




Степь дышала. Это было не метафорой — от раскалённого за днями горизонта до сизой полоски леска на севере она вздымала грудь тягучими, пахучими волнами. Волнами полынного духа, мёда чабреца и пыльной, старой травы. Ковыль, седой и бесконечный, шелестел тысячами серебряных шёпотов, переливаясь под солнцем, будто река, текущая в никуда. Ветер, вечный хозяин этих просторов, гулял на свободе, выписывая невидимые круги, пригибая траву к самой земле, а затем отпуская, чтобы она выстреливала в небо миллионом упругих стеблей.На самом краю этого моря, будто корабль, бросивший якорь у невидимого берега, стоял хутор Привольный. Несколько десятков беленых мазанок под камышовыми крышами, грубовато срубленная церковь с почерневшим куполом и, как сердце поселения, просторная майданная площадь с колодцем-«журавлём». Здесь жизнь подчинялась иному ритму — тяжёлому, земному: мычанию скота, скрипу колодезного ворота, звону топора у поленниц. Но даже здесь, на пороге, лежала степь, и её дыхание било в лицо каждому, кто выходил за ворота.На высоком кургане за околицей, где ветер был сильнее всего, сидел мальчик. Его звали Зарян. Ему было двенадцать, и он был сыном атамана.Но в тот миг он не чувствовал себя ничьим сыном. Он был просто частью ветра. Его светлые, выгоревшие на солнце волосы метались, как пенная грива степного потока. Большие, не по-детски серьёзные глаза цвета летней прозелени были прикрыты. Он не смотрел — он слушал. Слушал, как ветер поёт в ушах, как сухой стебелёк бьётся о его загорелую щёку, как далеко-далеко, на самом краю слышимости, кричит одинокий орёл.Его пальцы, длинные и ловкие, не лежали праздно. Они перебирали стебли, сплетали их в тугой, изящный узел, чувствовали жилку каждого листа. Он мог часами следить за муравьиной тропой или за тем, как тень от облака бежит по склону, меняя цвет всего мира. В его кармане лежала заветная находка — сброшенная змеёй кожа, полупрозрачная и хрупкая, как пергамент. Сокровище.— Зарян! Эй, писарёнок! Опять в облаках витаешь?Голоса, грубые и насмешливые, ворвались в его тишину, как камни в гладь воды. На склон кургана взбежали трое парубков, его ровесников, но казавшихся больше и грубее. Впереди шёл Грицько, сын десятника, коренастый и рыжий, с уже пробивающимся пушком на верхней губе.— Атаман-батько опять на смотр уехал, а его дитятко — на горе сидит, — ехидно протянул Грицько. — Что, шашку свою травяную забыл? Или лук из мышиного хвоста?Зарян молчал. Он просто поднял глаза и посмотрел на них. Этот взгляд — спокойный, изучающий, будто он видел не их, а мотивы, что двигали ими, как видит направление ветра, — бесил парубков пуще насмешек.— Говори, когда к тебе обращаются! — Грицько толкнул его плечом.Зарян покачнулся, но не упал. Он встал. Ростом он был с Грицька, но тоньше в кости, казалось, хрупче.— Отстань, — тихо сказал он. В его голосе не было страха. Было усталое раздражение, как от надоедливой мухи.— Ой, как бубнит! — засмеялся другой. — Слышь, Гриць, он же, поди, и драться не умеет. Все только слушать да смотреть горазд.— Надо научить, — решительно сказал Грицько. — Казак должен уметь постоять. А то позор на весь хутор.Они навалились на него скопом. Это не была драка — это было избиение. Зарян отбивался молча, кулаками, которые казались ему ватными и беспомощными. Он пытался поймать ритм их движений, как ловил ритм ветра, но здесь была только грубая сила. Его повалили в колючий бурьян, сыпанули в лицо горстью сухой земли. Дышать стало нечем. В ушах гудело.— Хватит! — прозвучал новый голос, низкий и твёрдый, как удар по наковальне.Над ними, заслонив солнце, стоял человек. Круган. Его фигура, даже без бурки и папахи, дышала силой. Широкие плечи, руки, иссечённые шрамами и прожилками, как корни старого дуба. А на лице — тот самый шрам, тонкая белая полоска, пересекавшая верхнюю губу и придававшая его суровому лицу одновременно и жестокость, и странную печаль. Сейчас в его глазах, цвета степной грозы, бушевал гнев.Парубки отскочили, как щенки от волка.— Батько-атаман! Мы... мы просто...— Пошли прочь, — выдохнул Круган, и в его тишине было страшнее крика. — До вечера — на конюшне. Чтоб каждый денник блестел.Когда они, шмыгая носами, убежали, Круган подошёл к сыну. Зарян уже сидел, отряхиваясь. Из разбитой губы сочилась кровь, смешиваясь с пылью. Но он не плакал. Он снова смотрел куда-то вдаль, мимо отца, в бегущие по степи тени облаков.Круган опустился на корточки перед ним. Большая, шершавая рука потянулась было вытереть грязь с его щеки, но замерла в воздухе. Он видел в этом взгляде стену. Стену, которую не возводил он, но которая выросла сама собой, день за днём, из насмешек, из неудач на воинских играх, из его собственного немого разочарования.— Сынок... — начал он, и голос его, обычно командный, звучал хрипло и неуверенно. — Сидеть тут одному... Не дело. Пойдём домой.— Дома тоже одному, — тихо сказал Зарян, не глядя на него.Круган сжал кулаки. Боль, острая и беспомощная, сжала ему горло. Он был атаманом. Он мог вести сотню лихих нагаек в огонь и воду, мог одним взглядом усмирить буйного казака. Но он не мог достучаться до своего же ребёнка.— Завтра, — сказал Круган, поднимаясь, и его слова прозвучали как приговор, — завтра не иди на лужок с пацанами. Иди к кузнецу Гавриле. Он добрый, умный. Руки у него золотые... Научит тебя делу. Настоящему делу. Огонь и железо... Это почётно. Станице нужно.Зарян медленно повернул к нему голову. И в его зелёных глазах, которые секунду назад были пустыми, как небо, вспыхнул огонь. Не слёз, нет. Это был огонь такого чистого, такого яростного оскорбления, что Круган внутренне отпрянул.— Я не буду, — отчеканил Зарян. Каждое слово било, как молот. — Я не буду рабом у огня. Я не хочу жить в дыму и слушать звон по чужой указке.— Но что же ты хочешь? — вырвалось у Кругана, и в его голосе прорвалась вся накопленная горечь. — Шашку в руки взять не можешь! В седле не усидишь! Только ветер ловишь! Ветер, Зарян! Он тебя не накормит и не защитит!— Он свободный, — прошептал Зарян, и его взгляд снова ушёл в степь, будто ища утешения у своего единственного друга. — А я... Я, видно, и впрямь не казак.Он поднялся, отряхнулся последний раз и, не оглядываясь на отца, побрёл вниз с кургана, к хутору. Его тонкая фигурка казалась ещё меньше на фоне бескрайнего, равнодушного простора.Круган долго смотрел ему вслед. А потом его взгляд упал на землю, туда, где только что сидел сын. Среди помятой травы лежала аккуратно сплетённая из стеблей ковыля фигурка — птица с расправленными крыльями. Такая хрупкая, что, казалось, дуновение разорвёт её в клочья. Он поднял её. Стебли, сплетённые сыновним пальцами, были упруги и крепки.В тот вечер в курене атамана было тихо. Зарян молчал, уткнувшись в угол. Круган молча пил горилку у окна, глядя на темнеющую степь. Между ними лежала целая пропасть, шире, чем сама река.А ночью, когда луна, круглая и холодная, как царская монета, повисла над спящим хутором, тихая тень скользнула через плетень. Зарян, с узелком за плечами, в котором лежали краюха хлеба, отцовский старый спас-нож и та самая змеиная кожа, на мгновение обернулся.Огни в их курене уже потухли.Он глубоко вдохнул ночной, полынный воздух, повернулся лицом к степи, где ветер гулял в полную силу, и шагнул в темноту. Навстречу ветру. Навстречу своей иной судьбе.Степь приняла его, не спросив имени. А в курене на столе, рядом с недопитой чаркой, лежала одинокая ковыльная птица.
Степь, что днём казалась бескрайним золотым морем, ночью превращалась в иное, чужое царство. Тени становились глубже чёрной смолы, каждый шорох в бурьяне отдавался в ушах гулким эхом, а холодный лунный свет леденил спину. Зарян шёл, не оглядываясь. Сначала его гнала ярость — горячая, колючая, как крапива. Потом пришёл страх — тоскливый и липкий, сжимавший горло. А потом настала пустота, усталость, и ноги сами несли его вперёд, куда глаза глядят.
Он шёл три дня. Съел краюху, пил из редких степных колодцев-бакаев, ночевал, зарывшись в стог сена или в сухую ложбину. На четвёртый день его настигла гроза. Небеса разверзлись, и хлёсткий, ледяной ливень вымел всю его гордость. Он промок до костей, дрожал, спрятавшись под корягой одинокого ветлака, и впервые за всё время заплакал — тихо, бессильно, сгорая от стыда за эти слёзы.
Именно там, мокрого, голодного и сломленного, его и нашли.
Не люди — сначала собаки. Две лохматые, молчаливые тени, возникшие из завесы дождя. Они не лаяли, только смотрели на него жёлтыми, не моргающими глазами, нюхали воздух. А следом из мокрой пелены возник и хозяин: старик на низкорослой степной лошадке, закутанный в поношенную бурку. Лица его не было видно, только седые усы да внимательный, острый взгляд из-под капюшона.
— Заблудился, хлопчик? — голос у старика был скрипучий, как ржавая дверь, но без угрозы.
Зарян только потупился, сжимая в кулаке отцовский нож. Ответить он боялся — голос мог дрогнуть.
Старик слез с коня, подошёл ближе. Его взгляд скользнул по рваным одеждам, по худому лицу, задержался на глазах — не по-детски взрослых, полных боли и упрямства.
— Не заблудился, — констатировал старик. — Убежал. Так?
Зарян кивнул едва заметно.
— Ну что ж, — старик вздохнул. — На хутор я тебя не отведу. Не любят там мою рожу. А умирать тут под дождём — глупо. Иди за мной.
Это был не приказ, а констатация факта. И Зарян, потому что идти больше не было сил, пошёл.
Они пришли не в хутор, а в зимовник — одинокую, глубоко в балке вырытую землянку, приткнувшуюся к старому кургану. Внутри пахло дымом, сушёными травами, кожей и чем-то диким, звериным. На стенах висели луки — не короткие казацкие, а длинные, гибкие, смертоносные, сделанные из разных пород дерева. Шкуры. Пучки стрел с разными наконечниками. Здесь жил не казак и не пахарь. Здесь жил Странник.
Так представился старик: «Зови Странником. Все так зовут». Он не спрашивал имени Заряна. Не спрашивал, откуда он и зачем бежал. Он дал ему сухую одежду, накормил горячей похлёбкой с дичью и сказал только:
— Будешь делать, что скажу. Не будешь — уйдёшь туда, откуда пришёл. Воля твоя.
И начались уроки. Не те, что были на хуторе. Здесь не учили рубить шашкой — учили не рубить её, если можно избежать боя. Не учили скакать на лошади напролом — учили подкрадываться к ней так, чтобы она даже ухом не повела. Первым делом Странник забрал у Заряна нож.
— Оружие — не игрушка и не символ. Оружие — это последний аргумент. Пока не научишься видеть и слышать, оно тебе не нужно.
А «видеть и слышать» — это был целый мир. Странник заставлял часами сидеть неподвижно на краю балки, вслушиваясь: какой птицы крик тревожный, а какой — песня; как шуршит мышь в траве, отличный от шуршания ящерицы; с какого направления меняется запах ветра. Он учил читать следы не только по отпечаткам, а по сломанной травинке, по капле росы, стёртой с листа. Учил различать десятки оттенков зелени и коричневого, чтобы слиться со степью, стать её частью.
Потом был лук. Не тот, что тянут мышцами спины. Тот, что тянут вниманием. Каждая стрела была индивидуальностью: перо должно лечь точно так, зарубка на древке — совпасть с тетивой. Странник не учил быстро стрелять. Он учил попадать. Одной-единственной стрелой. Сто шагов, двести. В ветреный день, в сумерках.
— Рука — это продолжение глаза, — бормотал старик. — Глаз — продолжение мысли. А мысль должна быть холодной и тихой, как вода в колодце ночью. Злость, страх, спешка — они кричат. Их слышно за версту.
Месяцы превратились в год. Мальчик, ловивший ветер, научился понимать его язык. Его тонкие, «писарские» пальцы окрепли, но не грубыми буграми мозолей, а упругой, жилистой силой. Они чувствовали натяжение тетивы так же тонко, как когда-то чувствовали змеиную кожу. Его зелёные глаза, всегда смотревшие вдаль, теперь видели каждую букашку на земле и каждое пятнышко на спине ястреба, кружащего в вышине.
Однажды весной, когда степь зацвела маками, Странник сказал:
— Пора.
— Куда? — впервые за долгое время спросил Зарян.
— Твоя наука здесь кончилась. Теперь тебе нужны другие учителя. Те, кто воюют. Ищи вольницу.
Он протянул Заряну лук. Не учебный, а настоящий, сложный, из березы и можжевельника, с резной костяной рукоятью.
— Это твоё. И имя тебе теперь — Сокол. За взгляд. За зоркость. Помни: лучший бой — тот, которого не было. Но если уж стрела пошла с тетивы — она не должна лететь впустую.
На прощанье Странник вернул ему и отцовский нож.
— Теперь можешь носить. Ты знаешь его цену.
Зарян — нет, теперь Сокол — ушёл на рассвете. Он обернулся только раз. Странник стоял у землянки, неподвижный, как сам курган. Он не махал рукой. Он просто смотрел. А потом растворился в утренней дымке, будто его и не было.
Путь к вольнице был новым испытанием. Сокол шёл уже не беглецом, а охотником. Он находил признаки — потёртую траву у тропы, пепел холодного костра, обрывок особого свиста, — и шёл по ним. Он научился обходить царские заставы и татарские дозоры, стал тенью, шёпотом в траве.
И вот однажды, в глухом урочище за порогами реки, он наткнулся на засаду. Группа таких же, как он, беглых и вольных, попала в ловушку к подразделению царских драгун. Шла перестрелка, слышались крики, ржание лошадей. Казаки, засевшие за валунами, отбивались отчаянно, но кольцо сжималось. У них не было лучника.
Сокол не думал. Думать было некогда. Он нашёл позицию на скальном выступе, с подветренной стороны. Вдох. Шум битвы отступил. Остался только свист ветра в ушах и цель. Первая стрела взяла вперёдсмотрящего драгуна, который пытался зайти с фланга. Вторая — офицера, поднимавшего саблю для атаки. Третья перебила поводья коня зарядного ящика, внося хаос.
В рядах драгун началось смятение. Они не понимали, откуда бьют. Казаки, почуяв перемену, с диким кличем пошли в контратаку и прорвали кольцо.
Когда всё стихло, к скале, где стоял Сокол, подъехал всадник. Молодой, черноволосый, с лицом, исцарапанным ветром и удачей, и с безумными, весёлыми янтарными глазами, в которых горел огонь только что отгремевшей схватки. Это был Вихорь.
Он оглядел худощавого парня с луком, на котором ещё дрожала тетива, с лицом, спокойным и сосредоточенным, будто он только что не решил исход боя.
— Это твои стрелы, тень? — спросил Вихорь, и в его голосе сквозило недоверие и любопытство.
Сокол молча кивнул.
— А почему помог? Мы тебя не звали.
Сокол посмотрел на него своими зелёными, не моргающими глазами, в которых теперь жила глубокая, степная тишина.
— Они шумели, — просто сказал он. — А я не люблю, когда шумят на моей земле.
Вихорь замер, а потом рассмеялся. Это был звонкий, заразительный смех, в котором была вся его бесшабашная натура.
— «Моей земле»? Ну ты даёшь! — Он спрыгнул с коня и протянул руку. — Идём к атаману. Ему такие, как ты, нужнее, чем мне новая сабля. Как звать-то?
Сокол на секунду задумался. Зарян... это имя осталось там, в прошлой жизни, с мальчиком на кургане.
— Сокол, — сказал он, принимая рукопожатие. Рука Вихря была сильной, в мозолях, но хватка Сокола оказалась не слабее.
Так сын степного ветра, научившийся быть тенью и голосом стрелы, нашёл своё место. Не среди пахарей и не среди кузнецов. А среди тех, для кого воля была дороже жизни, а умение — почётнее рода. Впереди его ждало признание, первая дружба с таким же изгоем-лихачом Вихрем и долгий путь к тому самому кургану, где через четыре года ему предстояло стать самым молодым атаманом вольницы. Но это — уже другая история.
А в далёком хуторе Привольном атаман Круган иногда выходил на крыльцо и смотрел на степь. В руке он сжимал высохшую, давно посеревшую фигурку ковыльной птицы. И казалось ему, что в шелесте травы доносится иногда незнакомый, уверенный свист стрелы, рассекающей ветер. Но это, должно быть, чудилось.
Годы в вольнице стали для Сокола не просто жизнью, а второй кожей. Он был тенью, голосом стрелы, невидимым бичом для карательных отрядов и лазутчиком, чьи доклады были кратки, точны и меняли судьбы целых походов. Его уважали, но побаивались. Он был молод, но в его зелёных глазах читалась глубина не по годам, словно он видел не только поле боя, но и тяжкую цепь последствий каждого выстрела.
Его странный союз с Вихрем стал притчей во языцех. Где холодная, расчётливая тишина Сокола — там и ослепительная, дерзкая удаль Вихря. Янтарные глаза и зелёные. Огонь и лёд. Вихрь носился в самой гуще схватки, его сабля пела яростную песню, а его хохот звенел над полем боя, бросая вызов самой смерти. А Сокол в это время находил слабое звено в цепи противника — офицера, флангового дозорного, артиллерийскую прислугу — и беззвучно рвал её. Они не сговаривались. Они чувствовали друг друга.
Однажды, после удачной вылазки, когда они делили у костра скудный ужин, Вихрь, поправляя перевязанную рану на плече, спросил:
— Сокол, а откуда ты? Никогда не говорил. Как попал в степь?
Сокол молчал так долго, что Вихрь уже решил, что не услышит ответа. Но тот заговорил, глядя на языки пламени.
— С хутора. Убежал.
— От голода? От долгов?
— От судьбы, — тихо сказал Сокол. — От той, что мне приготовили. Мне сказали, что я — не казак.
Вихрь фыркнул, откусывая краюху.
— Да кто они такие, чтобы судить? Вот погляди на нашу братию. Беглые холопы, сироты, разорившиеся мещане... А вон — бывший монастырский служка. Казак — это не кровь, хлопче. Это — воля. И вот эта, — он ткнул пальцем в грудь Соколу, — вот эта стойкая, каменная воля у тебя есть. Это и есть суть.
Именно Вихрь, своим бесшабашным бесстрашием и безграничной верой, заставил Сокола сделать первый шаг из тени. В одной стычке, когда старый атаман Бурлак пал от шальной пули, а круг дрогнул под натиском гусар, именно Вихрь, отбиваясь на савраске, закричал на всю округу:
— К Соколу! Слушать Сокола!
И воля в его голосе была такова, что даже седые казаки на миг послушались. А Сокол, залегший на окраине леска, отдал тогда серию коротких, чётких команд — негромко, но так, что их услышали: «Заход слева, коней бросить, стрелять по лошадям... Вихрь, веди их в овраг...». И вытянул отряд из ловушки.
После того дела круг, собравшись на скорую руку в уцелевшем хуторе, решал, кому быть атаманом. Назвали несколько имён старших, закалённых бойцов. И тут поднялся Вихрь.
— А я — за Сокола.
В круге поднялся ропот. Слишком молод. Тихий. Не нашей крови.
— Он вытащил нас из-под сабель! — не сбавлял тон Вихрь, его янтарные глаза метали искры. — Он видит поле как шахматную доску! Он не посадит нас в огонь ради славы. Он ради нашей шкуры свою тень на ветер выставляет каждый раз! Кому из вас его умение читать следы и ветер не спасло жизнь?!
Молчание стало красноречивее слов. Многие опустили глаза. Да, каждый второй был обязан ему или разведкой, или той самой спасительной стрелой в решающий момент.
И тогда поднялся Сокол. Он не вышел в центр. Он просто встал там, где был, и снял капюшон. Лунный свет упал на его лицо — худое, с резкими скулами, с тем самым тонким шрамом на губе, который он получил год назад в рукопашной. И на его глаза. В них не было ни страха, ни жажды власти. Была только тяжесть — та самая тяжесть, которую он когда-то видел в глазах своего отца, атамана Кругана, когда тот принимал решения за весь хутор.
— Я не буду просить и не буду спорить, — сказал Сокол, и его голос, тихий, но отчётливый, прозвучал над кругом. — Если круг доверит — буду вести. Но по-своему. Не будет лихих атак ради добычи. Не будет ненужного риска. Мы будем бить точно, тихо и наверняка. Мы будем призраками, о которых шепчутся в казармах. Наша сила — не в числе, а в умении быть не там, где нас ждут. Кто готов на такое — поднимите руку.
Первой взметнулась вверх рука Вихря с дерзкой усмешкой. Потом, нехотя, поднял руку старый рубак Дегтярь, которого Сокол вытащил из плена. За ним — лучники и лазутчики, которым он был своим. И пошла волна. Круг, хоть и не единогласно, но избрал. Шестнадцатилетнего. Атамана Заряна.
Он снова взял своё имя. Но не мальчишеское, а как клятву. Заря — это обещание света после тьмы, начало. Он стал Заряном для них. Для себя он оставался Соколом.
Теперь на его плечах лежала не только своя жизнь. Лежали жизни сорока лихих, отчаянных голов. Лежало их доверие. Он учился не только воевать, но и договариваться с тайными поставщиками пороха, лечить раны, делить скудную добычу так, чтобы не было обидно. Он слушал советы стариков, но окончательное решение всегда оставалось за ним. И каждое такое решение отзывалось в нём холодным комом в животе. Он понял, что чувствовал его отец, отправляя людей на опасные задания. Бремя.
Прошло ещё два года. О вольнице атамана Заряна, или «Соколиной стае», как их прозвали, уже ходили легенды. Они были неуловимы. Они били по обозам, срывали рекрутские наборы, освобождали невольников и исчезали, будто растворяясь в степи. Царские чиновники в панике писали донесения о «шайке молодого колдуна», который видит сквозь стены и убивает взглядом.
Именно такой донос — о готовящейся публичной казни в городе Переяславле группы казаков-«бунтовщиков» — принёс один из лазутчиков. Зарян уже собирался отмахнуться: слишком далеко, слишком рискованно, гарнизон большой. Но лазутчик, старый солдат, добавил:
— Говорят, атаман у тех — молодой ещё, но седой уже, Круганом звать. Упрямый, как чёрт, на дыбу не взят, всё молчит...
Воздух в землянке штаба стал густым, как кисель. Вихрь, сидевший напротив, увидел, как исчезла вся кровь с лица Заряна. Как его пальцы, лежавшие на карте, вдруг вцепились в бумагу, чуть не порвав её.
— Круган... — прошелесил Зарян, и в этом слове было столько лет тоски, боли и гнева, что Вихрь насторожился.
— Знакомый?
— Отец, — коротко бросил Зарян и поднял глаза. В них бушевала буря. Тот самый ветер с того кургана, теперь замешанный с яростью, обидой и чем-то ещё, чего Вихрь сразу не понял. — Он жив. И его казнят.
Решение созрело мгновенно, холодное и ясное, как зимнее небо.
— Мы идем. Не в атаку. На разведку. Только я, ты и Сокол, — он кивнул на своего лучшего стрелка, которому когда-то отдал свое прежнее прозвище. — Надо увидеть своими глазами.
Вихрь не спорил. Он видел — это не приказ атамана. Это личное дело. Святое.
— Коней сменим трижды, пойдем степями, — только и сказал он, уже мысленно просчитывая маршрут.
Дорога заняла несколько дней. Зарян молчал почти всё время. Он снова был тем мальчишкой, который смотрел на степь, но теперь его взгляд был не мечтательным, а сканирующим, аналитическим, выискивающим каждую деталь. Внутри него шла гражданская война. Образ отца-тирана, который не понял и отверг, боролся с образом отца-атамана, чьё бремя он теперь носил сам. С образом одинокого мужчины у окна, державшего в руке ковыльную птицу.
И вот они — на забитой людьми городской площади Переяславля. Вихрь и Сокол (стрелок) растворились в толпе по бокам, как стражи. Зарян стоял в длинном плаще с капюшоном, его лицо было скрыто. Он видел эшафот. Видел своих бывших однохуторцев в ненавистной царской форме, с бессильной яростью в глазах. И видел его.
Круган. Седина в чёрной, как смоль, бороде. Морщины, глубокие, как овраги. Но осанка — всё та же, несгибаемая, атаманская. Даже в рваной свитке, даже под дулами мушкетов. Сердце Заряна сжалось так больно, что он едва не вскрикнул. Всё детство, вся тоска, весь гнев — всё смешалось в один клубок, который сейчас рвался нарушить.
И когда офицер зачитал приговор, а Вихрь с характерной для него дерзкой скукой дал знак лучнику, Зарян почувствовал, как время замедляется. Он видел, как стрела Сокола вонзается в столб. Видел, как офицер лебезит перед его есаулом. Видел, как Вихрь, играя свою роль, насмехается над ними. Всё было как в тумане.
И тогда наступил его черёд. Плащ вдруг стал невыносимо тяжёл. Капюшон — клеткой. Внутри него кричали два человека: мальчик Зарян, жаждущий наконец быть узнанным, и атаман Зарян, знающий, что сейчас решается не только судьба отца, но и его людей, и всё, что он построил.
Он сделал шаг вперёд. Ещё один. Толпа расступалась перед ним не потому, что боялась, а потому, что чувствовала — идёт Сила.
Он подошёл к самому эшафоту. Поднял голову. Взгляд его встретился со взглядом отца — усталым, полным горького достоинства и готовности к концу.
И Зарян сбросил капюшон.
Ветер, тот самый степной ветер, подхватил его светлые волосы. Лунный свет упал на его лицо — на жёстко сжатые губы, на глаза, в которых бушевала целая вселенная, на тот самый, тонкий, как нить, шрам на верхней губе.
Он видел, как в глазах Кругана промелькнуло недоумение, потом — шок, потом — медленное, невероятное узнавание. Видел, как дрогнули те самые, когда-то такие суровые, губы. Слышал, как на мертвящей тишине площади прозвучал шёпот, похожий на стон:
— Зарян...
В это мгновение все стены между ними рухнули. Не было ни атаманов, ни беглецов, ни палачей и жертв. Были только отец и сын, разделённые годами и степью, и соединённые одной и той же кровью, одним и тем же шрамом и одной и той же, страшной и прекрасной, атаманской долей.
И молодой атаман, чувствуя, как камень годами копившейся боли наконец сдвинулся с его души, обернулся к перепуганному офицеру. Его голос, когда он заговорил, был тих, но прозвучал громче любого грома:
— Этого казака я забираю. И всех его людей.
Он сделал паузу, дав словам висеть в воздухе, давя на всех своей неоспоримой волей.
— Вихорь.
Его есаул с янтарными глазами усмехнулся. Это была улыбка хищника, почуявшего долгожданную поживу. В его руке уже лежала граната с тлеющим фитилём, отвлекающий манёвр был готов. Сокол (стрелок) где-то на крыше уже натянул тетиву, выбрав следующую цель.
Буря, которую отец когда-то не разглядел в тихом сыне, наконец обрушилась на городскую площадь. И вёл её уже не ветер одиночества, а ураган воли, закалённой в степях и окрепшей под бременем ответственности. История только начиналась.
Слово «Вихорь», произнесённое во второй раз, не было просто приказом. Оно было паролем, переводящим отлаженный механизм в действие.
Дым пришёл первым. Не просто клубы от горстки сырого сена. Из широкого рукава Вихря он выдернул и швырнул под ноги переднему ряду драгун стеклянную колбу, обёрнутую в тряпицу. Она разбилась с тихим хлопком, и на площадь вырвалось облако едкой, белой мглы, пахнущей серой и чем-то горьким, химическим. Это был рецепт одного из беглых монахов, что нашёл пристанище в вольнице — «слепой дым», разъедающий глаза и вызывающий кашель. Строй солдат, только что чёткий и грозный, мгновенно превратился в клубящееся, давящееся месиво.
Стрела Сокола (лучника) пришла следом. Не в людей — в систему. Она с сухим треском перебила толстый канат, державший над площадью массивный фонарь-жженник на деревянной балке. Конструкция с оглушительным грохотом рухнула прямо в центр взвода драгун, довершив хаос и создав барьер из брёвен и искр.
Зарян не стоял на месте. Пока Вихрь, пригнувшись, метнулся к эшафоту, сам молодой атаман действовал как расчётливый дирижёр хаоса. Его зелёные глаза, сузившись, сканировали площадь. Он увидел, как капрал пытается восстановить порядок, орудуя шпагой.
— Вихрь, справа, капрал! — крикнул Зарян, и его голос, звонкий и чёткий, резал гам.
Вихрь, уже перерубая верёвки на руках Кругана, даже не обернулся. Он просто швырнул в сторону капрала свой тяжелённый кастет-«кистень». Удар был точен. Капрал рухнул, словно подкошенный.
Круган, едва освободив руки, не стал благодарить или удивляться. Инстинкт атамана, уснувший под солдатской муштрой, проснулся мгновенно. Он подхватил мушкет упавшего у его ног стражника, привычным движением проверил затравку — и пальнул почти в упор в офицера, который, выбравшись из дыма, целился в Вихря из пистолета. Выстрел был громким, клубящимся. Офицер отлетел назад.
— Хлопцы! Ко мне! Прорыв к Святославову переулку! — проревел Круган своим старым, привычным рёвом, и для его казаков в форме этот звук стал как глоток родной воды. Они, до этого стоявшие как вкопанные в оцеплении, дрогнули. Не для того, чтобы остановить беглецов. Чтобы помочь.
Один из них, коренастый вахмистр с умными глазами, коротко кивнул Кругану и рявкнул своим:
— Кругом! На караул... против драгун! Ошибка! Своих бьют!
Это была отчаянная, гениальная в своей наглости путаница. Казаки Кругана развернулись и, не стреляя, пошли с примкнутыми штыками на своих же «союзников»-драгун, создавая ещё большее замешательство и не давая им организовать заградительный огонь.
Тем временем Вихрь и Зарян вывели Кругана с эшафота. Сокол (лучник), сменив позицию, методично, с леденящей душу точностью, выбивал из строя любую угрозу: мушкет на возвышении, трубача, пытающегося подать сигнал, коня под офицером. Каждая его стрела была тихим, смертоносным акцентом в общем хоре паники.
Побег был стремительным и безжалостно эффективным. Они не пошли напролом через толпу. Вихрь, знавший город по прошлым «гуляниям», повёл их в узкую, вонючую щель между двумя амбарами — проход, известный только ворам и кошкам. Зарян шёл последним, прикрывая отход, его пистолет стрелял ещё дважды, отвечая на редкие выстрелы из дыма.
Через десять минут они были уже за городским валом, в зарослях лозняка у реки. Здесь их ждали трое других из вольницы с оседланными сменными лошадьми. Ни слова не было сказано лишнего. Только короткие, отрывистые команды Заряна:
— Следы замести. Вихрь, ты с отцом на гнедых. Сокол, ты в арьергарде, жди полчаса, слейся с нами у Мёртвого Дуба.
Они мчались, меняя лошадей на заранее приготовленных «перекладных» в глухих хуторках, уходя в самую глубь плавней — лабиринта проток, камышей и топей, где мог ориентироваться только свой.
--
Только глубокой ночью, в полуразрушенном сторожевом курене на острове среди трясины, когда были выставлены дозоры и костёр разведён под прикрытием землянки, чтобы дым не выдал их, они позволили себе выдохнуть.
Две группы казаков сидели по разные стороны от огня, разделённые годами, опытом и формой. Вольница Заряна — подтянутая, молчаливая, с оружием на коленях. Казаки Кругана — измождённые, в грязных мундирах, с глазами, в которых ещё плавал ужас недавней казни и немыслимого спасения.
Круган сидел напротив сына. Он снял свой мундирный кафтан с ненавистными медными пуговицами и швырнул его в угол, остался в простой порванной рубахе. Он смотрел на Заряна, как будто пытался совместить в одном лице два образа: хрупкого мальчика с кургана и этого жёсткого, отдающего приказы без тени сомнения командира.
— Ты... — начал Круган и запнулся. — Как ты это сделал? Этот дым... эта стрела... Этот план.
— Выживание, — коротко ответил Зарян, разбирая свой пистолет для чистки. Его движения были автоматическими, точными. — Когда тебя двадцать против одного, нельзя играть в честный бой. Нужно играть в смерть. И выиграть до того, как они поймут, что игра началась.
— Ты говоришь, как старый разбойник, — тихо сказал Круган.
— Я говорю, как атаман, который отвечает за жизни своих людей, — парировал Зарян, поднимая на отца взгляд. В огне костра его шрам казался глубже. — Ты бы поступил так же. И ты поступал. Просто у тебя были другие методы.
Это было признанием. И укором одновременно. Круган потупился.
— Да. У меня были методы. Которые оттолкнули тебя.
Зарян отложил пистолет.
— Они сделали меня тем, кто я есть. Не благодарю за это. Но и не виню больше. Ты был атаманом всего хутора. Я — атаман сорока голов. Я начал понимать, каково это.
Наступило тяжёлое молчание, прерываемое только треском поленьев и далёким криком ночной птицы.
— Что теперь? — спросил вахмистр, тот самый, что организовал путаницу. Его звали Горбыль. — Нас, батько Круган, да и тебя, объявят в розыск. Дезертиры. Бунтовщики. Вешатели царских офицеров.
— Те офицеры готовы были вешать невиновных, — вступил Вихорь, не поднимая головы от точильного бруска, по которому он водил свою саблю. — Разница лишь в том, чья воля сильнее. Сейчас сильнее наша.
— Но ненадолго, — сказал Зарян. Все взгляды устремились на него. — Они видели моё лицо. Они видели наши приёмы. Охотиться будут по-серьёзному. Не ополчением, а регулярными частями с артиллерией.
— Значит, нужно стать призраками, — хрипло сказал Круган.
— Мы уже призраки, батька, — усмехнулся Вихорь.
— Нет, — покачал головой Зарян. — Призраки — пугают. Нам нужно стать легендой. Такой, чтобы охотиться на нас было страшнее, чем пустить на самотёк. Чтобы чиновники в своих канцеляриях боялись выписывать ордера на наш поиск. — Он посмотрел на казаков отца. — Вы готовы к этому? Это не служба по уставу. Это жизнь вне закона. Каждый день — на острие. Но каждый день — свой.
Горбыль переглянулся со своими. В их глазах читалась усталость от муштры, от презрения царских офицеров, от тоски по воле.
— Мы казаки, — просто сказал Горбыль. — А казак без воли — что конь без стремени. Мы с тобой, атаман. — Он кивнул на Заряна.
Это было решающее мгновение. Две группы перестали быть двумя. Они ещё не стали одним целым, но мост был наведён.
— Хорошо, — Зарян встал. Его фигура, не такая исполинская, как у отца, в этот миг казалась самой крупной в курене. — Первое. Сжигаем мундиры. Второе. Завтра — перемещаемся в Глухую Падь, на постоянную базу. Третье. Вы, новые братья, пройдете то, что мы называем «курсом выживания». Научитесь ходить бесшумно, читать следы, бить не числом, а умением. Вихорь и Сокол будут вашими учителями. — Он посмотрел на отца. — Круган будет отвечать за строевую подготовку и знание уставов противника. Чтобы мы знали, как они думают.
Это было гениально. Зарян не отстранял отца. Он давал ему область, в которой тот был непревзойдённым экспертом.
Круган медленно кивнул, и в его глазах зажёгся давно забытый огонь — огонь дела, огонь пользы.
— Будет сделано, атаман.
В эту ночь в степи, среди топей, родилось нечто новое. Не просто вольница. А ядро. Спартанская дисциплина Заряна, безрассудная удаль Вихря, незримая смерть от стрел Сокола и теперь — фундаментальная, казачья выучка и знание врага от Кругана и его ветеранов.
А далеко в городе, в канцелярии коменданта, перепуганный офицер, весь в саже и с разбитым лицом, строчил донесение: «...сия вольница действует с дьявольской согласованностью и неведомыми средствами... предводительствует ею молодой человек, почти отрок, со шрамом на губе, глазами зелёными и холодными, как у хищной твари... прошу усиления, ибо своими силами...»
Донесение ушло в столицу. Охота начиналась. Но и охотники уже были не теми. Сын степного ветра больше не бегал. Он готовился давать сдачи. И ураган, который он собирал, теперь приобрёл четкие, стальные очертания.
Кадет Иволгин. 1940 год, поздняя осень.
Кадетское Суворовское училище под Ленинградом было не школой, а чеканным станком. Серые стены казарм, выверенные до миллиметра строевые плацы, звон медиаторов на уроках топографии и вечный запах мастики для полов и дешёвого табака от старослужащих инструкторов. Сюда отправляли сыновей, чтобы выковать из них офицеров. Павла Иволгина отправили сюда, чтобы спрятать.
Пашка, худощавый, почти хрупкий шестнадцатилетний юнец с слишком большими, пугливыми серыми глазами, был живым укором своему отцу, генералу армии Николаю Иволгину. Там, где старшие братья — Петр, Александр, Сергей — были вылитыми копиями отца из гранита и стали, Павел был тенью. Он путал право-лево на строевой, ронял разобранный наган, а его взгляд вечно искал что-то за горизонтом парадного плаца, в мире, где не было муштры и вечного, ледяного презрения в отцовских глазах.
— Иволгин! Опять витаешь в облаках? Или думаешь, твоя фамилия даст тебе поблажки? — голос капитана Березова, бывшего поручика царской армии, с седыми закрученными усами, резал тишину класса. — Твой отец — герой. Братья — герои. А ты — позорное пятно на их мундире. Выйди и отожмись. Пока не упадёшь.
Пашка молча выходил. Ладони уже были стёрты в кровь. Боль была привычной. Как и насмешки тех, кто лебезил перед его фамилией, но в спину шептал: «Сопляк-неудачник». Его миром были тихий плац поздно вечером и библиотека, где он мог спрятаться за стеллажами.
Отдушиной стал Андрей Шевченко. Такой же «брак», отправленный сюда отцом-генералом за «неуправляемость» и диагноз СДВГ, который в те годы считался просто дурным характером. Андрей не мог усидеть на месте, болтал без умолку, но в его карих глазах горел острый, живой ум и та же тоска по свободе. Они нашли друг друга мгновенно, как два магнита одинаковой полярности, отталкиваемые всем миром. Андрей стал для Пашки щитом и голосом, Пашка для Андрея — якорем и тихой гаванью, где можно было перевести дух. Их дружба была немой клятвой выжить.
Иногда, по воскресеньям, в училище появлялся полковник Колесник. Легенда. Человек, чья последняя рота пропала без вести в Испании. Говорили, он сошёл с ума от горя. Его уговорили вести редкие, факультативные занятия по тактике малых групп и выживанию. Он был титаном с лицом, изрытым шрамами и скорбью, и взглядом, который видел насквозь. Кадеты его боялись пуще огня. На его занятиях Пашка, к удивлению всех и себя самого, иногда ловил мысль — интуитивное понимание манёвра, будто тень знания мелькала в глубине сознания.
Ночь пробуждения.
Казарма, 3:17 ночи. Глубокий мрак, прерываемый лишь дежурным ночником. Статичный кадр на спящее лицо Павла Иволгина. Оно молодое, безмятежное. «...Батя... Батя, держись! Чёрт, санитаров сюда! Шевченко, прикрой огонь! Все, кто может — по контейнерам, второй эшелон отходит через пять! Я командование принимаю!» — Взрыв гранаты, замедленно, осколки летят на камеру.
— Лицо старого солдата с седыми щетиной, полное немого доверия: «Приказывайте, подполковник».
— Ладонь в чёрной кожаной перчатке ложится на плечо Андрея Шевченко в звании майора: «Всё пучком, Андрюха. Всё пучком...»
— Гулкая тишина бункера, карта, испещрённая стрелами. Тяжёлая, налитая свинцом усталость в костях 18-летнего Подполковника.
— Рев мотора, крик: «БОМБА!»
— Оглушительный, всепоглощающий БЕЛЫЙ СВЕТ. Резкий, сухой вдох, как у тонувшего.Павел Иволгин сел на койке. Резко. Спина — прямая прутина. Дыхание — частое, поверхностное, как у зверя в капкане. Но в глазах — не паника ребёнка. Холод. Ледяная, пронзительная ясность, перемешанная с животным ужасом от осознания невозможного.
Он поднял руки перед лицом. Руки мальчика. Тонкие, без единого шрама, без привычной тяжести оружейной копоти в порах. Он сжал кулаки. Суставы хрустнули по-другому.
«Штаб... порт "Волчье логово"... последний штурм... батя Колесник... Андрей... свет...» — обрывки мыслей, острые, как осколки, резали сознание. Он зажмурился, пытаясь ухватиться за нить. «Я... Подполковник Павел Иволгин. Командир... Командир особой дивизии... Я погиб. Взрыв. Или нет?»
Он оглядел казарму. Привычные контуры в предрассветной мгле обрели чудовищную, кричащую неправильность. Всё было чистым, целым, не пахло гарью, кровью и порохом. Пахло мылом и нафталином. Это был 1940 год. За год до войны. Он помнил это. Помнил эту койку, эту тоску, этот страх перед отцом.
«Переселение? Мистика? Бред умирающего мозга?» — рациональная часть ума, вышколенная Колесником, отказывалась верить. Но тело помнило другое. Мышцы спины и правой руки горели фантомной, страшной болью. Ожог от напалма в том порту... Перчатка, которую батя дал, чтобы скрыть шрам... «Перчатка...»
Он сполз с койки, подошёл к тумбочке. Дрожащими пальцами нащупал фонарик. В его свете он разглядел свою правую руку. Кожу 16-летнего. Чистую. Но... присмотревшись, он увидел. Нежные, розовые, едва проступающие рисунки. Как будто под кожу ввели слабые чернила. Контуры страшных, паутинистых рубцов, которые будут. Которые уже есть в его памяти.
Из глубины души, из того места, где жил затравленный кадет Пашка, поднялась паника. Но её тут же задавила стальная, привыкшая к смерти воля Подполковника. Паника была роскошью. Роскошью, которую нельзя было себе позволить ни тогда, в аду 42-го, ни сейчас, в этом обманчивом спокойствии 40-го.
«Если это правда... то Андрей...» — мысль ударила, как ток.
Он метнулся к соседней койке. Андрей Шевченко спал, скрючившись, лицом к стене. Павел (нет, Подполковник) тряхнул его за плечо не братским толчком, а чётким, командирским движением.
— Шевченко. Подъём.
Андрей заворчал, пытаясь отмахнуться. Потом его тело тоже резко напряглось. Он сел. И всё изменилось. Сонная недовольная гримаса сползла с его лица, сменившись такой же леденящей ясностью и недоумением. Его глаза, обычно бегающие, гиперактивные, застыли. В них читался тот же путь: паника — осознание — подавление. Он посмотрел на Павла. Не как друг на друга. Как офицер на командира.
— Паш... — начал он и поперхнулся. Голос был другим. Твёрже. — Товарищ подполковник? Что за... Где мы? Это сон? Последний бред?
— Не бред, — голос Павла звучал чуждо ему самому. Низко, с хрипотцой, которую он приобрёл после газовой атаки под Ржевом. — Смотри. — Он направил луч фонарика на свои руки, потом на руки Андрея. — Мы здесь. Кадеты. 1940 год.
Андрей (нет, Майор Шевченко) схватился за голову.
— Боже... война ещё не началась. Батя... наш Батя Колесник... он здесь! Он преподаёт! — В его глазах вспыхнула дикая, безумная надежда, которую тут же сменила профессиональная расчётливость. — Но как? Зачем? Нас... нас же разорвало на тот бункер, я видел...
— Не знаю, — честно сказал Павел. Его ум лихорадочно работал. — Но раз мы здесь, значит, есть причина. Мы знаем, что будет. Знаем цену ошибок. — Он посмотрел на спящих вокруг кадетов — будущих лейтенантов, которые через год-два лягут костьми в котлах. — Мы не можем быть просто кадетами.
Они говорили шёпотом, но их позы, интонации, сам ритм речи — всё выдавало не подростков, а боевых офицеров, вынужденных вести совещание в тылу врага.
— Что делаем? — спросил Андрей, уже собранный, готовый к приказу.
— Адаптируемся. Обучаемся. Но по-нашему. Собираем информацию. Ищем... единомышленников. И готовимся. — Взгляд Павла упал на его тумбочку. — Перчатку мне нужно найти. Чёрную, кожаную. Эти «узоры» на руке... они проявятся. Их нельзя увидеть.
Андрей кивнул, уже полностью в роли майора, адъютанта и ближайшего друга.
— Понял. Я прикрою. Как всегда.
Они сидели в темноте, два восемнадцатилетних старика в телах шестнадцатилетних юнцов, груз памяти о будущей войне давил на плечи тяжелее подполковничьей шинели. Но в этой тяжести была и страшная сила. Они уже не были жертвами. Они были диверсантами во времени, засланными в своё собственное прошлое.
Изменения не заставили себя ждать. На следующий день кадет Иволгин, обычно сутулящийся и неловкий, шёл по плацу с выправкой, от которой бы прослезился старый царский фельдфебель. Его взгляд, прежде потухший, теперь с холодной, оценивающей внимательностью сканировал всё вокруг: слабые точки в ограждении, сектора обзора вышек, особенности рельефа местности.
На тактике у полковника Колесника, когда тот разбирал провальную операцию на Халхин-Голе, Павел не выдержал. Его голос, тихий, но чёткий, прозвучал с задней парты:
— Недооценена скорость манёвра мотопехоты. И здесь, и здесь — можно было создать ложный котёл, чтобы выманить и расстрелять артиллерией.
В классе повисла тишина. Кадеты смотрели на Иволгина как на сумасшедшего. Капитан Березов, вскипел:
— Иволгин! Вы где, по-вашему, находитесь? В генеральном штабе? Марш outside, два часа строевой!
Но смотрел на Павла не Березов. Смотрел полковник Колесник. Его усталые, мёртвые глаза сузились. Он увидел не дерзость. Он увидел знание. Холодное, прикладное, пахнущее настоящим боем. Знание, которого не могло быть у кадета.
— Останьтесь после занятия, кадет, — глухо произнёс Колесник. И в его голосе впервые за много месяцев пробилась искра интереса.
А через неделю на правой руке Павла появилась та самая чёрная кожаная перчатка. Изысканная, явно не казённая, скрывающая кисть полностью. На вопрос капитана Березова: «Иволгин, что за маскарад?» — Павел ответил, глядя ему прямо в глаза тем ледяным, взрослым взглядом:
— Старая травма, товарищ капитан. Напоминает о себе на холоде. По семейной традиции — скрывать слабости.
Ответ был такой, что Березов, сам прошедший две войны, отступил. В этих словах была непоколебимая уверенность и вызов. Это был не голос мальчишки.
Андрей стал его тенью. Его СДВГ-гиперактивность не исчезла, но обрела фокус, словно неугомонная энергия нашла русло. Он стал «ушами» Павла, собирая слухи, наблюдая, создавая информационное поле. Они говорили на своём, полунамёками, с использованием терминов, которых ещё не было в уставах 1940 года.
Их начали замечать. Старшие офицеры, те самые, бывшие царские служаки, чей опыт не был востребован в новой армией в полной мере, видели в них что-то знакомо-чуждое. Видели, как они на стрельбище не просто стреляют, а ведут огонь на поражение, экономя патроны. Видели, как на марш-броске они не выбиваются из сил, а рассчитывают темп, как старые волки. Видели ту самую перчатку и понимающий взгляд майора Шевченко.
А в Москве, генерал армии Николай Иволгин, получая сухие отчёты об успехах младшего сына, хмурился. Успехи были странными. Не в строевой подготовке, а в тактике, в топографии, в необъяснимом, почти мистическом авторитете среди части кадетов. И он, и старшие братья — Петр, Александр, Сергей — чувствовали: с Пашкой происходит что-то необъяснимое. То, что нельзя было вписать в привычные рамки «исправился» или «возмужал». Это было похоже на преображение. И это пугало их больше, чем его прежняя слабость. Ибо непонятное всегда страшнее.
А Павел и Андрей, лежа в казарме ночью, шепотом обсуждали не уроки и не задир. Они обсуждали дислокацию частей вермахта у границы, слабость линии Сталина и то, как найти способ предупредить о дате 22 июня 1941 года, чтобы их не сочли сумасшедшими или, что хуже, шпионами.
Они были семенами будущей войны, проросшими в мирной, наивной почве. И их корни уходили не в детство, а в кровавый ад, который они уже прошли и из которого были полны решимости спасти как можно больше. Начиная с себя, своего бати Колесника и своих будущих солдат. Призраки из 42-го начали свою тихую диверсию в 40-м. И первым её признаком была чёрная перчатка на руке кадета, скрывающая шрамы, которых ещё не было, но которые уже болели.
Факультатив по полевой тактике вёл Колесник. Это был не урок, а испытание на выживание в лесистой местности за училищем. Шёл холодный осенний дождь, превращая землю в липкую, предательскую грязь.
Павел и Андрей действовали как единый механизм. Их группа из семи кадетов (пятеро других, самые упёртые и не по годам вдумчивые, интуитивно примкнули к ним за последние месяцы) выполняла задание по обороне высоты. Они не просто окопались. Они выстроили оборону в глубину, с ложными позициями, «кукушками» на деревьях и продуманными секторами обстрела. Когда «противник» — другая группа кадетов — пошёл в лобовую атаку, он попал под перекрёстный огонь и был условно уничтожен за считанные минуты.
Колесник наблюдал, молчаливый и мрачный, как туча. Когда всё закончилось, он подошёл. Его шинель была покрыта каплями, лицо — каменным.
— Итоги, — бросил он.
Кадеты, довольные, начали высказываться. Колесник перебил, глядя на Павла:
— Ты командовал. Объясни манёвр.
Павел (Подполковник) ответил чётко, сухо, военными терминами, некоторые из которых — вроде «огневой мешок» или «эшелонированная оборона» — ещё не вошли в массовый обиход РККА.
— Мы исходили из превосходства противника в живой силе. Цель — не удержать любой ценой, а нанести максимальный урон и отступить на заранее подготовленную позицию. Ложные окопы отвлекли, «кукушки» дезориентировали...
— Цель была — удержать высоту! — внезапно рявкнул Колесник. Его голос прозвучал как удар топора. В его глазах вспыхнула старая, невыносимая боль. — Приказ был — держаться! Держаться до последнего! А ты... ты думаешь как штабная крыса! Отступать, маневрировать... Ты бросаешь землю, которую должен защищать!
Это была не критика тактики. Это был выплеск всей его личной трагедии, всей вины за ту роту, что полегла в Испании, выполняя именно такой, бескомпромиссный приказ.
Павел замер. Внутри него схлестнулись два человека. Кадет, привыкший молчать. И Подполковник, знавший цену слепого следования приказам. Он видел сотни таких «удержанных» высот, ставших братскими могилами. Голос вырвался из него прежде, чем он смог сдержаться. Низкий, хриплый, не по-юношески уставший:
— Землю защищают не трупы, товарищ полковник. Её защищают живые солдаты. Которые могут отойти, перегруппироваться и вернуться, чтобы выбить противника. Мёртвый солдат — это навсегда потерянная единица. Умение отступить, чтобы победить — не трусость. Это высший тактический расчёт.
Тишина повисла тяжёлым свинцом. Даже дождь казался притихшим. Кадеты смотрели на Иволгина с ужасом и немым восхищением. Никто никогда не говорил так с Колесником.
Лицо полковника исказилось. В нём боролись ярость, обида и... страшное, мимолётное понимание.
— Ты... мальчишка... — прошипел он. — Ты ничего не понимаешь в долге! В чести мундира!
— Я понимаю в ответственности, — отрезал Павел. Его собственное нутро сжималось от боли — это же был его Батя, тот самый, который в другом времени научил его этой самой гибкости. — Ответственности за тех, кого ведёшь. И если для их спасения нужно наступить на горло собственной гордости и букве приказа — я наступлю. И вы, товарищ полковник, научили бы меня этому, если бы...
Он не договорил. Не мог. «Если бы не сгорели в том аду», — думал он.
Колесник сделал шаг вперёд. Казалось, он сейчас схватит Павла за грудки. Но он лишь сжал кулаки, его могучие плечи содрогнулись.
— Занятие окончено! — проревел он на всю поляну. — Все — в училище! Иволгин... Иволгин, ты отчислен с моего факультатива. Навсегда. Я не могу учить того, кто не понимает главного.
Он резко развернулся и зашагал прочь, его шинель развевалась, как крылья побеждённой птицы.
Павел стоял под дождём, чувствуя, как внутри всё обрушивается. Он потерял его. Снова. Только теперь по своей вине.
— Паш... — тихо сказал Андрей, положив руку ему на плечо. В его глазах была не детская поддержка, а понимание товарища по оружию, видевшего ту же боль.
— Всё пучком, Андрюха, — автоматически, глухо ответил Павел фразой из их будущего-прошлого. — Всё пучком. Просто... чертовски больно.
Они не пошли сразу в казармы. Семеро — Павел, Андрей и пятеро их товарищей (Марк, Витя, Слава, Лёша и Жора) — зашли в старый, полуразрушенный охотничий домик на окраине полигона. У них была там тайная «штаб-квартира» с картами и их записями.
Павел был на грани. Ссора с Колесником вскрыла рану, которую он носил в себе с момента пробуждения. Он говорил, срываясь, не обращая внимания на терминологию, о тактике блицкрига, о необходимости подготовки диверсионных групп уже сейчас, о том, что они теряют драгоценное время.
— Мы должны что-то делать! Не просто учиться! Мы должны действовать! — его голос гремел в тесном помещении, и в нём звучала вся ярость и отчаяние Подполковника, запертого в теле ребёнка на пороге катастрофы.
Андрей пытался его успокоить, но и сам был на взводе. Марк, самый рассудительный, сказал:
— Павел, нас никто не слушает. Мы — дети в их глазах. Даже с твоей... новой выправкой.
В этот момент Павел в ярости швырнул тяжёлый полевой бинокль об стену. Тот ударился о старую, чугунную печную заслонку с неким странным, витиеватым узором, который они раньше не замечали.
Раздался не звон. Раздался гул. Низкий, нарастающий, исходящий не от заслонки, а от самого воздуха. Стекло в единственном окне затрепетало. Предметы на столе поплыли перед глазами.
— Что это?! — крикнул Витя.
— Землетрясение? — испуганно уставился на пол Лёша.
Но это было не землетрясение. Это было ощущение, будто само пространство вокруг них теряет плотность. Стены домика стали прозрачными, будто сотканными из тумана. Сквозь них проступали другие очертания — стволы сосен, но не тех, что были снаружи. Более старых, более диких.
— Не двигаться! Держитесь вместе! — скомандовал Павел, инстинкт пересилив смятение. Они сгрудились в центре комнаты.
Гул достиг пика, превратившись в оглушительный, беззвучный визг в самой ткани реальности. Белый свет, тот самый, что Павел помнил из своего последнего мгновения, хлынул из узора на заслонке, залив всё.
Их вырвало.
Не в обморок. Из времени. Из 1940 года.
--
Очнулись они от резкого, чистого запаха — полыни, прелой листвы и дыма далёкого костра. Лёжа в куче на сырой, холодной земле. Над ними было не низкое, дождливое небо Подмосковья, а бескрайнее, ясное, усыпанное незнакомыми звёздами небо. Вокруг стоял лес, но лес первозданный, густой, пахнущий не сосной, а дубом и чем-то степным.
— Где... где мы? — сел, потирая виски, Марк.
— Не в Кашире, это точно, — пробормотал Жора, оглядывая гигантские деревья.
Павел и Андрей вскочили первыми, спиной к спине, приняв оборону. Их глаза, привыкшие оценивать угрозы, сканировали чащу. Павел машинально потянулся к бедру, где у него должен был быть пистолет ТТ, но нашли только складной нож в кармане гимнастёрки.
Их заметили. Бесшумно, как призраки, из-за деревьев вышли люди. Но какие люди! В длинных, запачканных в земле свитках, в лохматых папахах, с длинными винтовками и обрезами в руках. Лица — загорелые, обветренные, с жёсткими, недоверчивыми глазами. Это были не солдаты. Это были казаки.
Полтора десятка стволов нацелились на семерых кадет в странной, короткой форме и сапогах.
— Стой! Кто такие? Шпионы царские? — прогремел низкий голос. Вперёд выступил казак с седыми усами, лицо в шрамах. Это был есаул Вихорь.
Павел, не опуская рук, но и не делая резких движений, выдавил:
— Мы не шпионы. Мы... заблудились.
— Заблудились? — усмехнулся Вихорь. — В таких одеждах? В наших плавнях? Говори правду, щенок, а то...
Из-за спины казаков вышел ещё один человек. Молодой, не старше их, но с властным взглядом и тем самым шрамом на губе. Атаман Зарян. Он молча оценил группу. Его взгляд задержался на Павле. На его выправке. На его глазах. И на чёрной перчатке на правой руке.
— Оружие странное... форма незнакомая... — тихо сказал Зарян. — Но не царские. Царские ходят иначе. — Он сделал едва заметный знак. Казаки сомкнули кольцо. — Вяжите их. Разберёмся у костра.
Кадеты, онемев от шока, не сопротивлялись. Всё было слишком сюрреалистично. Их связали крепкими сыромятными ремнями и повели через лес к лагерю — к землянкам и коновязям у тихой речки.
В лагере на них смотрели как на диковинных зверей. Казаки Кругана, вольница Заряна — все столпились. Круган, сидевший у костра, мрачно наблюдал. Зарян собирался начать допрос.
И тут из самой большой землянки вышел старик. Не просто старый казак, а древний, с лицом, похожим на высохшую кору дерева, и глазами мутными, но видящими сквозь время. Это был Тихон, старейшина, знахарь и хранитель старых, забытых знаний. Он редко выходил, и его появление заставило всех смолкнуть.
Тихон подошёл к связанным кадетам. Не спеша. Он не смотрел на их форму. Он смотрел на них. Его мутные глаза остановились на Павле, потом на Андрее. Он протянул костлявую, дрожащую руку и почти нежно прикоснулся к чёрной перчатке Павла.
Павел вздрогнул, но не отдернул руку. Под кожей перчатки заныл старый ожог.
Тихон закрыл глаза, как бы прислушиваясь к чему-то. Потом открыл. И заговорил голосом, похожим на шелест сухих листьев, но таким, что его услышали все:
— Опустите оружие. Свои они.
В лагере пронёсся недоуменный гул. Вихорь аж поперхнулся:
— Свои?! Тихон, да ты глянь на них!
— Гляжу, — сказал старик. — Вижу не кожу, а души. Они горят двумя огнями. Один — здесь и сейчас, юный, испуганный. Другой... другой стар и тяжек. Пахнет дымом иной войны, порохом, которого ещё не изобрели, и сталью машин, которых ещё нет. — Он повернулся к Заряну. — Атаман. Они — не враги. Они — заблудшие. Заблудшие меж двух времён сразу. Их души приплыли из реки, что течёт вспять. Они несут на себе печать будущей битвы. И печать... своей гибели.
Тишина стала абсолютной. Даже степной ветер затих. Казаки с суеверным страхом смотрели то на Тихона, то на кадетов.
Павел почувствовал, как комок подкатывает к горлу. Этот старик видел. Видел их.
— Как... как вы знаете? — хрипло спросил он.
Тихон слабо улыбнулся, открыв беззубый рот.
— Земля помнит. Время здесь, в этих плавнях, тонко. Как плёнка льда на воде. Иногда те, кто падает с большой болью... проваливаются. Вы провалились к нам. Из своей войны... в нашу. — Он посмотрел на Заряна. — Развяжи их, сынок. Их судьба теперь связана с нашей. Они пришли не случайно. Ветер времени принёс их к тем, кто сам едва не стал призраком.
Зарян, не спуская изучающего взгляда с Павла, кивнул Вихорю. Тот, ворча, перерезал ремни.
Семеро кадетов, потирая запястья, стояли после казачьего круга. Две группы людей из разных эпох, разорванных веками, смотрели друг на друга. Непонимание, страх, любопытство и таинственное признание, произнесённое устами старика, висели в воздухе.
Павел Иволгин, Подполковник из 1942 года и кадет из 1940-го, сделал шаг вперёд. Он посмотрел на молодого атамана со шрамом, так похожим на его собственные душевные шрамы.
— Вы правы, — сказал он, и его голос звучал устало и правдиво. — Мы не отсюда. Наша война ещё впереди. Но мы уже прошли через её часть. И, кажется... мы можем друг другу быть нужны.
В эту секунду где-то далеко, в 1940 году, полковник Колесник, сидя в пустом классе, сжал голову руками, чувствуя необъяснимую, режущую боль утраты. А в степных плавнях, у костра, две нити истории — казачья и солдатская — начали невероятным образом сплетаться в одну. Началась новая легенда. Легенда о ветре, который принёс воинов из грядущего ада в степную вольницу прошлого.
Первые дни в казачьем лагере были для кадетов чистой водой культурного шока. Их «новая форма» — гимнастёрки и сапоги — вызывала подозрение, но приказ атамана и слово старейшины Тихона были законом. Их поселили в отдельной, наскоро сколоченной землянке на окраине лагеря. Отношение было настороженно-любопытным.
Казаки видели в них странных детей: говорят чётко, строем ходят даже к реке за водой, и постоянно что-то записывают в потрёпанные блокноты. Особенно их поражали часы на руке у Павла (простые, армейские) и компас у Андрея.
— И что, по этой железяке время узнаёте? Без солнца? — допытывался молодой казак по прозвищу Бычок.
— Да, — коротко отвечал Павел. — Точнее, чем по петухам.
— А эта штука стрелкой водит — она на север? Магнитный? — пристально рассматривал компас седой дед Горбыль, один из людей Кругана. — Умная вещь. У нас так только по звёздам да по мху...
Павел и Андрей быстро поняли: чтобы выжить и заслужить доверие, нужно быть полезными. Они не умели скакать на лошадях как казаки и рубить шашкой. Но они умели другое.
На учениях по стрельбе Павел, попросив у Вихря на время его карабин (устаревшую по его меркам «трехлинейку»), показал класс. Не просто попадал в цель. Он стрелял методами. Лёжа, с упора, с короткой остановки дыхания, поправляя прицел на ходу. Его выстрелы ложились в одну точку на расстоянии, которое казаки считали предельным.
— Откуда знаешь? — спросил его как-то сам Круган, впечатлённый.
— Нас учили, — уклончиво ответил Павел, и в его глазах промелькнула тень памяти о суровом инструкторе, павшем под Сталинградом.
Андрей с его кипучей энергией и СДВГ-вниманием к деталям оказался гениальным наблюдателем. Он за пару дней запомнил все тропы вокруг лагеря, места смены дозоров и даже повадки местных птиц, чьё поведение могло указать на приближение чужаков. Он составил для Заряна схему периметра с рекомендациями по расстановке постов, которая своей логикой поразила молодого атамана.
Но главным козырем стало знание. Знание о войне, которая для казаков была делом сабель, залпов и лихой удали. Однажды вечером у костра, когда речь зашла о предстоящей стычке с царским отрядом, Павел не выдержал.
— Лобовая атака на подготовленные позиции — самоубийство, — тихо, но чётко сказал он.
Все обернулись. Вихорь хмыкнул:
— А ты, малец, в каких сражениях бывал?
— В таких, где плотность огня в десять раз выше, чем у ваших драгун, — холодно парировал Павел. Глаза его стали стальными. — У них есть артиллерия. Пулемётов пока нет, но картечь из орудий — та же шрапнель. Вы понесёте потери ещё на подходе.
— И что ты предлагаешь? — спросил Зарян, его взгляд был пристальным.
— Диверсию. Ночью. Не по главным силам, а по обозу с боеприпасами. Вызвать панику, заставить их оттянуть силы на защиту тыла. А затем ударить не в лоб, а с флангов, используя рельеф. — Павел палкой начал чертить на земле схему, используя термины «огневая точка», «мёртвая зона», «отвлекающая группа». Казаки молча слушали, постепенно понимая, что перед ними не мальчишка, а тактик.
Круган, сидевший в тени, смотрел на сына Заряна и на этого странного юнца из будущего. В их холодном расчёте он с удивлением узнавал... самого себя. Того себя, который вёл бы сотню, а не поддавался удали.
Через неделю потребовалась разведка в ближайшую слободу, где стоял царский гарнизон. Нужно было узнать численность и настроения. В группу, возглавляемую Вихрем и Соколом-лучником, Зарян неожиданно включил Павла и Андрея.
— Ваши глаза видят иначе. Может, заметите то, что мы пропустим.
Слобода была грязной, шумной и пропахшей дешёвым табаком и хлебной брагой. Казаки, переодетые в крестьянскую одежду, растворились в толпе. Павел и Андрей, в своих странных, но уже немного потрёпанных гимнастёрках (их выдали за «племянников приезжих купцов»), шли за ними, делая вид, что разглядывают товары.
Именно у колодца на базарной площади они увидели их.
Царские офицеры. Трое. Выпившие, громкие, в синих мундирах с золотым шитьём. Они похаживали между лотков, брезгливо отстраняясь от мужиков, и что-то требовали у торговки бубликами.
Павел замер. Лёд пробежал по спине. Он узнал одного. Тот же орлиный профиль, те же закрученные, седые усы, хотя и без привычной уставшей строгости в глазах. Это был капитан Березов. Его будущий (прошлый?) мучитель с построек и унижений. Но здесь он был моложе, наглее, пьян и полон презрительной уверенности.
— Смотри, — тихо сказал Андрей, тыча его локтем в сторону другого. Тот, помоложе, с высокомерным лицом, поучал какого-то унтера. В его манерах, в постановке головы Павел с ужасом узнал черты... старшего лейтенанта, а в будущем — майора, преподавателя топографии в их училище. Тот самый, что слёзно рассказывал в 41-м о гибели своего батальона в окружении.
Третий офицер был незнаком, но его холодные, пустые глаза и манера держать руку на эфесе шпаги говорили о жестокости и карьеризме.
— Проклятые барчуки, — прошипел рядом Вихорь, подойдя незаметно. — Каждый месяц новый налог придумывают. Народ стонет.
— Вы их знаете? — спросил Павел, стараясь, чтобы голос не дрогнул.
— Как же. Старший — штабс-капитан Бережной (Березов!). Средний — поручик Зарудин. Молодой — корнет Волконский. Самые рьяные палачи. Именно они водили тот отряд, что хотел казнить батьку Кругана.
В Павле всё перевернулось. Эти люди — будущие (уже прошлые?) преподаватели, строгие, но в чём-то несчастные солдаты Великой Отечественной, которые научили его и Андрея выживать — здесь были врагами. Жестокими, тупыми приспешниками режима, который они сами (Павел и Андрей) присягнули защищать в своём времени. Это был разрыв шаблона, удар под дых.
В этот момент Бережной (Березов) заметил их пристальный взгляд.
— Эй, вы! Племяш! — он грубо окликнул Павла. — Чего уставился? Форма у тебя странная... Не из беглых ли?
Он сделал шаг вперёд, и от него пахло хересом и агрессией. Его спутники обернулись с интересом.
Вихорь приготовился к худшему, его рука поползла под полушубок, к ножу. Но Павел действовал первым. Не как кадет, а как офицер, привыкший к контакту с враждебным начальством. Он не отпрянул. Он выпрямился, и в его позе, во взгляде внезапно появилась та самая, недетская власть.
— Мы с дядей из Ростова, — сказал он ровным, лишённым страха голосом, глядя Бережному прямо в глаза. — Присматриваем за поставками. А ваше дело — гарнизон содержать в порядке, а не гражданских по пьяни допрашивать. Коменданту, я думаю, будет интересно узнать о ваших... методах общения с купечеством.
Это был чистейший блеф. Но сказано это было с такой ледяной уверенностью, с таким намёком на связи, что Бережной замешкался. Он увидел не испуганного юнца, а человека, который знает себе цену и имеет тылы. Его пьяная наглость дала трещину.
— Гм... из Ростова... — пробурчал он. — Смотрите у меня...
Но Павел уже кивнул ему, как равному, развернулся и пошёл прочь, увлекая за собой ошеломлённого Андрея и едва сдерживающего смех Вихря.
Вернувшись в лагерь ночью, Павел не мог уснуть. Лица Бережнего-Березова и Зарудина стояли перед глазами. Эти люди, которые будут учить его патриотизму и долгу, здесь творили зло. Где правда? Кто они на самом деле?
Он вышел из землянки. У потухающего костра сидел, чиня уздечку, Зарян.
— Не спится, заблудший? — спросил он, не поднимая головы.
— Вы видели их, — сказал Павел, садясь на камень напротив. — Офицеров. Вы знаете, кем они станут? В нашем времени?
Зарян насторожился.
— Кем?
— Учителями. Моими учителями. Тот, что старший... он будет учить меня строевой подготовке и ненавидеть за мою фамилию. А тот, что поручик... он будет с дрожащим голосом рассказывать, как его солдаты замерзали в окопах, защищая Москву. — Павел сжал кулаки. Чёрная перчатка скрипела. — Я не понимаю. Они звери здесь. А там... несчастные, сломленные войной люди, которые делали из нас солдат. Кто они?
Зарян долго молчал, смотря на угли.
— Люди, — наконец сказал он. — Просто люди. Время, власть, обстоятельства... они меняют. Тот, кто сегодня палач, завтра может стать жертвой. А герой — предателем. Я сам... я был для отца слабым сыном. А стал для этих людей — атаманом. В твоём будущем, наверное, была большая, страшная война?
— Да, — выдохнул Павел. — Самая страшная.
— На такой войне стирается всё. И добро, и зло. Остаётся только своя правда и свои люди. — Зарян посмотрел на него. — Ты сейчас со своими людьми. С Андреем. С теми пацанами, что пришли с тобой. С нами. А они — там, со своей правдой. Не ищи в них логики. Ищи её в себе.
Это было мудро. По-казачьи, просто и глубоко. Павел кивнул.
— Спасибо.
— Не за что, — Зарян снова склонился над уздечкой. — А завтра научишь своих и наших, как правильно минировать ту дорогу, по которой эти «учителя» твои ездят. Чтобы их правда здесь и сейчас понесла урон. Согласен?
В уголке рта Заряна дрогнула усмешка. Павел в ответ тоже слабо улыбнулся.
— Согласен, атаман. С большим удовольствием.
В эту ночь Подполковник Иволгин сделал важный выбор. Он принял эту реальность. Принял этих людей. И понял, что его война теперь здесь. Не только с царскими офицерами, но и с хаосом времени. А чтобы победить в ней, нужно учить этих вольных казаков тем приёмам войны, которые спасли бы миллионы в его будущем. Начать можно с малого. С одной дороги. А там, глядишь, и до большой истории недалеко. Ветер времени закрутил их в одном водовороте, и теперь им предстояло плыть вместе.
На рассвете в укромной балке, вдали от основных лагерных глаз, Павел и Андрей проводили «занятие» для небольшой группы. Слушателями были Вихорь, Сокол-лучник, трое самых смышлёных казаков из людей Кругана и их пятеро кадетов-спутников. Тема: «Устройство и применение самодельных взрывных устройств и мин-ловушек для нарушения коммуникаций противника».
Павел, используя подручные материалы — куски дерева, глину, верёвки и добытый с риском порох из старых патронов, — объяснял принципы. Не просто «привязать к гранате», а о натяжных, обрывных и нажимных механизмах, о маскировке, о расчёте поражающих элементов.
— Главное — психологический эффект, — говорил он своим низким, уверенным голосом. — Одна грамотно поставленная мина парализует движение по дороге больше, чем засада. Противник начинает бояться каждого куста, теряет время на разминирование, его солдаты нервничают.
Андрей, вертя в руках макет из палок, дополнял с характерной для него гиперактивной жестикуляцией:
— Вот тут важно учесть грунт! Если болотисто — нажимная сработает иначе. А ещё можно сделать ложные, чтобы они тратили силы впустую. Мы так в... — он запнулся, — в одной местности полк немцев на три дня задержали.
Казаки слушали, раскрыв рта. Для них война была делом честной сабельной рубки и меткого выстрела. Эта холодная, расчётливая, инженерная жестокость была чем-то новым и пугающе эффективным.
— Ты словно сатану в миниатюре описываешь, — хрипло рассмеялся Вихорь, но в его глазах горел азарт. — Мне нравится. Этим царским щеголям с их строевым шагом самое то — подорвать его нахрен.
Круган, наблюдавший с пригорка вместе с Заряном, мрачно качал головой:
— Не по-казацки это. Подло.
— Зато эффективно, батька, — тихо возразил Зарян, не сводя глаз с Павла. — Они не воюют за честь. Они воюют, чтобы выжить и победить. Любой ценой. Мы такой ценой пока что платить не готовы. А они... — он кивнул на кадетов, — они уже заплатили. Это видно. Их война научила их не благородству, а результату.
* * *
План был прост: заминировать глухую, но используемую царскими фурами лесную дорогу к соседней заставе. Группа из Вихря, Павла, Андрея и двоих казаков выдвинулась на задание под прикрытием темноты.
Минирование прошло гладко. Павел лично установил две натяжные «сюрприза» на наиболее узком участке. Но на обратном пути их почти накрыл неожиданный конный разъезд — не регулярные драгуны, а, судя по одежде, местные стражники-опричники, знавшие местность. Пришлось залечь в сыром овраге и отсиживаться почти час, пока те не прочесали окрестности.
Именно тогда, прижавшись к холодной земле, Павел увидел его. На опушке, рядом с начальником разъезда, стоял конь, а на нём — поручик Зарудин. Тот самый будущий преподаватель топографии. Он не участвовал в обыске. Он просто стоял и смотрел в их сторону, в темноту оврага, будто что-то чуял. Лунный свет выхватывал его профиль — задумчивый, напряжённый, лишённый пьяной наглости, которую они видели в слободе. Он что-то сказал начальнику разъезда, и тот махнул рукой, прекращая поиски.
— Чёрт, — прошептал Андрей Павлу на ухо. — Он будто почуял.
— Он офицер, — так же тихо ответил Павел. — Хороший офицер. Чувствует опасность. И нестандартную ситуацию.
Этот случай не стал единичным. Через несколько дней, когда группа казаков во главе со Соколом проводила разведку у самой заставы, Павел и Андрей (их брали как «глаза», видящие детали) снова заметили знакомые фигуры. Штабс-капитан Бережной (Березов) и корнет Волконский что-то оживлённо обсуждали, разглядывая карту, разложенную на барабане пушки. Их взгляды скользили по лесу, цепкие и профессиональные.
А однажды, когда Павел, под видом больного с повязкой на лице, с Андреем зашли в слободскую лавку за солью и нитками (редкий дефицит в лагере), они буквально столкнулись в дверях с Волконским. Молодой корнет отшатнулся, брезгливо отряхивая мундир. Его взгляд скользнул по их гимнастёркам, задержался на лицах, на чёрной перчатке Павла. В его холодных глазах не было узнавания из будущего. Было подозрение. Чистое, полицейское.
— Вы опять? — бросил он. — Купцы... странно какие-то купцы. Всё по глухим тропам шляются, а не по большим дорогам.
— Торгуем тем, что нужно в глухих местах, ваше благородие, — быстро, с подобострастной улыбкой вступил Андрей, играя роль бойкого приказчика. — Мелочёвкой, иголками...
— Иголками, — усмехнулся Волконский. — Ну-ну. Смотрите у меня. Чтобы ваши иголки не оказались отравленными.
Он прошёл мимо, но обернулся ещё раз в конце улицы, чтобы посмотреть им вслед.В тот же вечер, в казённой, прокуренной комнате штаба гарнизона в слободе, собрались трое. Бережной, Зарудин и Волконский. На столе стояла плохонькая водка и лежали несколько листов бумаги.
— Третья встреча за неделю, — начал Бережной, хмуро наливая. — Эти двое... с ними ещё несколько таких же, в странных куртках. Не крестьяне. Не мещане. И уж точно не купцы.
— Выправка, — отчеканил Зарудин, чертя что-то ногтем по пыльному столу. — Военная выправка. Даже когда прикидываются хромыми. Спины прямые, шаг размеренный. И глаза... они смотрят. Оценивают. Как мы с вами на учениях.
— Я проверял, — сказал Волконский, самый молодой и амбициозный. — Никаких купцов из Ростова с такими племянниками не регистрировалось. И одежда их... я такие сукна не видел. Плотные, добротные, но покрой — диковинный. И часы на руке у того, что постарше (Павла) — механизм незнакомый.
Бережной затянулся самокруткой, выпустив кольцо дыма.
— Беглые? Сектанты какие? Или... — он понизил голос, — или агенты. Английские? Турецкие? Готовят почву для мятежа в наших тылах.
— Слишком молоды для серьёзных агентов, — покачал головой Зарудин. — Но... есть что-то ещё. Тот, что в перчатке. Он главный. Остальные на него смотрят. И он... — поручик искал слова, — он смотрит на нас не со страхом. С оценкой. Как равный. Как опытный офицер смотрит на другого. Это бесит и пугает.
— А ещё они появляются именно там, где потом случаются пакости, — мрачно добавил Волконский. — То забор сгорит, то лошади распугаются, а теперь вот дорога на заставу... сегодня утром фура с сеном подорвалась. Кучер жив, но перепуган до смерти. Говорит, верёвки не видел, хлопок был не как от мушкета.
— Диверсия, — резюмировал Бережной. — Чистой воды. И эти «племянники» — их глаза и руки. — Он стукнул кулаком по столу. — Мне это не нравится. Губернатор требует порядка. А тут под самым носом заводится неведомая шайка с неведомыми целями и странными знаниями. Зарудин!
— Я, господин штабс-капитан?
— Ты лучший следопыт. Возьми людей. Найди их логово. Не этих мальчишек — они наживка. Найди, кто за ними стоит. Старые разбойники? Беглые солдаты? Кто?
— Слушаюсь, — кивнул Зарудин, в его глазах зажёгся азарт охотника.
— Волконский, — обратился Бережной к корнету. — Усиль патрули по слободе. Я хочу, чтобы эти «иголочники» в следующий раз не смогли даже в лавку зайти. Задержать по первому подозрению. Устроить допрос. Неформальный. Понятно?
На лице Волконского появилась жестокая усмешка.
— Вполне, господин штабс-капитан. Очень понятно.
* * *
Информация о совещании (в сильно урезанном виде, но с ключевыми деталями) дошла до лагеря через тайного осведомителя — старика-портного в слободе, которому когда-то Круган спас жизнь. Он передал гонцу: «Офицеры-псы пронюхали. Про молодых в странных куртках и про того, что в перчатке. Охотятся».
Зарян собрал совет.
— Наши «гости» стали мишенью, — без предисловий сказал он. — Их описания уже циркулируют. Дорогу они связали с нами. Волконский рвётся в бой. Зарудин, говорят, лучший следопыт в округе, он уже, наверное, в лесу.
Все смотрели на Павла и Андрея. На лицах кадетов была не детская тревога, а сосредоточенность офицеров, оценивающих угрозу.
— Моя вина, — сказал Павел. — Недооценил их профессиональные качества.
— Наша общая, — поправил его Зарян. — Мы их слишком часто использовали на виду. Теперь вопрос: что делать?
— Мы можем уйти, — предложил Круган. — Углубиться в плавни, куда никакой следопыт не полезет.
— Тогда они начнут давить на слободу, на наших тайных помощников, — возразил Вихорь. — Выбьют признания. Найдут нас по-любому, только с большими потерями для мирных.
— Значит, нужно встретить угрозу, — тихо сказал Павел. Все взоры снова обратились к нему. — Если Зарудин ищет логово, нельзя дать ему найти лагерь. Нужно выманить его. И нейтрализовать. Не убить, если возможно. Взять в плен.
— Безумие! — всплеснул руками один из казаков. — Он же не один!
— Это стандартная тактика против преследования, — вступил Андрей, его глаза блестели от азарта. — Создать контр-засаду на следопыта. Использовать его уверенность против него самого. У нас есть местность. У нас есть нестандартные методы. И у нас... — он посмотрел на Павла, — есть знание о том, как он думает.
В глазах Зарудина из будущего Павел видел не только жестокость, но и педантичный, системный ум. Ум топографа. Он будет искать логику, закономерности. Этим и нужно сыграть.
Зарян обвёл взглядом собравшихся. В его глазах читалась борьба. Риск был огромен. Но отступать было поздно.
— Готовим засаду, — решил он. — Павел, Андрей — вы разрабатываете план. Вихорь, Сокол — ваше подчинение. Но помните: Зарудин — опасный зверь. И он теперь лично заинтересован в том, чтобы разгадать вашу тайну. Вашу и нашу. Если он вас возьмёт... всё кончено.
Павел кивнул, сжимая руку в чёрной перчатке. Боль от старых ожогов пульсировала в такт сердцу. Теперь у них была не только война с системой. У них была личная дуэль с призраком из будущего, который в этом времени был умным и беспощадным врагом. Исход этой дуэли мог изменить всё — и их судьбу в прошлом, и, возможно, ход того будущего, из которого они пришли. Ветер времени нёс не только спасение, но и смертельную опасность.
План, который Павел и Андрей начертили на куске бересты, был дерзким и многослойным, как операция диверсионной группы. Они исходили из того, что Зарудин — профессионал. Он будет искать не хаотичные следы, а закономерность, базу, логистику. Этим и решили сыграть.
1. Приманка. Создать ложный след — временную стоянку в пяти верстах от реального лагеря, в глухом, но не слишком недоступном урочище «Волчьи Ямы». Оставить там следы кострища (угли ещё тёплые), обрывки той самой «странной ткани» от их гимнастёрок, пустую консервную банку из НЗ Павла (артефакт, который гарантированно привлечёт внимание) и — главное — намёк на дальнейший путь к якобы основному лагерю в непроходимые топи.
2. Наблюдение. Сокол-лучник и двое его лучших учеников-казаков займут позиции на деревьях вокруг «Волчьих Ямов», чтобы незаметно следить за приближением Зарудина и оценить численность его отряда.
3. Засада. Основная группа под командованием Вихря и Павла расположится не на ложном пути, а рядом с ним, в естественной каменной ловушке — узкой расщелине между скалами, ведущей к высохшему ручью. Идея была в том, что, обнаружив ложную стоянку, Зарудин пошлёт часть людей по ложному следу в топи (где их встретят ловушки и замедлители), а сам с малым отрядом, скорее всего, осмотрится вокруг на предмет наблюдения. Вот тут-то его и нужно было взять.
4. Группа Кругана под началом самого бывшего атамана оставалась в лагере на случай, если всё пойдёт не так, чтобы обеспечить прикрытие для отхода.
— Слишком сложно, — хмурился Вихорь, изучая схему. — Много звеньев. Одно порвётся — всё летит к чертям.
— Стандартная схема захвата группы преследования, — невозмутимо ответил Павел. — Только средства другие. Мы должны использовать его уверенность. Он будет считать, что охотится на дилетантов. Мы ему это позволим.
Зарян, выслушав, одобрил план кивком. Риск был чудовищный, но пассивность грозила крахом. Подготовка заняла весь день. Ложную стоянку обустраивали с театральной тщательностью. Андрей, с его гиперактивным вниманием к деталям, лично разбросал «улики». Он даже протёр куском их ткани ветку, сделав вид, что кто-то торопился. Павел, сжав зубы, оставил на видном месте свою драгоценную банку от тушёнки (надпись «1940» он старательно стёр углём, но сам металл был ни на что не похож). Это была болезненная жертва — последняя ниточка, связывавшая с их миром.
На рассвете следующего дня группа засады уже была на позициях. Павел, в своей чёрной перчатке, с карабином наперевес, залёг среди камней. Рядом пристроился Вихорь, нервно покручивая рукоять кинжала. Вокруг, замаскировавшись под вывороченные корни и кусты, залегли ещё восемь казаков. Воздух был холодным, густым, пахло хвоей и влажной землёй. Тишина стояла абсолютная, нарушаемая лишь пением ранней птицы.
Первым сигналом стал крик совы — условный знак от Сокола. «Идут. Шесть человек. Зарудин впереди».
Сердце Павла забилось чаще. Он сделал глубокий вдох, как делал всегда перед боем, заставляя разум очиститься от страха. Перед мысленным взором промелькнуло лицо Зарудина-преподавателя, усталое и грустное. «Прости, учитель, — подумал он. — Но здесь и сейчас ты — цель».
Через полчаса в урочище вошли люди. Пять солдат в походной форме с заряженными винтовками и он — поручик Зарудин. Он шёл не как солдат, а как учёный на раскопках. Его глаза сканировали землю, деревья, воздух. Он сразу нашёл кострище, присел, потрогав пепел.
— Недавно. Часа три, не больше, — бросил он через плечо. — Смотрите, обрывки материи... странная. И это что?
Он поднял консервную банку. Повертел её в руках, и на его лице отразилось крайнее недоумение. Он вынул лупу, стал рассматривать шов.
— Такого металла и способа пайки я не видел. Ни в России, ни за границей. — Его голос стал жёстче. — Это не беглые. Это что-то другое.
Он отдал банку одному из солдат, велел беречь как вещдок, и начал изучать ложный след, ведущий в сторону топей.
— Следы неровные... торопились... или делают вид, — пробормотал он. — Вы двое — по этому следу. Осторожно, могут быть ловушки. Остальные — с ним осмотрите периметр. Ищите наблюдательные точки. Они должны были нас видеть.
Павел из своей щели с одобрением отметил про себя: «Действует по учебнику. Отлично».
Двое солдат, осторожно ступая, двинулись по ложной тропе. Почти сразу раздался треск и громкий вопль. Один из них провалился по пояс в искусно замаскированную яму-волчушку, утыканную внизу заострёнными кольями (к счастью, тупыми — задача была задержать, а не убивать). Второй в пажде отскочил, запутался в почти невидимой верёвке, и с дерева ему на голову свалился мешок с песком и шишками.
Хаос был мгновенным и идеальным. Солдаты, оставшиеся с Зарудиным, вскинули ружья, повертелись на месте, не понимая, откуда ждать угрозы. Сам Зарудин не растерялся. Он не полез помогать — он резко отскочил к стволу толстого дуба, прикрывая спину, и его глаза, как радары, прочёсывали лес.
— Засада! Кругом! Стрелять по кустам! — скомандовал он, но в его голосе была не паника, а холодная ярость.
Это был момент. Пока солдаты, дисциплинированные, дали беспорядочный залп в окружающие кусты, из-за камней прямо перед Зарудиным выросла фигура. Павел. Он не кричал. Он просто стоял, и его карабин был направлен на поручика.
— Сдавайтесь, поручик. Бессмысленно, — сказал он тем самым, не по-юношески ровным голосом.
Зарудин ахнул, узнав «племянника купца». Но шока в его глазах было меньше, чем лихорадочного, почти научного интереса.
— Так это вы... — прошипел он. И бросился не в сторону, а вперёд, на Павла, выхватывая шпагу. Это был отчаянный и умный ход — в ближнем бою карабин бесполезен.
Но Павел не стал стрелять. Он отступил на шаг, и из-за него, как из-под земли, вырос Вихорь. Его тяжёлый кинжал-бебут со звоном перехлестнул клинок шпаги, а свободной рукой он нанес поручику сокрушительный удар головой в переносицу. Зарудин рухнул без сознания.
Остальное было делом техники. Казаки, выскочив из засады, обезоружили растерянных солдат. Те, услышав окрик «Сдавайся, стрелять будем!» и увидав, что офицер в плену, после недолгого сопротивления бросили оружие. Тех двоих, что попали в ловушки, тоже обезвредили.
Вся операция заняла менее пяти минут. Без единого смертельного выстрела. Павел подошёл к лежащему Зарудину. Кровь текла из его носа. «В будущем у него будет шрам тут, от осколка, — мелькнула мысль у Павла. — А я ему этот нос разбил...»
— Свяжите его крепче. И всех. Рты заткнуть, — скомандовал Вихорь, уже сияя от удачи. — Быстро, пока те, что в топи, не вернулись!
Пленников доставили в лагерь не через основные тропы, а кружным путём, с завязанными глазами. Для солдат это было унижением. Для Зарудина — возможностью считать шаги, чувствовать изменения температуры и запахи. Даже слепой, он впитывал информацию.
В лагере их поместили в пустую землянку под усиленной охраной. Зарудину развязали глаза. Он оказался в тесном, земляном помещении. Перед ним сидел молодой человек в чёрной перчатке и его вертлявый товарищ. И ещё двое — молодой атаман со шрамом и лихой казак с янтарными глазами.
Зарудин, с окровавленным лицом, но с прямой спиной, оглядел их.
— Итак, — сказал он хрипло. — Не купцы. Не беглые. Кто вы? Агенты какого-то... технически развитого заговора? Эта банка... это не отсюда.
— Мы не агенты, — сказал Павел. — Мы такие же пленники, как и вы. Пленники обстоятельств.
— Каких обстоятельств? — Зарудин усмехнулся. — Вы действуете как хорошо обученный военный отряд. Маленький, но эффективный. Эти ловушки, эта засада... это не уровень разбойников. И вы, — он ткнул взглядом в Павла, — вы отдавали приказы. Офицерские приказы. Но вам нет и восемнадцати. Кто вы?
Зарян вмешался:
— Он наш гость. И его слово здесь — закон. Твоё дело — отвечать на вопросы.
— Я царский офицер, — с гордостью выпрямился Зарудин. — И не буду...
— В будущем, — тихо перебил его Павел, — ты будешь преподавать топографию. В военном училище. Ты будешь рассказывать курсантам о трагедии своего батальона, который попал в окружение в 1941 году из-за плохой разведки и тупых приказов. Ты будешь пить по ночам, и у тебя будет дрожать левая рука от контузии.
Зарудин побледнел как полотно. Он смотрел на Павла широко раскрытыми глазами, в которых читался не просто шок, а ужас узнавания чего-то невозможного.
— Что... что ты несешь? Какое будущее? 1941? Это бред...
— Нет, — покачал головой Андрей. Его обычно подвижное лицо было серьёзным. — Это наша реальность. Мы оттуда. Там идёт Великая Отечественная война. Самая страшная в истории. И ты там — наш учитель. Суровый, несчастный, но учитель. А здесь... ты наш враг.
Зарудин молчал минуту, две. Его ум, острый и аналитический, отказывался верить, но детали — банка, их знания, их выправка, этот жуткий, уверенный тон — складывались в чудовищную картину.
— Переселение душ? Путешествие во времени? — наконец выдохнул он.
— Не знаем, — честно сказал Павел. — Мы просто здесь. И мы знаем, что ты хороший следопыт. И что ты не сдашься просто так. Поэтому у нас к тебе предложение.
— Какое? — настороженно спросил Зарудин, но в его глазах уже горел не только страх, но и неутолимый интерес учёного к аномалии.
— Не мешать нам. Сделать вид, что ты ничего не нашёл. Что твой отряд заблудился и столкнулся с медведем. Ты получишь свободу. А мы... мы дадим тебе кое-что взамен.
— Что?
— Знания, — сказал Павел. — О той войне, что будет. О тактике, которая сокрушит любые построения твоих драгун. О важности разведки и маневра. Знания, которые, возможно, спасут тебе жизнь... там. В будущем. И жизнь твоих солдат.
Это была гениальная ставка. Они предлагали не угрозу, а сокровище для пытливого ума офицера. Зарудин задумался. Он смотрел на эти молодые, старые глаза. Видел шрам атамана. Видел чёрную перчатку. Чувствовал, что стоит на пороге тайны, больше которой ничего в жизни не было.
— А если я откажусь? — спросил он, уже почти зная ответ.
— Тогда ты останешься нашим пленником. До тех пор, пока не станешь для своих — пропавшим без вести. Или пока мы не найдём другой выход, — холодно сказал Зарян. — Выбор за тобой, поручик.
Тишина в землянке стала густой, как смола. Зарудин смотрел в пол, его мозг лихорадочно работал, взвешивая долг, честь, любопытство и возможность прикоснуться к невероятному.
— Я... мне нужно время подумать, — наконец сказал он.
— У тебя есть до заката, — встал Павел. — Андрей, оставь ему бумагу и карандаш. Пусть запишет свои вопросы. Возможно, мы на некоторые ответим.
Они вышли, оставив царского офицера наедине с немыслимым выбором и с листком бумаги — мостом между его настоящим и их прошлым, которое было его будущим.
Снаружи Вихорь хлопнул Павла по плечу:
— Ну ты даёшь! Предложил сделку царскому псу!
— Он не пёс, — устало ответил Павел, глядя на заходящее над степью солнце. — Он человек. Умный человек. И в его будущем он будет нужен. Чтобы учить таких, как мы. Чтобы не наступать на те же грабли. Может, мы здесь затем и оказались... чтобы немного исправить будущее. Начиная с него.
А в землянке поручик Зарудин уже что-то быстро и жадно писал на бумаге, его лицо освещал азарт первооткрывателя, заглушавший боль от сломанного носа и страх от плена. Охота закончилась. Начиналась странная, невозможная дружба-вражда через толщу времени.
Листок бумаги, который Андрей оставил Зарудину, к закату превратился в исписанный с двух сторон список. Вопросы были сгруппированы с педантичной чёткостью военного топографа:
1. Технические:
· «Из какого сплава банка? Метод герметизации?»
· «Покрой вашей одежды — функционален? Карманы, крепления?»
· «Часы: принцип работы, точность, источник энергии?»
2. Военные:
· «„Великая Отечественная“ — против кого? Длительность? Основной театр?»
· «Тактика, упомянутая вами (блицкриг, огневой мешок) — детали.»
· «Роль артиллерии, авиации? Появление новых видов оружия?»
3. Личные:
· «Вы утверждаете, что знаете меня. Моя судьба? Выживу?»
· «1941 год. Окружение. Что произошло на самом деле?»
· «Как я могу повлиять?»
4. Философские (самые сложные):
· «Природа вашего перемещения. Единичный случай или закономерность?»
· «Свобода воли в свете известного вам будущего.»
· «Ваша конечная цель здесь?»
Павел, читая это при свете лучины в своей землянке, усмехнулся. Усмешка была безрадостной.
— Типичный Зарудин. Систематизирует даже апокалипсис.
— Что будем отвечать? — спросил Андрей, вертя в руках тот самый блокнот, куда они заносили свои наблюдения о XVIII веке.
— Правду. Но дозированно. Технические детали — опустим. Военные... общие черты. Личное... — Павел задумался. — Личное скажем. Он имеет право знать.
Они отвечали вдвоём, с помощью своих кадетов, которые собирали слухи в лагере. Писали на обороте того же листа, простым, безэмоциональным языком донесения.
«Война против Германии (Пруссии, агрессивно расширяющейся). Начало — июнь 1941. Длительность — 4 года. Основные театры — западные границы, затем вся территория до Волги и обратно. Артиллерия — бог войны. Авиация — решает исход сражений. Новое оружие — танковые клинья, реактивные системы залпового огня, автоматическое стрелковое оружие у каждого солдата.»
На личный вопрос Павел вывел твёрдо:
«Вы выживете. Будете контужены, получите шрам на щеке от осколка. Ваш батальон погибнет в котле под Вязьмой из-за неразберихи и запрета на отход. Вы выведете из окружения 17 человек. После войны будете преподавать. Это факт.»
Он не стал писать, что Зарудин будет пить и ненавидеть себя за тех, кого не спас.
На философские вопросы ответил Андрей, с его прямолинейностью:
«Не знаем, как попали. Цель — выжить и, может, что-то улучшить. Свобода воли есть — мы же здесь и разговариваем с вами. Будущее не высечено в камне, оно — глина. Но некоторые отпечатки уже есть.»
Листок вернули Зарудину с хлебом и водой. Тот прочитал его залпом, потом ещё раз, медленно. Его руки дрожали. Он долго сидел, уставившись в стену, а потом попросил новый лист и начал писать уже свои соображения по организации разведки и маневренной обороны, исходя из «будущих угроз». Получился странный, первый в мире доклад о тактике XX века, написанный в землянке XVIII века поручиком царской армии.
Пока в землянке шел тихий диалог эпох, в лагере кипела обычная жизнь. Казаки, особенно старики и бывшие солдаты Кругана, были живым источником слухов. Однажды вечером у общего костра дед Горбыль, нацедив себе браги, мрачно произнёс:
— Слышал я от коробейника, что на юге опять пахнет жареным. Турки-османы опять бряцают оружием. Говорят, султан новый, воинственный, на наши земли зарятся. Опять, значит, будет войнушка. Кровушка православная опять польётся.
В круге послышались усталые вздохи, ругательства. Казаки устали от войны, даже вольной. Мысли о новой, большой кадровой бойне с регулярной армией султана никого не радовали.
Но реакция семерых кадетов была иной. Они сидели кучкой, чистя картошку. Услышав про «турков», они переглянулись. В их взглядах не было страха. Было что-то иное: глубокая, хроническая усталость, перемешанная с циничным абсурдом.
Марк, самый тихий, просто опустил голову и тихо, но отчётливо сказал:
— Ну конечно. Мало нам одной Мировой. Теперь вот и Османская империя в гости пожаловала. Вселенская мясорубка, блин, коллективная.
Витя фыркнул:
— Интересно, у них там тоже пулемёты «Максим» будут? Или пока на ятаганах?
— Да не, у них своя экзотика, — с мрачным сарказмом вступил Лёша. — Янычары, сёдла, расшитые золотом, кривые сабли... Красиво, наверное, помирать под таким.
И тут Андрей, который до этого меланхолично ковырял палкой в костре, поднял голову. Его карие глаза, отражавшие огонь, смотрели куда-то вдаль, в свои грёзы. На его лице расплылась широкая, мечтательная, абсолютно безумная улыбка.
— Отлично-отлично-отлично, — протянул он с наигранным восторгом. — Я всегда об этом мечтал. Сдохнуть не только в войне с фашистским выродком, но и попутно, для коллекции, в войне с туркобесием восемнадцатого века. Чтобы уж наверняка. Эдакий исторический бантик на могиле. «Здесь лежит майор Шевченко, павший за...» а за что, собственно, мы тут падём? За вольницу? За царя? Просто так, для антуража?
Он закончил свой монолог истерическим, сдавленным хихиканьем, которое подхватили остальные кадеты. Они смеялись тихо, но отчаянно, давясь смехом, потому что альтернативой смеху были бы слёзы или крик. Это был смех на грани нервного срыва, смех людей, которых судьба швырнула так далеко и так жестоко, что оставалось только ржать.
Казаки вокруг смотрели на них с растущим недоумением и суеверным страхом. Эти парни говорили о будущей войне как о чём-то знакомом и обыденном, а о смерти — как о дурной шутке.
— Белены объелись, что ли, хлопцы? — озадаченно спросил Бычок.
— Хуже, — сквозь смех выдохнул Павел, который тоже не мог сдержать горькой усмешки. — Мы её уже проходили. И, видимо, курс будет повторный.
Их странная реакция не осталась незамеченной. На следующее утро к землянке кадетов пришёл старейшина Тихон. Он редко покидал свою полутемную берлогу, и его визит был событием.
Он вошел, не спрашивая, и сел на чурбак, тяжело дыша. Его мутные глаза обвели семерых юношей.
— Смеялись вчера, — констатировал он. — Смеялись над смертью. Над войной. Так смеются только те, кто смотрел ей в лицо и... отвернулся. Но не убежал. Остался стоять.
Павел молчал, чувствуя на себе вес этого древнего взгляда.
— Вы принесли с собой не только знания, — продолжил Тихон. — Вы принесли тень. Тень той большой войны. Она тянется за вами, как шлейф. Я её чувствую. Как чувствую места, где стена между мирами тонка.
— Какие места? — спросил Андрей, мгновенно заинтересовавшись.
— Здесь, в плавнях, есть такие. Где бродит эхо будущих битв. Где тени ещё не рождённых солдат мерещатся в тумане. Громыхают железными птицами (самолётами?) в небе, которого нет. — Тихон замолчал, прислушиваясь к чему-то внутри себя. — Вы притянули эту тень. И теперь она может расти. Турки... они лишь искра. Но ваше присутствие, ваша знающая боль — это горючее. Война может придти сюда не только с юга. Она может... просочиться из вашего времени. Через эти тонкие места.
Легендарный ужас сковал кадетов. Они думали, что просто попали в прошлое. А старик намекал, что они могли открыть дверь. Или трещину. Через которую ужасы 1941-1945 могли хлынуть в 18 век.
— Как... как это остановить? — тихо спросил Павел.
— Не знаю, — честно сказал Тихон. — Может, ничем. Может, ваша судьба — стать мостом. Или пробкой. Но будьте осторожны. Там, где вы будете драться, где будет литься ваша кровь (или кровь, которую вы прольёте), там стена может стать ещё тоньше. — Он поднялся, опираясь на посох. — Берегите свои души, заблудшие. Они и так перегружены. И берегите это место. Оно теперь... часть вас. А вы — часть его судьбы.
Он ушёл, оставив после себя тяжёлое, мистическое предчувствие. Теперь угроза была не только со стороны царских офицеров или турецкой армии. Угроза была в них самих. В их памяти. В их проклятом знании.
В тот же день Зарян получил разведданные. Слухи подтверждались. На границах действительно происходили стычки. Турецкие отряды проявляли активность. В воздухе запахло большой войной, в которую неминуемо будет втянута и вольница — либо как сила, которую будут пытаться призвать на службу, либо как досадная помеха, которую потребуется уничтожить.
Павел, глядя на карту, которую они с Андреем начертили по рассказам казаков, положил палец на район предполагаемых турецких крепостей.
— Значит, так, — сказал он своим товарищам и казакам, собравшимся на совет. — Нас ждёт не просто борьба за выживание. Нас ждёт война на два фронта. С царскими властями здесь и, возможно, с турками там. — Он посмотрел на их лица — усталые, но собранные. — Мы не просили этого. Но мы здесь. И мы знаем, как воюют. Настоящая война. Так что, если уж и воевать с туркобесием... то делать это будем не по-ихнему, а по-нашему. По-будущему. Так, чтобы они это запомнили. И чтобы наша «тень», как говорит Тихон, работала на нас, а не против.
В его голосе вновь зазвучали стальные нотки Подполковника. Страх мистики и абсурд ситуации отступили перед лицом конкретной задачи. Они были солдатами. Пусть заблудившимися во времени. А у солдата, когда есть приказ и враг, на душе становится спокойнее. Даже если этот враг — вся Османская империя, а за спиной — призрак ещё более страшной войны, тихо шелестящий в камышах плавней.
Война пришла не с манифестом, а с дымом пограничных станиц. Турецкие отряды башибузуков и регулярных янычар перешли границу, выжигая сёла и уводя в рабство. Царские войска, плохо организованные и деморализованные, откатывались, оставляя степь на растерзание. Для вольницы это стало одновременно угрозой и шансом: они знали эти земли лучше всех.
Зарян принял тяжелое решение. Не уходить глубже в плавни, а ударить. Не для царя, а для людей. И чтобы показать силу, после которой с ними будут считаться. Группа была сформирована гибридная: 30 казаков (лучшие из вольницы и ветераны Кругана) и 7 кадетов под общим командованием Заряна. Фактическим тактическим мозгом стал Павел.
Их целью был не полевой бой, а осада небольшой, но стратегической турецкой крепости-заставы «Кара-Хисар» (Чёрная Крепость), взявшей под контроль переправу через реку. Гарнизон — около 200 человек. Казачья лава на стены не полезет. Павел предложил иное.
Их подход к крепости сам по себе был уроком для казаков. Кадеты научили их не идти толпой, а двигаться цепью, используя складки местности, с передовыми дозорами и тыловым охранением. Ночлег организовывали не у костра, а в рассеянных группах, с маскировочными сетями из веток — примитивный, но действенный камуфляж.
— Будто тени лесные, — восхищался Вихорь, наблюдая, как его лихие наездники превращаются в бесшумных призраков.
— Это азы, — парировал Андрей, поправляя на плече ремень своего карабина. — В нашей войне выживал только тот, кто был тенью.
Сама крепость, когда они вышли к ней на рассвете со склона холма, была типичным османским укреплением: глинобитные стены с деревянными частоколами по верху, квадратные башни по углам, внутри — низкие бараки и мечеть с тонким минаретом. Павел, разглядывая её в бинокль (ещё один артефакт, вызывавший благоговейный ужас у казаков), мысленно сравнивал с дзотами и укрепрайонами, которые штурмовал под Ржевом. «Песочный замок», — подумал он, но тут же отогнал самоуверенность. Любой, даже примитивный, окоп со стрелком может убить.
План Павла был психологическим и инженерным. Классическую осаду они вести не могли. Но могли создать иллюзию огромной, технически оснащённой силы.
1. «Артиллерия».
Они не имели пушек. Но у них были порох, глиняные горшки и смекалка Андрея. За ночь перед штурмом кадеты с группой казаков изготовили десяток «фугасов»: горшки, набитые порохом, гвоздями и камнями, с фитилями. Их задача была не пробить стены, а создать оглушительный грохот, дым и панику.
2. Снайперы.
Сокол-лучник и ещё трое лучших стрелков под руководством Павла заняли позиции на деревьях и холмах. Их цель — не рядовые янычары, а офицеры в характерных головных уборах, знаменосцы и прислуга у единственной крепостной пушки на стене.
3. Штурмовые группы.
Две группы под командованием Вихря и Кругана, вооружённые не только шашками, но и обрезами, гранатами (примитивными, «казачьими», и более совершенными, изготовленными по чертежам Павла из пороха и жести), должны были пойти на приступ в момент паники.
4. Отвлекающий манёвр.
Андрей с несколькими самыми лихими и голосистыми казаками должен был имитировать атаку с противоположной стороны, поднимая неистовый шум, крики на ломаном турецком и русском, создавая ощущение окружения.
Атака началась на рассвете. Сначала заговорили «снайперы». Три выстрела из карабинов Павла и кадетов (звук, незнакомый и страшный) сняли с бойниц артиллеристов. Турецкий офицер, высунувшийся посмотреть, получил пулю в плечо от Сокола — не смертельно, но показательно.
Затем грянули «фугасы». Их забросили катапультами из срубленных деревьев. Оглушительные взрывы у основания стен, клубы едкого дыма, летящие гвозди и крики раненых — всё это вызвало предсказуемый хаос. Турки решили, что по ним бьют из мортир.
В этот момент на другом конце крепости взревел Андрей с командой. Забили барабаны, захлопали выстрелы из всех стволов разом, зазвучали дикие вопли. Гарнизон метнулся туда.
И тогда по верёвочным лестницам, накинутым на менее охраняемый участок стены, полезли Вихорь и Круган. Бой внутри был жестоким и коротким. Казаки, ведомые яростью за сожжённые станицы, рубились отчаянно. Но решающую роль сыграли «гранаты» и стремительные, скоординированные действия штурмовых групп, действовавших не как толпа, а отсекая опорные пункты. Павел, спустившись со своей позиции, руководил с ближнего КП, отдавая команды через связных: «Правая группа, очистить казарму! Левая, на пороховой погреб! Не дать поджечь!»
Через сорок минут всё было кончено. Крепость пала. Потери казаков — 4 убитых, 11 раненых. Турки потеряли больше половины гарнизона, остальные сдались. Пленных, по казачьему обычаю, не тронули, но разоружили и, забрав припасы и лошадей, отпустили, приказав передать, что эта земля находится под защитой «Соколиной Стаи».
Именно во время этого боя проявилась странность. Павел, возглавляя контратаку у ворот, увидел, как молодой казак Бычок, увлёкшись, оказался на линии огня трёх янычаров. Выстрелить Павел не успевал. И тогда произошло нечто. Он мысленно, отчаянно пожелал прикрыть Бычка. И словно тень, сгусток мглы, на миг метнулась от него к янычарам. Не материальная, но видимая краем глаза. Турки на секунду замешкались, словно ослеплённые, и этого хватило, чтобы Бычок увернулся, а подоспевший Вихорь зарубил нападавших.
Позже, при перевязке раненых, Павел увидел ещё одно. Раненый казак, Горбыль, с глубокой сабельной раной в живот, истекал кровью. Андрей, помогавший старику-знахарю, в отчаянии схватил его руку и прошептал: «Держись, дед! Держись, чёрт возьми!» Его пальцы вцепились в руку Горбыля так, что кости хрустнули. И снова — едва уловимое мерцание, будто искра пробежала от Андрея к старику. Кровотечение... не остановилось, но резко замедлилось. Лицо Горбыля из пепельно-серого стало просто бледным. Он выжил.
Той же ночью, в захваченной крепости, они обсуждали это у костра. Тихон, который, к удивлению всех, сопровождал отряд (сказал, что «должен быть там, где тонко»), кивнул на их рассказы.
— Тень вашей войны. Она даёт силу. И берёт цену. Вы не можете умереть здесь? Пока ваша тень с вами — нет. Ваши жизни привязаны к вашему времени. Но вы можете... делиться этой силой. Подпитывать жизни тех, кто рядом. Но будьте осторожны. Это не дар. Это кредит. И заёмщик — сама Река Времени. Рано или поздно счёт будет предъявлен.
— Какой счёт? — спросил Павел, глядя на свою чёрную перчатку. Ожог под ней в тот день не болел. Совсем.
— Не знаю, — честно ответил старик. — Может, ваша тень истончится, и вы станете уязвимы. Может, что-то заберут у тех, кого вы спасли. Или... вас начнёт затягивать обратно. В ваш апокалипсис. В ту самую секунду, из которой вырвались.
Это было страшнее любой турецкой сабли.
Весть о взятии «Кара-Хисар» небольшой группой казаков разнеслась по степи молниеносно. Но слухи приукрасили реальность. Говорили о «железных птицах», что метали огненные яйца (взрывы фугасов), о невидимых стрелках, убивающих за версту (снайперы), о демонах, отводящих пули (та самая мистическая тень).
К царским властям, а именно — к штабс-капитану Бережному, прибежали перепуганные купцы с рассказами. Он вызвал к себе Зарудина, который после своего возвращения (с историей про медведя и потерю отряда) впал в странную задумчивость и целыми днями что-то чертил.
— Поручитель! Вы, как следопыт, что скажите? Могли ли казаки с их берданками и самопалами так сделать?
Зарудин, глядя в свои чертежи будущих полевых укреплений против танковых клиньев, отвлёкся.
— Нет, господин штабс-капитан. Не могли.
— Значит, у них есть помощники. Те самые «племянники». Или... кое-что похуже. — Бережной понизил голос. — Губернатор требует действий. На нас уже смотрят из столицы. Мы либо уничтожаем эту вольницу и их тайных покровителей, либо нас самих уничтожат за бездействие. Готовьте отряд. Большой. С артиллерией. Мы идём в плавни. Выкуривать это гнездо.
Зарудин молча кивнул. В его глазах боролись долг, страх и неутолимое любопытство к той тайне, что скрывалась за чёрной перчаткой и знанием будущего. Он понимал — грядёт решающая схватка. И ему предстоит сделать выбор: быть офицером империи или... хранителем невозможной истины.
А в крепости, глядя на усыпанное звёздами небо, Павел говорил Андрею:
— Мы выиграли битву. Но приблизили войну. Большую. С империей. И, кажется, разбудили что-то в самом времени. Мы как вирус в организме истории.
— Зато весёлый вирус, — по-старому, но без прежнего огня, усмехнулся Андрей. — А что делать-то?
— То, что умеем, — ответил Павел, и в его голосе звучала неизбывная усталость солдата, который уже прошёл одну войну до конца и видел начало другой. — Воевать. И стараться не оставить после себя слишком много дыр в реальности.
Они стояли на стене турецкой крепости, за спиной у них горели костры их нового, странного братства, а впереди лежала тёмная степь, из которой уже тянуло ветром грядущих сражений и холодом непостижимой цены за их вынужденное бессмертие. Они были героями, демонами и аномалией. И их война только начиналась.
Так вошла в историю та кампания — «Кровавый Семицвет». Семь месяцев жестокой, партизанской войны в степях и плавнях. Семь этапов, семь ключевых точек, где смешались стальные воли, примитивная жестокость и холодное безумие войны из будущего. И семь главных героев — «заблудшие», вокруг которых клубилась мистическая тень.
Первый Цвет: Багряный. Бой у Перекрёстка.
Царские войска под командованием Бережного, с двумя полевыми пушками, вошли в плавни. Павел, используя знание местности от казаков и картографические навыки Зарудина (которые тот невольно выдал в своих старых отчётах), устроил засаду на узкой гати. Пушки, выдвинутые вперёд, стали ловушкой. Кадеты, используя последние запасы пороха из турецкой крепости, устроили серию направленных взрывов, вызвавших обвал гати и панику в обозе. Багряный — от заката, окрасившего воду в цвет крови, и от царских мундиров, мелькавших в панике. Победа. Но первая смерть среди кадетов: погиб Жора, самый молчаливый и надёжный, прикрывая отход товарищей. Пуля сразила его наповал. Их «бессмертие» оказалось избирательным — оно защищало от ран, но не от мгновенной смерти. На его могиле Андрей, сжимая кулаки до хруста, прошипел: «Вот и первый билет домой, чёрт возьми».
Второй Цвет: Свинцовый. Осада в тумане.
Казачий лагерь в глухом урочище нашли. Царские егеря, ведомые опытным следопытом (не Зарудиным, тот был «болен»), окружили их. Трое суток шла перестрелка в густом, молочном тумане. Свинцовый — от цвета неба и пуль, свистевших в белой мгле. Здесь проявила себя «тень». В критический момент, когда казаки Кругана дрогнули под натиском, Павел, Андрей и оставшиеся кадеты встали в полный рост на бруствере. Они не кричали. Они просто стреляли. Методично, почти механически. И вокруг них, в тумане, врагам мерещились иные силуэты — в касках, в плащ-палатках, с автоматами. Это был массовый психоз, наведённый их коллективной аурой ужаса. Враг отступил в панике, рассказывая о «призрачном полке». Победа ценой нервного истощения кадетов. Они трое суток почти не спали, и их глаза горели лихорадочным огнём.
Третий Цвет: Изумрудный. Пожар в камышах.
Лето. Царское командование, взбешённое неудачами, решило выкурить их огнём. Подожгли камыши по краям плавней. Огненный смерч пошёл на лагерь. Изумрудный — от зелени, превращающейся в пепел, и от ядовитого дыма горящего тростника. Казались обречёнными. Но Андрей, в состоянии гиперактивного озарения, вспомнил наставления по выживанию: «Иди на огонь, через уже выгоревшее». Они прорубили просеку и повели людей сквозь дымящиеся руины, навстречу слабому фронту огня, где он уже выгорел. Вышли обожжённые, закопчённые, но живые. Потери среди мирных — женщин и детей, что были с вольницей, — были страшными. Павел, с обугленными краями перчатки, рыдал от бессилия, пытаясь «поделиться» силой с умирающим ребёнком — но тень не работала на тех, чьи души уже уходили. Это было горькое поражение, отрезавшее их от половины убежищ.
Четвёртый Цвет: Стальной. Рейд на арсенал.
Нужно было оружие, порох, медикаменты. Павел разработал план диверсии на склады в городе. Группа из Вихря, Андрея и трёх кадетов проникла в город под видом бродячих артистов (с цирком, который шел мимо, договорились за последние золотые). Стальной — от цвета сабель и замков на складах. Они не просто украли. Они демонстративно взорвали главный склад, устроив пожар, и ушли, оставив на воротах нарисованный углём знак — стилизованного сокола. Это был вызов. И призыв. После этого к ним в степь потянулись новые люди — обиженные царскими властями, беглые рекруты, отчаявшиеся. Победа-провокация. Именно после этого Бережной в ярости написал донесение, где впервые прямо назвал их не «шайкой», а «заговором с применением неизвестных науке средств».
Пятый Цвет: Бронзовый. Битва на курганах.
Регулярные части, наконец, настигли их в открытой степи, у древних скифских курганов. Классическое полевое сражение, которого Павел всегда избегал. Казачья конница против пехотных каре, пушки против пушек (отбитых в прошлых стычках). Бронзовый — от цвета пушечных стволов и от пыли, поднятой копытами. Здесь блистал Круган. Его опыт полевого командира спас положение. А Павел и кадеты, заняв вершину кургана, вели шквальный прицельный огонь, выбивая офицеров и артиллеристов. Андрей, с присущей ему безумной удалью, возглавил контратаку казаков Вихря в критический момент, смяв фланг. Победа. Но дорогая. Погиб Слава, самый весёлый из кадетов, разорванный ядром. И был смертельно ранен дед Горбыль. Андрей, держа его на руках, в отчаянии «вложил» в старика весь свой ужас, всю боль — и Горбыль не умер. Он впал в странную летаргию, словно его жизнь была заморожена в долг. Цена «спасения» становилась понятнее.
Шестой Цвет: Белый. Предательство и мороз.
Зима. Предал один из новых. Вывел карательный отряд прямо к зимовью. Пришлось бежать в лютый мороз, по глубокому снегу. Белый — от снега и от лиц, побелевших от холода и предательства. Они шли, обмораживая лица, теряя слабых. Казаки несли своих. Кадеты, чья «тень» как будто согревала их самих, тащили на себе раненых. Павел отдал свою шинель (трофейную, офицерскую) обмороженному подростку-казачонку. Сам шёл в мокрой от пота гимнастёрке, и холод, казалось, не брал его. В эту ночь они вышли к одинокому монастырю, где их, как ни странно, приютили. Победа духа над стихией. Но силы были на исходе. Их оставалось мало — и вольницы, и кадетов.
Седьмой Цвет: Чёрный. Последняя ставка.
Весна. Их загнали в самый угол плавней, к трясине, из которой, по легендам, нет выхода. Царские войска, теперь под личным командованием собравшего все силы Бережного, стояли лагерем, готовясь к последнему штурму. Чёрный — от цвета топи и от отчаяния. Именно здесь Павел принял самое страшное решение. Он вызвал Зарудина на тайную встречу через верного человека.
Ночь. Трясина. Павел и Зарудин лицом к лицу.
— Вы можете уничтожить нас, — сказал Павел. — Но вы знаете, что мы не враги России. Мы враги этой... системы. И мы знаем будущее. Война с турками — цветочки. Через полтора века будет такая война, что эта покажется дракой в кабаке. Вы можете получить не только нашу смерть. Вы можете получить наши знания. Всё. Тактику, технологические идеи, принципы. Всё, чтобы сделать армию будущего — сейчас. Условие одно: амнистия вольнице. Им дают земли здесь, на границе, как вольным казакам. Они будут вашим щитом. А мы... мы уйдём.
— Уйдёте? Куда?
— Не знаю. Может, обратно. Может, растворимся. Но мы оставим вам... инструкцию. Как избежать 1941 года. Или как встретить его во всеоружии.
Зарудин молчал. Он видел измождённое, но несгибаемое лицо Павла. Видел за ним в темноте силуэты Андрея и других — теней с глазами стариков.
— Бережной никогда не согласится. Он хочет ваших голов на пиках.
— Тогда Бережной должен понять, что цена этих голов — гибель империи в будущем. Передайте ему. И передайте вот это. — Павел протянул ему толстую, зашитую в кожу тетрадь. Конспект по военной истории XX века, тактике, описанию ключевых изобретений. — Пусть прочтёт. И решит.
Эпилог у трясины. Пиррова победа.
Зарудин передал. Бережной, скептик и солдафон, первую ночь ржал над «бредом сумасшедших». Но к утру перестал. К полудню приказал позвать Зарудина и лучшего инженера из своей свиты. Они просидели три дня. Лица их становились всё бледнее.
— Это... безумие, — сказал наконец инженер. — Но... математика, расчёты... они сходятся. Принцип двигателя... брони... это гениально и чудовищно.
— Они не лгут, — тихо сказал Зарудин. — Они оттуда.
Бережной долго смотрел в стену. Карьера? Или долг перед страной, понятый так, как не мог понять ни один человек на свете?
— Переговоры, — хрипло выдохнул он.
Условия были приняты. Вольница получала статус «Особого пограничного казачьего войска» с широкой автономией. Кадеты передавали знания. Царские офицеры, особенно молодые, любопытные, вроде Волконского (остывшего после первых поражений) и самого Зарудина, стали частыми «гостями» в лагере. Их интерес уже не был вражеским. Он был научным, одержимым. Они часами расспрашивали о «танках», «самолётах», «радиосвязи», зарисовывали схемы, вели сложные расчёты. Павел и Андрей, уставшие до глубины души, отвечали. Это была их последняя миссия. Посеять зёрна, которые, возможно, дадут иные всходы в будущем.
Победа? Да. Они выжили. Они отстояли своё место. Они изменили ход маленькой войны и, возможно, посеяли семена в большую историю. Но цена...
На кургане у трясины стояли семь могил. Трёх кадетов. Четырёх самых близких казаков. Рядом, в странном, хрустальном коконе из льда и сонного забытья, лежал живой-мёртвый дед Горбыль — памятник цене их «дара».
Павел стоял у края трясины, глядя на туман. Его чёрная перчатка была истёрта до дыр, и сквозь них проглядывала кожа — чистая, без следов ожогов. «Тень» таяла, выполнив свою работу.
— И что теперь? — спросил Андрей, подходя. Он постарел за эти месяцы. Не телом — душой.
— Теперь, — сказал Павел, — мы ждём. Ждём, когда Река Времени предъявит счёт. Или... когда мы найдём способ заплатить по нему сами. Но уже не войной. Чем-то другим.
Они повернулись к лагерю, где у костров уже сидели вместе бывшие враги — казаки и царские офицеры, споря о преимуществах магазинных винтовок над кремнёвыми мушкетами. Рождался странный, невозможный мир. А его творцы, солдаты из будущего, чувствовали лишь глухую, щемящую пустоту и тяжёлое бремя знания о том, что самая страшная их война, возможно, ещё впереди. И она будет не с турками или царскими драгунами. Она будет с самой тканью времени, за которую они так отчаянно цеплялись.
Мир был шатким. Царский указ о «вольном казачьем войске Соколиной Стаи» висел в воздухе, как невыполненное обещание, пока из столицы не придёт подтверждение. Лагерь на краю трясины жил в ожидании. А «заблудшие» чувствовали перемены.
Их «тень» — тот защитный покров из будущего — истончалась. Павел первым заметил, что больше не чувствует фантомной боли от ожога. Сняв перчатку, он увидел, что кожа чиста, но... неестественно гладка, будто новая, кукольная. Без царапин, без загара. Тело начало забывать свою историю.
— Это как лаком покрылись, — мрачно пошутил Андрей, разглядывая собственную руку. — Стирают нас, браток. Стирают, как карандашный набросок.
Но Река Времени требовала не стирания, а платежа. Первым «счётом» стала трясина.
Место, у которого они стояли, было не просто гиблым. Местные, даже казаки, обходили его стороной. Тихон называл его «Пупом Земли» — местом, где слои реальности накладывались друг на друга. С приходом кадетов и их войной трясина «проснулась».
По ночам из тумана над болотом стали доноситься звуки: не крики птиц, а гул моторов, лязг гусениц, отдалённые взрывы артподготовки — эхо с полей сражений 1941-45 годов. Иногда в предрассветной мгле казалось, что видишь вспышки далёких пожаров или силуэты странных, угловатых машин, которых не могло быть в степи. Это было не массовое видение. Это видели только они, кадеты, да те, кто был к ним ближе всего — Зарян, Вихорь, и особенно Тихон.
— Ваша прошлая война ищет вас, — сказал как-то старик. — Она прилипла к вашим душам, и теперь тянется сюда, как смола. Болото впитывает эти образы. Оно становится... зеркалом. Опасным зеркалом.
Опасность материализовалась, когда пропал молодой казак, отправившийся на краю трясины за клюквой. Его нашли через день, бледного, трясущегося, с седыми висками. Он бормотал о «железных чудовищах», о «людях в касках и масках», о «грохоте, от которого земля дрожит». Он был в своём уме, но принёс с собой доказательство: в кулаке он сжимал гильзу от патрона. Но не кремнёвого и не от винтовки Бердана. Это была гильза от патрона 7.62x54mm R — будущий стандартный патрон русской и советской армии, включая винтовку Мосина. Металл был новым, пахнущим смазкой и порохом, которого здесь ещё не изобрели.
Павел, взяв гильзу, почувствовал, как у него ёкнуло сердце. Это был кусочек его мира, его войны. Прорвавшийся сюда.
— Это не галлюцинация, — тихо сказал он Андрею. — Это трещина. И она расширяется.
Они решили исследовать. Небольшая группа: Павел, Андрей, Вихорь (он наотрез отказался остаться) и Тихон в качестве проводника. Они двинулись на закате по узкой, зыбкой тропе, которую знал только старик.
Трясина встретила их тишиной, слишком глубокой. Даже лягушки не квакали. Воздух был тяжёлым, сладковато-прелым, но с металлическим привкусом, как после грозы. По мере продвижения мир вокруг начал плыть. Деревья то становились знакомыми корявыми берёзами и ольхами плавней, то на миг обретали обугленные, сломанные стволы, как в артобстреле. Земля под ногами то была мягким мхом, то вдруг превращалась в жёсткую, утоптанную глину окопной траншеи. Они шли по границе.
— Стой, — вдруг сказал Тихон. Они стояли на краю небольшого, совершенно чёрного омута. Вода в нём была неподвижна, как стекло. — Смотрите.
В отражении они видели не своё лицо и не небо. Они видели другое место. Зимний лес, заваленный снегом. Разбитая повозка. И людей в белых маскхалатах, с автоматами ППШ. Это была сцена из их будущей войны. Чёткая, как в кино.
— Это... 42-й год. Под Москвой, — прошептал Павел, и в его голосе задрожала неподдельная боль.
— Оно как окно, — сказал Андрей, заворожённый. — Можно... пройти?
— Попробуй сунуть палку, — предложил Вихорь, но без обычной бравады.
Андрей осторожно опустил сук в чёрную воду. Кончик палки исчез. Не ушёл под воду. Именно исчез, будто его срезало. Он выдернул её обратно — палка была цела, но холодная, как лёд, и от неё пахло гарью и снегом.
— Это не путь назад, — мрачно констатировал Тихон. — Это... утечка. Ваше прошлое просачивается сюда. И наоборот. Вы — пробка в этой дыре. Пока вы здесь, она держится. Но если вы уйдёте, или если ваша сила иссякнет совсем... дыра может разорваться. И тогда прошлое и будущее смешаются здесь в кровавую кашу.
Они вернулись в лагерь в глубокой задумчивости. Теперь у них была новая, страшная миссия. Они были не просто солдатами, застрявшими во времени. Они были хранителями разлома. И их «бессмертие» было не даром, а обязанностью — держать щит на трещине между мирами.
* * *
Тем временем, в своём родном, но теперь таком далёком 1940 году, назревал скандал. Кадеты Иволгин, Шевченко и ещё пятеро их товарищей из 3-го взвода 2-й роты числились пропавшими без вести уже три недели.
Всё началось с того, что их не оказалось на вечерней поверке. Сначала думали на самоволку. Но их койки были заправлены по уставу, личные вещи (кроме самых необходимых) на месте. Исчезли они, казалось, прямо с занятий по полевой тактике. Последний, кто их видел, — повариха, заметившая группу кадетов, идущих в сторону старого охотничьего домика на полигоне. Там и нашли следы: потрёпанные блокноты с странными записями (смесь конспектов по тактике и непонятных терминов вроде «блицкриг», «ППШ», «танковый клин»), пустые консервные банки с полностью стёртыми этикетками и... странный, оплавленный узор на чугунной заслонке печи.
Расследование вёл капитан Березов. Человек строгий, педантичный, но не глупый. Его поразили две вещи. Первое — личность пропавших. Иволгин и Шевченко — оба «проблемные», но в последние месяцы показавшие невероятный прогресс, особенно в тактическом мышлении. И второе — характер исчезновения. Это не было побегом. Это было словно испарение.
— Ни следов борьбы, ни признаков подготовки к бегству, — докладывал он начальнику училища. — Как будто их сдуло ветром. И эти записи... они опережают программу лет на пять. Тут разбор операций, которых в наших уставах ещё нет!
Начальник училища, генерал-майор, был озабочен другим: пропажа семи кадетов, включая сына генерала армии Иволгина, — это ЧП всесоюзного масштаба. Были подняты на ноги все: местные органы НКВД, армейские патрули, даже привлечены собаки. Но следов не было. Ни единого.
Старший брат Павла, генерал Сергей Иволгин, танкист, примчался в училище через два дня. Он был не в ярости, а в ледяной, сконцентрированной тревоге. Он лично осмотрел домик, поговорил с Березиным, прочёл блокноты брата. Его поразила та же вещь.
— Это почерк Пашки, — сказал он Березину, показывая на схему обороны в глубину. — Но... это мысли не кадета. Это мысли полковника, повидавшего виды. Откуда он это знал?
Сергей наведался и к полковнику Колеснику. Тот после ссоры с Павлом ещё больше ушёл в себя, но известие о пропаже вывело его из оцепенения. Он молча выслушал Сергея, потом спросил:
— А последнее, что он говорил? На том занятии?
— Он спорил с вами. Говорил об ответственности за солдат, об умении отступать, чтобы победить...
Колесник закрыл глаза. Его лицо исказила гримаса боли.
— Да. Он это говорил. Как... как будто уже платил за эту мудрость чужой кровью. — Он открыл глаза. В них горел странный огонь. — Ваш брат, генерал, не сбежал. С ним что-то случилось. Что-то... что лежит за гранью нашего понимания. Я это чувствую.
Тем временем в Москве генерал армии Николай Иволгин получил доклад. Его каменное лицо не дрогнуло, но рука, державшая бумагу, слегка задрожала. Позвонил средний сын, маршал Александр, с фронта (шла необъявленная война с Финляндией):
— Отец, что с Пашкой? Правда, что пропал?
— Правда. Ищут.
— Я могу...
— Ничего не можешь. Дело не в побеге. Тут что-то другое. — Пауза. — Если он... если он связался с кем-то, с не теми людьми... — В голосе железного генерала впервые прозвучала неуверенность.
— Пашка не предатель, — жёстко сказал Александр. — Что бы там ни было. Он наш. И мы его найдём. Живым.
Поиски продолжались, но превращались в рутину. А в училище росла мистическая, тревожная атмосфера. Кадеты шептались о «проклятом домике», о том, что Иволгин и Шевченко «знали слишком много». Преподаватели, особенно старые, бывшие офицеры царской армии, переглядывались между собой. В истории были случаи странных исчезновений на войне, но в мирное время, да так, без следа...
И только один человек, кроме Колесника, смотрел не на карты, а на звёзды и старые книги по аномальным явлениям. Это был полковой врач, бывший студент-физик. Он изучил оплавленный узор на заслонке и пришёл к Березину с бледным лицом:
— Товарищ капитан, это... это похоже на след кратковременного, но чудовищного воздействия энергии. Температура должна была быть выше, чем в доменной печи, но локализована в одной точке. Такого не может быть. Если, конечно... не вмешались факторы, не описанные в наших учебниках.
1940 год, на пороге величайшей в истории войны, столкнулся с первой, необъяснимой тайной. А её разгадка лежала в другом веке, где семь кадетов, ставших солдатами двух эпох, стояли на страже у чёрного зеркала трясины, не подозревая, что за ними уже началась охота не только со стороны царских драгун, но и из их собственного, стремительно приближающегося будущего.
Зима в плавнях выдалась мягкой, но сырой. Туман с трясины часто накатывал на лагерь, принося с собой эхо далёких взрывов и запах гари. В эти дни люди сбивались в кучки, и тишина между словами становилась особенно тяжёлой.
Однажды вечером Круган, чинивший сбрую у своего куреня, увидел, как Зарян стоит на краю лагеря, глядя в сторону, где лежал их старый, сожжённый хутор Привольный. Молодой атаман был без бурки, в простой рубахе, и его плечи под тонкой тканью казались не такими широкими, почти мальчишескими. Круган отложил шило и подошёл.
Они стояли молча, плечом к плечу. Дымок от костров тянулся в неподвижном воздухе.
— Тоскуешь? — наконец спросил Круган, не глядя на сына.
— Нет, — ответил Зарян. Потом поправился: — Не по хутору. По... простоте. Было время, когда проблема была одна — как избежать насмешек или как не упасть с седла. Сейчас... — он махнул рукой, охватывая лагерь, стражу, землянки, — сейчас за каждого из этих людей голова болит. Каждое решение взвешиваешь, как на аптекарских весах. И знаешь, что ошибка — смерть. Не твоя. Их.
Круган кивнул. Он знал это чувство. Оно не ушло с годами, только притупилось, стало привычным фоном.
— Я тебя не тому учил, — тихо сказал он. — Учил быть сильным. А оказалось, главная сила — не в мышцах и не в умении рубить. Она в умении выбирать. И нести этот выбор. Этому я научить не мог. Потому что и сам не всегда справлялся.
— Я помню, — Зарян повернулся к отцу. В его зелёных глазах не было упрёка, была усталая ясность. — Помню, как ты решал судьбу хуторян после наводнения. Кому помочь в первую очередь, чей дом отстроить. Ты тогда три ночи не спал. Я думал, ты просто ворчишь. А ты выбирал.
Это было прощением. Не громким, не словесным. Тихим, как этот вечерний туман. Круган почувствовал, как камень, который он таскал в груди все эти годы, наконец сдвинулся.
— Прости, сынок, — выдохнул он, и слова, наконец, были сказаны без внутреннего сопротивления. — За то, что не увидел. За то, что сломал ту фигурку из ковыля. Она была красивая.
Зарян улыбнулся. Скупо, уголками губ, но это была первая по-настоящему лёгкая улыбка, которую Круган видел на его лице с момента встречи на площади.
— Я и сейчас могу сплести. Научился делать крепче. — Он помолчал. — Знаешь, что самое странное? Я теперь понимаю, почему ты отправил меня к кузнецу. Не потому что презирал. Потому что боялся. Боялся, что я не выживу в нашем мире. Хотел дать безопасное ремесло. Просто... не тот путь выбрал. Не тот разговор.
Круган сгрёб ладонью снег с колоды, сжал в комок.
— Да. Боялся. И сейчас боюсь. Но уже не за тебя. За то, что на тебя свалилось. Эта война... эти мальчишки из будущего... эта трещина в болоте. Это слишком даже для самого лихого атамана.
— Ничего, — Зарян положил руку на отцовское плечо. Тяжёлую, уверенную руку командира. — Мы справимся. Вместе. У нас теперь не просто вольница. У нас... семья. Странная, покоцанная, но семья.
Они стояли так ещё долго, пока не стемнело окончательно и не зажглись звёзды — те самые, под которыми когда-то разбежались их дороги, чтобы сойтись вновь здесь, на краю трясины и безумия.
В ту же ночь у общего костра, где грелись казаки и кадеты, наступила тихая, задумчивая полоса. Стресс после месяцев войны сменился глухой усталостью. И в этой усталости прорвалось то, что обычно держали глубже.
Марк, самый тихий из оставшихся кадетов, смотрел на языки пламени и вдруг сказал, ни к кому не обращаясь:
— Знаете, а у нас в училище по субботам бывала тушёная картошка с тушёнкой. Гадость редкая. Но сейчас бы убить за паёк.
Повисло молчание. Потом Витя, сидевший рядом, крякнул:
— Да... А помнишь, как Березин орал на построении: «Иволгин, ты что, родился в сарае?!» А Пашка стои́т, глаза в землю...
— А Шевченко из-за спины ему шепчет: «Не слушай его, он сам из конюшни», — с слабой усмешкой добавил Лёша.
Их разговор подхватили, тихо, без смеха, с каким-то болезненным, но сладким надрывом.
— А библиотека наша... там пахло старыми книгами и пылью. И было тепло от батареи. Можно было спрятаться на весь самоподготовочный.
— А помнишь запах гуталина перед парадом? И как сапоги скрипят на плацу после натирки...
— А наши койки... жёсткие, казённые... Боже, как же я по ним скучаю...
Они говорили о мелочах. О противной манной каше по утрам. О строгом, но справедливом дежурном по роте. О том, как пахло весной на плацу после дождя. О заботливой, вечно волнующейся поварихе тёте Варе, которая подкармливала их иногда лишней порцией компота.
Андрей, сидевший, поджав колени, сгорбился. Его обычно подвижное лицо было неподвижным.
— А у меня... — он начал и замолчал, сглотнув комок. — У меня отец... он сволочь, конечно. Но он иногда, очень редко, когда выпьет, мог рассказать про свою службу на Дальнем Востоке. И голос у него становился... другим. Не генеральским. Человеческим. И вот это... этого мне не хватает. Даже этого.
Павел молчал. Он сидел, обхватив колени руками, в которых зажата была та самая, истрёпанная гильза от патрона своего времени. Он смотрел на огонь и видел в нём не пламя, а лицо своего старшего брата Сергея. Не генерала, а просто Серёгу, который тайком от отца привозил ему в училище шоколад и журнал «Техника — молодёжи». Видел суровые, но полные скрытой тревоги глаза брата Александра. Даже отца... не того, железного генерала, а того, каким он мог бы стать, если бы не война, не карьера, не потеря жены.
— Мамы, — вдруг, срывающимся голосом, сказал самый младший из казачат, сын одной из беженок, сидевший рядом. — Мне мамы не хватает.
И это слово, простое и всеобъемлющее, прозвучало как приговор. У кадетов не было матерей. У многих казаков они погибли. У всех них был только этот костёр, эта степь и эта общая, огромная тоска по чему-то, что называется домом. Не зданию. А состоянию. Состоянию безопасности, простоты, где самые страшные проблемы — это двойка по строевой или насмешки сверстников.
Казаки молча слушали. Они не понимали деталей — «тушёнка», «парад», «библиотека». Но они понимали тон. Понимали боль в этих молодых, состарившихся голосах. Вихорь, сидевший с бруском для точки ножей, перестал водить им по клинку.
— Тоскуете, хлопцы, — не вопрос, а констатация.
— Да, — просто сказал Павел, поднимая на него глаза. В них отражался огонь и глубокая, бездонная усталость. — Тоскуем. По чужому небу. По чужому времени. По людям, которые... которые, наверное, уже ищут нас. И не находят.
Тихон, дремавший у другого края костра, приоткрыл один глаз.
— Связь не рвётся, — прошептал он так, что услышали только ближайшие. — Она тянется, как паутина. Ваша тоска — её вибрация. Может, они и правда ищут. Только ищут не там, где надо. Ищут в своём времени. А вы — в нашем.
Эта мысль была одновременно ужасной и обнадёживающей. Значит, они не забыты. Значит, их помнят. Но и это означало, что их близкие страдают.
— Надо что-то делать, — тихо сказал Андрей. — Не можем же мы вечно сидеть на этой чёртовой пробке в трясине. Надо или найти способ вернуться и всё исправить там... или навсегда порвать эту связь и начать жить здесь. По-настоящему. А не как призраки.
— А как порвать? — спросил Витя. — Отрезать то, что болит?
— Может, не отрезать, — задумчиво сказал Павел, разглядывая гильзу. — Может, надо использовать. Эта связь... она ведь работает в обе стороны. Если мы тоскуем и они ищут... может, можно подать сигнал? Не из нашего времени в их. Из их — в наше?
Он посмотрел на Тихона. Старик медленно кивнул.
— Через место силы. Через трещину. Но это опасно. Можно не сигнал подать, а прорвать дыру настежь.
В эту ночь у костра родился новый, отчаянный план. Не военный. Мистический. Они решили не просто ждать, когда Река Времени предъявит счёт. Они решили сами стать активными игроками. Попытаться установить контролируемую связь с 1940 годом. Чтобы дать знать: они живы. Или, если повезёт, найти путь домой. Но для этого нужно было снова идти к чёрному омуту. Играть с силами, которых не понимали. Рисковать не только своими жизнями, но и целостностью самого времени.
А над их головами звёзды XVIII века светили тем же холодным светом, что и звёзды над плацем Суворовского училища в 1940-м. И где-то там, в том будущем-прошлом, капитан Березов листал отчёт о безуспешных поисках, полковник Колесник всматривался в карту звёздного неба, а генерал Сергей Иволгин сжимал кулаки, давая себе слово найти брата, даже если для этого придётся перерыть весь Союз. Нить между эпохами натягивалась, готовая либо порваться, либо соткать что-то совершенно новое.
В Суворовском училище под Ленинградом уже месяц царила атмосфера подавленной истерии. Пропажа семи кадетов, включая сына генерала армии, была не просто ЧП. Это было пятно на репутации всего командования, трещина в казарменной дисциплине, которую не могли замазать никакими рапортами.
Но в конце третьей недели произошло нечто, что перевело дело из разряда скандального в разряд сверхсекретного.
В комнате начальника связи училища ночью самопроизвольно заработала рация. Не на приём, а на передачу. Из динамиков на пустую, замкнутую частоту полился поток звуков — не речь, а странная смесь: шум ветра, треск костра, обрывки неразборчивых голосов, лошадиное ржание, и сквозь это — отчётливые, ритмичные щелчки. Специалист-связист, дежуривший той ночью, позже клялся, что щелчки напоминали морзянку, но не стандартную. Что-то вроде: "... -- ... — ... -- ..." Повторялось трижды. Затем раздался чей-то молодой, сдавленный голос, явно сказавший на русском, но с искажением, будто сквозь воду: "...живы... трясина... зеркало..." — и связь оборвалась. Рация оказалась физически исправной, но дальнейшие попытки поймать сигнал ни к чему не привели. Передатчик же, как установили, не был включен в сеть в момент передачи.
Доклад полетел наверх быстрее, чем успели испугаться. Уже через шесть часов в училище, оцепленном внешним контингентом войск НКВД, работала группа Особого отдела НКВД СССР. Их было пятеро. Возглавлял группу майор Громов — человек лет сорока, с лицом учёного-аскета и глазами сталевара, привыкшими смотреть на расплавленный металл правды. С ним — капитан-технарь Седов (радиодело, физика), старший лейтенант Воронова (лингвист-психолог) и два неразговорчивых оперативника, чьи имена никто не узнал.
Их работа началась с тотального изъятия. Изъяли блокноты пропавших кадетов, их личные вещи, даже матрасы с коек. Изъяли журналы посещений библиотеки за последний год. Допросили, а точнее, интервьюировали всех: от начальника училища до поварихи и конюха. Капитан Березов и полковник Колесник провели в кабинете Громова по четыре часа каждый.
Колесник, мрачный и замкнутый, говорил мало, но метко:
— Они не дезертиры. Они — жертвы обстоятельств, которых мы не понимаем. Иволгин в последние месяцы мыслил как командир полка, а не кадет. Он знал вещи, которых знать не мог. Это факт.
— Мистика? — без эмоций спросил Громов.
— Я не верю в мистику. Я верю в необъяснимые пока явления. И этот случай — из их числа.
Березин, нервный и чувствующий свою вину, выложил всё: и странные успехи кадетов, и их сплочённость, и тот злополучный домик. Громов слушал, делая пометки в блокноте зелёным карандашом.
Но самый большой интерес у «особистов» вызвали два артефакта.
1. Оплавленная заслонка из охотничьего домика. Капитан Седов, исследовав её с помощью привезённого оборудования, пришёл в лёгкий шок.
— Температурное воздействие точечное, колоссальное. Но материал вокруг не деформирован. Это... похоже на эффект от гипотетического сфокусированного энергетического импульса, о котором есть только теоретические наброски у Капицы и Ландау. В природе такого не бывает.
2. Расшифровка «морзянки». Лингвист Воронова, прослушав запись десятки раз, пришла к выводу, что это не случайный шум.
— Это попытка передать цифры. Если переложить на точки-тире, получается последовательность: 1-9-4-0. Потом пауза. И снова: 1-9-4-0. Третий раз обрывается на единице. Как будто кто-то пытался подтвердить дату. Свою дату. 1940. Или... указать на неё.
Громов, выслушав доклады, откинулся на стуле.
— Выводы, — сказал он сухо.
— Техногенная версия маловероятна, — сказал Седов. — Ни одна известная нам сила, даже экспериментальная, не могла сделать это так чисто и бесследно унести семерых человек.
— Версия о шпионаже или бегстве не выдерживает критики, — добавила Воронова. — Мотивация, подготовка, последующие действия — ничего не сходится. А этот сигнал... если это не мистификация (а кто бы стал так мистифицировать?), то он указывает на то, что кадеты живы и находятся в условиях, где есть радиопередатчики, костры, лошади... и какая-то «трясина». Но не в нашем географическом пространстве. Во всяком случае, не в разумной доступности.
— И последнее, — сказал Седов, — анализ записей Иволгина. Термины, которые он использует... «тактика глубокой обороны», «противотанковый район», «штурмовая группа» — они опережают нашу военную мысль на годы. Как если бы он учился по уставам, которые ещё не написаны.
Громов молчал минуту, глядя в потолок. Потом встал.
— Хорошо. Работаем по следующим направлениям. Первое: полная географическая проверка всех мест с названием «Трясина», «Зеркальное», «Чёрное озеро» в радиусе тысячи километров. Второе: углублённый анализ социальных связей кадетов, поиск любых «странных» знакомств, увлечений эзотерикой, физикой, историями о путешествиях во времени. Третье, и главное: этот случай засекречивается по нашей категории. Никакой информации вовне. Для официальной версии — кадеты погибли при выполнении учебного задания в результате несчастного случая. Траур, похороны пустых гробов, уведомление семей.
Генерала армии Николая Иволгина вызвали в Особый отдел на Лубянку. Разговор был коротким и жёстким. Генерал Громов (уже полковник для таких встреч) был предельно корректен, но непреклонен.
— Товарищ генерал, расследование ведётся. Ваш сын и его товарищи не считаются предателями. Но случай исключительный. Требуется полная конфиденциальность. Любая утечка, любое самостоятельное расследование с вашей стороны или ваших сыновей (он сделал ударение на слове «сыновей») будет расценено как вмешательство в работу органов государственной безопасности и вредительство. Вы понимаете?
Николай Иволгин, привыкший к власти, впервые почувствовал себя беспомощным. Перед ним была не армия, а машина, которая молола судьбы без оглядки на звания.
— Они живы? — спросил он, и в его голосе прозвучала не генеральская, а отцовская нота.
— У нас нет данных об их гибели, — уклончиво ответил Громов. — Но нет и данных, подтверждающих, что они находятся в рамках нашей реальности. Будьте готовы ко всему.
Старшие братья — Пётр, Александр, Сергей — получили аналогичные строгие предупреждения через свои командования. Сергей, самый эмоциональный, вломился в кабинет начальника своего училища:
— Что значит «несчастный случай»?! Где тело? Где хоть что-то?!
— Успокойся, генерал, — холодно сказал начальник, тоже получивший инструкции. — Приказ есть приказ. Твой брат — герой, погиб при исполнении. Точка. Не заставляй меня принимать меры.
Это было хуже всего. Неизвестность, замешанная на лжи и угрозах. В семье Иволгиных воцарилось ледяное молчание, пронизанное болью и яростью.
Особый интерес у Громова вызвал полковник Колесник. Его интуиция, его странная уверенность в «необъяснимом» выглядела подозрительно. За Колесником установили наружное наблюдение. И быстро заметили странность: по ночам он часто выходил на пустырь за училищем и подолгу смотрел на звёзды, нередко что-то чертя в блокноте. Оперативники смогли добыть один из таких черновиков. Там среди расчётов траекторий и схем местности было начертано крупными буквами: «ГДЕ ВЫ?» и ниже — странная диаграмма, напоминающая концентрические круги с точкой разрыва на краю. А ещё ниже — почти неразборчиво: «зеркало... обратный отсчёт...»
Громов, изучая эти записи, отдал приказ: при следующем выходе Колесника «задержать для беседы». Но аккуратно. Полковник был орденоносцем, героем, и просто так взять его нельзя было.
Тем временем в своём кабинете Громов сводил воедино все данные. Карта с отмеченными «трясинами» лежала перед ним. Отчёты о сигнале. Расшифровки блокнотов. Заключение физика Седова об «аномальном энерговоздействии». Всё складывалось в картину, от которой кровь стыла в жилах. Картину, противоречащую всему, во что верил советский чекист-материалист. Но факты были упрямы.
Он взял зелёный карандаш и на чистом листе написал заголовок: «ГИПОТЕЗА №1: ВРЕМЕННОЙ СДВИГ (АНАМАЛИЯ)». Под ним тезисы:
1. Кадеты подверглись воздействию неизвестного природного/техногенного явления, связанного с искажением пространства-времени.
2. Они перемещены в иную пространственно-временную точку (прошлое? параллельная реальность?).
3. Сохраняют связь с нашей реальностью (сигнал), но не могут вернуться.
4. Их знания — результат «утечки» информации из будущего или их пребывания в ином временном потоке.
Он отложил карандаш. Гипотеза была бредовой. Но она объясняла всё. И если она верна... то пропавшие кадеты были не просто несчастными жертвами. Они были ключом. К чему? К управлению временем? К познанию принципов, способных изменить ход истории? Страшно было даже подумать.
Полковник Громов понял, что его миссия только начинается. И что он стоит на пороге величайшего открытия или величайшей катастрофы в истории человечества. А где-то в другом веке, у чёрного омута, семеро кадетов и их казачьи друзья готовились к рискованному эксперименту, не подозревая, что их тихий сигнал-стон уже привлёк к себе внимание могущественной и беспощадной машины их родного государства. И что часы теперь тикали для них на обоих концах разорванного времени.
Слух о царском указе, даровавшем «Соколиной Стае» статус и земли, не умиротворил всех. Наоборот, он стал спичкой, брошенной в пороховой погреб казачьих обид. Весть дошла до войскового атамана соседней, лояльной царю казачьей области — старого, матёрого вояку Атамана Бурсака.
Бурсак увидел в этом не милость, а угрозу и оскорбление. Как так — какая-то шайка беглых и дезертиров, да ещё замешанная в колдовстве с «пришлыми бесенятами» (так уже окрестили кадетов в народе), получает то, на что он, верный слуга престола, десятилетия выбивал зубами? Да ещё и земли на границе, стратегические! В его станицу потянулись гонцы от обиженных помещиков, чьи беглые крестьяне осели у Заряна, и от царских чиновников низшего звена, недовольных, что их обошли в «распределении» нового формирования.
В лагерь Заряна прискакал молодой, заносчивый есаулец от Бурсака. Он даже не слез с коня, бросив на землю перед Заряном кожаный труб:
— От атамана Бурсака, хозяина этих земель! Вы, что тут без роду-племени осели, волчья стая. Указ-то указ, а землица-то спорная. Требует атаман, чтоб вы либо влились в его войско, служили под его началом да платили ему десятину, либо... убирались восвояси. А не то — выкурим, как сусликов. И этих ваших чернокнижников — на кол, для острастки.
Зарян, не нагибаясь за трубой, посмотрел на есаульца таким взглядом, что тот инстинктивно отвёл глаза.
— Передай своему атаману, — тихо, но отчеканил Зарян, — что земля эта полита нашей кровью. И отдавать её или кланяться мы не будем. У нас есть царская бумага. А у него — только жадность да спесь. Пусть попробует выкурить. Увидим, чей порох суше.
Есаулец ускакал, оставив за собой шлейф вражды. Это была новая угроза, может, даже опаснее царской армейской операции. Казаки Бурсака знали степь не хуже их, были такими же лихими наездниками и не связаны никакими «бумагами». Война с ними грозила стать братоубийственной, грязной и беспощадной.
В лагере начались разговоры. Среди казаков Кругана, особенно старших, зашептались:
— А может, и правда? Слишком мы на виду. Царь дал слово, а Бурсак — тут, рядом. Он задушит тихой сапой. Может, отойти подальше, в глушь?
— Да и эти мальчишки... — кивали в сторону кадетов. — От них беда идёт. Турки, царь, теперь свои же казаки... Может, им пора?..
Эти шёпоты доносились до кадетов. Они чувствовали себя лишними, якорем, который тянет вольницу на дно.
Однажды вечером, после тренировки с новыми, только что полученными от Зарудина (тайком) винтовками Бердана, кадеты сидели у своего костерка. Настроение было гнетущее. Витя, чистя ствол, вдруг бросил ветошь и зарыдал. Тихо, беззвучно, но содрогаясь всем телом.
— Я не могу больше, — выдохнул он сквозь слёзы. — Каждый день одно и то же. Степь, болото, страх, что сейчас нагрянут или турки, или казаки, или чёрт в ступе. Я хочу домой! Хочу в казарму, где знаешь распорядок, хочу слышать команду «отбой», а не выстрелы! Хочу видеть маму... пусть даже она будет ругаться, что я не пишу!..
Его истерика, как инфекция, перекинулась на Марка. Тот закрыл лицо руками:
— У меня сестрёнка маленькая... ей шесть лет. Я обещал ей привезти из училища настоящий офицерский ремень... Она ждёт...
Лёша просто сидел, качаясь из стороны в сторону, бормоча одну и ту же фразу: «Всё пропало... всё пропало...»
Даже обычно стойкий Андрей сжался в комок, его пальцы нервно рвали сухую траву. Он смотрел в огонь, и в его глазах отражалось не пламя, а глубокая, животная тоска по чему-то знакомому, простому, своему.
И тут раздался голос Павла. Не громкий. Спокойный. Ледяной.
— Заткнитесь.
Все вздрогнули и подняли на него глаза. Павел не кричал. Он сидел, обхватив колени, и смотрел на них. Но в его взгляде не было ни сочувствия, ни усталости. Там была та самая, стальная воля Подполковника, которая заставляла дрогнуть бывалых солдат. Взгляд, не терпящий слабости, потому что слабость сейчас равнялась смерти.
— Выплакались? — спросил он ровным голосом. — Хорошо. Теперь слушайте. Домой хотите? Я тоже. Больше, чем вы. Я там... я там людей терял, которых здесь нет. Я там войну проиграл. Или нет, мы её выиграли, но ценой... — он махнул рукой, отгоняя призраков. — Но мы здесь. И нытьё нас не приблизит ни на шаг к дому. Оно только ослабит. И убьёт. Здесь, сейчас. Нас или тех, кто за нас держится.
Он помолчал, давая словам врезаться в сознание.
— Мы солдаты. Даже здесь. У нас есть задача. Держать этот разлом. И выжить. Чтобы когда-нибудь, если появится шанс, мы могли вернуться не жалкими слюнтяями, а теми, кто прошёл через ад и не сломался. Поняли?
Кадеты, с красными от слёз глазами, молча кивали. Витя вытер лицо рукавом, стиснул зубы.
Андрей, не меняя позы, вытащил из кармана самокрутку (научился крутить у казаков), чиркнул огнивом, затянулся. Дым струйкой пополз в холодный воздух. Он выпустил его медленно, смотря на звёзды, и его голос прозвучал тихо, с мрачной, циничной усмешкой, которая была хуже любой истерики:
— А ты не думал, Паш... — он снова затянулся. — Бляяяять... А что, если они нас там уже... похоронили?
Тишина повисла густая, как кисель. Все смотрели то на Андрея, то на Павла.
— Что? — не понял Лёша.
— Ну как что, — Андрей повернул к ним своё искажённое горькой ухмылкой лицо. — Три недели там прошло? Месяц? Больше? Семь кадетов исчезли без вести. Начальство, отец Пашки генерал... они что, по-твоему, будут вечно искать? Объявят в розыск, потом... спишут. «Погиб при исполнении». Похоронят пустые гробы. Мамашки наши поплачут, получат пенсию... и всё. Мы для них уже не пропавшие. Мы — мёртвые. Мёртвые герои. Удобные, красивые, не требующие ответов. А мы тут, блядь, в говне и крови XVIII века сидим и надеемся «вернуться»... А вернуться-то, собственно, некуда. Нас там нет. Места нашего в строю — уже заняты другими сопляками.
Это было страшнее любой физической угрозы. Мысль о том, что они стали призраками не только здесь, но и там. Что их жизнь, их будущее, их семьи — уже поставили на них крест. Что даже если они найдут дверь назад, их встретят не с объятиями, а с ужасом, недоверием, а то и вовсе как самозванцев, посягающих на память о «погибших героях».
Павел долго смотрел на Андрея. Потом медленно кивнул.
— Возможно. Очень возможно. — Он встал, отряхнулся. — Значит, что? Значит, будем строить жизнь здесь? Или будем пытаться пробиться обратно, чтобы доказать, что мы не призраки? В любом случае, нытьё и слёзы нам не помогут. Поможет только дело. Завтра идём к омуту. Будем пытаться не просто послать сигнал. Будем пытаться установить контакт. Узнать, что там. И дать знать, что мы здесь. Если нас похоронили — значит, откопаем себя сами. Если нет — тем лучше.
Его слова были как удар наждака по ржавчине. Они содрали последние намёки на жалость к себе, обнажив голую, суровую реальность. У них не было прошлого. Будущее — туманно. Оставалось только настоящее. И долг — перед собой и теми, кто рядом.
В ту ночь кадеты не ныли. Они молча готовили снаряжение для завтрашнего похода к чёрному зеркалу. Они были страшны в своей тихой, отчаянной решимости. Даже казаки, видевшие их собранными, обменивались тревожными взглядами: «Словно на смерть идут. Или на самое страшное в своей жизни».
А над лагерем, как и над далёким кабинетом майора Громова в 1940 году, висела одна и та же неразрешённая загадка. Только там её пытались разгадать с помощью науки и слежки, а здесь — с помощью отчаяния, воли и мистического риска у края трясины, ведущей в никуда, или, что было страшнее, обратно в мир, который мог уже забыть о них.
Утро было не просто туманным. Трясина выдала на-гора такой густой, молочно-белый, почти осязаемый туман, что на расстоянии вытянутой руки терялись силуэты. Воздух свистел в ушах тихим, высоким писком, которого раньше не было. Тихон, ведя группу, шёл медленно, ощупывая путь посохом и, казалось, носом. За ним — Павел, Андрей, Вихорь и Марк (он настоял, чтобы идти). Остальных кадетов и казаков оставили на краю зыбкой тропы — слишком велик был риск потеряться всех.
— Болото сегодня неспокойно, — бормотал старик. — Чувствует намерение. Сопротивляется или... помогает. Не поймёшь.
Они дошли до Чёрного Омута. Вода в нём под туманом казалась не просто чёрной, а отсутствующей. Было впечатление, что смотришь в провал в полу, в зияющую, бездонную дыру. Отражения сегодня не было. Был только мрак.
Павел разложил принесённые предметы: гильзу от своего патрона, компас Андрея, обрывок страницы из блокнота с датой «1940», и главное — небольшую, самодельную катушку с тонкой медной проволокой, намотанной на кусок магнитной железной руды (её нашёл один из казаков). Примитивный «резонатор», идея которого родилась в ночных бдениях у Павла и в бормотаниях Тихона о «вибрациях».
— По теории, — тихо объяснял Павел, — если наша связь — это колебания, мы можем их усилить. Подать не просто сигнал, а... запрос. Вопрос.
— Какой вопрос? — спросил Вихорь, чувствовавший себя не в своей тарелке.
— «Вы нас слышите?» — сказал Андрей. Его глаза горели лихорадочным блеском. — Или «Как пройти домой?».
Они привязали проволоку к гильзе и медленно опустили конструкцию в чёрную воду. Проволока, коснувшись поверхности, не намокла. Она исчезла в темноте, как будто уходя в другое измерение. Павел взял конец проволоки, прислонил к виску и закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на образе училища, плаца, лиц.
Сначала ничего. Только холодная, звенящая тишина. Потом... в ушах Павла начало нарастать гудение. Сначала тихое, как от высоковольтной линии, потом всё громче. В нём стали проступать обрывки:
... строевой шаг...
... «смирно!»...
... плач женщины (мать?)...
... скрип пера по бумаге (рапорт?)...
... и снова щелчки, те самые, но теперь чётче: 1940... 1940...
— Идёт, — прошептал Павел. — Контакт есть. Слабый, но...
И тут в гудение врезался новый голос. Не человеческий. Низкий, скрипучий, как трутся друг о друга тысячелетние камни, и в то же время влажный, болотный. Он звучал не в ушах, а прямо в сознании.
«...Мя...со... вре...ме...ни... При...шло... на...ко...нец...»
Павел дёрнулся, чуть не выпустив проволоку.
— Что такое? — спросил Андрей, увидев его побелевшее лицо.
— Кто-то... что-то говорит, — выдавил Павел.
В этот момент омут зашевелился. Не вода — сам мрак в нём. Он начал вращаться, образуя медленную воронку. И из центра этой воронки стало проступать лицо.
Не человеческое. Составленное из коряг, тины, отражения звёзд (хотя звёзд не было видно) и теней. Оно было огромным, занимало всю поверхность омута. У него были углубления-глаза, полные той же чёрной, пустой глубины, и щель-рот, из которой сочился туман и тот самый, скрипучий голос:
«Ма...лень...кие... за...блу...дшие... ку...со...чки... дру...го...го... вре...ме...ни... Вы... раз...дра...жа...е...те... ра...ну... ми...ра... Я... Страж... Раз...ло...ма... Я... ждал... вас...»
Вихорь отшатнулся, выхватывая пистолет. Марк вскрикнул и упал на колени. Даже Андрей остолбенел. Только Тихон, кажется, ожидал чего-то подобного. Он не поклонился, но его голос дрожал:
— Дух места? Хранитель разлома?
«Хра...ни...тель?.. Па...лач... Са...ни...тар... Я... чи...щу... я... по...гло...щаю... ано...ма...лии... Вы... ано...ма...лия... сла...дкая... со...чная... про...ни...зан...ная... болью... и... тос...кой...»
Павел, превозмогая животный ужас, заставил себя говорить. Мысленно, направляя слова в проволоку, в гильзу, в эту воронку-лицо.
— Кто ты? Что ты хочешь?
«Я... то... что... вы...зва...ли... сво...ей... иг...рой... со... вре...ме...нем... Вы... звен...ите... как... ко...мо...ры... на... краю... ра...ны... Ваш... звон... ме...шает... мне... спать... и... ле...чить... Я... возь...му... вашу... боль... вашу... па...мя...ть... о... вой...не... И... ста...ну... силь...нее... А... вы... оста...не...тесь... здесь... ти...хи...ми... пу...сты...ми... ше...лу...ха...ми... Или... ис...чез...не...те...»
— Нас уже семь! — крикнул Андрей вслух, не в силах сдержаться. — Ты что, всех заберёшь?
Лицо в болоте, казалось, ухмыльнулось. Щель-рот искривилась.
«Всех?... Нет... До...ста...точ...но... дво...их... Са...мых... яр...ких... Са...мых... про...ни...зан...ных... тенью... По...лков...ни...ка... и... его... ре...пей...ни...ка... Осталь...ные... рас...се...ются... как... дым...»
Оно говорило о Павле и Андрее. Оно хотело их памяти, их травмы, их «вкусной» связи с будущей войной.
— Нет! — рявкнул Павел. — Мы не отдадим тебе ничего!
«Не... от...да...ди...те?... — голос стал насмешливым. — А... кто... вы... что...бы... от...ка...зы...вать...сь?... Вы... здесь... по... мо...ей... ми...ло...сти... Я... удер...жи...ваю... щель... что...бы... ваша... вой...на... не... хлы...ну...ла... сюда... и... не... сме...ла... всё... в... крова...вый... ха...ос... Я... ваша... за...щи...та... И... я... имею... пра...во... на... пла...ту...»
И тут до Павла дошло. Это существо, этот «Страж Разлома», не было злым в человеческом понимании. Оно было природной силой, иммунной клеткой времени. Они, кадеты, были вирусом, занесённым в прошлое. А Страж либо пытался их «переварить», усвоив их аномальную энергию, либо... изолировать, стереть. Их «бессмертие» было не даром, а арестом. Они были в камере, и тюремщик требовал плату за содержание.
— Что, если мы найдём способ уйти? — спросил Павел. — Уйти отсюда, обратно или куда угодно, но закрыть за собой щель?
Лицо замерло, будто раздумывая.
«Ин...те...рес...но... Са...мо...ле...че...ние... ано...ма...лии... Если... вы... ис...чез...не...те... отсю...да... ра...на... за...тя...нет...ся... са...ма... Вы... мне... ста...не...те... не... нуж...ны... Но... вы... не... зна...е...те... как...»
— Мы узнаем! — парировал Андрей. — Дай нам время! Не трогай нас и наших!
«Вре...мя?... — Существо будто усмехнулось. — У... вас... его... нет... Оно... те...чёт... сквозь... вас... как... сквозь... ре...ше...то... Ско...ро... вы... рас...сы...пле...тесь... от... одной... мыс...ли... о... до...ме... Я... дам... вам... знак... Одну... воз...мож...ность... уз...нать... от...вет... Но... ценой...»
Вода в омуте вздыбилась, и из неё выплыл, вернее, слепился из тины и мрака небольшой предмет. Он упал к их ногам. Это была... пуговица. Пуговица от гимнастёрки образца 1940-х годов. Но не новая. Старая, потёртая, с облупившейся краской. Та самая, что была на их форме, когда они исчезли.
«Най...ди...те... вторую... такую... же... здесь... в... мо...их... вла...де...ни...ях... Это... ключ... и... ис...пы...та...ние... Най...дё...те... — по...го...во...рим... ещё... Не... най...дё...те... — я... возь...му... своё... сей...час...»
Лицо начало расплываться, воронка замедляться.
«И... ско...рей...те... Ваша... тос...ка... звен...ит... всё... гром...че... Она... мо...жет... при...звать... сюда... не... то... что... нуж...но... и... мне... и... вам...»
С последним шипящим шёпотом лик исчез. Чёрный омут снова стал просто чёрным омутом. Туман начал рассеиваться. На земле лежала пуговица.
Они молча вернулись в лагерь. Марк был в полуобморочном состоянии, его поддерживал Вихорь, который сам был бледен как смерть. Андрей шёл, зажав в кулаке пуговицу, его пальцы дрожали.
В лагере их встретили как вернувшихся с того света. Рассказ Павла и Андрея выслушали в гробовой тишине. Зарян, Круган, даже Тихон (который подтвердил, что «разговаривал с Духом, да, таким и бывает») — все понимали, что теперь игра пошла по совершенно новым, неписаным правилам.
— Значит, это не мы сходим с ума, — сумрачно констатировал Андрей, когда они остались одни в своей землянке. Он вертел пуговицу перед лицом. — Это всё реально. Есть какая-то... сущность. И она поставила нам ультиматум. Найти пару к пуговице в этом болоте. Что это, блядь, за детская игра такая? «Найди пару»?!
— Это не игра, — сказал Павел, смотря на пуговицу. — Это символ. Наша связь с тем миром материальна. Эта пуговица — часть нас, оторванная и затянутая сюда. Найти вторую... значит, найти другой такой же «обломок» нашей реальности, который уже здесь. Возможно, это... дверь. Или часть двери.
— А как мы её будем искать? — спросил Лёша. — Прошерстить всю трясину? Мы же сгинем!
— Дух сказал «в его владениях», — вспомнил Павел. — Значит, не обязательно в самой топи. Где-то там, где влияние разлома сильно. Где являются видения. — Он посмотрел на Андрея. — Нам нужно составить карту всех «тонких» мест, о которых говорил Тихон и которые мы сами замечали.
Их поиск стал новой, странной миссией. Они уже не просто солдаты, охраняющие лагерь. Они стали охотниками за призрачными артефактами в проклятом болоте, заложниками сделки с существом, которое могло быть порождением их коллективного безумия, а могло быть древним богом-тюремщиком самой Реки Времени. И их тоска по дому, которую Страж назвал «звоном», теперь была не просто эмоцией. Она была маяком, который мог привлечь внимание чего-то ещё более страшного из их родного, воющего от боли 1941 года.
А в кармане Андрея лежала пуговица — ничтожная и страшная одновременно. Ключ от клетки или деталь их собственных, уже готовых им вырытых могил? Ответ был спрятан где-то в тумане, среди криков несуществующих птиц и отголосков будущих боёв. Игра началась. И ставкой в ней были их души и память.
В Суворовском училище прошла официальная церемония. Семь гробов, накрытых знамёнами, выстроили в спортзале, превращённом в траурный зал. Не было тел. В гробах лежали камни для веса и личные вещи кадетов, изъятые ранее особистами и затем торжественно возвращённые для ритуала: парадные ремни, фуражки, начищенные до блеска пряжки.
Звучали речи. Начальник училища говорил о «трагической гибели при выполнении учебного задания», о «верности присяге», о том, что их имена навечно занесут в списки училища. Капитан Березов, стоя по стойке «смирно», с каменным лицом, думал о том странном сигнале и о глазах Колесника, полных не скорби, а яростного неверия.
Приехали родные. Мать Вити, простая женщина в чёрном платке, рыдала, обнимая фуражку сына. Отец Андрея Шевченко, генерал, стоял навытяжку, его лицо было маской, но уголок рта дёргался мелкой судорогой. Семьи других кадетов — кто в слезах, кто в оцепенении.
Не было только семьи Иволгиных. Генерал армии Николай Иволгин прислал холодную, казённую телеграмму: «Разделяю горе. Уверен, сын погиб как герой». Старшие братья не приехали. Пётр был на важных манёврах на Дальнем Востоке, Александр — в действующей армии на финском фронте. Но все знали настоящую причину: они отказались участвовать в этом фарсе. Для них Павел не был мёртвым.
После церемонии, когда гробны опустили в могилы на училищном кладбище (отдельный участок для «погибших воспитанников»), к капитану Березину подошла мать Вити.
— Товарищ капитан, — прошептала она, схватив его за рукав дрожащими руками, — а вы точно уверены, что они... там? В этих ящиках?
Березин, глядя в её измученные глаза, не смог солгать прямо.
— Уверен, что они герои, — уклончиво сказал он и быстро отвернулся, чувствуя приступ стыда.
Надежда для большинства начала таять, как декабрьский снег на тёплой крыше. Официальная версия была озвучена, церемония проведена, пенсии назначены. Дело можно было считать закрытым. Для системы — семь строчек в списке потерь, семь новых имён на мемориальной доске. Жизнь училища потихоньку возвращалась в колею. Новые кадеты заняли опустевшие койки. О «проклятом домике» и «странных мальчишках» предпочитали не вспоминать — слишком неудобно, слишком страшно.
Но трое не смирились.
Полковник Колесник теперь проводил ночи не только за звёздами, но и в архивах, выпрашивая старые отчёты о геомагнитных аномалиях, о случаях массовых галлюцинаций в войсках, о любых необъяснимых исчезновениях. Он связался с отставным профессором-физиком, когда-то участвовавшим в исследованиях «лучей смерти» и прочей фантастики 20-х годов. Их разговоры были полны терминов вроде «пространственно-временной континуум», «кротовая нора», «эффект наблюдателя». Колесник вёл собственный дневник, куда заносил все совпадения, все странности. Он был уверен: мальчишки живы. Где-то. И он, как их последний наставник, обязан их найти.
Генерал Сергей Иволгин, танкист, использовал свои ресурсы иначе. Он не лез в дела НКВД, но через свои каналы в Генштабе и среди военных топографов начал тихую, но настойчивую кампанию. Он запрашивал карты с пометками о геологических аномалиях по всему Союзу, особенно в районах, похожих на описанную в сигнале «трясину». Он знал, что за ним следят, и действовал осторожно, под предлогом «поиска подходящих полигонов для испытания новой техники». Его упрямство было молчаливым и железным. В письме Александру на фронт он написал всего три слова: «Пашка жив. Ищем.»
Маршал Александр Иволгин, находясь под Ленинградом, в условиях суровой зимы и боёв с финнами, казалось, должен был забыть о брате. Но нет. В перерывах между атаками он расспрашивал своих разведчиков, знатоков местности, шаманов из малых народов (тех, кто служил в Красной Армии) о «местах, где теряется время», о «дверях в иные миры». Его адъютант, видя эту странную одержимость, однажды осторожно спросил: «Товарищ маршал, вы в сказки верите?» Александр, не отрываясь от карты, ответил: «Верю в то, что мой брат не мог исчезнуть просто так. Значит, есть причина. И если эта причина — сказка, буду искать в сказках».
Это было их фронтом. Тихой, невидимой войной против забвения и бюрократии. Они не знали о чёрном омуте и Стражу. Но они чувствовали, что Павел и другие где-то там, за гранью, и что связь ещё не прервана. Они ловили её слабые отголоски в своих снах, в интуиции, в необъяснимом чувстве, что нужно смотреть не на карту, а сквозь неё.
* * *
Тем временем в плавнях кадеты и несколько доверенных казаков начали свою охоту. Они составили карту на куске бересты: место чёрного омута, тот курган, где были видения танков, поляна, где слышались звуки строевой подготовки, и ещё несколько точек, отмеченных Тихоном как «неспокойные».
Их поиск был похож на сомнамбулический бред. Они ходили по краю трясины, держа в руках пуговицу-образец, и вслушивались... не в звуки, а в ощущения. Павел и Андрей, чья связь с родным временем была сильнее, были сейсмографами.
— Здесь, — вдруг говорил Павел, замирая на совершенно ничем не примечательном кочковатом пятачке. — Здесь пахнет... гуталином. И слышно, как скрипят ремни.
— А тут... — Андрей прикрывал глаза рукой на другом участке, — тут будто радио играет. Марш какой-то. Очень далёкий.
Они копались в мху, разгребали промёрзшую землю палками, рылись в корнях поваленных деревьев. Находили ржавые подковы, обломки древней керамики, кости животных. Но не пуговицу.
Разочарование и страх нарастали. С каждым днём они чувствовали, как их собственная связь с миром становится призрачнее. Лёша признался, что уже не может вспомнить лицо своей матери — оно расплывается, как в дыму. Витя перестал видеть сны. Их воспоминания тускнели, как будто Страж уже начал взимать свою плату.
А ночью видения становились ярче и агрессивнее. Теперь уже не только кадеты, но и казаки на постах докладывали о странном: о бегущих через болото тенях в шинелях и касках (но без лиц), о внезапных вспышках «беззвучного грома», о запахе гари и крови, накатывающем волнами из ниоткуда. Лагерь жил в состоянии перманентной, мистической осады.
Прорыв случился там, где его не ждали. Не в глубине топи, а на старом, заброшенном казачьем кладбище на сухом бугре, которое Тихон тоже отнёс к «местам силы» — здесь хоронили старых знахарей и воинов, павших в седую старину.
Марк, который молча следовал за группой, вдруг остановился у одного из самых древних, покосившихся и покрытых лишайником крестов. Он не сказал ни слова, просто опустился на колени и начал scrabbling руками в промёрзшей земле у его основания.
— Марк? Что ты?
— Здесь, — монотонно сказал Марк. Его пальцы, ободранные в кровь, нащупали что-то под корнями старой берёзы, вросшей в могилу. Он вытащил это.
Это была вторая пуговица. Такая же, потёртая, того же образца. Но на ней была кровь. Засохшая, тёмная, въевшаяся в желобки. И она была пришита к обрывку ткани — куску той самой, странной материи их гимнастёрок.
Все замерли. Павел взял находку. В момент, когда его пальцы коснулись пуговицы, в ушах громко и отчётливо прозвучал одиночный винтовочный выстрел, а затем — крик боли, знакомый, детский... и тут же обрыв.
— Это... это моя пуговица, — хрипло сказал Андрей, разглядывая ткань. — Я её оторвал на том последнем учении, когда зацепился за колючку. А кровь... — он побледнел. — Это моя кровь. Я поцарапался тогда. Это кусок от моей гимнастёрки.
Они нашли не просто артефакт. Они нашли часть себя, физический свидетель их перехода, затянутую сюда вместе с ними. И она лежала на древней могиле, будто кто-то (или что-то) специально положил её туда, как приношение или как часть ритуала.
Теперь у них было две пуговицы. Ключ, как сказал Страж. Но что с ним делать? И главное — что это за «испытание», о котором он говорил? Просто найти было слишком просто. Значит, впереди было что-то ещё.
А вдали, над трясиной, снова сгустился туман, и в нём, как грёзы безумца, поплыли очертания зубчатых стен Кремля и знакомые силуэты самолётов У-2, которых в XVIII веке быть не могло. Разлом реагировал. Дверь, похоже, была не только выходом. Она была и входом. И что-то с той стороны тоже пыталось пробиться к ним. Их тоска была не просто звоном. Она была маяком в шторме времени, и он светил в обе стороны.
Павел и Андрей пришли к Заряну не как подчинённые к командиру, а как равные к равному. Они положили на грубый стол в его курене две пуговицы на обрывке ткани.
— Нам нужна помощь, — сказал Павел, без предисловий. — Мы нашли вторую. Испытание не закончилось. Нам нужно понять, что с ними делать. И мы... не справимся одни. Нас семеро, и мы умираем. Не телом. Памятью. Душой.
Зарян внимательно посмотрел на пуговицы, тронул окровавленную ткань. Он видел, как тлеют глаза у этих мальчишек-стариков, как дрожат их руки не от холода, а от внутреннего износа.
— Этот... Страж. Он сказал, что вы «рассеетесь», — тихо произнёс Зарян.
— Да, — кивнул Андрей, его обычно живое лицо было серым. — Мы уже забываем лица. Голоса. Скоро забудем, кто мы. И станем просто... призраками здесь. Пустыми оболочками. А он заберёт нашу «тень», нашу боль — всё, что делает нас нами. Нам нужен проводник. Не только в трясину. В... в это. — Он беспомощно махнул рукой вокруг, обозначая весь абсурд их ситуации.
Зарян долго молчал, смотря на шрам на своей руке — шрам, который был и у Павла на лице.
— Что я могу сделать? Я не колдун. Я не знаю вашего времени.
— Вы знаете другое, — сказал Павел. — Вы знаете, что значит быть лишним. Быть тем, кого не понимают. Держать на плечах бремя, которое не просил. Вы прошли через свой разлом — между отцом и сыном, между долгом и волей. Мы просим вас быть нашим... переводчиком. Помочь нам не потерять себя, пока мы ищем выход. И если придётся идти в самое пекло этой мистики — идти с нами.
Зарян поднял глаза. В его зелёных глазах Павел увидел то же самое, что горело в его собственных, — тяжесть ответственности за чужие жизни и упрямую решимость не сдаваться.
— Ладно, — просто сказал Зарян. — Я с вами. И Вихорь пойдёт. И Сокол, если понадобится его зоркость. Но нам нужен план. Не просто тыкаться в болоте.
* * *
Они не пошли сразу. Они решили провести разведку — не физическую, а «чувственную». Зарян предложил старый казачий способ: ночное бдение у края «нехорошего» места с чистой водой и полным молчанием. «Иногда тишина говорит громче криков».
Они выбрали высокий бугор на границе зыбкой земли, откуда было видно и чёрный омут, и кладбище. С ними были Зарян, Павел, Андрей и Вихорь (тот заявил: «Бросить вас одних с привидениями? Да я потом себе в глаза смотреть не смогу!»). Развели маленький, почти бездымный костёр из сухого можжевельника. Не для тепла — для точки сосредоточения. Пищу и воду не брали. Только оружие на всякий случай.
Первые часы прошли в тяжёлом, давящем молчании. Потом, под утро, когда звёзды начали бледнеть, разговоры пошли сами собой. Не о пуговицах и не о Страже. О жизни. О том, что было до.
Вихорь, глядя на угли, начал первым:
— А я, пацаны, сроду отца не знал. Мать в курене одна поднимала. Меня дразнили «безбатешным». Вот и дрался всегда, чтоб не дай бог кто слово сказал. Потом мать померла. Я к вольнице прибился. Здесь хоть за своего считают. Если сила есть да удаль.
— А у меня отец был, — тихо, почти шёпотом сказал Зарян. Он редко говорил о себе. — Суровый, как скала. Я думал, он меня ненавидит за мою слабость. А оказалось... он просто боялся. Боялся, что его мир меня сломает. И не нашёл других слов, кроме как толкать в этот мир ещё сильнее. Теперь я это понимаю. А тогда... тогда я думал, что единственный выход — убежать подальше, где его правила не работают.
Павел слушал, и в его груди что-то болезненно сжалось. Он кашлянул:
— Мой отец... генерал. Герой. Таких сыновей, как я, у него было трое — правильных. А я — брак. Не умел на параде маршировать, шашку ронял. Он смотрел на меня, будто на позор семьи. Отправил в училище, чтобы спрятать. А там... было не легче. Пока не появился Андрей.
Все посмотрели на Шевченко. Тот сидел, обхватив колени, и улыбался своей кривой, печальной улыбкой.
— А у меня папаша — тоже генерал. Только он меня считал не позором, а... поломанной игрушкой. Врачи сказали — СДВГ, не может усидеть, внимания нет. Для карьериста-отца — клеймо. Сослал в училище, как в исправительную колонию. А я там нашёл Пашку. Такого же белого ворона. Мы с ним... мы как два сапога. Он — мой якорь, я — его... голос, что ли. Без него я бы разлетелся на куски от своей же энергии. Без меня он бы ушёл в себя и сгинул.
— У нас в роте был такой же, — вдруг сказал Павел, глядя в темноту. — В будущем. Старший сержант Коля. Вечный двигатель, болтун, на заданиях — гений импровизации. Все его любили, но удержать мог только комбат, старый, седой мужик. Они погибли вместе. Подорвались на мине, прикрывая отход роты. — Он замолчал, проглотив комок. — Вы, Вихорь... вы на него похожи. Только вы везучее.
Вихорь хмыкнул, но было видно, что сравнение ему польстило.
— А знаешь, на кого ты похож? — сказал Андрей, обращаясь к Заряну. — На нашего «батю», полковника Колесника. Того самого, что у нас преподавал. Такой же титан, вся грудь в шрамах, глаза мёртвые после потери своей роты. И такой же... одинокий. Пока мы к нему не прибились. Он нас, этих сопляков, сделал людьми. И мы его... чуть-чуть оживили. Он нам стал отцом. Там, в той войне. — Андрей посмотрел на Заряна. — А вам, похоже, прибились мы. Странные, ущербные, из другого времени. Но, кажется, тоже немного оживили.
Зарян не ответил. Он только потупился, но уголок его рта дрогнул. Он понял, что эти мальчишки, несмотря на всю их чужеродность, стали ему ближе многих своих. Потому что они, как и он, были изгоями, нашедшими свою стаю в самой гуще бури.
Рассвет застал их сидящими в тишине, но уже не тяжёлой, а какой-то очищенной, братской. Первые лучи солнца тронули верхушки деревьев, и в этот момент Павел, державший в руках две пуговицы, соединил их. Металл коснулся металла. И тихо щёлкнул.
Не громко. Но все услышали. Из места соединения брызнула слабая, голубоватая искра, и в воздухе на миг запахло озоном и... нарзаном? Нет, это был запах больничного спирта и металла — запах госпиталя из 1942 года.
— Ключ, — прошептал Павел. — Это не просто ключ. Это... контакты. Как в электрической цепи. Они должны быть в паре. И, наверное, в определённом месте.
— На кладбище мы нашли вторую, — сказал Андрей. — Значит, первая была... в омуте? Там, где мы с ним говорили?
— Нет, первая была с нами, — поправил Павел. — Она пришла с нами. А вторая... ждала. На могиле. Могила — это конец. Омут — это... дверь? Начало? Или наоборот?
Зарян встал, встряхнулся.
— У казаков есть поверье: чтобы закрыть путь нечисти, нужно закопать на перекрёстке дорог или на границе кладбища связанные вместе вещи, которые эту нечисть призвали. Может, эти пуговицы нужно не соединить, а разъединить в нужном месте? Или закопать?
Мысль висела в воздухе. Они не знали ответа. Но они знали теперь главное: они не одни. У них есть союзники, которые понимают их боль, даже не зная деталей их войны. И это придавало сил больше, чем любая техника из будущего.
Они вернулись в лагерь на рассвете, уставшие, но не разбитые. На их лицах была не истерика, а сосредоточенная решимость. Они прошли через исповедь у ночного костра и вышли из неё другими — не просто группой попавших в беду, а братством, спаянным не только общей бедой, но и взаимным признанием.
Павел, глядя, как Зарян отдаёт тихие распоряжения по лагерю, поймал себя на мысли, что в этом молодом атамане он видит того лидера, которым мечтал стать сам. А Зарян, видя, как Павел собирает кадетов для нового совета, понимал, что этот «мальчик» уже давно носит в себе душу полководца, познавшего цену каждому приказу.
Их пути сошлись не случайно. Сын степного ветра и солдаты из будущего ада. И теперь им предстояло вместе решить, что делать с двумя окровавленными пуговицами — ключами от двери, которая могла либо захлопнуться навсегда, либо распахнуться, выпустив наружу не только их, но и всё, что скопилось по ту сторону разлома. А там, в 1940 году, трое несгибаемых мужчин — Колесник и братья Иволгины — продолжали свою тихую войну, не зная, что их усилия, их вера и их тоска по пропавшим, возможно, были тем самым вторым «контактом», который был нужен для замыкания цепи через века.
Следующие дни стали для Павла кошмаром наяву. Процесс, который раньше был фоновым, ускорился. Его память, этот надёжный архив его жизни, начал рассыпаться, как старый, отсыревший патронташ.
Он просыпался утром и несколько секунд не мог вспомнить, где находится. Знакомые лица казаков сначала казались чужими, и лишь через усилие воли к ним возвращались имена. Он забыл, как пахнет типографская краска в учебниках по тактике. Забыл мелодию марша, который играл на утреннем построении. Забыл вкус шоколада, который привозил Сергей.
Но самое страшное началось с физических проявлений.
Однажды утром, умываясь в ледяной воде речки, он почувствовал резкую боль на шее. В отражении в воде, искажённом рябью, он увидел на своей коже тонкую, розовую полоску. К вечеру она стала ярче, краснее. А на следующее утро на его шее, чуть ниже левого уха, пересекая сонную артерию, лежал шрам. Чёткий, белый, заживший, как будто ему было много лет. Шрам от финки или штыка, оставленный в рукопашной под Ржевом тем самым немцем, которого он потом застрелил. Подарок из будущего, который не должен был быть здесь.
Он тронул его пальцами. Кожа была гладкой, нечувствительной. Это было не просто воспоминание. Это была метка. Печать того, кем он был. И её появление означало, что его настоящее «я» не просто стирается — оно проступает наружу, как рисунок на бумаге, с которой стирают верхний слой. Его тело помнило то, что забывал разум.
Андрей, увидев шрам, побледнел.
— Боже... Паш, это же тот...
— Да, — коротко бросил Павел, поправляя воротник рубахи, чтобы скрыть отметину. — Он вернулся. Значит, скоро вернутся и остальные.
«Остальные» не заставили себя ждать. На спине, под лопаткой, проступил синеватый, неровный след от осколка мины. Ладонь правой руки (той, что всегда в перчатке) покрылась грубыми, жёсткими мозолями — точно такими, какие бывают от долгой работы с лопатой на окопных работах. Его тело становилось картой его прошлой войны, в то время как его сознание эту карту забывало.
Однажды во время занятий со стрелками он внезапно забыл, как называется прицел на карабине. Он стоял, тупо глядя на оружие, и в голове была пустота. Это длилось всего минуту, но вызвало приступ паники. Если он забудет, как стрелять, как командовать, как думать тактически — то чем он будет полезен здесь? Чем он будет?
Его страх был не за себя. Он был за других. За кадетов, которые смотрели на него как на опору. За Андрея, который уже начал забывать детали устройств, которые когда-то собирал на коленке. За Заряна и его людей, которые поверили в них.
Он начал вести дневник. Короткими, рублеными фразами, как в боевом донесении:
«День. Забыл лицо мамы. Вспомнил по фотографии в памяти — улыбка, платье в горошек. Потом снова забыл. Шрам на шее болит, когда думаю о братьях. Андрей сегодня назвал меня „товарищ подполковник“ и не помнит, почему. Мы таем.»
В это же время, в своём кабинете в Суворовском училище, полковник Колесник переживал своё. Он не видел шрамов, но чувствовал боль. Острую, иррациональную, как фантомную боль ампутированной конечности. Она накатывала волнами, чаще всего ночью, заставляя его просыпаться в холодном поту с одним именем на устах: «Павел».
Он не был религиозным. Война, смерть товарищей, вся его жизнь выжгла из него веру в Бога. Но теперь он остался один на один с необъяснимым, и все его знания тактики и выживания были бесполезны.
Однажды поздним вечером, когда очередной приступ тоски и боли сжал его сердце так, что он едва мог дышать, Колесник сделал то, чего не делал со времён детства. Он закрыл дверь на ключ, погасил свет и опустился на колени перед своим столом. Не перед иконой — перед картой звёздного неба и грубой схемой тех мест, где пропали кадеты.
Он не знал молитв. Он просто начал говорить. Тихо, хрипло, срывающимся голосом, обращаясь не к Богу, а в пустоту, в темноту, в ту самую непостижимую аномалию, которая забрала его «щенков».
— ...Не знаю, к кому обращаюсь. К силам небесным? К чертям? К времени самому... — он сгрёб ладонью седые, коротко стриженые волосы. — Послушайте. Возьмите что угодно. Мою жизнь. Моё зрение. Руки. Что угодно. Но верните их. Просто... верните. Они же дети. Они ещё не всё увидели. Не всё попробовали. Пашка... у него братья, отец... пусть даже тот чёрствый дурак... но он его сын. Андрей... этот бешеный щенок... он светился, когда что-то придумывал. Они все... они хотели жить. Они должны жить.
Его голос пресекался. Грубые, мужские слёзы катились по изборождённому шрамами лицу и падали на карту, размывая чернила.
— Я их... я их не досмотрел. Не уберёг. Я должен был быть им отцом, а я лишь учитель. И даже этого не сделал до конца. Просто... пусть они будут живы. Где бы они ни были. Пусть дышат. Пусть смеются. Пусть ругаются матом и строят свои дурацкие планы. Верните их. Или дайте мне знак. Любой знак, что они... что они ещё есть. Что я не безумец, верящий в призраков.
Он просидел так, возможно, час. Молясь без молитв, вкладывая в свои слова всю свою огромную, неумелую, но абсолютно искреннюю отцовскую любовь, которую он носил в себе, похороненную под грудой вины и боли после гибели первой своей «роты». Теперь у него была вторая — семеро пацанов, которые невольно стали ему сыновьями. И он терял их, даже не успев по настоящему стать им отцом.
В ту же ночь, в лагере на краю трясины, Павел не мог уснуть. Шрам на шее горел, как от ожога. Он вышел из землянки и сел у потухающего костра. В голове у него был хаос: обрывки лиц, звуков, запахов, которые не складывались в картину.
И вдруг, сквозь этот шум, он услышал... не звук. Ощущение. Тёплое, тяжёлое, как грубая рука, положенная на плечо. И голос. Не слова, а интонацию. Суровую, хриплую, полную такой тоски и такой надежды, что у Павла перехватило дыхание. Он узнал этот голос. Это был голос Колесника. Их Батя. Из 1940 года. Тот самый, который был здесь, в этом же времени, но молодым и сломленным. А там, в будущем... он был их отцом.
В этом «касании» не было слов. Был только смысл: «Держись. Я здесь. Я верю. Живи.»
Павел схватился за шрам на шее. Боль отступила, сменившись странным, согревающим покалыванием. Он поднял голову и увидел, что на небе, сквозь редкие облака, светит та же луна, под которой, должно быть, сидит в своём кабинете Колесник. Разные века. Одно небо.
Он вернулся в землянку, разбудил Андрея.
— Андрюха... он с нами. Наш Батя. Он... чувствует. Молится за нас.
Андрей, сонный, протёр глаза.
— Кто? Колесник? Откуда...
— Не знаю. Просто... знаю. — Павел коснулся шрама. — Это не просто метка. Это... антенна. Связь. Он там тоскует. И его тоска... она нас держит. Не даёт полностью рассыпаться.
Утром Павел собрал всех кадетов.
— Слушайте. Мы забываем. Это факт. Но пока мы помним одно — мы солдаты. И у нас есть миссия. Мы нашли пуговицы. Значит, мы на правильном пути. И нас... нас помнят. Там. Нас ищут. Наша тоска и их тоска — это два конца одной верёвки. Мы не можем её отпустить. Мы должны по ней добраться до них. Или... хотя бы подать сигнал, что мы на другом конце и держимся.
Он говорил с трудом, путая иногда слова. Но в его глазах горела прежняя, стальная решимость. Шрам на шее был не только напоминанием о прошлой смерти. Он стал символом связи. Связи с тем, кто в далёком 1940 году, не зная как, не веря в мистику, одной силой своей отчаянной, немой молитвы пытался удержать их в существовании.
Игра со временем становилась всё опаснее и страннее. Но теперь в ней появился новый, мощный игрок — простая, человеческая любовь и отцовская вера, способная, казалось, пробить брешь даже в самой прочной стене между эпохами. Павел всё ещё забывал себя. Но теперь он помнил самое главное: он не один. Его помнят. А значит, есть за что бороться. Даже если эта борьба — против самого растворения в небытии.
Карта на берёсте была испещрена пометками. Две пуговицы лежали в центре, как глаза невидимого существа. Совет собрался в землянке Заряна: Павел, Андрей, Зарян, Вихорь, Круган, Тихон и Сокол-лучник.
— Связь работает в обе стороны, — хрипло говорил Павел, его пальцы непроизвольно теребили шрам на шее. — Наша тоска — маяк. Молитва Колесника... или что-то иное оттуда — якорь. Пуговицы — ключи. Нужно провести ритуал. Не ждать, пока Страж придёт за своим.
— Ритуал? — поднял бровь Вихорь. — Мы казаки, не шаманы.
— А я — солдат, — отрезал Павел. — Но когда не работают винтовки, работают другие инструменты. — Он посмотрел на Тихона. — Дедушка, вы говорили о вибрациях, о тонких местах. Где и как это сделать?
Тихон долго молчал, водя костлявым пальцем по карте.
— Сердце разлома — омут. Но кладбище — его костяк. Могила, где нашли вторую пуговицу... она не проста. Там лежит старый воин, знахарь. Он был стражем при жизни. Его дух... может быть союзником. Или врагом. — Он поднял глаза. — Нужно идти туда, на кладбище, в полнолуние. Соединить пуговицы на его могиле. И... призвать. Не Стража. Призвать связь. Усилить её до предела. Сделать мост не для ужаса, а для голоса.
— Опасно, — мрачно сказал Круган. — Может, эта тварь из болота просто ждёт, когда мы всё соберём в кучу, чтобы проглотить разом.
— Может, — согласился Зарян. — Но иного выхода нет. Мы сидим на пороховой бочке. Либо мы попробуем её обезвредить, либо она рванёт сама, унеся нас и, возможно, пол-степи.
Решение было принято. Ритуал назначили на следующую ночь — ночь полнолуния.
День прошёл в лихорадочной подготовке. Это не было похоже на сборы в военную вылазку. Это было глубже. Казаки, увидев решимость своих атаманов и «гостей», прониклись серьёзностью момента. Они не понимали мистики, но понимали долг — не бросать своих.
Старый казак-оружейник, не спрашивая, отдал Павлу и Андрею свои лучшие, тайно припасённые клинки — не для боя с людьми, а для «резания нечисти», как он сказал. Женщины, беженки, испекли особый хлеб — «подорожный», по старинному обряду, чтобы путники не сбились с пути. Даже самые молодые казачата, чувствуя напряжение, принесли им пучки полыни и зверобоя — «от сглаза».
Вечером, перед выходом, у общего костра собралась вся вольница. Не было громких речей. Было тихое, суровое братство. Казаки по очереди подходили, клали руку на плечо Павлу, Андрею, Заряну.
— С Богом, хлопцы.
— Возвращайтесь, атаманы.
— Режь гадину, если что.
Вихорь, обычно такой болтливый, стоял молча, проверяя снаряжение. Он поймал взгляд Павла и кивнул: «Я за тобой, подполковник». В этих словах было признание не только лидерства, но и общей судьбы.
Сокол-лучник, всегда предпочитавший одиночество, подошёл и молча протянул Павлу три особые стрелы. Древки были обмотаны красной нитью, наконечники — из чистого серебра (редкая ценность).
— От нечисти, — коротко пояснил он. — Если что материальное явится.
Они вышли в кромешной тьме. Полная луна, огромная и медная, висела над степью, заливая мир призрачным, неестественным светом. Тени были чёрными и резкими, как вырезанные из бумаги.
Кладбище на бугре казалось ещё более древним и заброшенным. Кресты косились, как пьяные стражники. Воздух был холодным и неподвижным, но от могил тянуло не сыростью, а сухим холодом пустоты, как из открытого морозильника.
Тихон указал на ту самую могилу у берёзы. Земля на ней, казалось, слегка просела за последние дни. Они образовали круг. В центре, на плоском камне у подножия креста, Павел положил две пуговицы. Андрей по его сигналу достал катушку с медной проволокой — их «резонатор».
— Начинаем, — тихо сказал Павел. Его голос звучал чуждо в этой тишине. Он взял концы проволоки, Андрей соединил пуговицы, прижав их друг к другу на камне.
В тот же миг земля под ними дрогнула. Не сильно, но отчётливо. С берёзы посыпались сухие листья, хотя давно уже была зима.
— Не отпускай, — сквозь зубы сказал Павел Андрею. Он закрыл глаза, пытаясь сосредоточиться на образе Колесника, на плацу училища, на чём-то прочном и своём.
«Взываю...» — думал он, не зная, к кому. К духу воина в могиле? К своему Бате в будущем? К самой ткани времени? — «Взываю к связи. К памяти. Мы здесь. Мы держимся. Помоги пробить стену. Дай знак. Дай путь...»
Вокруг них воздух начал звучать. Низкое, на грани слышимости, гудение, исходящее отовсюду. Луна сквозь ветви берёзы отбрасывала на них движущиеся, изломанные тени, которые не совпадали с реальными очертаниями деревьев. Из-за крестов стали выплывать бледные, прозрачные огоньки — блудящие огни, но они двигались не хаотично, а по кругу, окружая их.
И тут Вихорь, стоявший на страже с пистолетом наготове, рявкнул:
— Сзади! Из трясины!
Все обернулись. Из тумана, стекавшего с болота, выползало нечто. Не лицо, как в омуте. Это была масса, слепленная из тины, корней, костей животных и... обрывков материи, похожей на их гимнастёрки. У неё было множество щупалец-плетей, и она двигалась с противной, шелестящей скоростью. Это была физическая манифестация Стража, его «рука», посланная прервать ритуал.
— Не отрываться! — закричал Зарян, выхватывая шашку. — Сокол!
Сокол, не теряя хладнокровия, вложил серебряную стрелу в лук и выстрелил. Стрела вонзилась в массу, и та издала скрипучий, неживой вопль. Из раны брызнула чёрная, липкая субстанция. Но тварь не остановилась.
Вихорь и Зарян бросились навстречу, рубя шашками и стреляя из пистолета. Клинки вязли в тине, раны быстро зарастали. Это была битва не на уничтожение, а на задержку.
Павел и Андрей, сцепив зубы, держали контакт. Их лица исказились от боли и усилия. Павел чувствовал, как его шрам на шее горит огнём, а в ушах стоит нарастающий звон — смесь гудения кладбища и отдалённых, знакомых звуков: грохота танков, автоматных очередей, командных криков на русском. Их война откликалась.
— Сильнее! — прохрипел Андрей. — Паш, я... я вижу проводку... схему... надо замкнуть!
В отчаянии, не отпуская проволоки, он своей свободной рукой схватился за руку Павла, сжимавшую другой конец. Получился замкнутый круг: они — проволока — пуговицы. И в этот миг всё изменилось.
Гудение взорвалось оглушительным аккордом. Огни вспыхнули ярко-синим пламенем. Пуговицы на камне воспламенились холодным, голубоватым огнём. А из могилы перед ними вырвался столб такого же света и ударил в небо.
В нём, как в кино, замелькали образы:
Плац Суворовского училища. Капитан Березин, что-то кричащий.
Кабинет. Колесник, сидящий за столом, сгорбленный, его лицо в ладонях.
И тут же — молодой Колесник-преподаватель 1940 года, поднимающий голову и смотрящий прямо на них, сквозь время, с выражением шока и надежды.
Генерал Сергей Иволгин, разглядывающий карту.
Их собственные, чуть более молодые лица в строю кадетов.
Мост был установлен. На мгновение. Но этого хватило.
Тварь из болота, достигшая круга, коснулась этого света и с воем отпрянула, начиная распадаться, как пепел.
Свет погас. Огни исчезли. Гул стих. На камне лежали две пуговицы, спаянные в одну, обугленные, но целые. От них тянулась в воздухе едва видимая, дрожащая золотистая нить, уходящая куда-то вверх, в небо, в никуда.
Павел и Андрей рухнули на колени, полностью обессиленные, но с чистыми, ясными глазами. На миг они всё вспомнили. Каждое лицо. Каждый звук. Каждый запах дома.
— Мы... сделали это? — выдохнул Андрей.
— Сделали, — хрипел Павел, глядя на золотую нить. — Мост. Не для прохода. Для... связи. Для памяти. Она теперь не порвётся.
Зарян и Вихорь, измазанные чёрной грязью, но невредимые, подошли. Зарян молча протянул руку Павлу и поднял его. Вихорь сделал то же самое с Андреем. В их действиях не было слов. Было всё: «Мы выстояли. Вместе».
Они победили. Не Стража, но забвение. Они закрепили свою нить в прошлом и будущем. Теперь они знали — их помнят. Их ищут. И они не одни. Ни здесь, в XVIII веке, где у них есть братья-казаки, прошедшие через ад мистической битвы ради них. Ни там, в XX веке, где за них бьётся сердце старого полковника и трёх генералов.
Возвращаясь в лагерь под утро, уже без страха, они шли плечом к плечу — казаки и солдаты из будущего. Разные века, одна судьба. А над их головами в предрассветном небе мерцала та самая золотая нить, невидимая для глаз, но ощутимая для сердца — тонкая, нерушимая связь через время, выкованная в огне ритуала, отчаянии и нерушимой дружбе.
Луна, уже лишённая пугающей медной полноты, теперь висела над лагерем как холодный серебряный серп. Воздух после бури ритуала был чистым, ледяным и звонким. Усталость валила с ног, но никто не хотел спать. Слишком многое случилось. Слишком многое изменилось.
По приказу Заряна у центрального костра развели огонь побольше — не для тепла, а для света, чтобы разогнать остатки ночных теней. Казаки принесли припасённую брагу, вяленое мясо, чёрный хлеб. Это был не пир. Это была вахта — последнее бдение перед тем, как утром предпринять что-то новое, что-то, на что теперь давала право обретённая связь. Сначала все просто сидели, погружённые в свои мысли. Павел чувствовал странную лёгкость в голове. Шрам на шее не болел, а лишь ныл знакомой, почти успокаивающей болью старой раны. Он помнил всё. Каждый день в училище, каждый взгляд отца, каждую смерть товарищей в том будущем-прошлом. Это знание теперь было не грузом, а оружием. Андрей сидел, разбирая и собирая свой карабин с механической точностью, но в его глазах не было привычной гиперактивной искры — только глубокая, уставшая благодарность.
Первым заговорил неожиданно Круган. Он сидел на чурбаке, грузный и могучий, глядя на сына.
— Вот сижу и думаю, — начал он, и его голос, обычно громовой, звучал приглушённо. — Всю жизнь считал, что сила — в твёрдости. В умении согнуть других под свою правду. А оказалось, самая большая сила — в умении не сломаться под чужой. И в умении... увидеть. Я тебя, сынок, не увидел. А эти мальчишки... — он кивнул на кадетов, — они увидели в тебе своего. И ты — в них. Значит, я был слеп.
Зарян не отвечал. Он просто протянул отцу чарку с брагой. Круган взял, выпил залпом, и это было похоже на ритуал примирения.
Вихорь, растянувшись на бурке рядом с Андреем, спросил:
— А правда, что у вас там война будет такая, что вся наша с турками — как драка пацанов на базаре?
Андрей усмехнулся, не отрываясь от затвора:
— Правда. Там города в пыль стирают за сутки. С неба смерть льётся тоннами. И люди гибнут не тысячами — миллионами. — Он посмотрел на Вихря. — Но знаешь что было самым страшным? Не бомбы. А чувство, что это никогда не кончится. Что весь мир сошёл с ума. И что ты, возможно, последний, кто помнит, как пахнет мирный хлеб.
— Мы тут тоже не сахар, — хмыкнул Вихорь, но без бравады. — Но хоть знаешь врага в лицо. Турок, драгун... а тут у вас враг — сама война. Чёртовски несправедливо.
Марк, самый тихий из кадетов, вдруг сказал, обращаясь к Соколу-лучнику:
— А вы... вы всегда такой молчаливый. Не страшно было сегодня? Стрелять в эту... штуку?
Сокол, чистивший лук, не поднимая глаз, ответил:
— Страшно, когда цель не видишь. А тут — видна была. Значит, можно убить. Или ранить. — Он наконец посмотрел на Марка. — Вы, с вашими знаниями... вы для нас были невидимой целью сначала. Непонятной. Страшной. Потом стали видимыми. Значит — своими.
Потом разговор пошёл глубже. Как бы боясь забыть снова, кадеты начали рассказывать. Не о войне. О мире.
— У нас в училище, — начал Витя, — под окном старая яблоня росла. Весной она вся в цвету была. И запах стоял такой... сладкий, пьяный. Мы с Пашкой иногда ночью на поверке у окна стояли и дышали им вместо строевого шага.
— А у нас в станице, — отозвался молодой казак Бычок, — на Дону, перед половодьем, воздух пахнет илом и свежей рыбой. И все мужики на плоты собираются, кричат, смеются... Тоже своя музыка.
Лёша рассказал о том, как в детстве с отцом ходил в планетарий в Ленинграде и видел звёзды на куполе.
— А у нас звёзды вот, живые, — сказал старый казак Горбыль, который, казалось, после своего чудесного спасения стал ещё мудрее. — Имён им не дано, но каждую бабка моя знала: вот та — Стожары, путь указывает, вот та — Волосожары, урожай сулит. И все истории в них записаны. Может, и ваша там теперь записана.
Андрей, отложив карабин, вытащил из нагрудного кармана смятую фотографию. На ней — он и Павел, ещё кадеты, на фоне училища, корявые, улыбающиеся.
— Вот. Последнее фото. За неделю до... этого.
Фотографию передавали по кругу. Казаки разглядывали её с благоговейным любопытством, трогали пальцами плоскую, глянцевую поверхность.
— Искусно, — протянул Зарян. — Как зеркало, только навечно. Хорошо, что у вас это есть. А у нас только память да песни.
И он, к удивлению многих, тихо, низким голосом, запел. Старую, протяжную казачью песню не о войне, а о степи, о воле, о далёком доме. Голос был не певческим, но в нём была вся тоска и вся красота этого свободного, жестокого мира. Кадеты слушали, заворожённые. Они не понимали всех слов, но понимали чувство. Ту же тоску по чему-то безвозвратно утраченному, что жила и в них.
Когда песня отзвучала, наступила тишина, полная понимания.
— Что будет завтра? — спросил Павел, наконец озвучив вопрос, который висел в воздухе.
— Завтра, — сказал Зарян, — мы решим, как жить дальше. С этой нитью. С этой связью. Мы не можем вечно сидеть на разломе. Нужно либо научиться его контролировать, либо... найти способ его закрыть, уйдя по этой нити.
— А если уйдём... — начал Андрей.
— Если уйдёте, — перебил его Вихорь, — то знайте: здесь, в этой степи, в XVIII веке, у вас есть братья. Всегда. Пусть даже сто или двести лет пройдут. Казачье слово — крепче стали. Мы вас не забудем. И вы... вы нас не забывайте.
Это было прощание, хотя никто ещё не уходил. Это было осознание хрупкости и ценности того, что они обрели здесь, в кромешном аду мистики и войны.
Павел встал. Он посмотрел на своих кадетов — на Марка, Вита, Лёшу. На Андрея. Потом на Заряна, Вихря, Кругана, Сокола, на лица казаков у костра.
— Где бы мы ни были, — сказал он чётко, и в его голосе звучал тот самый подполковник, — мы будем помнить. Этот костёр. Эту ночь. Ваши лица. Вы спасли нас не один раз. Вы дали нам дом, когда свой был потерян. Это... этого не вычеркнуть. Ни временем, ни пространством.
Один за другим все встали. Никаких рукопожатий. Казаки и кадеты просто сошлись в общем кругу, плечом к плечу, глядя на догорающие угли. Язык, века, мундиры — всё это растворилось в простом человеческом тепле и немой клятве верности.
Огонь потух. Рассвет начал красить восток бледной полосой. Они разошлись по землянкам, но не спали. Каждый лежал и чувствовал ту самую золотую нить — не мистическую, а ту, что теперь тянулась между их сердцами. Нить, которая была крепче любой стальной проволоки, потому что была сплетена из доверия, пролитой крови, общей тоски и этой последней, бесценной ночи откровений у костра на краю света и времени.
Утром их ждало решение. Но этой ночью они были просто братьями. И этого было достаточно, чтобы встретить любой рассвет — хоть в XVIII, хоть в XX веке.
Решение пришло неожиданно, но было единодушным. Проведя неделю в наблюдениях и советах с Тихоном, они поняли: золотая нить, возникшая после ритуала, была не просто связью. Она была стабилизированным каналом. И он работал в обе стороны. Их тоска была ключом, а якорная молитва Колесника и братьев — замком. Теперь нужно было повернуть ключ.
— Это как дверь с двумя засовами, — объяснял Павел, уже более уверенно, память больше не подводила его. — Один — здесь, наш, физический, эти пуговицы и место силы. Второй — там, их, эмоциональный, их вера в то, что мы живы. Нужно одновременно потянуть с обеих сторон.
— И как мы потянем оттуда? — спросил Андрей.
— Мы уже тянем. Каждым своим воспоминанием, каждой мыслью о доме. Но нужно... синхронизировать рывок. Сделать так, чтобы наша самая сильная волна тоски совпала с их самым сильным импульсом поиска.
План был таков: использовать ближайшую мощную "вспышку" эмоциональной связи. День рождения Павла. Он был через три дня. В 1940 году его братья, особенно Сергей, и Колесник точно не оставят эту дату без внимания — это будет день особой тоски, особого воспоминания.
Они подготовили всё на кладбище. Не для битвы, а для перехода. Сокол и лучшие стрелки заняли позиции на случай, если Страж попытается вмешаться. Основная группа: Павел, Андрей, пятеро кадетов, Зарян, Вихорь и Тихон. Они стояли у могилы, в центре круга, выложенного из семи камней — по числу кадетов. Спаянные пуговицы лежали на плоском камне-алтаре.
Накануне вечером в лагере царила тихая, сосредоточенная атмосфера. Никаких громких прощальных пиров. Казаки подходили по одному, по двое.
Круган обнял Павла, как родного сына, прижал к своей груди, и его могучие плечи слегка дрогнули.
— Возвращайся к своим, хлопче. Но помни: здесь у тебя тоже отец есть. — Он отступил и твёрдо посмотрел ему в глаза. — И если там что... если не примут... двери здесь всегда открыты.
Вихорь, всегда такой бойкий, стоял перед Андреем, переминаясь с ноги на ногу.
— Ну что, репейник, — хрипло сказал он. — Без тебя скучно будет. Кто меня теперь будет выручать своими дурацкими идеями? — Он вытащил из-за голенища свой лучший, украшенный кинжал и сунул его Андрею в руки. — На, держи. Чтобы помнил, что есть на свете человек, который тебе как брат. Даже если между нами пару сотен лет.
Сокол молча пожал руку каждому кадету, и в его обыкновенно холодных глазах светилось редкое тепло. Даже суровые казаки из отряда Кругана подходили, хлопали их по плечам, что-то бормотали напутственное.
Но самое главное прощание было с Заряном. Они стояли друг напротив друга у выхода из лагеря. Два атамана. Один — степной, вольный. Другой — из будущей тотальной войны.
— Спасибо, — сказал Павел, и больше слов не было нужно.
— Не за что, — ответил Зарян. Потом улыбнулся, и в его улыбке была вся горечь и мудрость, добытая кровью. — Ты знаешь, я теперь понял, почему отец так поступал. Он хотел дать мне безопасность. А ты... ты дал мне нечто большее. Ты показал, что моя воля, моя дорога — не ошибка. Что даже изгой может стать силой. Спасибо и тебе.
Они обнялись. Не как командиры. Как братья, прошедшие через невозможное и вышедшие из него другими.
Наступил день. Полдень. Время, когда в 1940 году, в училище, должно было начаться построение. Павел знал, что его братья, где бы они ни были, в эту минуту будут думать о нём. Колесник, наверное, будет сидеть в своём кабинете и смотреть на пустую парту.
У могилы всё было готово. Кадеты встали в круг, положив руки на плечи друг другу. Павел и Андрей — в центре, их руки лежали на спаянных пуговицах. Тихон начал свой монотонный, напевный бормочущий «заговор» — не магию, а настройку, фокусировку внимания всех присутствующих на одной мысли: ДОМ.
— Сейчас, — прошептал Павел. — Вспоминайте. Самый яркий момент. Самый тёплый.
Марк вспоминал смех сестрёнки. Витя — запах яблони. Лёша — отцовскую руку на плече в планетарии. Андрей — момент, когда Павел впервые за него заступился в столовой. Павел — лицо брата Сергея, привезшего шоколад, и глаза Колесника, смотрящие на него с суровой верой.
Зарян, Вихорь и казаки, стоявшие вокруг, думали о них. Об этих странных мальчишках, которые стали своими. Их мысль была простой и сильной: «Иди домой. Будь счастлив.»
Воздух затрепетал. Золотая нить, висевшая в воздухе, начала светиться, превращаясь из невидимой в ослепительный шнур чистого света. Он тянулся от пуговиц вверх, в небо, и там, в точке зенита, начало искриться и трескаться пространство, как лёд под тяжестью.
В тот же миг, в 1940 году, в кабинете Колесника произошло следующее. Он сидел, сжав голову руками, и в отчаянии думал: «Пашка... сегодня тебе семнадцать. Где ты? Дай знак, сынок... любой знак...» И в этот момент на его столе, прямо на карте звёздного неба, материализовалась и упала слеза. Не его. Она была тёплой и солёной. И он узнал это чувство — это была тоска Павла.
Генерал Сергей Иволгин в это время на полигоне внезапно почувствовал резкую боль в старом шраме на боку — точно в том месте, где у Павла был шрам от осколка. Он остановился, схватившись за бок, и понял — это не его боль. Это сигнал.
СИНХРОНИЗАЦИЯ.
На кладбище раздался оглушительный, но беззвучный ХЛОПОК разрывающейся реальности. Световой шнур взорвался ослепительной вспышкой, и на миг все увидели сквозь него: плац училища, растерянные лица кадетов на построении, фигуру капитана Березина с поднятой рукой...
А потом — ПРОВАЛ. Ощущение падения в колодец из света и ветра.
Они приземлились не изящно. Все семеро кадетов с грохотом свалились в кучу посём… посреди того самого плаца Суворовского училища. Было холодное зимнее утро. Шёл снег. На плацу стоял строй кадетов на утреннем построении. Капитан Березин как раз собирался что-то крикнуть.
И тут с неба, прямо перед строем, падают семеро парней в странной, потрёпанной, местами подпоясанной верёвками и лоскутами форме, отдалённо напоминавшей их же гимнастёрки, но до неузнаваемости изношенной. У одного на шее — свежий, страшный шрам. У другого в руках — старинный казачий кинжал. Они все загорелые, с дикими глазами, в которых плавились усталость век и детская растерянность.
Тишина повисла абсолютная. Сотни глаз вытаращились на них. Даже ворон на крыше замолчал.
Первым пришёл в себя капитан Березин. Его лицо прошло все стадии: шок, недоверие, гнев, снова шок, и наконец — леденящее кровь осознание.
— Что... что за ЧЕРТ?! — он просипел, делая шаг вперёд. — Кто вы такие?! Как вы... Иволгин?.. Шевченко?.. ЭТО НЕВОЗМОЖНО!
Из здания училища, услышав шум, выскочили дежурный офицер и несколько преподавателей. Их лица замерли в идентичных масках аху... изумления.
А потом дверь штаба с такой силой распахнулась, что стекло звенело. На крыльцо выскочил полковник Колесник. Он выглядел страшно: не спал, глаза ввалились, но в них горел безумный огонь. Его взгляд метнулся по плацу, нашёл кучу пришельцев, нашёл Павла, который, потирая ушибленную спину, поднимался на ноги.
Колесник замер на секунду. Потом издал звук, среднее между рыком и стоном, и бросился вперёд, снося с ног ничего не понимающего дежурного. Он не бежал — он нёсся.
— ПАВЕЛ! АНДРЕЙ! — его голос сорвался на крик.
Он влетел в их группу, схватил Павла в охапку, потом, не отпуская, потянул к себе Андрея, обнимая их обоих так, что кости затрещали.
— Живы... Боже... живые... вы... где... — он не мог говорить, его могучие плечи тряслись.
А следом, буквально через минуту, на территорию училища на бешеной скорости влетела «эмка» с генеральскими звёздами. Из неё, не дожидаясь остановки, выпрыгнул генерал Сергей Иволгин. Он был в шинели, без фуражки, лицо — искажённое смесью ярости и надежды. Он увидел сцену: строй, офицеров, Колесника, обнимающего двух грязных, оборванных кадетов. Его взгляд встретился с взглядом Павла.
Сергей замер. Потом медленно, как во сне, пошёл к ним. Капитан Березин автоматически щёлкнул каблуками:
— Товарищ генерал, я...
— Молчать! — рявкнул Сергей, даже не глядя на него. Он подошёл к брату. Смотрел на него, на его шрам, на его глаза — взрослые, усталые, но свои. — Паш... — голос Сергея сломался. — Пашка... блять...
И он обнял их обоих — Павла и прильнувшего к нему Андрея, а заодно и Колесника. Получилась единая, трясущаяся, рыдающая и матерящаяся куча посередине плаца. Сергей повторял одно, давясь слезами и матом:
— ...Блять... я знал... я, блять, знал... сука, где вас носило... сволочи, твари... живые... вы мои живые...
Подъехала вторая машина. Из неё вывалился маршал Александр Иволгин, срочно примчавшийся с фронта. Увидев картину, он не стал бежать. Он просто снял фуражку, провёл рукой по лицу, и по его щеке скатилась одна-единственная, тяжёлая слеза. Потом он подошёл, встал рядом и просто положил руку на голову Павла, крепко, как делал, когда тот был маленьким.
Стоящий строй кадетов замер в полном, благоговейном ступоре. Офицеры не знали, куда деваться. Капитан Березин стоял, открыв рот, и его мир, строгий и упорядоченный, рушился на глазах.
Павел, зажатый в объятиях брата, Колесника и Андрея, поднял голову. Его взгляд скользнул по знакомым стенам училища, по падающему снегу, по лицам ошеломлённых товарищей-кадентов в строю. Потом он посмотрел в небо — то самое, под которым остались другие братья, в другом веке.
Он не видел золотой нити. Но чувствовал её. Тихую, прочную, натянутую между эпохами. Дверь захлопнулась. Но окно осталось приоткрытым. В памяти. В сердце.
Он обнял в ответ Сергея и Колесника, прижал к себе Андрея. Слёзы текли по его грязным щекам, но он улыбался. Первой за долгое время по-настоящему, по-детски счастливой улыбкой.
— Мы дома, Андрюха, — прошептал он. — Мы дома.
А высоко в небе, невидимая для всех, кроме, может, одного сумасшедшего полковника-астронома, дрожала и переливалась всеми цветами радуги тончайшая нить — след от разлома, который не сросся до конца. Как шрам. Как память. Как обещание, что где-то там, в седой степи, их помнят и ждут. И что дружба, скреплённая кровью и временем, — это единственная сила, способная победить даже саму бездну между веками.
Первые дни были сюрреалистичными. Медики, вызванные из госпиталя, обмыли, обстригли и облазили их с ног до головы. Шрам на шее Павла, свежие, но зажившие раны у других, странные мозоли и изменения кожи — всё это фиксировалось в медицинских картах с пометками «неясной этиологии». Их старую, изношенную одежду аккуратно сложили в мешки — как вещественные доказательства невероятного.
Их кормили почти насильно — кашей, тушёнкой, шоколадом. Организмы, отвыкшие от нормальной пищи, поначалу бунтовали, но затем с жадностью поглощали калории. Они спали по восемнадцать часов в сутки, просыпаясь иногда в холодном поту, хватаясь за несуществующие кинжалы или прислушиваясь к несуществующему шуму ветра в степном ковыле.
Через три дня их поодиночке начали вызывать. Сначала к врачам-психиатрам. Потом — в кабинет начальника училища, где уже ждали полковник из Особого отдела Громов и несколько очень серьёзных людей в штатском. Павла вызывали первым.
Кабинет был затянут дымом. Генерал-майор, начальник училища, сидел бледный. Капитан Березин стоял у стены, стараясь не смотреть ни на кого. В центре — полковник Громов, его зелёный карандаш лежал на столе рядом с папкой, на которой было написано: «Иволгин П.Н. Дело №...».
— Кадет Иволгин, — начал Громов без предисловий. Его голос был спокойным, но в воздухе висела стальная напряжённость. — Вы пробыли в неизвестности три месяца и одну неделю. Ваше появление... оставляет больше вопросов, чем ответов. Мы обязаны их задать. Где вы были?
Павел, стоявший по стойке «смирно», но с той самой, не по-юношески прямой спиной, посмотрел в глаза Громову. Он был одет в свежую гимнастёрку, но под воротником виднелся белый край шрама.
— Товарищ полковник, я не могу дать координаты. Потому что их не существует на ваших картах.
— Попробуйте объяснить иначе.
— Мы были в месте, где время текло иначе. Где шла другая война. С саблями, мушкетами и... другими видами оружия. Мы воевали. Мы выжили. Нас спасли и нам помогали люди, для которых честь и братство были не пустыми словами.
Громов переменился в лице. Он открыл папку, достал фотографию — ту самую, что Андрей показывал казакам. И ещё один лист — увеличенное фото спаянных пуговиц.
— Эти предметы... они с вами?
— Один — да. Другой... остался там. Как залог.
— Там. Это где?
Павел медленно перевёл взгляд на карту звёздного неба, висевшую в кабинете (её повесили после того, как Колесник стал частым гостем).
— Там, товарищ полковник. За гранью. — Он сделал паузу. — А теперь позвольте мне задать вам вопрос. Какое сегодня число?
Громов нахмурился.
— Восемнадцатое декабря. Сороковой год.
— Значит, до июня осталось меньше полугода, — тихо, но отчётливо сказал Павел. В кабинете стало так тихо, что слышно было, как гудит лампа. — Война близко. Не с Финляндией. Большая война. Та, о которой вы, наверное, уже строили гипотезы, читая наши блокноты. Нам нужно не расследовать наше прошлое. Нам нужно готовиться к будущему. Мы прошли одну войну. Мы можем помочь пройти эту. Если, конечно, вы не планируете запереть нас в психушке как невменяемых.
Он говорил не как кадет. Он говорил как офицер, докладывающий на совещании в Генштабе. В его голосе была такая уверенность и такая тяжесть, что даже Громов, видевший всякое, почувствовал холодок по спине.
— Какая война? С кем? — спросил генерал-майор, не выдержав.
— С Германией. Начало — конец июня. Тактика — блицкриг, танковые клинья, авиация. Они прорвут оборону быстро. Нам нужны мобильные, обученные группы для диверсий в тылу, нужно менять уставы, нужно готовить народ к жесточайшему сопротивлению. — Павел встал. Его рост, его осанка, шрам на шее — всё делало его старше своих лет. — Мы, семеро, — не просто кадеты. Мы — опыт, купленный кровью. Используйте его. А копаться в том, как мы его получили... это роскошь, на которую у страны нет времени.
Он положил на стол Громова несколько исписанных листков.
— Это краткие тезисы по тактике малых групп, организации партизанского движения, методам борьбы с танками в условиях недостатка противотанковых средств. Взято из практики. Не нашей... но очень близкой.
Громов взял листки. Его пальцы слегка дрожали. Он смотрел то на них, то на Павла.
— Вы понимаете, что ваши заявления... они невероятны.
— Проверьте их на манёврах, — парировал Павел. — Создайте группу. Дайтё нам месяц. И вы увидите. А потом решите — мы сумасшедшие или ваш единственный шанс хоть что-то успеть.
Тем временем, в бескрайней степи XVIII века, на том самом кургане, откуда был виден чёрный омут, стояла группа всадников. Зарян, Вихорь, Круган, Сокол. Они смотрели на то место, где ещё недавно были их странные друзья.
Воздух дрожал от тишины и пустоты. Но не той, враждебной, что была раньше. А тишиной завершённого дела.
— Ушли, — сказал Вихорь, невесело усмехаясь. — И даже следов не оставили. Как сон.
— Не как сон, — поправил Зарян. Он смотрел в ту точку на небе, где в последний раз видел вспышку. — Как легенда. Которая теперь с нами останется. — Он положил руку на грудь, где под свиткой лежал кусочек странной, прочной материи от гимнастёрки Андрея, который тот нечаянно оставил. — Они дома. И это главное.
Круган тяжело вздохнул.
— Пусть живут. На своём месте. А мы... нам тут ещё порядок наводить. Бурсак не успокоится, царские чиновники бумагу нашу тянут. Делать нам жизнь здесь. Свободную.
Зарян кивнул. В его зелёных глазах, всегда таких суровых, мелькнула слабая, едва видимая, но тёплая улыбка. Он представил, как Павел и Андрей сейчас, наверное, отмываются, едят свою странную еду, видят своих людей. Пожелал им удачи. Тихо, про себя. Чтобы не сглазить.
Потом он развернул коня, глядя на свою вольницу, которая ждала внизу. На людей, ставших ему семьёй. На степь, которая была их домом, свободным и суровым.
— Ну что, братья! — его голос, молодой, но обретший непоколебимую твердость, прозвучал над курганом. — Глазеть на пустое место — дело не казачье! Нам своя дорога! Нам своя воля творить! По коням!
Он вскинул руку и первым тронул коня в галоп, с головы слетела папаха, и ветер степной, вечный и вольный, подхватил его светлые волосы. За ним, с лихими выкриками и гиканьем, ринулись Вихорь, Сокол, казаки Кругана и вся молодая, закалённая в невероятных испытаниях вольница «Соколиной Стаи».
Они неслись вперёд, к новым схваткам, к новым кострам, к своей, непростой, но своей жизни. А за спиной у них оставался лишь курган, да тихое, благодарное эхо разлома, который теперь был просто частью пейзажа — напоминанием о том, что чудеса бывают. И что иногда они приходят в облике семерых испуганных, но несгибаемых мальчишек из будущего, которые навсегда остались братьями тем, кто спас их в прошлом.




