




|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Гермиона сидела в кабинете уже почти час и чувствовала, как текст перед глазами постепенно теряет смысл. Пергамент был исписан её собственными пометками так сильно, что официальный проект регуляции под ними едва угадывался. На полях шли стрелки, уточнения, ссылки на медицинские заключения работников Святого Мунго, на послевоенные протоколы и международные ограничения, принятые после войны. Почти каждая вторая формулировка была подчеркнута дважды, каждая третья — перечёркнута.
...в целях снижения аффективной нагрузки допускается селективное архивирование связных блоков памяти...
Гермиона поджала губы и снова провела пером по строке, так резко, что на слове "селективное" осталась тёмная вмятина. Селективное, как будто речь шла о порядке хранения документов.
За окном, за зачарованным стеклом, висело тусклое лондонское утро, серое и влажное, с тем особым бесцветным светом, от которого казалось, будто день так и не начался по-настоящему. В кабинете было тихо, если не считать едва слышного шороха самопереворачивающихся страниц в соседней стопке и размеренного постукивания её пера по краю чернильницы.
На столе остывал черный кофе. Она потянулась за кружкой, сделала машинальный глоток и тут же поморщилась. Фу, уже холодный, и какой-то горький до металлического привкуса. Гермиона поставила кружку обратно чуть громче, чем собиралась, и закрыла глаза.
Третий черновик за неделю (или четвёртый?), в какой-то момент они начали сливаться. Проблема с МНЕМО была не в том, что программа создавалась из дурных побуждений. Вот если бы всё было так просто, Гермиона давно бы уже чувствовала себя увереннее. К сожалению, помощь действительно была нужна.
Гермиона снова открыла глаза и посмотрела на проект поправок. Ей иногда казалось, что самые жестокие вещи в Министерстве всегда назывались так, будто о тебе заботятся.
...рекомендуется расширить перечень оснований для ранней мнемореабилитации...
Она откинулась на спинку стула и потёрла пальцами переносицу. Голова начала болеть, как это обычно бывало после нескольких часов чтения канцелярского языка, специально сконструированного так, чтобы прятать смысл не хуже хороших защитных чар.
Из коридора донёсся смех, потом быстрые шаги и знакомый голос Софии Перкс — младшей аналитички из соседнего кабинета, — и чей-то ответ, приглушённый дверью. Министерство жило своей привычной жизнью: выпускало служебные записки, плодило формуляры, перераспределяло полномочия и никогда, ни при каких обстоятельствах, не называло вещи тем, чем они были на самом деле.
Гермиона взяла кружку, посмотрела в неё так, будто могла силой воли вернуть кофе температуру, и со вздохом поднялась. Нужно было выйти, пройтись, налить ещё, иначе через десять минут она начнёт вычёркивать абзацы просто из ненависти к ним, а не по юридическим основаниям.
Она расправила рукава рабочей мантии, собрала со стола верхние листы в более аккуратную стопку и вышла в коридор. Седьмой уровень в это время дня был особенно шумным. По серо-зелёному ковру сновали сотрудники с папками, пергаментами и зачарованными планшетами для протоколов; у дальней стены двое ведьмаков из отдела международного сотрудничества спорили на повышенных, но всё ещё вежливых тонах; мимо Гермионы едва не пролетела стайка бумажных самолётиков внутренней почты, юрко уворачиваясь от людей и косяков.
Воздух пах пергаментом, полированным деревом и слишком крепким министерским кофе. Кофейный автомат стоял в нише между архивным сектором и лифтами (уродливая латунная машина, которую кто-то зачем-то пытался облагородить гравировкой в виде виноградных лоз). Автомат периодически шипел, ворчал и однажды, в особенно тяжёлый понедельник, выплюнул на заместителя главы отдела кипяток вместо эспрессо. С тех пор к нему относились настороженно, но продолжали пользоваться. Выбора всё равно не было.
