




Степь дышала. Это было не метафорой — от раскалённого за днями горизонта до сизой полоски леска на севере она вздымала грудь тягучими, пахучими волнами. Волнами полынного духа, мёда чабреца и пыльной, старой травы. Ковыль, седой и бесконечный, шелестел тысячами серебряных шёпотов, переливаясь под солнцем, будто река, текущая в никуда. Ветер, вечный хозяин этих просторов, гулял на свободе, выписывая невидимые круги, пригибая траву к самой земле, а затем отпуская, чтобы она выстреливала в небо миллионом упругих стеблей.На самом краю этого моря, будто корабль, бросивший якорь у невидимого берега, стоял хутор Привольный. Несколько десятков беленых мазанок под камышовыми крышами, грубовато срубленная церковь с почерневшим куполом и, как сердце поселения, просторная майданная площадь с колодцем-«журавлём». Здесь жизнь подчинялась иному ритму — тяжёлому, земному: мычанию скота, скрипу колодезного ворота, звону топора у поленниц. Но даже здесь, на пороге, лежала степь, и её дыхание било в лицо каждому, кто выходил за ворота.На высоком кургане за околицей, где ветер был сильнее всего, сидел мальчик. Его звали Зарян. Ему было двенадцать, и он был сыном атамана.Но в тот миг он не чувствовал себя ничьим сыном. Он был просто частью ветра. Его светлые, выгоревшие на солнце волосы метались, как пенная грива степного потока. Большие, не по-детски серьёзные глаза цвета летней прозелени были прикрыты. Он не смотрел — он слушал. Слушал, как ветер поёт в ушах, как сухой стебелёк бьётся о его загорелую щёку, как далеко-далеко, на самом краю слышимости, кричит одинокий орёл.Его пальцы, длинные и ловкие, не лежали праздно. Они перебирали стебли, сплетали их в тугой, изящный узел, чувствовали жилку каждого листа. Он мог часами следить за муравьиной тропой или за тем, как тень от облака бежит по склону, меняя цвет всего мира. В его кармане лежала заветная находка — сброшенная змеёй кожа, полупрозрачная и хрупкая, как пергамент. Сокровище.— Зарян! Эй, писарёнок! Опять в облаках витаешь?Голоса, грубые и насмешливые, ворвались в его тишину, как камни в гладь воды. На склон кургана взбежали трое парубков, его ровесников, но казавшихся больше и грубее. Впереди шёл Грицько, сын десятника, коренастый и рыжий, с уже пробивающимся пушком на верхней губе.— Атаман-батько опять на смотр уехал, а его дитятко — на горе сидит, — ехидно протянул Грицько. — Что, шашку свою травяную забыл? Или лук из мышиного хвоста?Зарян молчал. Он просто поднял глаза и посмотрел на них. Этот взгляд — спокойный, изучающий, будто он видел не их, а мотивы, что двигали ими, как видит направление ветра, — бесил парубков пуще насмешек.— Говори, когда к тебе обращаются! — Грицько толкнул его плечом.Зарян покачнулся, но не упал. Он встал. Ростом он был с Грицька, но тоньше в кости, казалось, хрупче.— Отстань, — тихо сказал он. В его голосе не было страха. Было усталое раздражение, как от надоедливой мухи.— Ой, как бубнит! — засмеялся другой. — Слышь, Гриць, он же, поди, и драться не умеет. Все только слушать да смотреть горазд.— Надо научить, — решительно сказал Грицько. — Казак должен уметь постоять. А то позор на весь хутор.Они навалились на него скопом. Это не была драка — это было избиение. Зарян отбивался молча, кулаками, которые казались ему ватными и беспомощными. Он пытался поймать ритм их движений, как ловил ритм ветра, но здесь была только грубая сила. Его повалили в колючий бурьян, сыпанули в лицо горстью сухой земли. Дышать стало нечем. В ушах гудело.— Хватит! — прозвучал новый голос, низкий и твёрдый, как удар по наковальне.Над ними, заслонив солнце, стоял человек. Круган. Его фигура, даже без бурки и папахи, дышала силой. Широкие плечи, руки, иссечённые шрамами и прожилками, как корни старого дуба. А на лице — тот самый шрам, тонкая белая полоска, пересекавшая верхнюю губу и придававшая его суровому лицу одновременно и жестокость, и странную печаль. Сейчас в его глазах, цвета степной грозы, бушевал гнев.Парубки отскочили, как щенки от волка.— Батько-атаман! Мы... мы просто...— Пошли прочь, — выдохнул Круган, и в его тишине было страшнее крика. — До вечера — на конюшне. Чтоб каждый денник блестел.Когда они, шмыгая носами, убежали, Круган подошёл к сыну. Зарян уже сидел, отряхиваясь. Из разбитой губы сочилась кровь, смешиваясь с пылью. Но он не плакал. Он снова смотрел куда-то вдаль, мимо отца, в бегущие по степи тени облаков.Круган опустился на корточки перед ним. Большая, шершавая рука потянулась было вытереть грязь с его щеки, но замерла в воздухе. Он видел в этом взгляде стену. Стену, которую не возводил он, но которая выросла сама собой, день за днём, из насмешек, из неудач на воинских играх, из его собственного немого разочарования.— Сынок... — начал он, и голос его, обычно командный, звучал хрипло и неуверенно. — Сидеть тут одному... Не дело. Пойдём домой.— Дома тоже одному, — тихо сказал Зарян, не глядя на него.Круган сжал кулаки. Боль, острая и беспомощная, сжала ему горло. Он был атаманом. Он мог вести сотню лихих нагаек в огонь и воду, мог одним взглядом усмирить буйного казака. Но он не мог достучаться до своего же ребёнка.— Завтра, — сказал Круган, поднимаясь, и его слова прозвучали как приговор, — завтра не иди на лужок с пацанами. Иди к кузнецу Гавриле. Он добрый, умный. Руки у него золотые... Научит тебя делу. Настоящему делу. Огонь и железо... Это почётно. Станице нужно.Зарян медленно повернул к нему голову. И в его зелёных глазах, которые секунду назад были пустыми, как небо, вспыхнул огонь. Не слёз, нет. Это был огонь такого чистого, такого яростного оскорбления, что Круган внутренне отпрянул.— Я не буду, — отчеканил Зарян. Каждое слово било, как молот. — Я не буду рабом у огня. Я не хочу жить в дыму и слушать звон по чужой указке.— Но что же ты хочешь? — вырвалось у Кругана, и в его голосе прорвалась вся накопленная горечь. — Шашку в руки взять не можешь! В седле не усидишь! Только ветер ловишь! Ветер, Зарян! Он тебя не накормит и не защитит!— Он свободный, — прошептал Зарян, и его взгляд снова ушёл в степь, будто ища утешения у своего единственного друга. — А я... Я, видно, и впрямь не казак.Он поднялся, отряхнулся последний раз и, не оглядываясь на отца, побрёл вниз с кургана, к хутору. Его тонкая фигурка казалась ещё меньше на фоне бескрайнего, равнодушного простора.Круган долго смотрел ему вслед. А потом его взгляд упал на землю, туда, где только что сидел сын. Среди помятой травы лежала аккуратно сплетённая из стеблей ковыля фигурка — птица с расправленными крыльями. Такая хрупкая, что, казалось, дуновение разорвёт её в клочья. Он поднял её. Стебли, сплетённые сыновним пальцами, были упруги и крепки.В тот вечер в курене атамана было тихо. Зарян молчал, уткнувшись в угол. Круган молча пил горилку у окна, глядя на темнеющую степь. Между ними лежала целая пропасть, шире, чем сама река.А ночью, когда луна, круглая и холодная, как царская монета, повисла над спящим хутором, тихая тень скользнула через плетень. Зарян, с узелком за плечами, в котором лежали краюха хлеба, отцовский старый спас-нож и та самая змеиная кожа, на мгновение обернулся.Огни в их курене уже потухли.Он глубоко вдохнул ночной, полынный воздух, повернулся лицом к степи, где ветер гулял в полную силу, и шагнул в темноту. Навстречу ветру. Навстречу своей иной судьбе.Степь приняла его, не спросив имени. А в курене на столе, рядом с недопитой чаркой, лежала одинокая ковыльная птица.




