же? — прохладно спросила она.
Стэн выдохнул сквозь плотно стиснутые зубы. Мерлин бы ее побрал.
— Я переживаю за тебя, ладно? — почти с вызовом произнес он.
Ну вот. Дело сделано. Обратной дороги нет. Рабастану Лестрейнджу всегда было слишком сложно говорить о своих чувствах. Произносить это вслух казалось чем-то невозможным, непозволительным, недопустимым. Даже когда дело касалось его семьи. Так мало людей на свете, кто действительно что-то значит для него — и все же любое проявление теплых чувств представлялось Стэну настоящим испытанием. Он предпочитал доказывать свою привязанность — любовь? — через поступки, хоть и те зачастую шли вразрез с общепринятыми нормами того, как человек должен вести себя со своими близкими. Но слова... они были совершенно бесполезны. Особенно в их мире. Какой смысл от этих слов, если все равно каждый из них на всю жизнь останется неуслышанным?
Серена смотрела на брата с едва уловимым удивлением. И молчала. Она не решалась заговорить, потому что все, что прозвучит после, лишь разрушит эту самую счастливую секунду, в которой ты знаешь, что нужен. Ты точно это знаешь. Все-таки нужен, нужен кому-то! Не счастье ли это? Не это ли — то, по чему так отчаянно ныло сердце, еще с самого детства?
Просто почувствовать себя нужным. Осознать себя частью чего-то важного. Частью семьи. И какая разница, насколько холоден и неприветлив порой бывает этот мир — какая к черту разница, если можно найти укрытие в этом хрупком, пугающем тепле?.. Рядом с теми, кому не все равно.
Серена Лестрейндж прикрыла глаза и слегка помотала головой из стороны в сторону. Это — ловушка. Нельзя послаблять свои защитные механизмы, за шестнадцать лет жизни в этой семье почти доведенные до идеала. И ради чего? Ради тепла? Понимания? Любви? Нет — так не было не заведено у Лестрейнджей. Серена, тем не менее, искренне любила свою семью: любила Стэна, любила Руди, по-своему любила родителей, — но так же знала, что ото всех нужно держаться на расстоянии. Потому что в конце концов у тебя есть только ты сам. Так было заведено. А все остальное — слабость. И она точно знала, что слова Стэна минутой ранее, слышали бы это родители, воспринялись бы ими именно так — лишь слабость, жуткая, унизительная слабость, — а оттого эти слова были еще более дороги ее сердцу. Но к хорошему привыкаешь быстро. И ей было страшно, что однажды почувствовав себя нужной, она уже не сможет жить по-другому.
Стэн молча смотрел на сестру — на то, как долго она стояла с зажмуренными глазами, словно бы ведя с собой целые диалоги внутри, как медленно, ломанными движениями она откинула с лица светлые пряди, как стремительно подошла к окну — и застыла. Обхватила себя руками, уже второй раз за этот странный вечер, словно бы давая понять — я своя собственная опора.
Я в тебе не нуждаюсь.
И — я не хочу, чтобы меня спасали.
Ее тонкая фигурка на фоне темного окна казалась призрачной и воздушной. Почти невесомой. И сердце Стэна сжалось от одной лишь мысли о том, что ей, такой хрупкой, со всем приходится справляться в одиночку. Быть одной против всех — и в то же время одной во всеобщем потоке. И самая тревожная мысль — она, кажется, настолько привыкла быть одной, что ей и самой уже кажется дикой сама мысль о том, чтобы впустить кого-то в свой израненный, сломанный мир. И в этом, несомненно, была и его вина. Он, быть может, и сам хотел бы жить иначе, но любые проявления чувств пугали Стэна еще с самого детства. Это ведь так неправильно, так непринято, так болезненно — заботиться о ком-то, кроме себя самого. И еще опаснее, если другие об этом знают. Если видят, что тебе не все равно. Тогда твоя слабость не просто живет в тебе, но и делает тебя мишенью. Прямо указывает, куда бить. Где точно будет больно. Поэтому он раз за разом выбирал позицию наблюдателя — защитника, прячущегося в тени, — ведь он здесь, совсем рядом, и он всегда поможет в случае необходимости... но поможет с таким холодным взглядом, таким бесстрастным выражением лица, что сложится ощущение — он просто проходил мимо. Просто оказался в удачное время в удачном месте. Но никто никогда не узнает, что он лишь выжидал подходящего случая — того самого момента, когда нужно будет подставить свое плечо.
Но... это была сестра. Одна из немногих — возможно, единственная, — ради кого он еще готов был идти против себя самого, ломать собственные принципы. Ведь кто еще был у него в этой жизни? Только семья. Какой бы она ни была. Какими бы далекими они порой друг другу ни казались. Мать, отец, Рудольфус, Серена... В этих четырех людях, как ни странно, заключался весь его мир. Мир колючий, холодный, неуютный, — но это был весь мир, что он знал. Все, что было ему знакомо и дорого.
— Стэн, — уже мягче сказала Серена. Она смотрела на него прямо, чуть склонив голову, и что-то внутри юноши задрожало от грусти. — Тебе не о чем беспокоиться. Правда — не о чем. Давай... забудем об этом? Я прошу тебя, давай забудем. Не навсегда — я знаю тебя, знаю, что ты это так не оставишь, но… Давай забудем хотя бы на сегодня. Я обещаю, — ее тон был таким же твердым, непоколебимым, что и ее взгляд, — обещаю, что отвечу на все твои вопросы. На все. И мы разберемся с этим — что бы это ни было — вместе. Но сегодня… Сегодня не обо мне. Но о Руди. Он наш брат, мы… обязаны ему этим.
— Я — мы, Серена, мы ничем никому не обязаны, — тон Стэна сделался опасно тихим. Предупреждающим.
— Обязаны, — девушка просто пожала плечами и повторила: — Обязаны, Стэн. Он наш брат. Наша семья. Это его день, и ты знаешь — ты ведь знаешь, что ему нелегко. Святая ночь… никого не щадит. И мы должны быть рядом с ним. Ты видел его взгляд? Он… потерян, Стэн. Руди — и потерян. Я за всю свою жизнь не видела в нем столько страха. Я знаю, что ты делаешь это для меня… Но я прошу у тебя один день. Один. Мы не можем сейчас от него отвернуться. Ты не можешь.
Стэн склонил голову набок. Он знал, что Серена была права. Сегодня действительно был неподходящий день. И Руди… Стэн видел тот страх в глазах брата, о котором говорила Серена — страх, и отчаяние, и растерянность, и разрастающуюся пустоту. Но Руди справится. Им всем придется пройти через это — рано или поздно. Это не убивает. А Серена… Один Мерлин знал, что с ней происходило. С чем они имели дело. И это пугало его настолько, что Стэн буквально чувствовал, как в его венах леденеет кровь от одной лишь мысли, что с его сестрой может что-то случиться. Она была права — сегодня был явно не подходящий день. Не подходящий, чтобы ставить безопасность его сестры под угрозу, и ни один день, слышит Мерлин — ни один день, пока он, Рабастан Лестрейндж, жив — не будет для этого подходящим.
Стэн выпал вперед и резко схватил Серену за тонкое запястье. Эффект неожиданности сработал, и рука сестры мгновенно оказалась в его цепкой хватке.
— Отпусти меня! — прошипела Серена. Она принимала безуспешные попытки вырваться, но хватка Стэна была сильнее.
— Непременно, — мрачно хмыкнул Лестрейндж, лишь крепче перехватывая ее руку. — Через минуту так и сделаю.
И с этими словами он потянул вверх ее запястье. Тонкая ткань рукава темно-зеленого платья сползла вниз, обнажая бледную кожу. В ту ночь лунный свет был удивительно ярким, так что даже несмотря на полумрак в комнате Стэн почти сразу разглядел то, что так силился там найти. Серена обессилено прикрыла глаза.
На бледной, почти светящейся в темноте коже виднелся странный узор, похожий на расплывчатую спираль в полупрозрачном круге. Линии были едва заметны, настолько нечеткие, что создавалось впечатление, будто их уже не раз пытались стереть с нежной кожи, — но оттого они не стали выглядеть менее устрашающе. «Руны», — тут же пронеслось в голове у Стэна. Вот только хоть он и был одним из лучших учеников на курсе, на ум при виде этих витиеватых линий так ничего и не приходило.
Вдруг дверь в библиотеку стремительно распахнулась, и комнату тут же заполнили звуки музыки и голоса гостей, и мягкий свет, льющийся прямо из коридора. Серена резко выдернула запястье из рук Стэна.
Она молча смотрела на него таким взглядом, что любому стало бы не по себе, — но не Стэну.
— Ты свинья, — ядовито прошипела она.
Стэн в ответ лишь молча возвел глаза к потолку.
— Вижу, вы оба сегодня в прекрасном настроении — чей-то насмешливый голос донесся до них из другого конца комнаты. — На вас смотреть — сплошное удовольствие. Прямо глаз радуется.
Красивый светловолосый юноша вальяжной походкой подошел к Лестрейнджам, напряженно смотрящим друг на друга, и приветственно похлопал Стэна по плечу.
— Люциус, — кивнул Стэн, пожимая в ответ руку приятеля. Он уже было повернулся обратно к сестре, как его взгляд задержался на Малфое. В голубых глазах росло удивление. — Что это с тобой?
Малфой насмешливо приподнял бровь. Сказать, что вид у него был — и это мягко говоря! — не совсем присущий единственному наследнику одного из самых старых чистокровных родов, да еще и во время такого серьезного торжества, как Святая Ночь, значило не сказать ничего. Верхние пуговицы его белой рубашки были расстегнуты, рукава наполовину закатаны, серебристые волосы растрепались и забавно торчали в разные стороны. Брат и сестра в ожидании уставились на юношу, еле скрывая свое удивление.
— Со мной? — в притворном изумлении протянул Люциус. — Понятия не имею, о чем ты, Лестрейндж. Мне казалось, я столь же очарователен, как всегда. — В темно-серых глазах плясали веселые огоньки. — Ты не согласен?
— А где Кай? — с подозрением спросил Стэн, игнорируя вопрос Малфоя.
— Скоро будет, — невинно произнес Люциус. — А что, ты уже соскучился?
Серена еле сдерживала улыбку, наблюдая за Малфоем. За всеми его провокационными вопросами и ребяческими, нелепыми шутками она даже и сама не поняла, как что-то в груди вдруг расслабилось, и она уже не думала о той стычке со Стэном, что произошла минутой ранее. Она не забыла — но это больше не висело над ней темным облаком. И она была благодарна Люциусу за это, хоть он и сам, наверно, не понял, что сделал. И как сильно ей помог. И лишь за это можно было легко простить ему всю ту белиберду, что он нес — потому что, во-первых, Кай Стоун уж точно не был тем человеком, по которому можно было соскучиться. И это знали все, кому посчастливилось хоть раз в жизни с ним пообщаться. Уж тем более это знали Люциус, Стэн и сама Серена — удостоившиеся чести с ним вырасти. Люциус Малфой был единственным — единственным человеком во всем мире, кто мог провести с ним несколько часов подряд и при этом не запустить себе в голову Авадой в ближайшем темном переулке.
Люциус и Кай лет с тринадцати поддерживали определенную традицию, сложившуюся между ними: каждый раз, когда мероприятие, на котором они были обязаны находиться — будь то чья-то помолвка, День Рождения, благотворительный бал, — приближалось к своему логическому завершению, эти два негодяя прямо под носом у родителей умудрялись найти момент, чтобы незаметно сбежать с праздника. Минут на тридцать. Как раз достаточно, чтобы успеть распить на двоих бутылку огневиски, незаметно захваченную с собой одним из них — и как ни в чем ни бывало вернуться к гостям, до того, как их родители могли что-либо заподозрить. Возвращались они всегда раскрасневшиеся, радостные и с лукавым блеском в глазах. Глядя на Люциуса, и Стэн и Серена оба отлично понимали, что именно только что произошло. И от этого растрепанный вид Малфоя казался им еще более забавным.
— Соскучился я, Малфой, только по твоему трезвому взгляду, — саркастично протянул Стэн.
— Да ну тебя, Лестрейндж, — с усмешкой отмахнулся Люциус. Он весело подмигнул Стэну и уселся прямо на резной стол из красного дерева, предварительно отодвинув в сторону все письменные принадлежности. Серена задумчиво склонила голову набок. Их взгляды встретились.
Стэн, ничего не объясняя, развернулся к двери и плавно пошел к выходу. Словно почувствовав на себе вопросительные взгляды Люциуса и Серены, он протянул, так и не удосужившись остановиться и повернуться к друзьям:
— Кто-то ведь должен помешать Руди бессовестно познавать все прелести жизни новобрачного.
И был таков. Когда за Стэном негромко захлопнулась дверь, Люциус поднял взгляд на Серену, стоящую напротив него.
— Привет, — с улыбкой произнес он, словно они только что увиделись.
— Привет, — в тон ему ответила девушка.
Ей сложно было сдержать улыбку. Только не рядом с ним. Как тут не улыбаться, если одно лишь его присутствие уже сделало этот день чуть ли не самым счастливым за все летние каникулы? Малфой два месяца провел на юге Франции, в гостях у дальней кузины своего отца, так что они не виделись с конца июня. Удивительно, но Люциус совсем не выглядел загоревшим — все та же алебастрово-белая кожа, присущая всем Малфоям. Серене вдруг стало любопытно, как бы загар сочетался с его серебристым цветом волос.
— Как Франция? — спросила она.
— Неплохо, — юноша пожал плечами. — Сейчас — так особенно.
На вопросительный взгляд Серены Люциус протянул:
— Мне она больше нравится в воспоминаниях.
Девушка тихо рассмеялась.
— В воспоминаниях, — улыбнулся Люциус и шутливо развел руками, — жизнь всегда кажется намного красочней.
Он довольно зажмурился, и Серена не могла заставить себя отвести от него взгляд — выглядел он так, словно сидел на южном побережье Франции, на пляже, подставляя бледные щеки ласковому летнему солнцу.
— Правда? — девушка недоверчиво приподняла бровь. — А я думала, что жизнь играет новыми красками, когда ты пьян. Знаешь, Кай, огневиски, крыша. Все такое.
Люциус приоткрыл один глаз и хитро посмотрел на девушку. Темно-серые глаза весело заблестели.
— Ты, Серена Лестрейндж, всегда видишь меня насквозь.
Серена сложила руки на груди и с усмешкой фыркнула. Люциус тут же растянулся в ленивой, кошачьей улыбке и посмотрел прямо на девушку. Что-то внутри нее напряглось, задрожало под этим ровным взглядом, но ни один мускул не дрогнул на ее красивом лице. Это были странные отношения. Они никогда не клялись друг другу в вечной дружбе, не особо часто проводили время вместе, не делились секретами. Но, тем не менее, во всем мире для них не было человека ближе, чем они друг для друга.
Для Серены Люциус был олицетворением всего самого светлого, что есть в ее жизни. Словно невидимая рука, ведущая ее сквозь темноту. Как бы страшно ей порой ни было, насколько потерянной или выбитой из колеи она порой ни оказывалась — всегда появлялся он. И все сразу же становилось лучше. Проще. Светлее. Единственное постоянство в ее жизни — за исключением, разве что, семьи. Но семья — это совсем другое. Перед ними тоже нужно играть свою роль: быть идеальной дочерью, идеальной наследницей рода, идеальной, идеальной, идеальной... И самую сложную из ролей — быть счастливой. Не просто казаться — быть. Найти свое счастье в этой тюремной клетке...
Но Люциус... С ним просто не нужно было играть. Не нужно было доказывать ему свое мнимое, выдуманное счастье. Ведь не было его, этого счастья — жизнь Серены была вечной гонкой за родительским одобрением. А на деле лишь побег — подальше от рамок, от ожиданий, от глупых, проклятых устоев. От воспоминаний… Серена была слишком гордой, чтобы признать — она задыхается под гнетом этой фальши. А Люциус… Он понимал.
— Почему ты тут? — вдруг спросил Люциус. — У тебя брат только что женился.
— Отпраздную тогда, когда увижу счастье в его глазах, — просто ответила Серена, пожимая плечами. — Пока я его не видела.
Люциус внимательно посмотрел на девушку. Он больше не улыбался. В темно-сером взгляде не было удивления, лишь понимание — и какая-то предрешенность.
— Со временем, — тихо произнес он, — со временем ты учишься находить счастье даже там, где сперва кажется, что его нет.
Серена лишь печально улыбнулась и перевела тяжелый взгляд за окно. В молодых сумерках сад казался почти черным. Теперь, в подступающей темноте, он совсем не казался ей уютным. Удивительно, вдруг подумалось ей, как темнота уродует даже самые красивые из вещей.
— Точно не пойдешь? — уточнил Люциус, кивая в сторону двери. Музыка, льющаяся из коридора, стала громче, и до их слуха донесся чей-то смех. Праздник был в самом разгаре. — Там танцы, и настоящее веселье. — Усмешка на бледных губах перед тем, как добавить: — И море огневиски.
— Мне не хочется, — помотала головой Серена. — Ты иди.
— Значит, останемся здесь, — просто ответил Люциус, игнорируя ее последние слова. Он ловко спрыгнул со стола и направился к стоящему неподалеку бархатному дивану.
— Ты не пойдешь обратно? — Серена подняла на него удивленный взгляд. — А как же танцы и веселье?
— Я похож на человека, кто будет всю ночь плясать под песни о любви? — протянул Малфой, со вздохом падая на мягкий диван и вытягивая вперед длинные ноги. — Я почти оскорблен.
— Ни в коем случае! — поспешила возразить Серена. В ее серо-голубых глазах плясали искорки смеха. — Но ты похож на того, кто будет очень заинтересован частью про море огневиски.
— Что ж, — усмехнулся Люциус, — прийдется оставить Каю честь наслаждаться этим в одиночку. Чем только не пожертвуешь ради тебя.
Что ж, — Серена точь-в-точь скопировала тон Малфоя, — в таком случае — я польщена.
Люциус немного подвинулся на диване и приглашающе похлопал ладонью по пустующему месту рядом с собой.
— Присоединишься?
— С удовольствием.
Серена оттолкнулась от подоконника и легко преодолела расстояние до дивана. Она неслышно опустилась рядом со слизеринцем, и они, не произнося ни слова, молча сцепили руки. Голова Серены удобно устроилась на плече Люциуса, — и они оба едва перестали дышать. Как много это значило для них обоих, и как сложно было объяснить это чувство, эту связь, прочно связавшую их друг с другом. И как сложно признаться в этом — даже самому себе.
Люциус боковым зрением наблюдал за Сереной, внимательно всматривался в ее лицо, стараясь не повернуть головы, — лишь бы она не заметила. Не поняла. Он знал, что это сложный для нее день. А еще — что Серена никогда, ни за что в этом не признается. Даже ему. Она вообще не умела показывать свои чувства. Не не хотела — не умела, и все. И это нормально — у нее ведь не было шанса этому научиться. В чистокровных семьях каждый строит себя, как может. И Серена себя построила. Вырастила. Как смогла. Наверное, ей так было легче.
Но он знал — ей не были чужды чувства. Это с виду она такая отчужденная, нелюдимая, а на деле она просто слишком много чувствует. И слишком сильно. Сильнее, чем многие. Она оттого и не хотела сегодня праздновать, потому что счастье брата очень много для нее значило. И цеплялась она за это — чужое — счастье намного отчаяннее, чем за свое собственное. Но ради любимых людей Серена готова была хоть весь мир перевернуть — но отвоевать у судьбы для них счастье. Святая Ночь стала для нее чуть ли не большим ударом, чем для самого Руди. Потому что для Рудольфуса Лестрейнджа счастье заключалось в том, чтобы суметь с достоинством исполнить свой долг. Заслужить похвалу, одобрение. Знать, что ты справился — ты чего-то стоишь… Серена же видела в этом лишь бесконечное страдание. А Люциус — он просто старался не думать о том, чего в любом случае изменить нельзя. Никогда. Как бы ни старался. Для него в этом и заключалось счастье — в понимании, что ты сумеешь найти его при любом раскладе, взрастить на любой почве.
А еще счастье — это быть рядом с Сереной. Быть с ней, когда у нее не осталось больше сил. Держать ее за руку, когда она испугана и потеряна — ведь ей так хочется хоть раз в жизни побыть слабой, но так страшно позволить себе это. Страшно, что не будет пути назад.
Люциус осторожно сжал ее ладонь в своей. Серена ничего не сказала, но еще ближе прижалась к нему, уткнувшись носом в его рубашку. От него пахло морем и чем-то цитрусовым. Девушка прикрыла глаза. Она мечтала увидеть море. Не такое, как видела каждое лето, когда они семьей перебирались на пару недель в свой загородный дом на берегу Ла-Манша. Она мечтала о бескрайнем, необъятном море. Диком. Пустом. Для нее это был… как символ свободы. Свободы и жизни. И Люциус пах именно так, как, ей казалось, пах бы тот день, когда она посмотрит на это море перед собой. Она иногда позволяла себе думать об этом дне, представлять, что почувствует в тот момент. Не часто — потому что это слишком опасно, позволять себе мечтать. Слишком больно потом открывать глаза. Но порой именно этот слабый огонек, эта призрачная мечта давали ей силы идти дальше. Люциус… был этой мечтой. Он и сам того не понимал — как много он ей дает, как спасает ее своим присутствием.
Больше они не проронили ни слова за этот вечер. По мере того, как за окном темнело, комната заполнялась мягко-желтыми бликами от игры огня в камине. Мерцали свечи. И на сердце становилось тепло.
Этот вечер, кажется, вполне себе можно было пережить.
* * *
Тени от ярко горящих факелов тревожно дрожали на каменных стенах, сливались друг с другом в безумном, яростном танце и пылко рассеивали полночную темноту. Тишина оглушала. Девушка с медно-золотистыми волосами сидела на стылом полу, обхватив руками чуть дрожащие от холода колени, и внимательно всматривалась в пустую раму портрета на стене.
Алиса Стоун больше всего на свете любила приходить сюда по ночам. Под покровом тьмы, когда весь замок спал и можно было не бояться случайно наткнуться на отца, брата или кого-то из многочисленных слуг, которых девушка даже не помнила по именам, она приходила в этот коридор и садилась на каменный пол, как раз рядом с единственным подоконником. И часы напролет разговаривала с портретами. Независимо от того, какое время года было за окном, Алиса садилась исключительно на пол — и какое-то время молчала, давая себе время привыкнуть к темноте и пронзительной тишине своей тайной обители, изо всех сил стараясь не обращать внимания на пронизывающий холод векового камня под босыми ногами. Широкий подоконник, особенно уютный в серебристом свете луны, всегда оставался пустым. Уже через пару минут ее тело начинала пробирать невольная дрожь, но девушка лишь сильнее куталась в тонкую шерстяную кофточку, накинутую поверх ночной рубашки, и крепко обхватывала себя за худые коленки.
Алису не пугал холод. Ее вообще ничего не пугало.
Девушка знала — сядь она на подоконник, то непроизвольно окажется выше большинства портретов, висящих на стене напротив. А она не хотела быть выше. Ей хотелось быть рядом, преимущественно наравне — как дань уважения тому, что эти люди, бесследно ушедшие в туман прошлых веков, никогда не знавшие ее при жизни, все же раз за разом впускали ее в свой мир. Когда ей не оставалось ничего, кроме как бежать из своего собственного. Порой ей казалось, что они — неизвестные волшебники, много лет назад запечатленные чьей-то кистью на старом холсте, — хоть и жили в бесконечно далекой, недосягаемой для нее реальности, а на деле были единственными, с кем она могла поговорить в этом доме.
Единственными, кто хотел слышать.
Алиса тяжело вздохнула и опустила взгляд. Что-то в сердце кольнуло, какая-то невидимая, призрачная струна натянулась и отозвалась вдруг печальным звоном. Теперь у нее действительно не осталось никого. После того, как прошлым летом Сириус ушел из дома, Алиса впервые осталась один на один с бесконечным холодом того мира, в который была рождена. Большинство чистокровных семей поддерживали тесный контакт между собой, поэтому с самого детства Алиса была окружена людьми из того же — Мерлин не приведи — круга.
Круга.. Алиса всем сердцем ненавидела это деление на категории. Эти люди — совсем не ее круг. Им не было места в ее жизни, так же как и ей не было места в их. Лестрейнджи, Малфои, Нотты, Забини, Блэки… Десятки людей с равнодушными, безучастными взглядами. Они не умели никого любить, кроме самих себя, да только и знали, что рушить и ломать. Им неведомо тепло, незнакома любовь и чужда нежность. Именно так и прошло ее детство — вся ее жизнь, — но Алиса никогда не посмела бы жаловаться на свою судьбу. Ведь у нее был Он. И это намного больше, чем она смела мечтать.
Сириус был самым близким, самым бесценным для нее человеком. Ведь он не просто пришел из того же мира, что и она, но так же, как и сама Алиса — наперекор судьбе, вопреки всему — выбрал тот, другой мир. Мир более светлый, искренний, нерушимый. То, к чему так тянулось ее сердце. И никто не мог этого понять. А Сириус — мог. Он понимал ее, потому что они были одно. Алиса до сих пор помнила то чувство неподдельной радости, искрометного счастья, когда они оба попали в Гриффиндор. И пусть это навеки отделило их от собственных семей и всего, что нес в себе тот мир, в который они оба были рождены. Зато они еще тогда, едва переступив порог школы, уже точно знали, что есть друг у друга. Что эта дружба, эта прочная, неразрывная связь между ними — она навсегда.
Они ошиблись. Сказке, как сильно бы ни хотелось в нее верить, все же не место в их мире. Мире, который все-таки их разделил, хоть они и клялись друг другу, что такому никогда не бывать. Но в одном они были правы — ведь было что-то, что действительно осталось с ними навсегда. Память. Память о детстве, о счастье, о дружбе во имя и вопреки. О вере, что есть такие связи, которые не могут быть разрушены. Память… друг о друге. Светлая. Добрая. Да, их больше нет в жизнях друг друга — так сложилось. Но кто отнимет воспоминания?
Алиса печально улыбнулась в темноту.
Никто. Воспоминания навсегда с ней.
Красивый мальчишка с бесконечно серыми глазами весело усмехается в ответ на какую-то фразу, и на его лице тут же расползается заговорщицкая улыбка. За его спиной разноцветными огнями пестреет вечерний сад поместья Блэков, старательно украшенный к празднику домовыми эльфами. Над каждым столом с белоснежными скатертями мерцают парящие свечи. В летнем небе зажигаются первые звезды, а голоса многочисленных гостей растворяются в ласковых порывах июльского ветерка.
— Скучный сегодня праздник, правда? — как бы между прочим бросает мальчик. Его глаза хитро поблескивают в подступающих сумерках. Ничего не подозревающая Алиса в ответ лишь пожимает плечами и расстроенно вздыхает.
— Не то слово! — с чувством произносит она, всплескивая руками от досады. — Скорей бы это закончилось!
— Ну, в таком случае, — Сириус смотрит на подругу задорно и чуть лукаво, в его сияющем взгляде — теплая усмешка, — поздравляю. Ты дождалась.
С этими словами он щелкает ее по носу и небрежным жестом откидывает со лба темную челку.
— Что? — непонимающе произносит Алиса, растерянно потирая нос.
Без лишних объяснений мальчик уверенно хватает ее за руку и тащит в сторону пустого поля для квиддича — подальше от замка, подальше от заполненного гостями сада. Алиса в непонимании крутит головой, но все же поддается и позволяет ему себя увести. Она верит ему. Всегда верит. Это же Сириус — куда он, туда и она.
Сегодня в поместье Блэков очередной банкет по случаю празднования чьей-то помолвки, и Сириус с Алисой весь день мечтают о том, чтобы подловить удачный момент и улизнуть с этого сомнительного торжества. Но их родители, видимо, сегодня совсем не в духе — так как вместо того, чтобы привычно предоставить своих отпрысков на попечение домовым эльфам, сегодня они условились лично следить за детьми. Алиса так надеялась, что у них с Сириусом получится хотя бы затеряться в толпе гостей, чтобы спокойно дождаться окончания этого вечера, но не тут-то было. Брат, как и стоило полагать, моментально исчез куда-то напару с Люциусом Малфоем; Лестрейнджи по обыкновению держатся чуть в стороне ото всех. А общество Забини, Нотта, Флинта и братьев Грингассов Алису и Сириуса уж точно совсем не прельщало. Вот им и пришлось почти весь вечер ежиться под строгим взглядом родителей, поддерживая скучные разговоры с гостями и периодически посылая друг другу страдальческие взгляды. И если Алиса еще хоть как-то могла скрывать свое нежелание здесь находиться, то вот лицо Сириуса выглядело так, будто тот только что прошел через все девять кругов ада. Так что в тот самый момент, как стали подавать на стол, мальчик и девочка не сговариваясь принялись бежать в пустую часть сада — туда, где не должно было быть никаких гостей. И вот Сириус с горящим взглядом и озорной улыбкой за руку уводит Алису прочь от места празднования.
— Сириус, — растерянно зовет его девочка, — ты что такое задумал?
Тот не оборачивается на слова Алисы, но и не выпускает ее ладони из своей. Пару секунд молчит, а затем вдруг резко останавливается. И с усмешкой тыкает пальцем куда-то в небо.
— Не я, а мы, — поправляет он подругу. — Мы с тобой сбегаем с этого чертового банкета.
Алиса только и ахает от удивления. Сначала ее накрывает волна неподдельной радости и предвкушения, но потом девочка вспоминает, что последует за этой шалостью, если вдруг родители заметят их отсутствие.
— Сириус... — начинает было она, хмуро сдвигая брови, но мальчик ее уже не слышит. Он с сосредоточенным взглядом дергает массивный замок на двери, ведущей в подсобку, где Блэки хранили метлы для квиддича.
— Удача! — победно восклицает Сириус, когда замок звонко щелкает в его руках, и тут же выкидывает его в траву. — Как удобно, что мои родственнички никогда сюда не заходят. Представляешь, они еще с прошлой весны даже не заметили, что замок сломан!
Вдруг он замечает обеспокоенный взгляд Алисы и чуть спокойнее добавляет:
— Брось, тебе не нужно ни о чем переживать. Никто и не заметит, что нас нет.
Но Алиса продолжает хмуриться.
— А если и заметят, — он в задумчивости потирает лоб, и его лицо вдруг светлеет: — если заметят, то я скажу, что сам во всем виноват. Я подонок, негодяй, позор рода, сбежал с праздника, а ты героически последовала за мной, прилагая нечеловеческие усилия, чтобы вернуть мне здравый смысл и заставить вести себя «как и подобает истинному наследнику рода Блэков», — он произносит последние слова важно, с напускной серьезностью, мастерски копируя тембр голоса своей матери.
Алиса не выдерживает и заливисто смеется в ответ на подобное ребячество.
— Ну уж нет, — посмеявшись, она успокаивается и еще сильнее хмурит брови. — Даже не думай, Сириус, слышишь?! Если заметят, то и отвечать будем оба. Тетя Вальбурга же тебя просто четвертует!
Взгляд Сириуса становится серьезным, и он подходит к Алисе совсем близко, почти вплотную. Осторожно берет ее за плечи и заглядывает в глаза:
— Нет, — твердо произносит Сириус. — Это была моя идея. Даже не пытайся со мной спорить. Вина, если что, тут только моя, Алиса. Только моя, — серьезно повторяет он. — Я никогда тебя не подставлю. Слышишь?
Алиса рассеянно кивает, застигнутая врасплох такой резкой переменой в настроении друга. Она хочет что-то ответить, но мальчик молча смотрит на нее — так внимательно, так испытывающе и пронзительно, что она теряется, и не находит слов. А затем Сириус вновь расплывается в беззаботной улыбке и резко ныряет в темноту чулана.
— Нимбус, Чистомет или Вихрь? — раздается его звонкий голос откуда-то изнутри, сопровождаемый грохотом и стуком дерева.
Не дождавшись ответа, он вдруг высовывается из-за двери; в светло-серах глазах — вопрос. Черные волосы растрепанны и забавно торчат в разные стороны. Сириус озадаченно смотрит на подругу:
— Что? Предпочитаешь Комету? — чуть хмурясь, спрашивает он. — Ну, есть еще Молния… Или... — он задумчиво крутит метлу в руках, придирчиво осматривая ее со всех сторон: — Нет, это точно нет. Без вариантов. — Отбрасывает метлу в сторону, кривится, берет в руки другую: — Ну, на крайний случай...
— Нет же! — восклицает Алиса. Она даже топает ножкой от растерянности, и хватается за подол нарядного платья ярко-синего цвета — под цвет глаз. — Это не из-за метлы, мне все равно, на чем лететь. Я боюсь летать одна! Не всегда, только на большие расстояния, но…
— Понял, — Сириус не дает ей договорить и закусывает губу в попытке сдержать улыбку. Он разворачивается и вновь скрывается в темноте подсобки, а через несколько секунд возвращается к подруге и важно кивает. У него в руках всего одна метла. — Значит, полетишь со мной.
Он говорит это так просто, что Алиса сразу же успокаивается. Глупая, и чего она переживала? Это же Сириус. Но она ведь знает, как сильно друг любит летать — ей совсем не хочется быть для него обузой. Полет с пассажиром это совсем не то, что одиночный полет. В нем… меньше свободы, меньше движения. Но глаза Сириуса светятся спокойствием и уверенностью, и он так тепло улыбается, что внутри у девочки появляется странное чувство — будто даже ее сердце дрожит. И Алиса непроизвольно расплывается в ответной улыбке.
Мальчик ловко перекидывает одну ногу через древко метлы, поспешно откидывает с глаз темную челку и в ожидании смотрит на подругу.
— Ну? Идешь? — в нетерпении спрашивает он, и Алиса тут же бежит к нему.
Она осторожно садится на метлу и хватается за прохладное дерево, но Сириус вдруг оборачивается и смотрит на нее с недоумением.
— Ты как собралась лететь? — удивленно спрашивает он. — Так у тебя недостаточно опоры. Если я сейчас взлечу, ты сразу упадешь назад.
Алиса вскидывает голову и слегка краснеет. Она и сама отлично помнит уроки по полетам. Это одно из самых базовых правил — в случае, когда два человека при полете используют одну метлу, то пассажиру положено держаться за туловище того, кто ведет. Но почему-то сейчас ей становится так неловко при мысли о том, чтобы держаться за Сириуса, хоть они и летали так уже тысячу раз.
— Ты чего? — в изумлении спрашивает Сириус, глядя на подругу. — Просто держись за меня. Так будет легче, — как маленькой, разъясняет он.
Алиса еще сильнее заливается краской и ничего не говоря обвивает спину Сириуса отчего-то дрожащими руками, и прислоняется горящим лбом к тонкой ткани его рубашки. Слава Мерлину, думает она, что в темноте не видно ее пылающих щек. Она и сама не может найти объяснение подобной реакции. Но ясно чувствует, что внутри нее что-то неумолимо меняется.
Вдруг метла стремительно взмывает в воздух, и Алиса крепко зажмуривает глаза. Она совсем не боится высоты. Ей только хочется прочувствовать этот момент, не отвлекаясь ни на что, хочется полностью отдаться этому новому, странному ощущению — когда что-то внутри дрожит, а вся кожа покрывается приятными мурашками при соприкосновении с твердой спиной Сириуса. Алиса поднимает взгляд — и забывает, как дышать. Ночь обвивает их, сливается с ними, и вот уже не видно ничего — только огни далеко внизу, и звезды, до которых, кажется, можно коснуться рукой. Такая… волшебная эта ночь.
Ветер бьет им в лицо, незаправленная рубашка Сириуса яростно развивается от его мощных порывов, и Алиса не может перестать улыбаться от ощущения полнейшего, безграничного счастья. Счастья просто быть рядом с ним. Когда они долетают до самого высокого выступа на крыше, Сириус аккуратно придерживает метлу, чтобы помочь Алисе слезть, и девочка почти сожалеет о том, что полет завершился.
Они молча садятся у края выступа, спинами облокотившись о гладкий парапет. Их плечи слегка касаются, длинные волосы Алисы медным пламенем развеваются на ветру. На дворе июль тысяча девятьсот семьдесят второго, им обоим — по двенадцать лет. Они знают друг друга всю жизнь, но почему-то именно сейчас, в серебристой темноте летней ночи бок о бок сидя на крыше поместья Блэков, им обоим кажется, что они узнают друг друга по-новому, что им стремительно открывается что-то незнакомое пока, но близкое до боли, — то, что обязательно, что бы ни случилось в туманном будущем, они пронесут в себе через всю жизнь. Что-то самое важное и дорогое.
Алиса оборачивается на Сириуса и с удивлением ловит на себе его внимательный взгляд. В июльских сумерках его перламутрово-серые глаза кажутся почти прозрачными.
— Что? — с тихой улыбкой спрашивает девочка.
Сириус поспешно встряхивает головой и уже привычным жестом, в тысячный раз за сегодня, откидывает назад длинную челку. Его черные волосы трогательно растрепались от сильного ветра, смуглая кожа мягко светится в темноте ночи. Алиса, следуя внезапному порыву, вдруг легко обнимает друга и с еще детской нежностью прижимается щекой к его крепкому плечу. Сириус тут же напрягается и смотрит на нее слегка растерянно, словно не зная до конца, как вести себя, что делать с этим новым чувством внутри, разрастающимся, пугающим своей полнотой и обширностью. И все же спустя пару мгновений он осторожно, несмело даже обхватывает рукой хрупкие плечи Алисы.
Так они и сидят, обнявшись, вбирая в себя теплоту этой ясной ночи, сживаясь с этой трепетной, пронзительной нежностью, связавшей их, и каждый улыбается своим мыслям. Над ними горят синие звезды, на горизонте мягко-желтым дрожат огни далеких, неизведанных городов, но мальчик и девочка совсем не замечают ничего, что их окружает, потому что для них обоих самое важное — здесь, прямо в их руках.
— Скоро нужно возвращаться, — с досадой произносит Сириус, наперекор собственным словам еще крепче прижимая Алису к себе. — Нас, наверно, и так уже ищут. Я не хочу, чтобы у тебя были проблемы с отцом.
Алиса задумчиво кивает, наслаждаясь последними мгновениями этого вечера, и принимается отряхивать пылинки со своего нарядного платья. Ее яркие волосы мерцают в темноте, будто отражая блики далеких звезд, и что-то внутри Сириуса сжимается при виде того, как старательно она расправляет ярко-синее платье, как сосредоточенно хмурится в попытке найти несуществующую соринку. Ведь ей так хочется выглядеть подобающе — чтобы лишний раз не расстраивать отца. Сириус знает, как в действительности Алиса переживает о том, что подумает отец, понимает, как сильно жаждет ее сердце получить хоть капельку тепла от него. Какими бы ни были отношения в семье Стоунов, Сириус точно знает — в одной Алисе уже хватит любви на всех них. И она готова простить отца — хочет его простить. Лишь бы только почувствовать себя нужной. Но Францис словно и не желал на нее смотреть — будто лишний раз взглянуть на собственную дочь доставляло ему неприятность. И Сириусу было больно за Алису, ведь она нужна. Если бы только она знала, как нужна. Она нужна ему больше, чем кто-либо во всем этом глупом мире, и ему так не хотелось, чтобы Алисе хоть на секунду приходилось в этом сомневаться... Но он не мог заменить ей отца. Эта боль так и останется с ней до конца жизни. Сириус точно знал — есть раны, которые не залечить ничем. И даже время тут бессильно. Нелюбовь отца точно стала для Алисы одной из этих неизлечимых ран.
— Вот увидишь, — произносит Сириус, вдруг посерьезнев. — Когда-нибудь мне не нужно будет сюда возвращаться.
— Что ты имеешь ввиду? — заметно напрягается Алиса. Она поднимает на друга внимательный взгляд. Пронзительно-синие глаза чуть блестят — то ли от переизбытка эмоций, то ли отражают в себе свет дальних звезд.
Но Сириус лишь неопределенно пожимает плечами и поднимается вслед за ней. Он даже не удосуживается расправить измятую рубашку и уверенным шагом направляется к метле, лежащей неподалеку.
— Подожди! — восклицает Алиса и бросается вслед за другом. Она цепко хватается за рукав его белоснежной рубашки, заставляя развернуться к ней лицом. — Что это значит — «не нужно сюда возвращаться»?
В ночной тишине ее голос звенит от напряжения. Сириус молча отводит взгляд.
— Ты же не уйдешь? — девочка даже приподнимается на носочках, чтобы их лица были на одном уровне, и с надеждой заглядывает ему в глаза. — Ты ведь не оставишь меня, правда?
— Ну конечно нет, глупая, — выдыхает он в ее золотисто-рыжие волосы — и тут же притягивает к себе. — Я тебя никогда не оставлю.
И что-то внутри Алисы расслабляется, затихает, и вот она уже снова безгранично, безудержно счастлива, — пока стоит в крепких объятиях сероглазого мальчишки, пока дышит им, а тепло его тела сливается с ее собственным. Они так молоды, и так много всего их ждет впереди, но в эту секунду ей беззаветно, по-детски верится, что жизнь удивительна и прекрасна.
Он ее не оставит. Никогда. Что бы ни случилось, у нее есть Сириус. И Алиса тихо улыбается, уткнувшись в его плечо, и мечтает о том, чтобы ей никогда, никогда не пришлось его отпускать. Ей только исполнилось двенадцать лет, но она уже точно знает: вот так стоять вместе с ним — это самое большое счастье в жизни. И больше ей ничего не нужно.
То было другое лето, другая ночь. Видимо, они и сами были уже другие. Жизнь, увы, не стоит на месте. Как отчаянно бы порой ни желало того беспокойное сердце. И вот, сидя на промерзшем полу собственного дома, Алиса вдруг как никогда отчетливо поняла — воспоминания, оказывается, тоже могут болеть. С той счастливой ночью из детства ее разделяли пять лет. И вот — детство закончилось. Потому что Сириуса у нее больше не было.
Алиса с тупой болью в груди вспоминала прошлое лето — лето, когда Сириус ушел из дома. Кто бы знал тогда, что он не просто уйдет из своей семьи, но и из ее, Алисы, жизни. Еще много последующих ночей и дней она провела в попытке понять, как же она не догадалась, как не предвидела... Ведь сейчас это было так отчетливо ясно, что он не остался бы в этом мире, что Сириус, со своей судорожной, почти безумной горячностью, с мятежностью, дарованной ему самой природой, ни за что не стал бы сживаться с навязанными ему идеалами. Он просто не смог бы. И она почти смирилась с этим, ей почти было легче от осознания того, что он, должно быть, счастлив, и это главное. Значит, счастлива и она.
Но сегодня, в этот день, ее сердце ныло об утерянном друге. Ныло, и безудержно тянулось к Нему. Для Алисы Стоун двадцать первое июля с самого детства было отмечено как самый болезненный, самый мучительный день в году.
Сегодня особенная годовщина — ровно шестнадцать лет со дня смерти ее матери. Их семья, теперь состоящая из трех человек — отец, брат и сама Алиса, — и без того разбитая, уже шестнадцать лет как расколотая на части, в этот день становилась еще более разделенной, чем прежде. Они были чужими друг другу людьми. Так было не всегда, но теперь те счастливые времена казались уж слишком далекими. Слишком немыслимыми, чтобы быть правдой. И вот, их словно бы ничего уже и не связывало — ничего, кроме общей фамилии, которая со временем тоже превратилось в тяжкое бремя. Для Алисы — так точно. И все же, двадцать первое июля — это бесконечно печальный день. Ведь если до этого Францис, Алиса и Кай предпочитали просто друг друга не замечать, то сегодня этого было категорически мало. Сегодня в воздухе поместья Стоунов висело вязкое, давящее напряжение, и отчаянно хотелось убежать, лишь бы никогда не возвращаться в этот холодный дом, и ни за что больше не встречаться с этими бесконечно чужими ей людьми.
В этот день Алиса особенно любила сквозь подступившую темноту пробираться сюда, в этот безмолвный коридор. И забываться в лунном свете, льющемся из окна, и жадно, до рассвета наблюдать за портретами. Иногда — говорить с ними. Но чаще все же просто смотреть. Это помогало ей чувствовать себя менее... одиноко. Менее покинуто и отверженно. А еще здесь был ее любимый портрет.
Еще будучи ребенком, Алиса всегда выделяла этот портрет из всех: на нем была изображена светловолосая девушка, на вид ей было не старше двадцати. Бесконечно прекрасная в своем гордом молчании; чуть печальная, задумчивая, обнаженная — лишь серебристая простынь обволакивала стройное тело. А девушка сидела вполоборота, и в воздухе голубоватым маревом клубился дым. А лунный свет, необычайно яркий, пронзительный, лился из круглого окна за ее спиной и высвечивал ее тонкий, изящный профиль.
Что-то особенное было в этой картине.
Что-то, что с самого детства притягивало Алису, что заставляло ее раз за разом возвращаться в этот коридор, и сидя во тьме восторженно наблюдать за незнакомой девушкой. Какая-то загадка, тайна была в ней, неуловимой тенью проникающая в самые потаенные уголки души.
А девушка с портрета никогда не разговаривала. Она даже не двигалась, словно бы навсегда замерев в своей грациозной, величественной позе. Алиса могла часами напролет сидеть перед этой картиной в надежде уловить хоть какие-то признаки жизни. Но все было безрезультатно. И все же иногда ее губы чуть подрагивали — так, что у Алисы не оставалось никаких сомнений: девушка улыбается. Тихо, едва заметно, с затаенной нежностью, что моментально расслабляло все ее тело и смягчало образ. И девушка больше не казалась такой далекой и неприступной. Наоборот, она делалась почти пугающе близкой, понятной. Как и прежде — чуть задумчивой, чуть печальной, но теперь даже печаль ее была теплой — и до боли родной. И где-то внутри Алисы ярким фейерверком вспыхивала жгучая, искрометная радость — она улыбается, улыбается! Она улыбается. И для маленькой Алисы это была самая красивая, самая долгожданная на свете улыбка. Девочка никак не могла отвести от портрета своего восторженного взгляда. Ее детское воображение старательно пыталось понять, найти ответ — что же могло вызвать столь чарующую, прекрасную улыбку?.. И блестящий взгляд ярко-синих глаз маленькой Алисы Стоун с трепетной надеждой обращался к самому важному портрету из всех — портрету незнакомой девушки с золотом в волосах...
А девушка улыбалась легко и беспредельно нежно. Скорее своим мыслям, чем кому-то. И от этой улыбки сразу же становилось тепло и спокойно, и что-то внутри начинало трепетать, и сердце восторженно билось в желании понять, разгадать... Вот едва заметные морщинки залегли в уголках глаз, когда девушка улыбалась. И так отчаянно хотелось узнать, что скрывалось за этими морщинками, так не свойственным ее юному возрасту… Какие страдания ей пришлось пережить? Что за испытания выпали на ее долю? И всем сердцем сживаясь с призрачной, неведомой болью этой незнакомой девушки, Алиса вдруг начинала забывать о своей собственной. Она оттого и любила приходить сюда — потому что в эти мгновения боль отступала. Алиса словно попадала в прострацию, зависала между мирами — своим и чужим — и не принадлежала больше ничему, никому… Ни отцу, ни брату, ни этому холодному дому. Ни собственной боли, что порой оглушала и отнимала способность чувствовать что-либо еще. Ни даже себе самой. Она больше не была одна, потому что ее самой почти не существовало. И ничего не держало ее в этой колючей, неуютной реальности, в которую превратилась ее жизнь.
А что могло ее держать? Сириус ее оставил. Обещал не оставлять, но оставил. Он... просто сделал свой выбор. И Алисе оставалось лишь свыкнуться с этим, сжиться с мыслью о том, что темноволосый мальчишка с перламутровыми глазами и озорной улыбкой теперь был не больше, чем частью ее прошлого... Но ведь это совсем не означало, что у нее не было права продолжать его любить. Любить ведь можно и издалека — так, как она любила отца, как любила брата. Даже если иногда они оба делали это чертовски сложным, себя любить. Это совсем не ее заботы. Она просто… любила. Да — просто любила. Так уж сложилось, что большую часть дорогих людей ей приходилось любить лишь в собственной памяти. Но — любить. Вопреки всему. Даже вопреки им самим.
Особенно вопреки им самим.
Вдруг ночную тишину разрезал едва уловимый звук. Алиса не вздрогнула — но тут же напрягла слух. И… Ничего. Тишина была настолько оглушительной, что в ушах почти звенело. Но Алиса всегда доверяла собственным инстинктам и интуиции. Какое-то внутреннее чувство подсказывало ей, что она не ослышалась, что в конце коридора что-то было. Что-то, что вызвало этот звук, смутно напоминающий шорох чьих-то осторожных шагов... Но ведь уже было далеко за полночь, и все слуги к этому времени обычно смотрели десятый сон в своих комнатах, которые располагались в противоположном крыле поместья. Но тогда — кто же это мог быть?
Отец никогда не появлялся в этой части замка. И его покои, и рабочий кабинет находились в восточном крыле, так как Францис ненавидел ночь — и любил наблюдать за восходом солнца, когда допоздна засиживался за работой в своем кабинете. Кай?.. Тот вряд ли бы стал без дела скитаться по замку в ночи. Не царское это дело, мрачно подумала Алиса при мысли о брате. Тем более, она видела, как после ужина они напару с Люциусом распивали отцовскую бутылку огневиски в семейной библиотеке. Зная эту парочку, закончат они только к утру — и это в лучшем случае. Алиса готова была поспорить, что на завтрак брат явится в… недвусмысленном состоянии, и это если явится вообще. И, конечно, отец ничего не скажет на этот счет. Потому что отец никогда ничего не говорит. Ему было все равно. Все-рав-но. И на Кая, и на Алису — и вообще, кажется, на весь свет. Собственных детей для Франциса словно и не существовало, так что те с детства были предоставлены сами себе.
И все-таки, если это были не слуги, не отец, не Кай, — то кто же тогда сейчас наблюдал за ней из другого конца коридора?
Алиса уверенно поднялась на ноги. Она почти не дышала. Слава Мерлину, думала девушка, что несмотря на холод она пришла сюда босиком. Тогда она просто не хотела привлекать лишнего внимания слуг, и сейчас была несказанно этому рада. Можно было ступать спокойно, не рискуя ненароком выдать себя стуком каблуков.
Она неслышно двинулась дальше по коридору. Тени от факелов яркими пятнами дрожали на стенах, при этом нисколько не освещая путь. Ночь была темная, и Алиса не видела ничего дальше собственной вытянутой руки. Но в сердце девушки не было страха — она давно перестала чего-либо бояться. Когда-то нестерпимо давно, будучи еще маленькой девочкой — еще не раненной, не разбитой, не брошенной, в те туманные, почти призрачные времена, когда она была просто ребенком, просто Алисой, пока еще цельной, — вот тогда она еще могла позволить себе знать страх. Ведь рядом был Сириус. Ведь он поможет, и успокоит, и защитит, и будет рядом — как светлый образ, дарящий надежду с неизменной примесью печали. Потому что надеяться можно — на все, кроме того, что действительно важно. На такое ты попросту не смеешь надеяться. Ведь так страшно дать себе почувствовать, до дрожи страшно признать, понять, увидеть — за всеми защитными стенами, которые она вокруг себя обвела, вдруг суметь распознать истинный порыв своего сердца. Сердца вдруг ставшего тяжелым и почти чужим — но бьющимся, истошно бьющимся в груди при одном лишь взгляде этих жемчужно-серых глаз... И это — единственный страх, что был ей тогда знаком. Все остальное меркло перед тем светом, что Сириус приносил в ее жизнь.
Но это было тогда. Теперь Сириуса не было в ее жизни. И права на страх — тоже. И Алису вдруг озарило — как никогда ясно, она поняла: теперь у нее было что-то другое, что-то не менее важное…
У нее была она сама. Возможно, в первый раз в жизни по-настоящему была.
— Кто здесь? — громким шепотом спросила Алиса, старательно вглядываясь в темноту.
Ответа не последовало.
— Кто-нибудь?
Никого.
— Я знаю, что вы здесь, — ровным голосом произнесла девушка.
И снова тишина.
Алиса шумно выдохнула. Наверное, показалось. Мало ли что может нарисовать разыгравшееся воображение. И не такое привидится в ночи. Она ведь была на эмоциях, вспоминала детство, думала о Сириусе, да еще и годовщина смерти матери не могла не отзываться в ней болью, даже спустя столько лет. Это было огромным, уродливым пятном на полотне ее пока еще недолгой жизни, пятном, которое никогда не стереть, болью, которую не забыть, и в первую очередь — пустотой, которую никак невозможно ничем заполнить. И пусть она много лет жила с этой болью, пусть срослась с ней, сжилась со всеобъемлющей пустотой, все больше разрастающейся внутри, но именно в этот день, один-единственный раз в году, что-то в ней — нет, не ломалось, — но словно ослабевало. И все непрожитые эмоции потихоньку просачивались наружу. И тогда она заново училась принимать эту боль в себе — как младенец, когда учится ходить, когда осторожно, шаг за шагом ступает дальше, — так и Алиса находила все новые, неизведанные, непройденные пока пути — туда, в дальнейшую жизнь. Жизнь, не опоясанную путами горя и отчаяния… Так она училась принимать свою боль, но не делать ее центром собственного мира. Училась жить и помнить. Жить — и помнить, но не жить, чтобы помнить. И ни в коем случае не помнить, чтобы иметь право жить.
Алиса уже было вернулась на свое прежнее место у подоконника. Ей не хотелось уходить, возвращаться в свою холодную, неуютную спальню. Лучше посидеть тут. Хотя бы полчаса. Что они изменят? Так она сможет собраться с мыслями, прежде чем прийдется возвращаться в свою комнату; комнату, чьи стены впитали слишком много ее боли, равнодушно выслушали слишком много ее рыданий — слишком много, чтобы быть просто стенами, а не железными кандалами, держащими ее в плену, замыкающими в круговороте собственной горечи, собственного несчастья… и неспособности вырваться оттуда, выпутаться из этих удушающих пут...
Девушка уже почти дошла до самого конца коридора — да так и осталась стоять на месте. Потому что звук повторился вновь. Еще отчетливее, чем прежде. Только в этот раз, помимо шороха чьих-то шагов, девушка отчетливо разглядела блики огня на противоположной стене. И вдруг — шаги стихли. Блики замерли. И биение сердца стало настолько громким, что напрочь заглушило все прочие звуки. Потому что Алиса вдруг поняла — непрошеный гость больше не прятался в темноте. Он стоял прямо у нее за спиной.
Девушка шумно втянула воздух и резко развернулась, не давая себе ни секунды на раздумья. Она с детства выучила — страх не имеет значения, и только тогда ты действительно выше этого, когда своему страху умеешь смотреть в глаза. И Алиса делала так всю жизнь. Оттого и сейчас, в одиноком коридоре, окутанном тьмой и холодом, Алиса не знала страха.
Сначала она увидела просто тень — без лица, без личности, лишь очертания человеческой фигуры и горящий факел в руках, отбрасывающий яркие блики на каменные стены...
А потом темнота рассеялась. Зрение постепенно привыкло, стало более четким. Навязчивые, режущие глаза блики огня больше не отвлекали на себя все внимание. И лицо человека, стоящего напротив, плавно выплыло из полумрака. Только вот Алиса совсем не ожидала увидеть то, что увидела.
Перед ней стояла совсем пожилая женщина — дряблая, скрюченная старушка, — но с таким мягким светом в глазах, с такой искренней, печальной теплотой во взгляде, что Алисе тут же захотелось обнять эту незнакомую женщину. Прижать ее к себе и защитить от той темноты, из которой она пришла. Еле справившись со столь странным порывом, Алиса посмотрела на женщину с немым вопросом. И — не сказала ни слова. Что-то внутри подсказывало ей, что та заговорит сама. Когда прийдет время. Просто нужно было дождаться.
Так они и стояли в ночном полумраке, среди спящих портретов, не говоря друг другу ни слова. Одному Мерлину известно, сколько они так простояли, но, судя по тому, как руки Алисы стали дрожать от холода, стояли они долго. Девушка не решалась ни прервать это затянувшееся молчание, ни молча уйти и оставить старушку одну. Она чувствовала, что эта встреча важна, что что-то по-настоящему значимое сейчас происходит в ее жизни. Алиса редко что-то такое чувствовала. Все дни в последнее время слились в одно — во что-то серое, безликое и пустое. А эта ночь ярким светом выбивалась из череды этих дней. Даже сейчас, хоть пока ничего не произошло, сердце подсказывало: она уже на пороге чего-то нового.
И сердце не обмануло.
И женщина вдруг заговорила.
— Ты очень похожа на свою мать, — осипшим голосом произнесла она, и Алиса не поняла, от чего у нее такой голос — от возраста, или же от холода, пробирающего до костей. Ноги девушки тут же сделались ватными, как только до нее дошел смысл этой фразы. Таким нежданным, непредвиденным было это соприкосновение с собственным прошлым, и сердце пропустило несколько ударов, а сама Алиса, кажется, вдруг забыла, как дышать.
— Я много раз видела тебя здесь, — добавила старушка, внимательно вглядываясь в лицо Алисы. Одному Мерлину известно, что именно она пыталась в нем найти.
Алиса кивнула, хоть это был не вопрос. Она не решалась заговорить. Она-то и на ногах стояла с трудом, а все слова вдруг стали казаться бессмысленными. Нет — пусть за нее говорят ее глаза.
Женщина слегка наклонила голову, не отводя от девушки взгляда прозрачно-голубых глаз. И мягко улыбнулась — не Алисе, но своим мыслям.
— Это хорошее место.
Алиса кивнула и слабо улыбнулась в ответ.
— Прости, если я испугала тебя, — глаза старушки светились добром и странным, почти мистическим пониманием, а ее голос был тверд и ровен даже несмотря на то, что она не совсем четко выговаривала некоторые звуки. Это было единственным, в чем угадывался ее преклонный возраст. Возможно, думала Алиса, она и растеряла большую часть зубов, но чувство собственного достоинства точно осталось при ней. Это было видно невооруженным взглядом. — Я не хотела тебя испугать.
— Вы меня не испугали, — почти с вызовом ответила Алиса.
Старушка молча продолжала смотреть на девушку.
— Чего же вы хотели? — вдруг спросила Алиса. Она произнесла это не враждебно, а мягко и почти по-детски, и ее нежно-синие глаза смотрели на старушку с такой доверчивостью, словно одного упоминания о матери было достаточно, чтобы снова превратить ее в ребенка. В ребенка, которым ей не довелось побывать. Вот теперь, мол, она имеет на это право, теперь она может и вправду побыть маленькой девочкой — пусть даже на пару минут, ведь хоть мама и не здесь, но она точно где-то рядом, совсем близко... Ближе даже, чем в сердце, ведь там она всегда. Теперь ее присутствие действительно стало еще более ощутимым. Почти физическим. Настолько ценными для Алисы стали эти минуты, проведенные в темноте коридора с совсем незнакомой ей женщиной, что до беспамятства захотелось забыться в них.
— Только сказать, как сильно ты похожа на Цианну, — тихий голос старушки разрезал ночную тишину. — Мне хотелось, чтобы ты это знала. И то, каким удивительным человеком она была. Большим человеком, — с ударением произнесла она. — И этот мир много потерял, когда ее не стало...
— Вы знали мою мать? — Алиса облизала пересохшие губы. От волнения ее голос прозвучал громче, чем хотелось.
Старушка опасливо оглянулась и сделала неопределенный жест рукой, давая понять, что нужно говорить тише.
— Знала? Конечно, я ее знала, — убедившись, что кроме них здесь никого нет, прошептала старушка. — Я была с ней до самого конца. В последние минуты перед тем, как...
Она осеклась, и ее взгляд метнулся в другой конец коридора. Тревога и что-то очень похожее на страх омрачили ее ясные глаза.
— Как что? — Алиса схватила ее за руку, почти умоляя не замолкать. — Перед тем, как что?
— Тише, — резко посерьезнев, ответила старушка. — Я многим рискую, находясь здесь. С тобой. Если они узнают...
— Кто? Кто должен об этом узнать? — Алиса послушно снизила тон, перейдя почти на шепот.
О чем — о чем говорила эта женщина? Ее мать погибла. Это был несчастный случай. Неправильно сработавшее заклинание. Она любила экспериментировать с заклинаниями. Она была очень талантливой волшебницей, но однажды не справилась с мощным заклятием — и это ее убило. Алиса и Кай были еще совсем маленькими. То, что говорила эта женщина, хоть и не значило ничего, но совсем не укладывалось в ее представление о том, как умерла ее мать.
Алиса изо всех сил старалась держаться на ногах. В горле пересохло, кровь пульсировала в ушах. Что происходит? Должно быть, недоумение отразилось на ее красивом лице, потому что следующая секунда изменила все:
— Мерлин великий, — прошептала старушка, сцепляя руки на груди словно в немой молитве. Ее глаза вспыхнули от внезапной догадки. — Он… не сказал тебе? О том, что произошло?
Алиса сделала неуверенный шаг в сторону женщины. Ей хотелось схватить ее, встряхнуть, сделать все, чтобы она осталась — потому что если она уйдет, то Алиса просто потеряет возможность спать, и дышать, и жить дальше. Она не могла ее отпустить. Отпустить ее значило отпустить возможность узнать больше о своей матери. Узнать о ее жизни… О ее смерти. Это значило узнать себя — потому что без матери она бы попросту не существовала. Да ее и сейчас не существует, ведь вся ее жизнь — тайна. И кто-то намеренно не хотел, чтобы она докопалась до правды. Но кто, кто мог скрывать от нее это? Отец? Но тогда почему «они»? Кай? Выходит, он тоже в курсе того, что на самом деле произошло?
Почему-то в голове Алисы даже не возникло мысли, что старушка говорила неправду. Сердце верило ей — не хотело, но верило. А Алиса всегда доверяла своей интуиции. Она… чувствовала людей. Чувствовала их намерения. И она доверилась своему сердцу, доверилась тем невидимым его порывам, что шептали ей — женщина говорит правду, и она просто доверилась, не имея ни малейшего понятия, куда это ее приведет. Она точно знала, что старушка ей не лгала. Столько шока, столько искреннего недоумения было в ее голосе! И столько… страха. Но чего же она так боялась?
— Пожалуйста, — горячо прошептала Алиса, не выпуская руки старушки из своей. — Пожалуйста. Я прошу вас, Мерлином заклинаю...
— Я не могу! — с отчаянием воскликнула женщина, высвобождая руку. — Я не могу, девочка. Я потеряю все... Это не мое место, тебе говорить. Я не знала, что ты… — старушка не могла подобрать слов и неопределенно взмахнула рукой.
И развернулась, чтобы уйти.
— Кто запрещает вам говорить со мной? — Алиса цеплялась за последнюю каплю надежды. Она не могла позволить ей уйти. Женщина двинулась дальше по коридору, но Алиса быстрым шагом пошла за ней. Она не решалась больше ее трогать, но не отставала ни на шаг. — Кого вы боитесь? Отца? Это он — он замешан в том, что случилось с мамой?
Женщина уже почти скрылась за пеленой темноты, когда до Алисы донесся ее тихий голос:
— Францис очень ее любил. Думаю, он никогда не оправился после того, как ее не стало. Ты похожа на нее — в тебе он видит Цианну. Не вини отца — не вини его в этом. Мне жаль, девочка… Насчет твоей мамы и того, что большего я сказать не могу. Мне жаль.
Алиса не стала за ней бежать — она знала, что это все, чего можно было от нее добиться. Но что… что теперь делать? Сердце болело в груди. Алиса положила руку себе на грудь — там, где сердце — и обессилено рухнула на каменный пол. И закрыла лицо руками. Что ей делать? Как — как теперь с этим жить? Столько вопросов было у нее в голове — и ни единого намека на то, где искать ответ.
Она одна. И не было никого, кто мог ей чем-то помочь.
— И что мне теперь делать? — прошептала Алиса, сквозь слезы глядя на портрет девушки с серебристыми волосами.
Девушка мягко улыбалась и смотрела куда-то вдаль — сквозь время и пространство. Алиса опустила голову и обняла дрожащие колени.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |