↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Но дорнийский клинок и остёр, и жесток,
И без промаха сталь его бьёт.
© Джордж Мартин
— Господин судья, это возмутительно!
— Что случилось, Годх-салла?
— Глядите! — Годх, встряхнув покрепче, тянет Ахту за шкирку так, что Ахте приходится привстать на пальцах; бай злится, бурлит, как казан с овсяной кашей, и даже не вспоминает о том, чтобы скинуть с дороги куфию, сапоги и пыльный кафтан.
— Вижу, не слепой. Это Ахта-бахши, — меланхолично отвечает старый, седой, погрузневший от месяца оседлой жизни судья Крахт, постучав трубкой об лавку и метя взад-вперёд длинным хвостом с кистью. — Он украл у тебя что-то?
— Если бы! Это дитя канавы, этот бесстыжий ублюдок, этот нечестивый бахши спал с моей Шарфат!
Шарфат даже куфию от солнца не повязала, едва-едва на шею накинуть успела, — но только при судье слёзно плакать начинает, хитрюга, и соседи по стоянке сочувствующе галдят наперебой, облепив забор. Ишь, до чего изголодаться должна была, коли позарилась на чужака, ещё и сказителя! Взял бы муж её с собой в степь, как это по обычаю положено в весенний сезон, — глядишь, и не случилось бы конфуза.
А бесстыжего ублюдка-бахши пожалеть никто не хочет, думает Ахта и морщит переносье. Вот ведь стыд-то, а?
— Итак, Годх-салла, — громко говорит судья, хлопнув ладонью по пузатому медному казанку, — расскажи, где ты поймал Ахту-бахши.
— Известно где, господин судья. В постели! — рявкает бай, встряхнув ушами так, что серьги звякают одна об другую, и ещё крепче сжимает за шкирку. — Может, ещё и рассказать, как он её за уши кусал?
— Это лишнее! — взвизгивает тощий кривоногий писарь с бельмом на глазу, чуть не опрокинув миску чернил.
— И как мне, извольте, теперь разобрать, от кого Шарфат родит, если понесёт?
— А так, Годх-салла, — снова хлопает Крахт по казанку, но на этот раз, помедлив, чешет бородку, — что ежели детёныши родятся в браке с тобой, то они и станут твоими, чьим бы семенем ни были. Разве у нас не так заведено? Разве Шейхет не стал твоим сыном?
— Хорошенькое дело! — ворчит Годх, но соглашается, вздыхает и скребёт лоб под куфией, а Ахта нервно хихикает: бай женат уже четыре года, но вдова Шарфат не рожает ему детёнышей.
«Такая молодая, а больше потомства нет, кроме сына, — жалуется Шарфат, шумно сопя носом, пока Ахта сворачивается клубком в её постели и дремлет после соития, запустив пальцы в мягкую шерсть на шее. — Наказание какое-то».
Не так давно Ахта решил пожить на стоянке, — негоже ему, рождённому на чьём-то постоялом дворе, столько лет по бездорожью шляться. Шарфат, сколько помнится, всегда по хозяйству хлопотала: ткала, варила, парила, покрикивала на соседок и сынишку, воду таскала, — и ни иллея не кинула, только миску супа принесла; дескать, хватит с тебя, всё равно пропьёшь. А ночью, когда в Поррейской степи вся земля простыла насквозь, пьяный Ахта играл ей и негромко пел, перебирая жильные струны дутара, — лишь бы Шейхет не проснулся, а потом — лизал прямо по вибриссам и дёснам, и тушканка ни слова поперёк не выплюнула, смеялась только.
У вдовы Шарфат в ушах несколько пар серёжек — богатая, под стать баю: даже родительские, и те из серебра. Ахта о таких и мечтать не смеет.
— Шарфат-карра! — обращается судья. — Ахта-бахши взял тебя силой?
— Никак нет, господин судья, — мотает та головой, звякнув серьгами в той же манере, что и муж, и сморкается в пальцы.
— Выходит, никто из вас троих не пострадал, кроме вашей гордости, и Ахту-бахши надлежит отпустить.
— Верно, господин судья! — кивает писарь и записывает всё подряд с таким усердием, что аж прикусывает высунутый язык.
— Годх-салла, имеешь ли ты иные претензии?
— Никаких, — отрезает тот.
— И из этого считаем, — назидательно поднимает Крахт узловатый палец и зевает, обнажив щербатые зубы, а писарь, встрепенувшись, торопливо макает перо в чернила, пачкая пальцы, — что Ахта-бахши, переспав с женой Годха-саллы, обязуется выплатить ему ровно столько, сколько будет стоить его правая серьга.
— Аман, именно так! — торопливо соглашается Ахта.
— Позволит ли господин судья, — Годх отвешивает такой низкий поклон, что его усы задевают пряжки обрезанных сапог, — наказать этого ублюдка за распутство, чтобы больше не воротил уши на чужих жён?
— Дело твоё. Сам лекарю платить будешь, если шибко поувечишь.
Годх цепко зажимает меж пальцев правое ухо, тянет, вынимает из-за пояса нож, — и Ахта ёжится, понимая, что его ждёт, и старательно зажмуривается, вдохнув как можно глубже. Лишь бы не завопить, сраму потом не оберёшься: Ахта однажды ходил в Солхорремат на праздник и встретил в духане одноухого торговца солью, а тот, выпив домашней водки, чуть не разрыдался. Хорошо, что не левое обкорнали, — иначе вовек не отмоешься.
— Ай-й-я!
Ахта всё-таки взвизгивает, всем нутром чувствуя хруст вспоротого до самой серьги хряща, судорожно расцепляет с уха когти Годха и, опять зажмурившись, торопливо лезет пальцами — пощупать. Шарфат ахает, тушканчики шепчутся и гудят, как пчёлы в улье, дубильщик Борка влезает на забор, водрузив на плечо визжащего малыша, а Ахта нащупывает ухо на положенном природой месте, — хрящ кровит и щиплет, и серьги там нет, но всё-таки ухо — здесь, при Ахте, пусть и надрезанное под самый корень.
— Хвала покровителям, — наконец-то мычит Ахта и оседает на землю, всё ещё дрожа, и никак не может выпустить из пальцев ухо.
— Слышал, что сказал господин судья?
— Мхэ-э…
— Слышал, значит, — кивает Годх и вытирает нож об ладонь, прежде чем швырнуть Ахте кольцо серьги. — До новолуния заложишь ювелиру и всю выручку мне отдашь. Аман?
Шарфат шмыгает, переводит дух и кланяется сначала судье, а потом — кривоногому писарю, и у того сразу же краснеют уши.
— Да благословит вас покровитель, господин судья, за вашу милость!
— А с ней что делать-то? — шевелит вибриссами писарь, чихнув и потерев заплывший бельмом глаз.
— А с ней пусть муж говорит, салла, — отвечает Крахт, развалившись на полосатых коврах, суёт в рот трубку и щёлкает кресалом, дымя так, что всё вокруг начинает вонять степной календулой. — Я на вдове Шарфат не женат, чтобы ссориться.
— Гулящая! — уже кричит Годх. — Перед всей стоянкой меня опозорила!
Шарфат, скривив мордочку, дует щёки и хлопает глазами, полными искреннего раскаяния; глаза у Шарфат чёрные, влажные, посмотрит — обожжёт, за такие глаза и целую Поррейскую степь продать не зазорно, — хоть хорькам, хоть крысам, хоть скорпионовому шаману, пьяному от грибной гари.
— Прости меня, луна моя! Разве я не хорошая хозяйка, мать и добытчица?
— Хозяйка, да не тому, что у тебя между ног, — ворчливо отвечает Годх и порывается скрутить её за брачное колечко с сердоликом, но медлит и всё-таки не решается: Годху сорок лет, Годх носит в ушах полдюжины серег и одним махом копья прибивает к земле гадюку, и вся родня до сих пор гадает, чем же этаким Шарфат его окрутила. — Добро б с кем-то ещё, но с… вот с ним? С этим грязным бахши?
— Более такого не случится, ежели ты не покинешь меня надолго, — отрезает Шарфат, перебирая пальцами браслеты, и на их застёжках играет розово-вечернее солнце. — Клянусь!
Ахта суёт серьгу за щеку и ещё раз трогает разорванный хрящ.
Ох, повезло.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|