↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Скрыга вшивая!
— Шваль долговязая!
— Пф-ф-ф, ещё чего! Спорим, ты вырастешь и выйдешь за меня замуж!
— Ни за что!
Хайт показывает язык, швыряет шишкой и, прыгнув на лестницу, бежит на смотровую башню замка; Дуинлан догоняет его на колокольне, вцепляется в шиворот, грызёт, царапает и терзает так самозабвенно, что Хайт вопит на весь флигель, как девка, но Дуинлан уже вошла в раж, — и останавливает её только чья-то когтистая, сгребшая за шиворот четверня.
— Ну-ка, прекратите!
— Пустите, дядя Хонрад!
— Ну-ка, — хрипит здоровенный сигнальщик, встряхивая Дуинлан за шиворот, а Хайта — за ухо, — быстро извиняйтесь.
— Мы и так всегда дерёмся, дядя Хонрад!
— Да, каждый день! — подтверждает Хайт; Хонрад выкручивает ему ухо ещё сильнее, и Хайт кусает ладонь, но пощады не просит.
— А сегодня у вас морды в крови. Как вы всем на глаза показаться собираетесь, когда господин домой приедет?
— И без нас обойдётся, — отвечает Дуинлан.
— Больно мы взрослым нужны.
— Пусти-и-и!
Хонрад встряхивает её ещё раз, отпускает и отвешивает Хайту пощёчину.
— Вон! Умойтесь, мерзавцы сопливые.
Хонрад — старый воин, никогда не разговаривает иначе: пожалуй, только перед хозяйкой кланяется и отвечает «да, ваша милость, моя госпожа», — поэтому Дуинлан на него не обижается, а вот на Хайта по-прежнему дуется. Хайт не солдат и не мужчина, — Хайт обычный крысёныш, дылда и выскочка, средний сын гофмейстера, который вечно задирает нос и хвастается, что учится у переписчика Гёва чтению, и Дуинлан не может взять в толк, что может быть интересного в этих закорючках: намного веселее утащить меч у ярла-соседа или драться на палках с братьями, и жалко, что братья Дуинлан уже совсем взрослые, — вот Дуинлан и дерётся с Хайтом, с которым у неё полтора месяца разницы.
Хайт толкает Дуинлан локтем, когда та наклоняется к бадье умываться, и Дуинлан, булькнув носом, чихает и плюётся, а когда Хайт начинает ржать, — выплёскивает на него половину кувшина; теперь уже ржёт Дуинлан, а Хайт, одним только взглядом обещая разодрать соперницу на ремни, выжимает на себе мокрую рубаху.
— Не женюсь я на тебе, скрыга!
— Больно надо!
Дуинлан замуж никогда не выйдет. Вот уж, глупости.
И тем более — за этого выскочку, задаваку, воображалу Хайта.
* * *
— Ты ещё выше вымахал, да?
— А ты всё такая же мелкая.
— Может, просто кое-кто дылда?
— Зато хоть на барсуков и выдр голову не задираю.
Хайт милостиво кивает кому-то, машет, щурится на верфь и недовольно вздыхает, думая о чём-то своём. Дуинлан не виделась с Хайтом больше десяти лет, ещё с тех пор, как отец умер от горловой чахотки, и она уехала из замка Далла с матерью и роднёй, — но эти кивок и прищур Хайта остались такими же, как прежде.
— Значит, баладонцы? Говорят, их реки захватило выдрово племя.
— Они добрые ребята, если кинуть горсть монет и не кричать о куньих шкурах. Мы давно с ними поладили.
Барсуки жадны, прижимисты, оборотисты, как крысы, и в еде так же малоразборчивы, и крепки, как древесина, из которой они сколачивают на верфях свои корабли, а теперь — строения, ни на что иное, кроме кручёных рогов для вина, не похожие: Дуинлан гадает, сколько на них будет потрачено чёрного дерева, кости и серебра, и всякий раз, проходя мимо, цокает языком и вертит головой. А ещё большее диво — то, что главным архитектором оказался Хайт Высокий, долговязый крыс, и теперь его слушаются даже те, кто вдвое выше и впятеро шире. Барсуки, сколько помнится, всегда торговались и спорили с крысиными ярлами, но сейчас всё это неважно, — по крайней мере, пока.
А если кто-то забудет об этом — у Дуинлан Даллской всегда под локтем меч. Может, Дуинлан не так хитра, как Нокта, командир-раубриттер с юга: его наёмники мелки и задиристы, как мустельвальтские ласки, и столь же смертоносны, — и не так сильна, как генерал Джарлан, но зато она никогда не нарушает уговор и всегда бьётся до последнего.
И за жизнь Хайта — тоже.
— Хочешь стать моим телохранителем? — спрашивает Хайт, с искренней гордостью рассматривая протянувшиеся по горной косе постройки. — Я, когда всё наладится, поеду торговаться в Баладон и привезу чёрного дерева. Ульвкетиль говорит, деревья у них растут до самого неба.
— Будем строить корабли, как барсуки?
— Почему нет? Все свободные реки станут нашими. Ты бы мне пригодилась.
Дуинлан морщит нос и садится, подпирая подбородок рукоятью тонкого двуручного меча, глядя, как махина — огромная, чуть ли не выше лосиного венца — обрастает щитом.
— Э-э, ещё чего выдумал. Закончится война — разойдёмся.
* * *
— И по такому случаю, — чуть не надрывает глотку сквозь галдёж уже пьяного пира барсук с ужасно сложным именем: то ли Тьодгейр, то ли Тьодрек, не всё ли равно? — по тому случаю, что отныне наша Пангея чиста от гигантов и будет чиста от божьего пламени…
— О каких богах он тут заливает? — спрашивает Кэнлан, отряхнув сапоги и взвалив их на стол: Кэнлан-наёмник из отряда Нокты, тихоня и молчун, трезвее всех, кто сидит в зале баладонского князя, и физиономия у него противно-недовольная. — Если боги и были, то они давно на нас не глядят.
— А ты — зануда, — сердится Дуинлан, растянувшись рядом, и пытается налить себе ещё, но из положения лёжа это почему-то слишком сложно. — Прояви уважение к чужим богам, если мы сидим под их кровом.
— Боги мне не платят.
— За-ну-уда.
— А что такого? Заработаю денег — махну куда подальше, чужие обычаи мне не нужны.
— Скучно с тобой.
— Предпочитаю быть скучным, а не пьяным.
— Ну, не будь букой. Иди к нам, Кэнлан, — прыскает Теоль, а Венда смеётся ей в тон. Теоль родилась в середине лета, а Венда — годом позже, дерутся сёстры всегда вместе, спина к спине, и пьют — тоже.
Хайт щиплет струны кантеле, перекинув ногу на ногу, оглядывает гостей и особенно заглядывается на Кэнлана, смеющихся Венду с Теоль и Дуинлан, — тех, кто сидит поближе.
Дуинлан тут же пытается сесть, но терпит в этой попытке позорное поражение, кое-как подпирает щеку кулаком и смотрит, как то-ли-Тьодгейр-то-ли-Тьодрек, одной своей лапой обняв Хайта целиком, заявляет:
— Восславим же наших мёртвых братьев, раз отныне и до мира мы стали опорой вашему племени!
Хайт поёт звучно, по-грудному вибрирующе, словно в его горле натянуты струны, — кантеле лежит, забытое, ни под какую вису не нужное, ежели её поёт настоящий скальд. Дуинлан слушает его, вспоминая детство и замок: надо будет вернуться в Далл, повидаться с матерью и домочадцами, — пьяно улыбается и, обняв кружку, шмыгает на строфах о погибших воинах и погребальных кострах: нынче мертвецов нельзя хоронить в земле, — и весь зал плывёт перед глазами, а яркие гобелены сыплются в прах, и пальцы у Дуинлан болят от тяжести меча, в животе тоже тяжело — от еды и выпивки, а от песен Хайта одновременно грустно, тепло и жалостно.
Хайт поёт, — зал, стылый от гиблого огня, полнится его грудным голосом и взглядами десятков мокрых глаз.
— Выходи за меня замуж. Все девки говорят, что из меня отличный муж получится, — жизнерадостно предлагает Хайт, льёт себе ещё и садится рядом, когда его сменяет баладонский музыкант, и пытается укусить за ухо.
Дуинлан смеётся тоже, мягко отталкивает его и хлебает вино, приложившись прямо к кувшину.
— Смотри, Хайт, на тебя все пялятся.
— Пускай. Так ты выйдешь за меня или нет?
— Никогда. Гулящий ты больно.
* * *
«Ты, главное, за пару лунных месяцев до родов верхом на саламандру не садись. А рожать будешь — ничего не бойся: нас ничем не перебьёшь, мы крепкие».
— Мне страшно, Хайт, — хмурится Дуинлан, смотрит ему в глаза и трогает усы; Хайт рослый — под стать своему прозвищу, и сворачиваться с ним в обнимку сейчас совсем тяжело.
— Разве ты чего-то боишься? Вон, в загон к Козе ходишь в одном кожаном нагруднике.
— То другое, дурак. Саламандр я много повидала, а крысят во мне ещё не было.
— В другой раз будет не страшно.
— Ду-рак.
Дуинлан обнимает Хайта — крепко, словно ищет защиты, кусает за щеку и не хочет думать ни о смерти, ни о недавно увиденном в степях Порреи гиганте-лосе: он, единственный из рогатых гигантов, кто остался в живых, шёл по полю, а потом рухнул, блюя и истекая угасающей жизнью, и никто не решился его сжечь, — так этот лось огромен, что в его рогах можно устроить целый замок, а промеж рёбер — верфи. Пустое, ничего этого нет, — есть только она и Хайт, и ещё — их детёныш в её животе.
— Когда он родится?
— К началу весны.
— Всё хорошо будет. Нас зараза не тронет, мы для неё маленькие.
— Раз маленькие, то почему берём на себя так много?
— Не надо говорить про это, — цепко хватает её Хайт, тащит к себе и вылизывает за ушами: Хайт выше на полторы головы и вечно облокачивается на её плечо, когда хочет поддразнить, и Дуинлан, ещё днём тащившая за недоуздок саламандру, чувствует себя мелкой, как в детстве.
— Зачем ты такой лось, Хайт?
— За солнцем тянулся.
Дуинлан до сих пор смешно, что прежде они царапались и грызлись в драках, а сейчас — в объятиях, и обоим невдомёк, как это случилось. Дуинлан Даллская не жена и не госпожа, она рождена для драки и никогда не собиралась стать матерью, — Дуинлан страшно перепугалась, когда поняла, почему запрыгивать в седло ей в тягость, но то была Дуинлан-прежняя, а теперешняя не собирается выбирать, — не бросит ни меч, ни детёныша.
Хайт, когда узнал, чуть не расплакался, смеялся, на землю перед ней бухнулся, сгрёб в пригоршню пальцы. Хайт тёплый, — но его рот и язык горячи, когда он поёт, кусает и лижется.
— Давай поженимся, а?
— Не хочу я за тебя замуж выходить, — снова отрезает Дуинлан, привычно сплюнув отказ, — не хочу, Хайт.
* * *
Дуинлан изучает пальцем узор на ножнах, развалясь на покрывале, зевает и прислушивается к сопению детёныша, — проснулся.
— Дуинлан! Хайт приехал!
Осень в этом году тёплая, — впервые за последнее десятилетие, и поля, не тронутые заразой, наконец-то наливаются золотом с медью. Хайт приезжает без предупреждения и свистит на пальцах со двора, но Коза, почуяв гостя ещё за воротами, хрипит и скребётся, — так, что слышат все домочадцы, и Дуинлан лезет в окно, цепляясь когтями за плющ.
— Доченька! — громогласно заявляет мать с крыльца: матери уже седьмой десяток, но осанка у неё по-прежнему железная. — Надо бы устроить хороший ужин.
— Надо, мама, — дёргает усами Дуинлан, вцепляясь в меховой ворот плаща и привычно обнюхивая Хайта, — пусть Герт принесёт этому уважаемому господину вина и мяса из погреба.
«Уважаемый господин» обнимает в ответ и смеётся, — Хайт часто смеётся, особенно в это лето, и смех у него ещё лучше пения:
— Где моё потомство, скрыга?
Детёныш родился крикливый, громкий, — раньше постоянно хотел есть и спать, а сейчас ест, спит, моргает, пытается тащить всё подряд в рот и капризничает, когда от Дуинлан пахнет Козой, а не молоком, и в такие моменты Дуинлан считает себя страшно неуклюжей. Хайт, даром что мужик, ловчее с детёнышами нянчится.
— Отец приехал. Чуешь? — заглядывает Хайт в колыбель, суёт палец детёнышу и улыбается, когда тот цапает его, грызя беззубыми дёснами. Первое время, помнится, малец всякий раз визжал, когда нюхал Хайта: чужой запах, резкий, — а теперь узнаёт, радуется, тянет лапки. — Как нам тебя назвать?
Дуинлан всё чаще вешает щит на стену, а меч кладёт у постели: старая привычка, — и не знает, тревожится она или нет, ибо Дуинлан привыкла хвататься за клинок, а не кормить детей. За всё лето Дуинлан была в столице лишь единожды, и ездовая саламандра со звучным прозвищем Коза от безделья сожрала всех ящерок в округе и облизывается на перепелов: когда-то Дуинлан увидела в горах козу с рогами, и глаза у неё были такие же жёлтые, как у саламандры.
— Родгара-Клыка коронуют в Далле. Поедешь?
— Поеду, — ничуть не задумывается Дуинлан: Родгар, здоровенный и жёсткий, с рубленым шрамом вкось лба и с ниткой клыков на шее, три года был её командиром, и Дуинлан даже доводилось нести его хоругвь.
— Может, — Хайт берёт детёныша и щекочет ему нос, а тот с сосредоточенным видом вцепляется в его усы, — вместе заживём после войны? Ай!
Дуинлан смотрит на них, кусает коготь и дёргает ухом.
— Э-э, ещё чего.
* * *
— Лишь бы успели, — молится Улль, глядя на расстеленную поперёк стола карту Муридеи со столицей промеж холмов и хребта, и тащит к себе кувшин с сарастранским вином. — Захватят Песу — сгорит зелёным пламенем вся Муридея. Так, как Болуэй сгорел.
— Ладно тебе, Улль. У Песы стены крепкие, их замок даже лоси обходили.
— То лоси, а это… — Улль прикладывается к кувшину и глотает так жадно, что давится: Дуинлан отнимает кувшин, пока Улль кашляет, отпивает два глотка и кривится.
— Дрянь. Ещё и тёплое.
— Дай-ка, — говорит Хайт, беря вино по очереди, и с каждым глотком его становится всё меньше.
Родгар-Клык выпивает последнее, черпает ещё из бочки и ставит на прежнее место, а потом смотрит на Хайта, уперев кулак в бедро.
— Хайт! Напомни-ка ещё раз нашему соколу-северянину: где у Песы стены слабые?
— Здесь, — ведёт Хайт когтем по полоске юго-западной стены. — Пока врата заперты, она не падёт.
— Джарлан приведёт наших парней по перешейку. Тебе ли не понимать, Улль?
— Понимаю. Просто… вы ж мышей знаете, господин конунг. Пшеничное семя. — Улль, такой же гибкий, как и его лук с натянутой жилой, сутулится и ёжится, сунув пальцы под мышки. — Они неженки. Им пахать и торговать нужно, а не сражаться. Дрянные из них бойцы.
Дуинлан угрюмо смотрит, как по кружку сигнальной башни ползёт жук, щелчком сгоняет его и скребёт шею под шарфом и наплечником, глядя Хайту в глаза: доспехи у Дуинлан крепкие, тонкой работы, — рыжий сплав, редкий, специально ковали, на свету вспыхивает не хуже позолоты, — и Дуинлан предпочла бы не жить в те времена, когда этот нагрудник стал её рубахой, а рыжина полей догорает погребальным костром.
— Сыграй, Хайт. Что толку молча вестей ждать?
Никто не подпевает, когда Хайт щиплет струны, сбиваясь чуть чаще обычного, и Дуинлан опять становится горько. Дуинлан вспоминает баладонский зал, прохладный от гиблых огней, и то, как Хайт смеялся и вылизывал её щёки, и жалеет, что не настолько пьяна, весела и спокойна, чтобы сделать сейчас то же самое, — а Хайт играет вису, приобняв кантеле, но одна из струн, самая верхняя, лопается, хлестнув по пальцу.
Хайт шипит и встряхивает запястьем, инстинктивно прикусив коготь, и виса обрывается на последней строфе.
— Песа! — задыхается Джот, повисая на кованом дверном кольце: глаза у неё мокрые и злые, и впервые Джот, в которой нет ничего мягкого, почти что рыдает. — Они… они…
— Говори, Джот! Не реви! — рявкает Родгар. — Что с Песой? Какие вести от Джарлана?
— Песа пала. Мыши открыли ворота.
Улль давится и кашляет, а резной кувшин бьётся, треснув поперёк горловины, и сарастранское вино бежит по ступеням ручьём разбавленной крови.
* * *
— Эх-х! Как покончим с этой дрянью, я перепьюсь и буду гулять три дня.
— Меня-то пригласишь? — интересуется Сильдеррат, встряхнув сапог и натянув его по самую пятку.
— Ещё чего! Раньше свадьбы не приглашу, Сильди! — показно воротит нос Венда, подёргивая кончиком хвоста. Венда похудела и уже не так часто хохочет, а у черноглазого Сильдеррата прибавилось два рубца поперёк щеки и уха, но строптивость из обоих ничем не выгрызть.
— И когда у тебя свадьба?
— Болван!
Дуинлан прыскает в кулак: крысы настолько привыкли к мертвецам, костям и ощущению злости перед воплем зелёной угрозы, что кричат от них лишь во сне, вцепляясь в копьё или нож, — вгрызться бы, загасить, сожрать с потрохами так, как обычно съедается чья-то сырая печень. Дуинлан бы и сама сожрала, будь её воля, — сожрала, а потом вернулась бы в Далл, обняла родных, пощекотала детёныша. Малец большой растёт, в отца: пока Дуинлан его рожала, совсем измучилась, — и уже то драться лезет, то тискается, то на щекотку дуется.
— Поспи, Венда. Мы в дозоре побудем.
— Иди уже, сестра! Отоспись, завтра день тяжкий!
— Венда, — говорит Сильдеррат, перехватив её за запястье и сцепившись мизинцем, и Венда, хмыкнув, сбегает вслед за ним в походный шатёр, нырнув под полог; Сильдеррат цапает её за плечи и кусает, а Венда пихает кулаком, но даже не намеревается рычать.
Теоль пялится на них, давится пивом, кашляет и возмущённо смотрит на Дуинлан, вытирая усы.
— Нахал!
— Его право, — жмёт Дуинлан плечами, точа клинок оселком. — Они ж с зимы спать рядом ложатся, разве нет?
— Раньше хоть при мне не зазывал! Ещё б рожу ей вылизал, мужлан невоспитанный!
— Мы помереть можем уже завтра. Разве плохо, если хорошему мечу ножны нужны, чтобы не затупился?
— Ты-то с Хайтом с детства знакома, а не с последнего урожая, — корчит рожу Теоль, и взгляд у неё хмурый, будто завидующий, и бесконечно уставший. — Мужики что, подождать не могут, пока мы Муридею не отобъём?
— Лучше б не ждать, Теоль.
Хайт, зевнув во сне, переворачивается, уткнувшись в Дуинлан лбом, и вздрагивает, — то ль от холода, то ль ему снова снятся мертвецы и бесконечный тягостный вой, и Дуинлан, сунув оселок в сапог, кутает его в сползший по пояс дорожный плащ и гладит, почёсывая за ушами.
— Выйди за меня, а, — привычно предлагает Хайт, не просыпаясь, и тяжёлой тёплой ношей приваливается к её боку.
— Не сейчас, — ещё тише отвечает Дуинлан: от его терпко пахнущей тяжести становится хорошо и мирно, и Дуинлан закрывает глаза. — Потом свадьбу сыграем, Хайт. После войны.
* * *
— Дрянь! Отступаем к склону! — кричит Кэнлан: только у него такой по-бабьи визгливый голос, да и некому больше так кричать, ибо Джот уже пала под вратами Кенвальдского замка с рассеченным горлом и обломком стрелы промеж рёбер, а Сильдеррата с сёстрами оттеснило на склон, к остальным, — и свистит на пальцах и горле, захлебнувшись хрустом разбитого щита.
— Да, — бормочет Хайт, шатается и скребёт лоб, облизывая вибриссы. — Голова…
Дуинлан скрипит зубами и взваливает его на плечо, подхватив и таща за собой: в нагрудном доспехе Хайт ещё тяжелее, чем обычно, и Дуинлан сначала злится, но тут же слышит его хрип и отдышку.
— Ляг, скрыга!
Хайт вцепляется когтями в пряжки кирасы, и Дуинлан торопливо ослабляет ремни, чтобы Хайту было легче дышать, — не хочется думать о худшем: сплюнь, Дуинлан Даллская, всё будет хорошо, ещё надо сложить погребальные костры для полёгших в бою надо, а потом — вырастить детёныша, пережить десятилетнюю зиму, напророченную скорпионовым хомяком-шаманом в бусах и птичьем черепе: поди, перепился настойки из яда, разве бывает так, что зимы несколько лет длятся? — и отволакивает его в заросли черёмухи, пока под её сапогами в поножах хрустят чьи-то рёбра.
— Зарежь меня. Так, чтоб сразу.
— Чего? — переспрашивает Дуинлан, тупо глядя, как тот расстёгивает пряжки.
— Лучше уж ты, чем… — Хайт кашляет и давится, не могучи блевать, и с его носа и рта течёт липкая слизь.
— Я?!
Дуинлан хочет кричать, царапаться, вопить: так, как никогда не вопила, и так громко, чтобы её вопль заглушил вой поверх всей Ваэлийской равнины, — потому что Дуинлан знает, каково любому существу восстать не-живым-не-мёртвым вихтом Зелёного пламени.
— Хайт, шваль долговязая! — Дуинлан, шмыгнув и сдвинув на лоб забрало, трёт нос. — Я же согласиться хотела. Тогда, на пиру, когда ты замуж позвал.
Хайт смеётся, запрокинув голову, и смех у него ещё звонче, чем прежде.
— Ах, какая же ты зараза! Теперь-то ведь согласилась бы?
— Да!
— Тц-с! Ишь, время нашли мириться! — сплёвывает Кэнлан слюну пополам с парой выбитых зубов, волочась на сломанной лодыжке и с трудом натягивая крюком арбалет, взваливает его на спину, машет и свистит, перелезая с камня на камень. — Голову не высовывай, дура!
— Кэнлан, погибнешь! Беги!
— Хрена с два я здесь сдохну. Нагоняй под горном или на северном склоне!
Дуинлан плюёт на всё: на жалость, на озноб, из-за которого трясутся даже усы, на мёртвую силу, с которой её крысиное племя сцепилось один на один, — и в последний раз сгребает Хайта в объятия, а потом — давит к земле за плечо, с хрустом высвобождает из ножен клинок, с рукояти которого скалится саламандра: глаза у Хайта ясные и чёрные, как смола, и от этого взгляда Дуинлан бесконечно тяжко.
— Всё будет хорошо. Не смотри, ладно?
— И враз бей, чтоб наповал, — говорит Хайт и сжимает её пальцы, до крови впившиеся в плечо когтями. — В знак твоей милости.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|