|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Конец января 1843 года. День ясный, морозный. Время — около трёх часов пополудни; обед в барском доме давно окончен, а до вечернего чая — ещё целая вечность скуки.
Александр Николаевич Волконский слег от жара. В спальне, где царила смесь роскоши и беспорядка, его обмякшее тело не желало принимать действительность, корчилось от лихорадки и одиночества. На резном комоде — пустые бутылки и оплётки от сигар. На стене висела пара дуэльных пистолетов, на полу, рядом с кроватью, валялся смятый номер журнала с закладкой на стихах Лермонтова.
Воздух в комнате был спёртый, простыни пропахли потом и табачным дымом, а кресло — дорогим одеколоном.
Дверь в спальню со скрипом отворил старый камердинер и, кивнув доктору, впустил того. Александр, полулёжа на шёлковых подушках, приподнялся на локте. Его взгляд, мутный от хвори, скользнул по фигуре доктора и тут же, с интересом, уцепился за девушку рядом с ним.
— А-а! Уже гробовщика прислали! Тимофей Иваныч, что же вы? Я ведь захворал, а не умер!
Камердинер даже бровью не повёл.
— Александр Николаевич, это ваш новый врач, Иван Алексеевич, и дочь его… Катя. По воле вашего отца присланы. Будьте благоразумны, не гоните, помогут.
Тимофей Иваныч повернулся к доктору и вполголоса добавил:
— Это он не бредит, характер у него такой. Дурной.
Доктор, Иван Алексеевич, человек сутулый, в стареньком, но чистом сюртуке, шагнул вперёд. Молча поставил на резной столик потёртый саквояж.
От резкого стука Александр театрально рухнул на подушки, застонал.
— Голову мою пожалейте.
— Если умрёте, барин, то точно не от головной боли, — сказал Иван. — А пока живы — позвольте руку.
Александр, поражённый такой неслыханной в его покоях деловитостью, покорно протянул руку. Холодные пальцы доктора легли на раскалённую кожу запястья. В комнате было тихо, и из этой тишины вырывалось лишь прерывистое дыхание больного.
— Горячка, — отчеканил Иван Алексеевич. — Воспаление, должно быть. Питьё, покой, кровопускание. — Он говорил, глядя куда-то сквозь молодого барина. — И воздух. Здесь дышать нечем. Катя, окно открой.
— Сейчас, — тихо отозвалась девушка и двинулась к тяжёлой портьере.
— Что?! — Александр попытался приподняться, но слабость приковала его к подушкам. — На дворе январь, вы меня заморозите!
— Свежий воздух лечит, — невозмутимо произнёс доктор, раскрывая саквояж. — А губит — вот эта вот… духота. — Он с лёгким отвращением махнул рукой в сторону комнаты, пропитанной болезнью.
Камердинер усмехнулся, наблюдая разыгравшуюся перед ним сцену. Усмирили-таки барского сына.
Катя откинула портьеру, отщёлкнула медную задвижку и распахнула форточку.
В комнату хлынула струя ледяного, колкого воздуха. Он ударил в лицо Александру, и тот невольно всхлипнул от холода.
Запахло снегом, дымком из труб и бескрайней зимой. Он не имел ничего общего с тем густым маревом, в котором барин провалялся последние дни.
Александр взглянул на девушку у окна, пока его зубы стучали друг об друга.
Она стояла совершенно невозмутимо, чуть повернувшись к нему боком, и смотрела в сад, на голые ветви деревьев.
Свет очертил её строгий лоб и кончик носа. И в этом её спокойном ожидании было что-то, что раздражало его сильнее самой лихорадки. Он, Александр Волконский, которому женщины предлагали танцы и писали любовные письма, был для неё лишь частью обстановки — нелепой, болезненной, но не более того.
— Эй, Катенька, — хрипло позвал он, цепляясь за последнее оружие — фамильярность. — А вы не замёрзнете там, у окна? Хотите, велю Тимофею печку растопить для вас?
Девушка обернулась. Глаза её, серые, встретились с его лихорадочным взглядом. Ни тени смущения.
— Благодарю вас, нет, — сказала она просто. Голос у неё оказался низковатым, ровным, без той певучей манерности, к которой он привык.
— Топить нужно для вас. Но не сейчас. Сначала проветрить.
— До костей, — проворчал проигравший эту дуэль Александр, кутаясь в одеяло.
Доктор между тем достал из саквояжа ланцет и тряпичный жгут. Вид лезвия заставил Александра съёжиться, но отступать было поздно. «Стерплю. Струшу перед девкой — своим ходом на плаху пойду, клянусь матушкой», — промелькнула в голове нелепая мысль.
— Катя, подержи, — Иван Алексеевич протянул дочери жгут.
Александр зажмурился, когда холодное полотно коснулось его кожи выше локтя.
Он ожидал робких, неловких прикосновений. Но её пальцы — уверенные, сильные — легли точно. Он приоткрыл веки и увидел её лицо вблизи. Катя не смотрела на руку. Она смотрела ему в глаза — пристально, спокойно и смело, будто барин был маленьким ребёнком на приёме у её отца.
Острая боль пронзила руку. Александр стиснул зубы. Гордость горела в нём жарче лихорадки.
— Готово, — сказал доктор, закручивая бинт. — Теперь сон. Катя останется, даст питьё. Вечером загляну. — Иван взглянул на дочь. — Кроме воды и отвара, ничего другого барину не позволяй.
Тимофей Иваныч добавил:
— Ни вина, ни шампани. Даже если на стены лезть будет.
Катя кивнула.
В мозгу Александра, выжженном болезнью, с мучительной ясностью вставали строки Лермонтова: «И скучно и грустно, и некому руку подать…»
Камердинер и доктор ушли, оставив окно приоткрытым. Александр лежал, ощущая, как холодный воздух щиплет его раскалённые щёки. В комнате, ранее пропахшей табаком, теперь витал запах снега и горьковатый аромат лекарств из саквояжа.
Вскоре он задремал, проваливаясь в тяжёлые сны, где дуэльные пистолеты на стене превращались в хирургические инструменты, а смех в бальной зале — в тихий, ровный голос: «Катя, окно открой».
Темнело. Девушка заварила отвар из липы и малины, зажгла свечу. Теперь она сидела в кресле, с книгой, и иногда поглядывала на пациента, который впал в тревожный, поверхностный сон. Его мучил бред. Слова вырывались обрывками, бессвязно и громко:
— Папенька… Куда ж мне… На старой-то… Не трус я! Барин! Не проиграю… Карты на стол! Карты! И вина подлейте… Заморского… — больной хрипло простонал и свалился на бок, разлепляя сухие губы. — Катя… Воды…
Девушка отложила книгу и встала. Сначала по привычке приложила ладонь к его лбу — оценить жар.
— Снова… как раскалённый прут.
И тут же почувствовала, как его рука, тяжёлая и сухая, накрыла её прохладные пальцы, прижимая к воспалённой коже.
— Вот так и стойте… — прохрипел он словно капризное дитя.
Катя нахмурилась.
— Ещё чего. Вам надобно попить, — сказала она твёрдо и высвободила руку из его цепкой хватки. Девушка отошла к столику, где в глиняном кувшине дымился горьковатый пар.— Пейте, — снова произнесла Катя, поднося чашку к губам Александра. — Медленно.
Барин сделал несколько жадных глотков, обжигаясь.
— Гадость какая! — буркнул он, снова опускаясь на подушки. — Что это?
— Ветки малины и липы. — Девушка села на край кровати, накладывая на лоб барина тряпицу, смоченную в воде. — И полынь.
— Снова эта дьявольская трава. Отравить решили?
— Вылечить, Александр Николаевич.
— Страшный вы лекарь… Катя. Лютое зелье варите. Да и руку… тискаете нещадно, — заявил он недовольно вполголоса.
— Не лекарь я, помощница отца. — Девушка, не отвлекаясь, поправляла сползающую с его лица тряпицу. — Не стать мне доктором настоящим. Кто женщину в академию возьмёт? Мне только горшки убирать да постель менять за больными.
— Не страшно вам… с чахоточным сидеть близко так? — поинтересовался Александр и заметил, как Катя дёрнула уголком губ, усмехнувшись.
— Не чахоточный вы, умерьте пыл. Итак горите.
— Значит, выходит, зря я тут томлюсь в ожидании красивой кончины? Сплошное разочарование, — хрипло выдохнул Александр.
— Красивых кончин не бывает, Александр Николаевич. Бывают долгие или короткие. А ваша, слава Богу, ни та ни другая, — сказала Катя. — Вы просто простудились.
В её голосе, обычно таком ровном, прозвучало едва уловимое раздражение. Не от него — от этой бессмысленной игры в романтическую гибель, которой барин, казалось, тешил себя даже в полубреду.
Александр прищурился, и в его глазах уже проскальзывала привычная ехидная искорка.
— Простудился? Ну что ж. Обидно, конечно. Умереть от чахотки — это хоть с оттенком трагедии, это поэзия. А от простуды… как-то по-мещански.
Катя не ответила. Промолчала.
Люди от гангрены умирали, за пару дней дети заходились от лихорадки у матерей на руках… А этот тешится над страшным.
— Грамотная вы какая-то, Катя, — внезапно нарушил тишину Александр. — И не по-деревенски говорите. Сколько вам лет-то?
Катя на мгновение замерла, будто вопрос нарушал незримую границу.
— Девятнадцать, — коротко ответила она.
— Де-вят-на-дцать, — протянул барин. — А я вот в двадцать пять мастерски простываю.
— Двадцать пять? — повторила Катя. — Господи… А я думала, вам лет так.. восемнадцать.
Александр предпринял попытку обидеться, нахмурился, показательно сложил руки на груди — как так, он, взрослый мужчина, светский лев, терпит насмешки сиделки, девицы эдакой!
— Восемнадцать? — с негодованием выдохнул он, пытаясь придать своему лицу выражение оскорблённого достоинства. — Да у меня усы, ей-богу, и шевелюра на груди во-от такущая! Или вы, в ваших медицинских трактатах, усы за признак незрелости почитаете?
Услышав это, Катя прикрыла лицо ладонями. Плечи её слегка вздрогнули.
Сначала Александр решил, что она плачет от ужаса перед его мужественностью. Но потом он различил тихий, сдавленный звук.
Это был смех.
Она смеялась.
Негромко, почти беззвучно, пряча лицо, но её спина безошибочно выдавала сдерживаемый хохот.
— Смешно вам всё, — пробормотал Александр, чувствуя, как по его щекам разливается румянец — первый за все дни болезни, не от жара, а от стыда. — Лечили бы меня лучше, а не над больным измывались.
Катя опустила руки. На её ресницах всё ещё блестели слёзы от смеха.
— Простите, Александр Николаевич. Не со зла. — Она вытерла пальцем уголок глаза.
Александр не ответил. Он пристально смотрел на неё, и внутри, сквозь досаду, пробивалось живое любопытство.
Он сумел её рассмешить.
Эта мысль завладела им с неожиданной силой.
Женщины смеялись в его обществе часто — звонко, в такт его шуткам. Но смех Кати был иным. Он родился не из лести, а прорвался наружу вопреки её сдержанности, её роли, всей этой гнетущей серьёзности больной комнаты.
Он смотрел на Катю слишком долго, и она заметила это.
Девушка спохватилась, встала, убрала тряпицы, прощупала пульс, снова коснулась уже остывающей кожи, возвращаясь к тому, зачем вообще явилась к барину — вылечить, а не смеяться над его шутками.
— Жар спадает, — произнесла она, глядя уже не на него, а чуть выше. — Через несколько дней будете на ногах.
— Обещаете?
Катя отжала тряпку, отодвинула в сторону травы, не глядя на Александра.
— Постараюсь… — поправилась. — Иван Алексеевич постарается.
— А вы? — не отставал он, ухватившись за её оговорку. — Без ваших гадких отваров… я, пожалуй, выздороветь не смогу.
Катерина устало вздохнула.
— Вам нужно отдыхать, Александр Николаевич, а не философствовать.
— Бабка моя, царствие ей небесное, говорила, что отдыхать будем только на том свете. Лучше расскажите что-нибудь, — выпалил он неожиданно даже для себя.
— Что? — Катя вновь взглянула на барского сына. — Я ведь вам не рассказчица.
— Что-нибудь. Про что угодно. Про… как вы с отцом других больных лечите. Или про то, что за окном видно.
Она стояла, держа пустой кувшин, и казалось, решала сложную задачу. Потом опустила плечи, заправила за ухо волнистую прядь.
— За окном… снег лежит. Как пух. А под деревом синица прыгает, корку хлеба ищет.
Голос её был ровным, спокойным; говорила она просто, без прикрас, всё, что видела.
— И что же, находит? — спросил он, приподнимаясь на локте.
— Находит, — кивнула Катя. — Уносит в клюве крошку. Потом прилетает снова. Умная птица.
Она говорила, и он слушал, закрыв глаза. Не смеялся, не перебивал. Просто слушал её тихий, спокойный рассказ о синице, о том, как замёрзла лужа у конюшни — целая, как стекло, как Иваныч зажигает лампадку на крыльце, собаку гладит, прибившуюся к ноге.
Когда Катя замолчала, в комнате снова стало тихо.
— Вот встану на ноги и буду эту синицу прикармливать, — заявил Александр, не открывая глаз. Разговор его утомил, тело снова наливалось тяжёлой слабостью.
Уголки губ Кати дрогнули в лёгкой улыбке.
Странный всё-таки был этот барин, Александр Николаевич Волконский. То напыщенный павлин, то вдруг — почти ребёнок. Таких она не встречала ещё… слава Богу.
— Только сдобой не кормите, — сказала она, собирая свои склянки. — От сдобы они дохнут.
— От сдобы дохнут, — усмехнулся он. — А от шампанского, спрашивается, выживают?
— Снова бредите, Александр Николаевич, — Катя одной рукой натянула его одеяло до шеи. — Птиц шампанским не поят. Им просо нужно, или сало несолёное. А вам — сон.
— Я горазд ещё на один разговор о синицах… — сипло проговорил он уже в полудрёме.
— Ну конечно, Александр Николаевич, конечно, — её голос прозвучал мягко и тихо.
Он что-то неразборчиво пробормотал в ответ и наконец оступил, позволив сну унести себя. Последним, что почувствовал Александр, было лёгкое прикосновение — то ли её рука поправляла подушку, то ли это было начало сновидения.
Катя постояла ещё мгновение, убедившись, что он уснул. Потом задула свечу и бесшумно вышла.
На следующий день Катя не пришла.





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|