Гермиона подставила кружку под носик, ткнула палочкой в табличку ЧЁРНЫЙ, БЕЗ САХАРА, и машина недовольно заурчала. Пока она ждала, взгляд сам собой скользнул дальше, к лифтам в конце коридора, туда, где начинался спуск в Атриум.
И там, над створками, висел очередной плакат МНЕМО. У Программы МНЕМО был хороший слоган:
МНЕМО: право жить без боли!
Он висел над лифтами уже третий месяц на тёплых, слишком сахарных плакатах в золотисто-кремовых тонах, будто речь шла не о лицензированном вмешательстве в человеческую память, а о новой семейной инициативе Министерства. На плакате была изображена обнимающаяся семья: мать, отец и ребёнок, залитые спокойным светом, с той безупречной, рекламной нежностью на лицах, которая всегда казалась Гермионе особенно лживой.
Гермиона ненавидела этот плакат.
— Если они ещё и добавят туда сердечки с розочками, я сама подожгу его, — сказала она сама себе, не отрывая глаз от него.
— Ты это говоришь уже в третий раз, — заметила София Перкс, которой, по всей видимости, тоже нужно было заправиться отборной дозой кофеина. — И каждый раз всё менее метафорически. Кстати, я принесла документы, идём!
Они шли через Атриум к служебным лифтам, лавируя между волшебниками в тёмных мантиях, курьерами с самопишущими папками и двумя колдомедиками из Святого Мунго, которые спорили о протоколе когнитивной стабилизации так, будто обсуждали состав зубного порошка.
Гермиона поправила на ходу ремень сумки и резче, чем собиралась, ответила:
— Потому что каждый раз это звучит всё менее метафорически.
София покосилась на неё и благоразумно промолчала. Сегодня у Гермионы было заседание по проекту новых регуляций МНЕМО — послевоенной программы, официальное полное название которой давно разрослось до Министерской нейромнемической программы реабилитации и охраны памяти, хотя в самом Министерстве её по старой привычке всё ещё сокращали до МНЕМО — по первой, ещё военной аббревиатуре.
Изначально это была терапия для переживших войну: помощь жертвам проклятий, реабилитация после плена, пыток, затяжного Империуса, но со временем программа превратилась в нечто куда более расплывчатое и пугающее.
Всё это звучало разумно, и всё это действительно было нужно, проблема заключалась в том, что за последние восемь лет МНЕМО стала назначаться всем подряд. Сначала аврорам, потом свидетелям и бывшим пленникам, затем детям войны. Потом тем, у кого были «выраженные признаки посттравматической реактивности». Потом тем, кто просто «не демонстрировал достаточной адаптации». За красивыми словами каждый раз стояло одно и то же: боль слишком мешает быть удобным членом общества.
Поэтому Гермиона и сидела уже четвёртый месяц над проектом ограничений: новые лицензии, новые сроки отсрочки, запрет на безвозвратное изъятие связных блоков памяти, более жёсткие требования к согласию пациентов в остром кризисе. Проще говоря, она пыталась сделать так, чтобы люди хотя бы знали, что именно у них отнимают.
— Грейнджер.
Она подняла голову. У стойки регистрации её уже ждал Персиваль Бриджес, заместитель главы сектора и человек, который всегда выглядел так, будто жизнь лично оскорбила его небрежно завязанным галстуком.
— Надеюсь, вы пришли не с намерением снова разнести в клочья весь консультативный блок, — сказал он вместо приветствия.
— Это зависит от самого консультативного блока, — ответила Гермиона.
— Сегодня у нас представители больницы Святого Мунго, частного лицензионного совета и подрядчиков. Постарайтесь хотя бы не использовать словосочетание “элегантно оформленный обливиэйт”.
— Не обещаю.
Бриджес тяжело вздохнул, как человек, который обещал себе не спорить и всё равно спорил.
— Просто помните, что мы здесь для регуляции, а не для морального суда.
Гермиона посмотрела на него так прямо, что он отвёл глаза первым.
— Вопросы памяти всегда моральный суд, — сказала она.
Он ничего не ответил, впрочем, как и всегда, только толкнул дверь в зал заседаний. Через сорок минут у Гермионы уже начинала болеть челюсть от того, как сильно она сдерживалась.
— Селективное архивирование не является формой стирания, — говорил мужчина из лицензионного совета с той гладко стелющей интонацией, которой обычно оправдывают вещи, от которых следовало бы ужасаться. — Пациент сохраняет право на восстановление доступа после завершения кризисного периода.
— При наличии повторного допуска, одобрения оператора и, в ряде случаев, согласования сопряжённой стороны, — сказала Гермиона. — То есть формально память принадлежит человеку, но практически может быть недоступна ему годами.
— Это делается в интересах когнитивной стабильности.
— В интересах системы, — поправила она.
Слева от неё кто-то тихо цокнул языком. Справа молодая ведьма из Святого Мунго опустила глаза в свои записи, стараясь выглядеть как можно менее присутствующей. Бриджес, сидевший во главе стола, привычно делал вид, что у Гермионы получалось поддерживать профессиональный тон.
— Мисс Грейнджер, — сухо сказал он, — это вопрос субъективной формулировки.
— Хорошо. Тогда юридически точно. На данный момент МНЕМО может быть назначена по слишком широкому кругу показаний. У нас нет чёткой границы между терапией тяжёлой травмы и административным желанием получить социально функционального человека. Это опасно.
— Вы преувеличиваете, — отозвался кто-то из подрядчиков.
— Нет, — сказала Гермиона. — Я читаю ваши отчёты.
В зале стало тихо. Она раскрыла папку и провела пальцем по отмеченной странице.
— За последние два года число архивирований связных блоков памяти выросло на тридцать семь процентов. Среди них резко увеличилось количество процедур, назначенных не по острым показаниям, а по критерию “снижения адаптивной нагрузки”. Я хочу, чтобы кто-нибудь из присутствующих объяснил мне, что именно это значит на человеческом языке.
Никто не ответил.
— Я переведу, — сказала Гермиона. — Это значит: человеку тяжело, и окружающим неудобно ждать, пока он научится с этим жить.
София, сидевшая у стены с протоколами, быстро опустила взгляд, пряча очень неслужебное выражение лица. Колдомедик из больницы Святого Мунго наконец подал голос:
— Облегчение страдания пациентов это не преступление.
— Иногда нет, — согласилась Гермиона. — Иногда это необходимость. Но когда общество начинает считать боль технической неисправностью, которую нужно исправить любой ценой, мы перестаём лечить и начинаем редактировать людей.
И снова тишина, напряжённая, злая тишина, в которой уже почти чувствовалось, как заседание перейдёт из скучного в неприятное. Бриджес потёр переносицу и покосился на часы.
— Господа, у нас ещё два пункта повестки.
— Да, — сказала Гермиона. — И один из них касается ретроспективного пересмотра ранних протоколов.
При этих словах сразу оживились трое человек справа. Ранние протоколы МНЕМО были особенно чувствительной темой. Сразу после войны Министерство торопилось, та что уж, все торопились. Больница Святого Мунго была переполнена. Люди приходили с провалами сна, магическими откатами, истощением, паническими вспышками, неконтролируемой реакцией на заклинания, и никто толком не понимал, где проходит граница между помощью и вмешательством, которое потом уже нельзя будет отменить. Многое тогда делалось законно, но не всё — по показаниям.
— Ретроспективный пересмотр может подорвать доверие к программе, — заметил один из советников.
— Если доверие зависит от того, насколько тщательно мы прячем ранние ошибки, — ответила Гермиона, — значит, оно и так не стоит ничего.
Эта фраза явно дойдёт до Бриджеса, возможно, уже сегодня. Возможно, в виде вежливой просьбы “выбирать более конструктивные интонации”. Гермиона почти физически ощущала, насколько сильно устала, к концу заседания она чувствовала знакомое состояние: ясность мысли, злость и лёгкую дрожь под кожей. Так бывало всегда, когда приходилось спорить не с отдельным человеком, а с целой системой, давно выучившейся говорить о самых опасных вещах языком заботы.
Когда дверь за последним приглашённым закрылась, Бриджес снял очки и устало посмотрел на неё.
— Вы хотя бы понимаете, почему вас называют сложной?
— По-моему, гораздо лучше, чем быть легким, но бесполезным элементом бюрократии.
— Не обязательно.
— В смысле?
Он не ответил. Гермиона собрала бумаги, кивнула Софии и вышла в коридор, пока кто-нибудь ещё не попытался объяснить ей, почему удобное насилие всё ещё лучше честной боли.
Если бы всё закончилось этим, день был бы просто плохим. Плохие дни у Гермионы бывали часто, но в обед она встретилась с Гарри и Роном в маленькой чайной на Диагон-аллее, и именно это обещало немного сгладить углы.
Рон опоздал на двенадцать минут, сел, тут же съел половину её булочки, извинился только после третьего глотка чая и начал рассказывать какую-то запутанную историю про новую тренировочную площадку аврората, где учебные боггарты почему-то упорно превращались в министерских бухгалтеров. Гарри слушал с тем выражением лица, которое всегда появлялось у него, когда он одновременно развлекался и прикидывал, сколько отчётов ему за это придётся подписать.
Гермиона сначала почти не вмешивалась. Она всё ещё мысленно была в зале заседаний, среди формулировок, поправок и гладких голосов, объясняющих, что памятью нужно распоряжаться рационально. Потом разговор свернул (как это часто бывало) к чему-то старому, к войне, не потому что кто-то хотел говорить именно об этом, а потому что прошлое давно стало общим словарём, из которого они всё ещё доставали слова для настоящего.
— Помнишь, — сказал Рон Гарри, — как она тогда чуть не заколдовала нас обоих из-за этой проклятой сумки?
— Не сумки, — автоматически поправила Гермиона. — Из-за твоей попытки сунуть туда мокрые и ВОНЮЧИЕ носки вместе с пергаментами.
— Вот именно, — довольно сказал Рон. — А потом ты два дня со мной не разговаривала.
Гермиона нахмурилась.
— Это было не во время охоты на крестражи.
Оба посмотрели на неё.
— Было, — сказал Гарри. — После леса Дин.
— Нет, — сказала Гермиона чуть упрямее, чем хотела. — После леса Дин у нас вообще не было двух спокойных дней подряд.
Рон фыркнул.
— “Спокойных” — нет, наверное, но ты всё равно со мной не разговаривала.
— Неправда.
— Гермиона, ты тогда даже сахар мне не подавала.
— Потому что ты... — начала она и замолчала.
Перед глазами на секунду вспыхнуло что-то странное, не воспоминание даже, скорее ощущение сбоя, как если бы она дёрнула за нитку и та ушла в пустоту вместо того, чтобы потянуть за собой целую сцену. Рон говорил об этом маленьком происшествии с лёгкостью человека, который вспоминает старую семейную нелепость, а у Гермионы внутри на мгновение стало холодно.
— Ты в порядке? — спросил Гарри.
— Да, — слишком быстро сказала она. — Просто... нет, это было в другой раз.
— В какой такой "другой"? — не на шутку удивился Рон.
Гермиона открыла рот и не ответила, потому что она не знала. От осознания этого ее резко кинуло в жар. Что за бред, она интуитивно была уверена, что Рон неправ, и одновременно не могла предъявить собственному убеждению ни одной опоры, будто та часть памяти, за которую она сейчас попыталась ухватиться, оказалась затянута тонкой гладкой скользящей плёнкой.
Весь этот мысленный процесс ощущался как попытка поймать мыло мокрыми руками.
— Ты тогда ещё пропала на полдня, — продолжил Рон, уже не замечая её лица. — Мы с Гарри решили, что ты ушла искать ингредиенты или опять проверяешь защиту, а ты вернулась под вечер и...
— Что? — перебила Гермиона.
Рон моргнул.
— Вернулась под вечер.
— Откуда?
Теперь нахмурился уже Гарри.
— Гермиона.
— Нет, подожди. Откуда я вернулась?
Они переглянулись. Этот короткий взгляд между ними Гермиона ненавидела с детства. Это всегда означало, что её считают либо слишком уставшей, либо уже почти вышедшей из себя.
— Из леса, — сказал Гарри наконец. — Ты сказала, что тебе нужно пройтись.
— Одна?
— Ну да.
— И вы меня отпустили?!
— Ты не спрашивала разрешения, — буркнул Рон.
Она смотрела на них, не мигая. Это звучало неправильно, это было неправильно. Она слишком хорошо знала себя тогдашнюю: осторожную до изнеможения, постоянно считающую риски, почти болезненно собранную. Она не ушла бы одна на полдня в разгар охоты, тем более не ушла бы, не объяснив куда. И всё же ни Гарри, ни Рон не выглядели так, будто они пытаются разыграть какую-то сценку.
— Гермиона? — тихо повторил Гарри.
Она заставила себя выдохнуть.
— Наверное, я просто забыла.
Слова прозвучали буднично, достаточно нормально, чтобы не продолжать разговор. Рон тут же пожал плечами и потянулся за остатками пирога, решив, что инцидент исчерпан. Гарри смотрел дольше, но тоже ничего не сказал. Гермиона улыбнулась утомлённой улыбкой взрослого человека, который просто немного переработал, и перевела разговор обратно на аврорат, боггартов и очередной бардак в министерской отчётности.
Всё шло как обычно, только где-то под рёбрами уже поселилось щумящее ощущение пустоты и ощущение неправильности. Это было хуже всего прочего. Гермиона могла (и даже умела) признавать свою неправоту, но когда ты не знаешь, прав ты или нет... такого с ней еще никогда не случалось.
У Гермионы дома был отдельный шкаф с военными архивами: копии карт, заметки, восстановленные маршруты, выдержки из послевоенных показаний, её собственные записи, сделанные позже, когда воспоминания ещё были близко и она боялась, что время сгладит детали. Она редко открывала этот шкаф, просто не видела смысла жить в прошлом, если оно и так жило в ней достаточно плотно.
Теперь смысл появился. Она села на пол в кабинете, окружённая папками, пергаментами и неровными стопками, и начала с самого простого: лес Дин, конец 1997 года, перемещения, лагерь, бытовые записи. Поначалу всё было обычно (привычный почерк, карты, списки) — все соответствовала её собственным обрывкам воспоминаний, уже не таким острые, как раньше, но всё ещё её. А вот потом начали появляться провалы.
Вот её заметка о защите периметра, потом запись о нехватке ингредиентов. Вот раздражённая приписка о Роне, засунувшем что-то влажное в сумку, и вот здесь, да, именно здесь, должно было быть продолжение. Несколько часов, или день, максимум два, но вместо этого — ровная, почти слишком ровная внутренняя поверхность памяти, как лёд над бушующей рекой.
Гермиона замерла, держа в руках старый листок, было такое ощущение, будто факты на месте, а детали, соединяющие их, нет. Она знала это состояние, точнее, слышала о нём на слушаниях и читала в клинических отчётах: слишком гладкое сцепление соседних воспоминаний. Неестественная чистота там, где должен оставаться хотя бы эмоциональный осадок.
Она медленно положила листок обратно и нервно рассмеялась. Скорее всего, она просто пеработала, не в силах отличить чужие переживания от своих собственных. Слишком легко было бы сейчас решить, что это и есть то самое — вмешательство, архивирование, МНЕМО, собственная страшная правота. Люди забывают, люди путают себя и путают других. Травма рвёт память и безо всяких программ.
Гермиона поднялась, подошла к окну, вернулась обратно, снова села. Взяла другую папку — показания Гарри, нашла нужный период, пробежалась глазами. Ничего сенсационного: маршрут, лес, нехватка сна, раздражение, ссора с Роном. Отсутствие Гермионы несколько часов, возвращение к вечеру. Дальше всё снова сходилось.
Она достала показания Рона, там было примерно то же. У Гермионы пересохло во рту. Они оба помнили один и тот же кусок, а она — нет, или помнила иначе.
Она закрыла глаза, пытаясь собрать собственную версию. Так, вот, помню: палатка, холод, постоянная усталость, сумка, ссора... а потом — как будто кадр перескочил. Гермиона резко открыла глаза.
На журнальном столике лежала утренняя папка с документами по МНЕМО, принесённая из Министерства и брошенная туда по возвращении. Верхний лист съехал, и сквозь него виднелась строка из проекта поправок:
Особое внимание должно уделяться архивированию связных блоков памяти, в которых естественная реконструкция может быть ошибочно принята за травматическую амнезию.
Гермиона смотрела на эту строчку долго, потом поднялась, подошла к шкафу и достала с верхней полки ещё один том — служебный реестр лицензированных мнемовмешательств, копию которого ей выдали для работы над регуляцией. Доступ к личным файлам через домашнюю версию был ограничен, но базовые записи о назначенных процедурах можно было проверить при наличии министерского допуска.
Она положила том на стол, открыла и прижала палочку к внутреннему кругу печати.
— Гермиона Джин Грейнджер, — сказала она спокойно. — Отдел магического законодательства. Уровень допуска четыре. Проверка персональных записей, медицинско-правовой раздел.
Круг под палочкой вспыхнул бледным серебром, страницы сами перелистнулись. Несколько секунд ничего не происходило, потом список проступил медленно, строчка за строчкой.
Обычные записи она увидела сразу: восстановление после магического истощения, диагностика сна, стабилизация после проклятий.
Она уже почти выдохнула, когда ниже возникла ещё одна строка. И ещё. И ещё. Гермиона замерла.
1999 — лицензированная мнемокоррекция. Уровень III. Архивирование связного блока. Согласие подтверждено.
В комнате стало так тихо, что она услышала, как за окном по стеклу скатывается одинокая капля моросившего с утра дождя.
Она перечитала строчку, потом ещё раз.
Архивирование связного блока.
Её пальцы медленно сжались на краю стола. Год — 1999, после войны, значит, если запись настоящая, это не полевой шок и не решение, навязанное в бою. Это был осознанный выбор.
Её выбор.
Гермиона почувствовала, как внутри поднимается холодная, очень ясная волна ужаса. Она никогда бы этого не сделала. ... или сделала бы? Мысль мелькнула и тут же ударила сильнее, чем ей хотелось признать, потому что хуже чужого вмешательства могло быть только одно: её собственное забытое согласие.
Она опустила взгляд ниже, под строкой проступал дополнительный код доступа. Гермиона нахмурилась, потянулась к справочному приложению и нашла расшифровку, прочитала один раз, потом второй, как будто первого было недостаточно.
Обоюдная синхронизированная изоляция. Архив сопряжённого доступа.
Обоюдная?!
Значит, это была не просто её память, это был связный блок, запечатанный вместе с чьим-то ещё. Гермиона стояла в полутёмном кабинете, чувствуя, как собственный дом вдруг становится незнакомым, и смотрела на ровные министерские буквы, пока они не начали расплываться.
Кто-то однажды убедил её, что забыть необходимо, и, судя по записи, этот кто-то мог быть не врагом. Он мог быть человеком, которому она доверяла достаточно, чтобы согласиться или человеком, которого боялась помнить.
За окном дождь шёл всё сильнее. Гермиона закрыла том, но легче не стало, потому что теперь у неё была не догадка, а вполне реальное, осязаемое доказательство: в её прошлом существовал целый кусок жизни — или по меньшей мере одно важное воспоминание, — которого она больше не помнила.
И он принадлежал не только ей.





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |