↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Слышь, Дольф!
— Чего тебе?
— А всё-таки: почему Оторванный Коготь?
Дольф корчит такую рожу, как будто на него вываливаются все печали империи, срывает головку клевера и, по одному выщипывая лепестки, сосёт сок: детёныши на всю деревню пищали, когда отец, воротясь в увольнительной, принёс охапку зацветших, и весь день таскали по цветку, а жена ворчала: «Разбалуешь, Рудольф! С утра сладкое едят!»
Ворчать-то ворчала, но всё-таки не сердилась.
— Из лука стрелял-стрелял, и потом тетива сорвалась.
— Опять врёшь, — говорит Фалько и, облапив за плечи, дышит в ухо. — Ты мне вчера три раза подряд проиграл. Значит, всё расскажешь.
— Мало ли я тебе проигрывал!
— Уговор дороже де-не-ег! Расскажи!
— Это долгая и глупая история. О-о-очень, — отвечает Дольф так громко, что из травы вспархивают мотыльки.
— До заставы две мили, как раз успеется.
Дольф снова корчит рожу, досасывает последний лепесток и сплёвывает в сторону.
Сезон у торговцев богатый, — продают масла, специи и мускат, вечно на заставе народу не хватает, и срок увольнительной выходит под утро, но хрен ты попробуй опоздать к сержанту Скельфиру, — на уши поставит, землю грызть заставит, не посмотрит, что пьяный или заблудился, а тут ещё и Фалько следом увязался. Хотя куда ж ещё ему идти, если не в Дирбе, где у Дольфа — семья, а у любого охранника заставы — таверна?
— Хорошо. Щ-щас расскажу.
— Валяй, рассказывай.
— Короче, у нас, пока я мелким был, фазанята росли.
— Тю! Богатеи какие!
— Ты не болтай, а слушай. Ну, мамаша послала меня их кормить.
— Кашей?
— Нет, барсучьими усами. Конечно, кашей, — злится Дольф.
— А дальше?
— Один птенец подумал, что мой палец тоже можно сожрать.
— И сожрал? — Фалько хватается за запястье Дольфа, считает пальцы и сбивается на четвёртом, который почему-то становится шестым. — Ого!
Дольф еле-еле выдирает пальцы из хватки.
— Фалько! Вас там, в этой вашей Юве, всех такими длинноносыми делают?
— Юва не наша, — гнусаво тянет Фалько, защемив себе нос, — Юва общая. Смотри, какой у меня нос длинный!
— Трезвым ты мне больше нравишься.
По-полному Дольфа зовут Рудольф Оторванный Коготь Окессон из Дирбе, но Дольф давно забыл, когда произносил это длинное имя вслух, а не читал по слогам на сложенном втрое пропуске. Дурацкое прозвище, слов никаких нет: Дольф уже взрослый, и хоть бы кто-то припоминал, как Дольф стрелой пробил бандиту-головорезу брюхо так, что пригвоздил к бревну частокола, — древко ломать пришлось! Нет уж, лучше быть Дольфом Дирбе: пока полное имя выговоришь, тебя уже и пристрелили, и повесили, и по ветру пепел рассыпали.
Где-то раздаётся долгий, пронзительно тонкий визг, не визг — вой даже, и у Дольфа не получается определить, кто это так вопит.
— Слыхал?
— Слыхал, — говорит Фалько и шмыгает в густую траву; Дольф тут же прыгает вслед за ним и шипит, чуть не сев на сползший ременной фонарь.
— Кто это? Как думаешь?
— Видать, сыч кого-то сцапал.
— Если ухать начнёт, то надо на охоту собраться, — решает Дольф, — всю службу нам испортит.
Вой рвётся, будто рыдает кто-то, и обрывается, теперь уже насовсем, — и никакого уханья над трактом не слышно.
— Прячется, — предполагает Дольф, переходя с шёпота на горловой свист.
— Сычи всегда ухают.
— Ага.
— Ты фонарь пока не жги.
— Ага, — кивает Дольф, суёт фонарь под рубаху и пробирается сквозь высокую траву на своих четырёх, то и дело нюхая воздух: издалека тянет запахом ещё свежего мяса, но птичий с ним не мешается.
Значит, надо проверить.
* * *
— Дольф, — свистит Фалько, и у него дёргается ухо.
Дольф принюхивается, выглядывает из травы и чувствует, как его ухо тоже начинает вздрагивать, — уже само по себе: мелкий рыжий крысёнок, совсем юнец, выгрызает печень у мыши, погрузив когти в потроха по самый корень, и урчит так утробно-жадно, что у него подёргивается хвост.
— Эй! Эй, мелкий!
Рыжий вздрагивает, оглядывается, плюёт кровью и тут же прекращает грызть потроха: взгляд у него такой перепуганный, словно его тащат на эшафот, а под его сапогами мёртво пялится в небо полусгрызенная мышь.
— Чей? — по привычке рявкает Дольф.
— Из Вагстаффа.
— На службу?
— На службу.
Дольф свистит и цокает языком об щеку, поднеся фонарь поближе к мыши: масло капает и трещит, и в воздухе тут же начинает вонять палёными усами.
— Фалько, погляди-ка! Это, часом, не Тикки-щелкун?
— Покажь! — Фалько оживляется и, отпихнув Рыжего в сторону, тут же бухается наземь, бесцеремонно разворачивая челюсть и щупая пальцами разинутый рот мертвеца. — Зубы надо проверить.
— Проверь! Помнишь, сержант Скельфир выбил ему зуб за сквернословье?
— Как такое забудешь? Он это, он, уж я не ошибусь! Смотри, каков красавец! — Крыс вертит безвольно болтающуюся голову на прогрызенной до гортани шее. — И, гляди, на ушах ожоги. Это с прошлой зимы, когда у сапожника Ивара жил.
— И таскал у старика вино!
— А-ха! Помнишь, сколько криков было, когда Ивар об него споткнулся и уронил искру в сено?
— Попробуй не закричи, когда на хвост наступили!
— И сарай-то они вместе тушили. Ха!
Фалько хохочет в голос, складываясь пополам, и хватается за перетянутый поясом живот.
— Эх, жалко.
— Чего жалко?
— Дурацкая смерть, говорю, — говорит Дольф, когда Фалько прекращает ржать и трёт проступившие от смеха слёзы: на окоченевшего Тикки-щелкуна жалко смотреть, и Дольф, сев на корточки, прикрывает его лохмотьями. — Вор должен в петле болтаться. Или дело своё заводить, чтобы рядом с выводком подохнуть.
— Жирная смерть: собой накормил кого-то. Ты, как там тебя, Вагстафф! Ходь сюда!
Вагстафф — совсем молодой ещё, лопоухий и в свете фонаря как-то по-особенному рыжий, — угрюмо смотрит, почёсывая шею: Вагстафф уже вылизался, даже усы светлые, и совсем не видать, что ещё недавно он, урча, грыз мышиную печень прямо из брюха.
Дольф, тут же уткнув кулаки в бока, нависает над крысюком.
— Зачем ты это сделал?
— Время-то нынче не голодное. Нельзя, — добавляет Фалько, сунув за щеку окровавленный палец, и щерится.
— Никому, знаешь ли, не понравится, когда его в сытый год жрут.
— Я своих трогать не хотел, — бормочет Вагстафф, по-муридейски жуя слова и глотая окончания вместе со слюной, — правда-правда.
— Так, выходит?…
Вагстафф молчит.
— На мышиный манер говоришь, — определяет Дольф. — И село-то твоё по названию не наше.
— Ты что, среди мыше-ей вырос?
Пошевелив усами, Фалько строит самую скорбно-противную морду, на каковую у него хватает мастерства: обычно он так делает, когда сержант посылает его в дозор к полудню, — и, вынув изо рта палец, косится на Щелкуна.
— Ну, считай, что родича грохнул.
— Черномазые ему больше родня, чем эти, — отрезает Дольф. — Тикки, храни его земля, мышью был, а Вагстафф — крыса. Крыса есть крыса.
— Ай! Значит, мяса поел. Говорят, в мышиных деревнях мясо совсем не жрут.
— Жрут, когда совсем нечего. Кому помирать захочется?
Фалько вертит чёрную от пепла лутку и, помедлив, бережно суёт её обратно в сумку Тикки-щелкуна.
— И что нам с Вагстаффом делать, а, Дольф?
— Да выспаться ему надо, вот и всё. Потом разберёмся.
— А с Тикки?
— Забирай. Похороним по-муридейски.
* * *
Вагстафф не оглядывается.
Вагстафф вцепляется в сумку, словно в сокровище, и дрожит, — вряд ли от холода, и глаза у него одновременно пустые и сонные, какие бывают при сытости: Дольфу становится совсем уж жалко на него смотреть, и, подумав, Дольф зачем-то кутает крысюка в шарф, — во всяком случае, жена так всегда делает, когда Дольф тоскует у люльки и не хочет возвращаться на заставу до очередной увольнительной, и от этого становится легче.
— На, держи, погрейся.
— Меня на службу послали… по возрасту.
— Да не ссы ты, подумаешь, погиб ворюга у тракта. Бывает и похуже!
— Я, — фальцетом добавляет Вагстафф, шмыгает носом и облизывает усы, так старательно утираясь, словно его рот всё ещё в крови, — никогда прежде их мяса не ел.
— Понравилось?
— Оно… оно такое вкусное.
— Конечно, вкусное, а что в этом плохого? — искренне удивляется Фалько, подхватив закутанного Тикки-щелкуна в охапку, как детёныша. — Крыса всегда будет крысой. Идём, Вагстафф, разберёмся, куда там тебя отправлять.
Вдалеке виднеются огни Тривской заставы, и Дольф гасит фитиль в масляном фонаре.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|