




|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Гермиона сидела в кабинете уже почти час и чувствовала, как текст перед глазами постепенно теряет смысл. Пергамент был исписан её собственными пометками так сильно, что официальный проект регуляции под ними едва угадывался. На полях шли стрелки, уточнения, ссылки на медицинские заключения работников Святого Мунго, на послевоенные протоколы и международные ограничения, принятые после войны. Почти каждая вторая формулировка была подчеркнута дважды, каждая третья — перечёркнута.
...в целях снижения аффективной нагрузки допускается селективное архивирование связных блоков памяти...
Гермиона поджала губы и снова провела пером по строке, так резко, что на слове "селективное" осталась тёмная вмятина. Селективное, как будто речь шла о порядке хранения документов.
За окном, за зачарованным стеклом, висело тусклое лондонское утро, серое и влажное, с тем особым бесцветным светом, от которого казалось, будто день так и не начался по-настоящему. В кабинете было тихо, если не считать едва слышного шороха самопереворачивающихся страниц в соседней стопке и размеренного постукивания её пера по краю чернильницы.
На столе остывал черный кофе. Она потянулась за кружкой, сделала машинальный глоток и тут же поморщилась. Фу, уже холодный, и какой-то горький до металлического привкуса. Гермиона поставила кружку обратно чуть громче, чем собиралась, и закрыла глаза.
Третий черновик за неделю (или четвёртый?), в какой-то момент они начали сливаться. Проблема с МНЕМО была не в том, что программа создавалась из дурных побуждений. Вот если бы всё было так просто, Гермиона давно бы уже чувствовала себя увереннее. К сожалению, помощь действительно была нужна.
Гермиона снова открыла глаза и посмотрела на проект поправок. Ей иногда казалось, что самые жестокие вещи в Министерстве всегда назывались так, будто о тебе заботятся.
...рекомендуется расширить перечень оснований для ранней мнемореабилитации...
Она откинулась на спинку стула и потёрла пальцами переносицу. Голова начала болеть, как это обычно бывало после нескольких часов чтения канцелярского языка, специально сконструированного так, чтобы прятать смысл не хуже хороших защитных чар.
Из коридора донёсся смех, потом быстрые шаги и знакомый голос Софии Перкс — младшей аналитички из соседнего кабинета, — и чей-то ответ, приглушённый дверью. Министерство жило своей привычной жизнью: выпускало служебные записки, плодило формуляры, перераспределяло полномочия и никогда, ни при каких обстоятельствах, не называло вещи тем, чем они были на самом деле.
Гермиона взяла кружку, посмотрела в неё так, будто могла силой воли вернуть кофе температуру, и со вздохом поднялась. Нужно было выйти, пройтись, налить ещё, иначе через десять минут она начнёт вычёркивать абзацы просто из ненависти к ним, а не по юридическим основаниям.
Она расправила рукава рабочей мантии, собрала со стола верхние листы в более аккуратную стопку и вышла в коридор. Седьмой уровень в это время дня был особенно шумным. По серо-зелёному ковру сновали сотрудники с папками, пергаментами и зачарованными планшетами для протоколов; у дальней стены двое ведьмаков из отдела международного сотрудничества спорили на повышенных, но всё ещё вежливых тонах; мимо Гермионы едва не пролетела стайка бумажных самолётиков внутренней почты, юрко уворачиваясь от людей и косяков.
Воздух пах пергаментом, полированным деревом и слишком крепким министерским кофе. Кофейный автомат стоял в нише между архивным сектором и лифтами (уродливая латунная машина, которую кто-то зачем-то пытался облагородить гравировкой в виде виноградных лоз). Автомат периодически шипел, ворчал и однажды, в особенно тяжёлый понедельник, выплюнул на заместителя главы отдела кипяток вместо эспрессо. С тех пор к нему относились настороженно, но продолжали пользоваться. Выбора всё равно не было.
Гермиона подставила кружку под носик, ткнула палочкой в табличку ЧЁРНЫЙ, БЕЗ САХАРА, и машина недовольно заурчала. Пока она ждала, взгляд сам собой скользнул дальше, к лифтам в конце коридора, туда, где начинался спуск в Атриум.
И там, над створками, висел очередной плакат МНЕМО. У Программы МНЕМО был хороший слоган:
МНЕМО: право жить без боли!
Он висел над лифтами уже третий месяц на тёплых, слишком сахарных плакатах в золотисто-кремовых тонах, будто речь шла не о лицензированном вмешательстве в человеческую память, а о новой семейной инициативе Министерства. На плакате была изображена обнимающаяся семья: мать, отец и ребёнок, залитые спокойным светом, с той безупречной, рекламной нежностью на лицах, которая всегда казалась Гермионе особенно лживой.
Гермиона ненавидела этот плакат.
— Если они ещё и добавят туда сердечки с розочками, я сама подожгу его, — сказала она сама себе, не отрывая глаз от него.
— Ты это говоришь уже в третий раз, — заметила София Перкс, которой, по всей видимости, тоже нужно было заправиться отборной дозой кофеина. — И каждый раз всё менее метафорически. Кстати, я принесла документы, идём!
Они шли через Атриум к служебным лифтам, лавируя между волшебниками в тёмных мантиях, курьерами с самопишущими папками и двумя колдомедиками из Святого Мунго, которые спорили о протоколе когнитивной стабилизации так, будто обсуждали состав зубного порошка.
Гермиона поправила на ходу ремень сумки и резче, чем собиралась, ответила:
— Потому что каждый раз это звучит всё менее метафорически.
София покосилась на неё и благоразумно промолчала. Сегодня у Гермионы было заседание по проекту новых регуляций МНЕМО — послевоенной программы, официальное полное название которой давно разрослось до Министерской нейромнемической программы реабилитации и охраны памяти, хотя в самом Министерстве её по старой привычке всё ещё сокращали до МНЕМО — по первой, ещё военной аббревиатуре.
Изначально это была терапия для переживших войну: помощь жертвам проклятий, реабилитация после плена, пыток, затяжного Империуса, но со временем программа превратилась в нечто куда более расплывчатое и пугающее.
Всё это звучало разумно, и всё это действительно было нужно, проблема заключалась в том, что за последние восемь лет МНЕМО стала назначаться всем подряд. Сначала аврорам, потом свидетелям и бывшим пленникам, затем детям войны. Потом тем, у кого были «выраженные признаки посттравматической реактивности». Потом тем, кто просто «не демонстрировал достаточной адаптации». За красивыми словами каждый раз стояло одно и то же: боль слишком мешает быть удобным членом общества.
Поэтому Гермиона и сидела уже четвёртый месяц над проектом ограничений: новые лицензии, новые сроки отсрочки, запрет на безвозвратное изъятие связных блоков памяти, более жёсткие требования к согласию пациентов в остром кризисе. Проще говоря, она пыталась сделать так, чтобы люди хотя бы знали, что именно у них отнимают.
— Грейнджер.
Она подняла голову. У стойки регистрации её уже ждал Персиваль Бриджес, заместитель главы сектора и человек, который всегда выглядел так, будто жизнь лично оскорбила его небрежно завязанным галстуком.
— Надеюсь, вы пришли не с намерением снова разнести в клочья весь консультативный блок, — сказал он вместо приветствия.
— Это зависит от самого консультативного блока, — ответила Гермиона.
— Сегодня у нас представители больницы Святого Мунго, частного лицензионного совета и подрядчиков. Постарайтесь хотя бы не использовать словосочетание “элегантно оформленный обливиэйт”.
— Не обещаю.
Бриджес тяжело вздохнул, как человек, который обещал себе не спорить и всё равно спорил.
— Просто помните, что мы здесь для регуляции, а не для морального суда.
Гермиона посмотрела на него так прямо, что он отвёл глаза первым.
— Вопросы памяти всегда моральный суд, — сказала она.
Он ничего не ответил, впрочем, как и всегда, только толкнул дверь в зал заседаний. Через сорок минут у Гермионы уже начинала болеть челюсть от того, как сильно она сдерживалась.
— Селективное архивирование не является формой стирания, — говорил мужчина из лицензионного совета с той гладко стелющей интонацией, которой обычно оправдывают вещи, от которых следовало бы ужасаться. — Пациент сохраняет право на восстановление доступа после завершения кризисного периода.
— При наличии повторного допуска, одобрения оператора и, в ряде случаев, согласования сопряжённой стороны, — сказала Гермиона. — То есть формально память принадлежит человеку, но практически может быть недоступна ему годами.
— Это делается в интересах когнитивной стабильности.
— В интересах системы, — поправила она.
Слева от неё кто-то тихо цокнул языком. Справа молодая ведьма из Святого Мунго опустила глаза в свои записи, стараясь выглядеть как можно менее присутствующей. Бриджес, сидевший во главе стола, привычно делал вид, что у Гермионы получалось поддерживать профессиональный тон.
— Мисс Грейнджер, — сухо сказал он, — это вопрос субъективной формулировки.
— Хорошо. Тогда юридически точно. На данный момент МНЕМО может быть назначена по слишком широкому кругу показаний. У нас нет чёткой границы между терапией тяжёлой травмы и административным желанием получить социально функционального человека. Это опасно.
— Вы преувеличиваете, — отозвался кто-то из подрядчиков.
— Нет, — сказала Гермиона. — Я читаю ваши отчёты.
В зале стало тихо. Она раскрыла папку и провела пальцем по отмеченной странице.
— За последние два года число архивирований связных блоков памяти выросло на тридцать семь процентов. Среди них резко увеличилось количество процедур, назначенных не по острым показаниям, а по критерию “снижения адаптивной нагрузки”. Я хочу, чтобы кто-нибудь из присутствующих объяснил мне, что именно это значит на человеческом языке.
Никто не ответил.
— Я переведу, — сказала Гермиона. — Это значит: человеку тяжело, и окружающим неудобно ждать, пока он научится с этим жить.
София, сидевшая у стены с протоколами, быстро опустила взгляд, пряча очень неслужебное выражение лица. Колдомедик из больницы Святого Мунго наконец подал голос:
— Облегчение страдания пациентов это не преступление.
— Иногда нет, — согласилась Гермиона. — Иногда это необходимость. Но когда общество начинает считать боль технической неисправностью, которую нужно исправить любой ценой, мы перестаём лечить и начинаем редактировать людей.
И снова тишина, напряжённая, злая тишина, в которой уже почти чувствовалось, как заседание перейдёт из скучного в неприятное. Бриджес потёр переносицу и покосился на часы.
— Господа, у нас ещё два пункта повестки.
— Да, — сказала Гермиона. — И один из них касается ретроспективного пересмотра ранних протоколов.
При этих словах сразу оживились трое человек справа. Ранние протоколы МНЕМО были особенно чувствительной темой. Сразу после войны Министерство торопилось, та что уж, все торопились. Больница Святого Мунго была переполнена. Люди приходили с провалами сна, магическими откатами, истощением, паническими вспышками, неконтролируемой реакцией на заклинания, и никто толком не понимал, где проходит граница между помощью и вмешательством, которое потом уже нельзя будет отменить. Многое тогда делалось законно, но не всё — по показаниям.
— Ретроспективный пересмотр может подорвать доверие к программе, — заметил один из советников.
— Если доверие зависит от того, насколько тщательно мы прячем ранние ошибки, — ответила Гермиона, — значит, оно и так не стоит ничего.
Эта фраза явно дойдёт до Бриджеса, возможно, уже сегодня. Возможно, в виде вежливой просьбы “выбирать более конструктивные интонации”. Гермиона почти физически ощущала, насколько сильно устала, к концу заседания она чувствовала знакомое состояние: ясность мысли, злость и лёгкую дрожь под кожей. Так бывало всегда, когда приходилось спорить не с отдельным человеком, а с целой системой, давно выучившейся говорить о самых опасных вещах языком заботы.
Когда дверь за последним приглашённым закрылась, Бриджес снял очки и устало посмотрел на неё.
— Вы хотя бы понимаете, почему вас называют сложной?
— По-моему, гораздо лучше, чем быть легким, но бесполезным элементом бюрократии.
— Не обязательно.
— В смысле?
Он не ответил. Гермиона собрала бумаги, кивнула Софии и вышла в коридор, пока кто-нибудь ещё не попытался объяснить ей, почему удобное насилие всё ещё лучше честной боли.
Если бы всё закончилось этим, день был бы просто плохим. Плохие дни у Гермионы бывали часто, но в обед она встретилась с Гарри и Роном в маленькой чайной на Диагон-аллее, и именно это обещало немного сгладить углы.
Рон опоздал на двенадцать минут, сел, тут же съел половину её булочки, извинился только после третьего глотка чая и начал рассказывать какую-то запутанную историю про новую тренировочную площадку аврората, где учебные боггарты почему-то упорно превращались в министерских бухгалтеров. Гарри слушал с тем выражением лица, которое всегда появлялось у него, когда он одновременно развлекался и прикидывал, сколько отчётов ему за это придётся подписать.
Гермиона сначала почти не вмешивалась. Она всё ещё мысленно была в зале заседаний, среди формулировок, поправок и гладких голосов, объясняющих, что памятью нужно распоряжаться рационально. Потом разговор свернул (как это часто бывало) к чему-то старому, к войне, не потому что кто-то хотел говорить именно об этом, а потому что прошлое давно стало общим словарём, из которого они всё ещё доставали слова для настоящего.
— Помнишь, — сказал Рон Гарри, — как она тогда чуть не заколдовала нас обоих из-за этой проклятой сумки?
— Не сумки, — автоматически поправила Гермиона. — Из-за твоей попытки сунуть туда мокрые и ВОНЮЧИЕ носки вместе с пергаментами.
— Вот именно, — довольно сказал Рон. — А потом ты два дня со мной не разговаривала.
Гермиона нахмурилась.
— Это было не во время охоты на крестражи.
Оба посмотрели на неё.
— Было, — сказал Гарри. — После леса Дин.
— Нет, — сказала Гермиона чуть упрямее, чем хотела. — После леса Дин у нас вообще не было двух спокойных дней подряд.
Рон фыркнул.
— “Спокойных” — нет, наверное, но ты всё равно со мной не разговаривала.
— Неправда.
— Гермиона, ты тогда даже сахар мне не подавала.
— Потому что ты... — начала она и замолчала.
Перед глазами на секунду вспыхнуло что-то странное, не воспоминание даже, скорее ощущение сбоя, как если бы она дёрнула за нитку и та ушла в пустоту вместо того, чтобы потянуть за собой целую сцену. Рон говорил об этом маленьком происшествии с лёгкостью человека, который вспоминает старую семейную нелепость, а у Гермионы внутри на мгновение стало холодно.
— Ты в порядке? — спросил Гарри.
— Да, — слишком быстро сказала она. — Просто... нет, это было в другой раз.
— В какой такой "другой"? — не на шутку удивился Рон.
Гермиона открыла рот и не ответила, потому что она не знала. От осознания этого ее резко кинуло в жар. Что за бред, она интуитивно была уверена, что Рон неправ, и одновременно не могла предъявить собственному убеждению ни одной опоры, будто та часть памяти, за которую она сейчас попыталась ухватиться, оказалась затянута тонкой гладкой скользящей плёнкой.
Весь этот мысленный процесс ощущался как попытка поймать мыло мокрыми руками.
— Ты тогда ещё пропала на полдня, — продолжил Рон, уже не замечая её лица. — Мы с Гарри решили, что ты ушла искать ингредиенты или опять проверяешь защиту, а ты вернулась под вечер и...
— Что? — перебила Гермиона.
Рон моргнул.
— Вернулась под вечер.
— Откуда?
Теперь нахмурился уже Гарри.
— Гермиона.
— Нет, подожди. Откуда я вернулась?
Они переглянулись. Этот короткий взгляд между ними Гермиона ненавидела с детства. Это всегда означало, что её считают либо слишком уставшей, либо уже почти вышедшей из себя.
— Из леса, — сказал Гарри наконец. — Ты сказала, что тебе нужно пройтись.
— Одна?
— Ну да.
— И вы меня отпустили?!
— Ты не спрашивала разрешения, — буркнул Рон.
Она смотрела на них, не мигая. Это звучало неправильно, это было неправильно. Она слишком хорошо знала себя тогдашнюю: осторожную до изнеможения, постоянно считающую риски, почти болезненно собранную. Она не ушла бы одна на полдня в разгар охоты, тем более не ушла бы, не объяснив куда. И всё же ни Гарри, ни Рон не выглядели так, будто они пытаются разыграть какую-то сценку.
— Гермиона? — тихо повторил Гарри.
Она заставила себя выдохнуть.
— Наверное, я просто забыла.
Слова прозвучали буднично, достаточно нормально, чтобы не продолжать разговор. Рон тут же пожал плечами и потянулся за остатками пирога, решив, что инцидент исчерпан. Гарри смотрел дольше, но тоже ничего не сказал. Гермиона улыбнулась утомлённой улыбкой взрослого человека, который просто немного переработал, и перевела разговор обратно на аврорат, боггартов и очередной бардак в министерской отчётности.
Всё шло как обычно, только где-то под рёбрами уже поселилось щумящее ощущение пустоты и ощущение неправильности. Это было хуже всего прочего. Гермиона могла (и даже умела) признавать свою неправоту, но когда ты не знаешь, прав ты или нет... такого с ней еще никогда не случалось.
У Гермионы дома был отдельный шкаф с военными архивами: копии карт, заметки, восстановленные маршруты, выдержки из послевоенных показаний, её собственные записи, сделанные позже, когда воспоминания ещё были близко и она боялась, что время сгладит детали. Она редко открывала этот шкаф, просто не видела смысла жить в прошлом, если оно и так жило в ней достаточно плотно.
Теперь смысл появился. Она села на пол в кабинете, окружённая папками, пергаментами и неровными стопками, и начала с самого простого: лес Дин, конец 1997 года, перемещения, лагерь, бытовые записи. Поначалу всё было обычно (привычный почерк, карты, списки) — все соответствовала её собственным обрывкам воспоминаний, уже не таким острые, как раньше, но всё ещё её. А вот потом начали появляться провалы.
Вот её заметка о защите периметра, потом запись о нехватке ингредиентов. Вот раздражённая приписка о Роне, засунувшем что-то влажное в сумку, и вот здесь, да, именно здесь, должно было быть продолжение. Несколько часов, или день, максимум два, но вместо этого — ровная, почти слишком ровная внутренняя поверхность памяти, как лёд над бушующей рекой.
Гермиона замерла, держа в руках старый листок, было такое ощущение, будто факты на месте, а детали, соединяющие их, нет. Она знала это состояние, точнее, слышала о нём на слушаниях и читала в клинических отчётах: слишком гладкое сцепление соседних воспоминаний. Неестественная чистота там, где должен оставаться хотя бы эмоциональный осадок.
Она медленно положила листок обратно и нервно рассмеялась. Скорее всего, она просто пеработала, не в силах отличить чужие переживания от своих собственных. Слишком легко было бы сейчас решить, что это и есть то самое — вмешательство, архивирование, МНЕМО, собственная страшная правота. Люди забывают, люди путают себя и путают других. Травма рвёт память и безо всяких программ.
Гермиона поднялась, подошла к окну, вернулась обратно, снова села. Взяла другую папку — показания Гарри, нашла нужный период, пробежалась глазами. Ничего сенсационного: маршрут, лес, нехватка сна, раздражение, ссора с Роном. Отсутствие Гермионы несколько часов, возвращение к вечеру. Дальше всё снова сходилось.
Она достала показания Рона, там было примерно то же. У Гермионы пересохло во рту. Они оба помнили один и тот же кусок, а она — нет, или помнила иначе.
Она закрыла глаза, пытаясь собрать собственную версию. Так, вот, помню: палатка, холод, постоянная усталость, сумка, ссора... а потом — как будто кадр перескочил. Гермиона резко открыла глаза.
На журнальном столике лежала утренняя папка с документами по МНЕМО, принесённая из Министерства и брошенная туда по возвращении. Верхний лист съехал, и сквозь него виднелась строка из проекта поправок:
Особое внимание должно уделяться архивированию связных блоков памяти, в которых естественная реконструкция может быть ошибочно принята за травматическую амнезию.
Гермиона смотрела на эту строчку долго, потом поднялась, подошла к шкафу и достала с верхней полки ещё один том — служебный реестр лицензированных мнемовмешательств, копию которого ей выдали для работы над регуляцией. Доступ к личным файлам через домашнюю версию был ограничен, но базовые записи о назначенных процедурах можно было проверить при наличии министерского допуска.
Она положила том на стол, открыла и прижала палочку к внутреннему кругу печати.
— Гермиона Джин Грейнджер, — сказала она спокойно. — Отдел магического законодательства. Уровень допуска четыре. Проверка персональных записей, медицинско-правовой раздел.
Круг под палочкой вспыхнул бледным серебром, страницы сами перелистнулись. Несколько секунд ничего не происходило, потом список проступил медленно, строчка за строчкой.
Обычные записи она увидела сразу: восстановление после магического истощения, диагностика сна, стабилизация после проклятий.
Она уже почти выдохнула, когда ниже возникла ещё одна строка. И ещё. И ещё. Гермиона замерла.
1999 — лицензированная мнемокоррекция. Уровень III. Архивирование связного блока. Согласие подтверждено.
В комнате стало так тихо, что она услышала, как за окном по стеклу скатывается одинокая капля моросившего с утра дождя.
Она перечитала строчку, потом ещё раз.
Архивирование связного блока.
Её пальцы медленно сжались на краю стола. Год — 1999, после войны, значит, если запись настоящая, это не полевой шок и не решение, навязанное в бою. Это был осознанный выбор.
Её выбор.
Гермиона почувствовала, как внутри поднимается холодная, очень ясная волна ужаса. Она никогда бы этого не сделала. ... или сделала бы? Мысль мелькнула и тут же ударила сильнее, чем ей хотелось признать, потому что хуже чужого вмешательства могло быть только одно: её собственное забытое согласие.
Она опустила взгляд ниже, под строкой проступал дополнительный код доступа. Гермиона нахмурилась, потянулась к справочному приложению и нашла расшифровку, прочитала один раз, потом второй, как будто первого было недостаточно.
Обоюдная синхронизированная изоляция. Архив сопряжённого доступа.
Обоюдная?!
Значит, это была не просто её память, это был связный блок, запечатанный вместе с чьим-то ещё. Гермиона стояла в полутёмном кабинете, чувствуя, как собственный дом вдруг становится незнакомым, и смотрела на ровные министерские буквы, пока они не начали расплываться.
Кто-то однажды убедил её, что забыть необходимо, и, судя по записи, этот кто-то мог быть не врагом. Он мог быть человеком, которому она доверяла достаточно, чтобы согласиться или человеком, которого боялась помнить.
За окном дождь шёл всё сильнее. Гермиона закрыла том, но легче не стало, потому что теперь у неё была не догадка, а вполне реальное, осязаемое доказательство: в её прошлом существовал целый кусок жизни — или по меньшей мере одно важное воспоминание, — которого она больше не помнила.
И он принадлежал не только ей.
Драко посещал заседания по МНЕМО не потому, что хотел, это была одна из тех обязанностей, которые нельзя было полностью передоверить даже за деньги, даже при наличии достаточно хороших юристов и достаточно преданных людей. Раз в месяц, минимум, иногда чаще, если шли споры по лицензированию, приватному архивированию или ранним протоколам. Его имя не значилось в публичных списках владельцев, формально он представлял лишь один из инвестиционных фондов, связанных с технологическим сектором послевоенной реабилитации. На практике этого было достаточно, чтобы в комнатах, где обсуждали Программу МНЕМО, всегда оставалось хотя бы одно место для Малфоя.
Он научился считать это разновидностью гигиены. Если хочешь, чтобы система не обрушилась тебе на голову, надо время от времени смотреть, как она выглядит вблизи. Какие слова выбирает, где начинает врать, или где вдруг становится уверена, что имеет право решать за человека не только то, как ему жить, но и что именно он должен сохранить о собственной жизни.
Большинство присутствующих на таких заседаниях понимали МНЕМО в пределах своих узких задач. Колдомедики знали клинические показания, юристы — границы ответственности, министерство — статистику, скандалы и то, в каком порядке всё это упаковывать для прессы. Инвесторы понимали рынок. Полную механику системы знали единицы, просто никому не нужно было знать всё сразу, кроме тех, кто помогал делать МНЕМО тем, чем она стала: не только программой помощи, но и инфраструктурой. Частная лицензия на услуги, которые ещё пять лет назад считались допустимыми только в больнице Святого Мунго и при контроле Министерства.
Драко знал, как именно система держится на красивых словах и точных ограничителях, ещё отчётливее понимал, где в ней реальная медицина и где начинаются деньги. И слишком хорошо понимал, почему спрос не иссякнет, даже если половину протоколов завтра объявят неэтичными.
Люди всегда будут хотеть забыть то, что мешает им жить. Так уж мы устроены.
Малфой сидел у правого края стола, в заднем ряду, не вмешиваясь без необходимости, и слушал, как Грейнджер разбирает на части очередную порцию министерских формулировок с тем самым выражением личного отвращения, которое никогда не выглядело у неё театральным. В этом и была её прелесть еще со школьных времен: она не играла в принципиальность. Она действительно ненавидела вещи, которые ненавидела.
— ...У нас больше нет чёткой границы между терапией и административным удобством, — говорила Гермиона. — МНЕМО назначают так, как будто боль — это просто вид неисправности...
Кто-то из совета что-то возразил про клиническую необходимость, но Драко даже не вслушивался. Он и так знал, как пойдёт этот спор: риск реактивности, право пациента, снижение нагрузки, посттравматические циклы, функциональность, общественная адаптация. Все правильные слова, давным-давно утвержденные и достаточно правдивые, чтобы ими можно было прикрыть что угодно.
Он смотрел на неё и, как всегда, это было ошибкой. Каждая встреча с Грейнджер вызывала у него одно и то же ощущение недосказанности, настолько устойчивое, что он давно перестал делать вид, будто его не существует. Как если бы где-то внутри него давно отсутствовала вещь, названия которой он не знал, и её отсутствие вдруг начинало отзываться каждый раз, когда Гермиона оказывалась рядом, фантомной болью по тому, чего нельзя было локализовать.
Он терпеть не мог это чувство, оно было слишком бесформенным. Бесформенное нельзя контролировать.
Поэтому Драко поступал с ним так же, как поступал со всем, что нельзя было контролировать сразу: отодвигал в сторону, называл усталостью, диссоциацией, следствием старой войны, чем угодно, лишь бы не открывать дверь дальше.
Это работало неделями или даже месяцами, до сегодняшнего дня. Он не мог бы точно сказать, какая именно фраза Грейнджер его выбила, возможно, тот короткий момент, когда она замолчала, листая бумаги, и на её лице мелькнуло что-то, не предназначенное для комиссии: бессилие человека, который слишком долго боролся, а впереди — бескрайнее поле для дальнейшей борьбы.
Этого оказалось достаточно. К концу заседания пустота под рёбрами уже ощущалась почти физически, и когда Грейнджер поднялась из-за стола, собирая папки, Драко с неожиданной ясностью понял две вещи.
Первая: это ощущение пустоты и Грейнджер связаны, как инь и янь.
Вторая: кажется, пришло время открыть тайник.
В головном офисе «МНЕМО» было тихо так, как умеет быть тихо только в дорогих местах, где любое неудобство заранее продумано и вынесено за пределы слышимости: камины для делового сообщения работали без перебоев, полы не скрипели, бумага приходила сама в нужной последовательности. Даже чай появлялся ровно той температуры, которую заказывали.
Официально компания называлась длиннее — через холдинг, дочерние структуры и нейтральное юридическое имя, из тех, что ничего не значат без правильной папки в сейфе. Внутри её всё равно называли просто «мнемо».
Драко прошёл через стеклянную галерею на верхний этаж, к себе, не задерживаясь ни у одного стола. Ему кивали, он коротко отвечал на приветствия. Внешне всё было как всегда: собранность, темп, ровная интонация, полное ощущение того, что этот человек никогда не действует под влиянием неясного внутреннего толчка. Это ощущение он поддерживал годами с тем же упорством, с каким другие поддерживают семейную традицию.
В кабинете он снял пиджак, повесил его на спинку кресла и только после этого позволил себе подойти к окну и остановиться. Ниже под мартовским дождём маггловский Лондон выглядел так, будто кто-то провёл по нему мокрой ладонью: серые крыши, стекло, размытые силуэты. За этой картинкой было удобно думать, или делать вид, что думаешь, когда на самом деле просто откладываешь решение.
На столе уже лежала папка с отчётом по новым архивным контурам: расширение частных лицензий, пересмотр требований к двухстороннему доступу, возможные ограничения на ранние протоколы. Он не открыл её, вместо этого сел и достал из нижнего ящика тонкую металлическую пластину-ключ.
Обычный человек не хранил бы такое в рабочем столе, но обычному человеку и не нужен был доступ к старым внутренним архивам системы.
Драко давно усвоил одну вещь: некоторые двери должны оставаться запертыми ровно до тех пор, пока у тебя самого сохраняется возможность их открыть.
Он приложил пластину к боковой панели стола, дерево беззвучно разошлось, открывая скрытый отсек. Внутри лежал узкий чёрный футляр без опознавательных знаков. Драко смотрел на него несколько секунд, потом открыл.
Внутри, на тёмной подкладке, лежал архивный ключ раннего образца и карточка доступа (внутренний технический носитель, созданный для тех случаев, когда стандартного интерфейса было недостаточно или когда сам человек по тем или иным причинам не должен был иметь немедленного доступа к расшифровке). Он знал этот формат слишком хорошо, так как сам помогал его разрабатывать. Пальцы сами нашли нижний угол карточки, где под защитным слоем шла маркировка класса вмешательства. Уровень не удивил.
Архивирование связного блока.
Ничего нового, он и раньше это видел. Хуже было то, что он до сих пор не мог вспомнить, когда именно перестал считать этот факт хоть сколько-нибудь важным и стоящим его внимания. Когда-то он убедил себя, что не открывает архив по рациональной причине, потом причина истончилась, стала удобной привычкой, а после и вовсе срослась с ним так плотно, что уже не требовала объяснений.
Некоторые двери лучше не открывать. Некоторые решения принимаются один раз и на всю жизнь. Не трогать. Не смотреть. Не путать способ выживания с любопытством.
Это было почти красиво в своей логике, если не думать слишком долго, если не задаваться вопросом, что именно он защищал таким образом — себя или кого-то ещё.
Он провёл палочкой по кромке карточки: защитный слой дрогнул и пропустил глубже, чем раньше. Видимо, сегодняшнее заседание и запрос на пересмотр ранних протоколов автоматически изменили параметры допуска для части старых архивов. Очень в духе системы: сделать невозможное возможным не по моральной причине, а по технической.
Ниже открылась дополнительная строка.
Количество сопряжённых сегментов: 7.
Драко замер и перечитал цифру ещё раз, потом медленно сел глубже в кресло, не сводя взгляда с карточки. Семь связанных сегментов могли означать многое, но точно не единичную травматическую вспышку. Так архивировали не отдельный шок и не короткий острый эпизод, так закрывали последовательности — то, что тянулось во времени, имело внутреннюю логику, повторяемость, нарастающую взаимозависимость. Связный блок, иногда несколько блоков, сшитых в один контур, если разъятие по одному создавало больше риска, чем полное изъятие.
Драко слишком хорошо знал, что это значит технически, и слишком старательно не хотел знать, что это может значить лично.
На секунду — короткую, нелепую, почти унизительную — в сознании мелькнуло что-то чужое и тёплое. Зимняя комната, приглушённая, в сером вечернем свете. Чашка на подоконнике и чей-то смех — до боли знакомо, почти вполголоса, как будто громче было нельзя, но и тише уже не хотелось.
Картинка исчезла прежде, чем он успел удержать хоть одно лицо.
Вот этого он и не хотел, ни правды, ни даже намека на правду, потому что правда, у которой есть форма, перестаёт быть абстрактной угрозой и начинает требовать движения: открыть, спросить, проверить, дойти до конца.
Он поднял карточку снова, ниже, там, где раньше скрывался только служебный код, теперь была ещё одна строка:
Протокол доступа: обоюдный. Одностороннее вскрытие невозможно.
Значит, существовал второй человек, как носитель сопряжённой памяти. Кто-то, чья история с его собственной была связана настолько тесно, что система до сих пор не давала разъединить доступ.
Драко откинулся в кресле и на мгновение закрыл глаза. Худшее в механике МНЕМО заключалось не в жестокости, к жестокости люди обычно готовы лучше. Худшее было в том, что система почти всегда строилась на разумных основаниях. Если контур делали обоюдным, на это была причина. Если блок изымали полностью, значит частичный доступ считался опаснее. Если человек сам соглашался не знать, у него, скорее всего, был для этого повод. Драко слишком хорошо понимал, что повод не возникает из пустоты.
Некоторое время он сидел неподвижно, слушая тихий шорох дождя, потом всё-таки провёл пальцем по нижнему краю карточки, где ещё держался последний защитный магический шов. Тот дрогнул, сопротивляясь дольше остальных, затем уступил.
На белой поверхности проступила строка оператора.
Лицензированный мнемотерапевт: Д. М. Уизли
Удивление пришло не сразу, сначала — только почти сухое, аналитическое недоверие. Он перечитал имя, проверяя, не разучился ли он читать.
Уизли. Джиневра, мать её, Молли Уизли. Джинни не была частью поздней коммерческой машины, она относилась к ранней волне специалистов — тем немногим, кто пришёл в мнемотерапию ещё тогда, когда МНЕМО действительно пытались строить как медицинскую систему, а не как рынок регулируемого забвения. Если архив вёл кто-то вроде неё, значит, процедура была не серой, не подпольной и не оформленной на скорую руку. Это был официальный, чистый, законный протокол, с согласием, допуском и достаточным основанием.
От этой мысли почему-то стало хуже. Драко снова посмотрел на карточку: Д. М. Уизли, и где-то сразу за этим именем, ещё не до конца оформившись, возникло второе. Грейнджер. Как майский ветер, как шепот травы у реки, как касание одуванчика о подушечки пальцев.
Невесомо.
Он сжал карточку чуть сильнее, чем следовало, и с трудом заставил пальцы разжаться. Некоторые двери лучше не открывать. Он строил на этом жизнь достаточно долго, чтобы почти поверить, что это и есть зрелость, но если за дверью действительно была Грейнджер — не сегодняшняя, не министерская, а какая-то другая версия её, связанная с его собственной пустотой, — то проблема менялась. Отложенное не оставалось отложенным навсегда, оно просто ждало момента, когда перестанет помещаться в старую систему безопасности.
За окном дождь шёл ровно и бесконечно, как всегда бывает в дни, когда прошлое решает вернуться не самым наилучшим образом. Драко аккуратно положил карточку обратно в футляр, потом тут же снова достал.
Имя не исчезло: Д. М. Уизли, буквы плясали в его уставших глазах, как насмешка. Он смотрел на них ещё несколько секунд, будто надеялся, что повторение сделает факт менее личным. Не сделало. Впервые за много лет он признал, что не хочет знать правду, и всё же уже не сможет сделать вид, что выбора у него нет.
После обеда Гермиона ещё сорок минут пыталась работать. Она открывала один и тот же проект поправок, читала этот до жути скучный абзац, делала одну и ту же пометку на полях, потом перечёркивала её и возвращалась к началу страницы. Слова расползались, формулировки теряли вес и даже смысл ускользал. Вся привычная опора на логику, процедуру и поэтапное движение от одного факта к другому никуда не исчезла, она просто упёрлась в стену, которую больше нельзя было обойти дисциплиной.
У неё был зарегистрированный след законной мнемокоррекции с одной стороны и обоюдный архив с другой. По ироничному стечению обстоятельства, у неё не было доступа ни к чему за пределами этих двух фактов.
Гермиона захлопнула папку так резко, что из соседней стопки съехали два листа. В нормальной ситуации она бы подала внутренний запрос, потом ещё один и ещё один. Составила бы обоснование на расширенный доступ, выждала положенные сроки, нашла бы юридическую точку входа.
В нормальной ситуации. Проблема заключалась в том, что кто-то уже однажды использовал в отношении её собственной памяти систему, регуляцию которой она теперь писала, и как бы тщательно Министерство ни маскировало такие вещи языком процедур, на практике это означало одно: у неё отняли часть прошлого и заперли её же подписью.
Из положительных моментов, ещё это означало, что кто-то в системе может видеть гораздо больше, чем она, и если искать человека, который имел доступ к программе МНЕМО не только из пресс-релизов и министерских сводок, то список имён был раздражающе коротким.
Гермиона поднялась, взяла рабочую мантию и, не дав себе времени передумать, вышла в коридор. Судьба — или министерская бюрократия, что в сущности иногда одно и то же, — избавила её от необходимости запрашивать встречу официально.
Малфой стоял у окна в конце коридора, рядом с узкой нишей, где сотрудники обычно прятались с документами, когда хотели избежать разговоров. Он держал в руке сложенный пергамент, но не читал его, а просто смотрел в стекло с тем сосредоточенным отсутствием внимания к происходящему, которое у него, видимо, считалось формой покоя или обеденной медитацией.
За окном по серому стеклу ползли тонкие струи, размывая внутренний двор в бесформенную акварель. Малфой был одет так же безупречно, как и на заседании: тёмный костюм, идеально завязанный галстук, брюки, будто не знавшие складок. Так выглядит человек, про которого легко было подумать, что ему никогда не приходится собирать себя заново после плохих новостей. Гермиона почему-то внутренне знала, что это ложь.
Гермиона замедлила шаг. Из всех людей, к которым она могла бы сейчас обратиться, он был самым неудобным, но самым приемлемым вариантом. Остальные из совета были либо чиновниками, либо лицами для протокола: гладкие, вежливые, одинаково далёкие от всего человеческого. Чтобы попасть к ним, пришлось бы писать официальный запрос, ждать, объяснять, записываться на прием и ждать непонятно сколько времени. Малфой же, при всей своей невыносимости, был хотя бы человеком, которого она знала. Когда-то. Достаточно, чтобы подойти без секретаря, без записи и без унизительного письма с темой о возможном нарушении в моей собственной памяти.
Он вынырнул из потока своих мыслей и заметил её прежде, чем она успела решить, как именно начать. Лицо у него не изменилось, но взгляд стал чуть более собранным.
— Мисс Грейнджер, — сказал он.
— Мистер Малфой.
На этом, по-хорошему, можно было бы разойтись, но Гермиона уже подошла слишком близко, чтобы отступать.
— Мне нужно кое-что спросить, — сказала она.
Он чуть склонил голову.
— Это срочно?
— Да.
— Тогда, полагаю, вы всё равно спросите, хочется мне этого или нет.
Гермиона коротко вдохнула.
— Как можно запросить расширенный доступ к архиву МНЕМО?
— К какому именно архиву?
— Неважно.
— Тогда и ответ будет неважным.
— Малфой?
— Грейнджер?
Это было бы почти забавно, если бы её так не бесило его спокойствие. Она раздражённо сжала пальцы на ремне сумки.
— Я разбирала одно дело, — сказала она. — И наткнулась на ограничение, которого раньше не видела. Там фигурирует... сопряжённый доступ. Я хочу понять, что именно это значит и как до него добраться.
Он смотрел на неё рассеянно, будто бы снова задумавшись о чем-то своём.
— И это всё? — спросил он наконец.
— Для начала, да.
— То есть вы подкараулили меня в моё личное время, потому что думаете, что я объясню вам внутреннюю архитектуру системы просто из вежливости?
— Я пришла к вам, потому что вы, в отличие от остального совета, хотя бы немного посвящены в практические детали, помимо бюрократических.
— Как мило, что вы доверяете мне больше, чем остальным директорам.
— Не льстите себе.
Он ещё несколько секунд молчал, будто решая, насколько сильно ему хочется закончить разговор прямо сейчас, потом всё же сказал:
— Хорошо. Если совсем просто: сопряжённый доступ означает, что архив завязан не на одном человеке.
Гермиона застыла.
— То есть второй человек реален, — сказала она.
— Разумеется.
— И система знает, кто это.
— Разумеется.
— А я, со своим уровнем доступа, — нет.
— Это, боюсь, и есть суть ограниченного доступа.
Её раздражение усилилось именно от того, насколько спокойно он это произнёс.
— Тогда как его снять?
— Самостоятельно — никак. Если архив сопряжённый, значит, он считается общим. Чтобы добраться до него, оба человека должны обратиться к своему мнемотерапевту и подать запрос на доступ.
— Оба?
— Да.
— Но почему?
— Иначе система считает, что один человек пытается открыть то, что касается двоих.
Гермиона почувствовала, как по спине проходит холодок.
— Даже если это его собственная память?
— Особенно тогда.
Она отвела взгляд, будто это могло помочь ей не выдать, насколько все эти теоретические вопросы на самом деле связаны с ней самой.
— Мне нужен доступ, — сказала она, уже не скрывая раздражения. — Хотя бы к метаданным. Кто был оператором, когда был создан архив, сколько там блоков. Что угодно!
— Нет.
Гермиона резко посмотрела на него.
— Что значит “нет”?
— Грейнджер, что ты от меня хочешь? — казалось, вся усталось этого мира навалилась на него одним махом, смыв память о напускной вежливости и вежливым обращениям на "вы". От её настойчивости начинала болеть голова. — То и значит. У меня нет причин помогать тебе доставать тебе этот доступ.
— Даже если причина входит в категорию “личное”?
Гермиона опустила глаза, издав нервный смешок. Малфой смотрел на неё уже не с обычной сухой настороженностью, а внимательнее, как будто увидел на её лице что-то, чего раньше не хотел замечать.
— Поразительно, Грейнджер! — его глаза иронично сверкнули, быстро складывая один плюс один. Это было сказано с такой усталой язвительностью, что ей захотелось ударить его. — Настолько довести кого-то, что единственным разумным решением оказалось стереть себе память. И теперь именно ТЫ читаешь Министерству лекции о том, что МНЕМО нельзя применять где попало.
Гермиона покраснела и выпалила первое, что пришло в голову в качестве защиты.
— Видимо, у тебя тоже есть обоюдный архив, раз ты так хорошо знаешь все нюансы!
По лицу Малфоя пробежала легкая дрожь, и они уставились друг на друга, в оцепенении. Гермиона прервала тишину первая, в попытках подтвердить свою догадку.
— Я права?
— Я... — Малфой долго не мог закончить предложение, не будучи уверенным в том, стоит ли вообще говорить хоть что-то, — я лишь знаю, что у меня действительно есть закрытый архив.
— И не открывал?
— Очевидно.
— Почему?
Малфой усмехнулся.
— Потому что прошлое лучше оставить в прошлом.
Фраза прозвучала как заученное правило, как провести ногтем по школьной доске или вилкой по тарелке.
— Ты серьёзно? — удивление Гермионы перло изо всех щелей. — Это ответ?! Что кто-то изъял у тебя часть памяти, а ты решил просто отмахнуться от этого, как от какого-то пустяка?
Малфою не нравилось, когда кто-то переходит его личные границы и начинает учить его жизни. Его тон стал жёстче.
— Грейнджер, ты забываешься. Мой ответ в том, что не все решения принимаются из любопытства. Иногда не открывать ящик Пандоры — это наилучший выбор из всех возможных.
— Даже если ты не помнишь, что именно туда положил?
Он посмотрел на неё очень прямо.
— Особенно тогда.
Несколько секунд они молчали. Коридор жил своей обычной жизнью: где-то открылись двери лифта, мимо кто-то прошёл с папками, с другого конца этажа донёсся чей-то смех. Гермиона сказала в задумчивости:
— Значит, у тебя тоже есть мнемотерапевт...
— Был.
— Но ты знаешь, кто это? У тебя выше уровень доступа.
Он не ответил, сделав вид, что не услышал вопроса.
— Малфой?
— Это вопрос или утверждение?
— Скорее, вопрос.
— Ну знаю. И?
Он отвёл взгляд к окну, будто её лицо успело ему уже порядком поднадоесть. Гермиона шагнула ближе.
— Кто вёл твой архив?
— Ты правда хочешь выяснять это прямо здесь? В коридоре Министерства?
— Я хочу, чтобы ты перестал разговаривать со мной так, будто это теоретический спор.
— А мне казалось, именно ты начала с теории.
Она уже почти открыла рот, чтобы ответить резче, когда заметила, как изменилось его лицо.
— К сожалению, ты её знаешь, — признался Малфой, — и я сам порядком удивлен, что это именно она.
— Кто? — спросила Гермиона.
— Уизли.
На секунду ей показалось, что она ослышалась.
— Что?
— Лицензированный мнемотерапевт. Уизли.
Всё внутри как будто оборвалось на полуслове.
— Нет, — сказала Гермиона, делая шаг назад.
Малфой ничего не ответил.
— Нет, не может быть.
Собственный голос показался ей чужим.
— Джинни? — выдохнула она.
Он коротко кивнул. Гермиона уставилась на него, не в силах сразу собрать эту мысль в нечто осмысленное.
Джинни???
— Она бы сказала мне, — произнесла Гермиона, и даже ей самой было слышно, как слабо это звучит.
— Возможно, — сказал Малфой. — А возможно, считала, что не имеет права.
Гермиона резко отвернулась к окну. За стеклом всё так же шёл дождь, по серому двору тянулись размытые полосы воды, и мир выглядел невыносимо обычным для секунды, в которую оказывается, что твоя лучшая подруга участвовала в программе МНЕМО, а ты этого даже не помнишь.
— Нет, — повторила она тише. — Нет, этого не может быть.
— Может, — сказал Малфой.
В его голосе не было жестокости, только усталость человека, который уже успел прожить этот момент на полшага раньше неё. Гермиона медленно повернулась обратно.
— Почему ты не сказал сразу?
— С чего бы мне вообще тебе что-то говорить?
Она смотрела на него, чувствуя, как поднимается новая волна паники. Если это правда, то сидеть на месте больше нельзя.
— Мы поедем к ней, — сказала Гермиона.
Малфой закрыл глаза на долю секунды, как будто именно этого и боялся.
— Это плохая идея.
— Мне всё равно.
— А мне нет.
— Прекрасно. Тогда можешь оставаться здесь и дальше делать вид, что некоторые двери лучше не открывать.
— Думаешь, я не понимаю, что ты сейчас чувствуешь?
— Нет, — отрезала Гермиона. — Думаю, ты понимаешь это слишком хорошо и именно поэтому тянешь время.
— Если мы пойдём к ней, назад дороги не будет, — сказал он.
— Я не хочу дорогу назад!
— Ты не знаешь, что именно мы там найдём.
— Вот поэтому и нужно идти.
Несколько секунд он молчал. Коридор жил вокруг них своей обычной министерской жизнью, и от этого их разговор казался ещё более нереальным. Потом Малфой медленно выдохнул.
— Сейчас? — спросил он.
— Сейчас, — сказала Гермиона.
Он смотрел на неё ещё мгновение, будто проверяя, не отступит ли она сама.
— Хорошо, — сказал он наконец, оттолкнулся от подоконника и пошёл к лифту.
Лондон за окнами автомобиля Малфоя расплывался серыми пятнами света, мокрым асфальтом и отражениями фонарей в лужах. Гермиона смотрела в стекло, но почти ничего не видела. Рядом сидел Малфой и молчал. Вообще с момента, как они вышли из Министерства, он говорил только по необходимости. Спросил адрес и уточнил, не собирается ли она в последний момент передумать. На её “нет” кивнул так, будто другого ответа и не ждал.
Джинни. Гермиона до сих пор не могла уложить в голове самое простое и самое страшное: если Джинни действительно имела отношение к его архиву, почему Гермиона не помнит даже того, что Джинни когда-то работала в МНЕМО?
Она знала Джинни слишком давно, слишком близко, слишком обыденно, чтобы такое можно было просто пропустить. Люди не “забывают” карьеру близкой подруги, тем более такую, тем более после войны, тем более если сами в это время работали в Министерстве, читали газеты, жили в одном и том же круге, говорили друг с другом неделями и годами.
Значит, эти воспоминания четко и методично убрали из её головы. Эта мысль сидела где-то под сердцем с самого разговора в коридоре и до сих пор не давала сделать полный вдох.
Автомобиль остановился у невысокого дома на тихой улице в Хэмпстеде. Дом был тёпло освещён изнутри, в верхнем окне горела лампа, а на подоконнике темнели растения.
— Последний шанс передумать, — сказал Малфой, не глядя на неё.
Гермиона уже тянулась к ручке двери и вдруг поняла, как сильно у неё дрожат руки.
— Ну уж нет.
Джинни открыла не сразу. Гермиона слышала движение в глубине дома, шаги, короткую паузу, будто кто-то на секунду замер у зеркала или просто собирался с мыслями, потом замок щёлкнул. Джинни стояла на пороге в тёмно-зелёном свитере и домашних брюках, босиком, с не до конца высушенными волосами, собранными кое-как на затылке. Слишком обычная для человека, к которому приходят за ответом, способным перечеркнуть понимание своего прошлого. Сначала она посмотрела на Гермиону, потом — чуть выше её плеча, на Малфоя, и вот тогда выражение её лица изменилось. В её глазах потухла надежда, что этот вечер ещё можно будет пережить без разговора с тяжелым послевкусием.
— Не ожидала увидеть вас вдвоём, — сказала Джинни неуверенно.
— Можно войти? — спросила Гермиона.
Джинни отступила в сторону.
— Конечно.
В доме пахло чаем, мокрой шерстью и чем-то цитрусовым. В прихожей на крючке висел шарф, на консоли у стены лежала раскрытая книга, в гостиной горела одна лампа, и весь этот домашний, живой беспорядок делал происходящее почти абсурдным. Гермионе хотелось, чтобы всё было иначе, чтобы здесь было стерильно, профессионально, хотя бы чуждо, тогда легче было бы задавать вопросы, но это был дом Джинни.
Дом человека, к которому она приходила без предупреждения десятки раз. Дом человека, который всё это время знал что-то, чего не знала она сама.
— Чаю? — спросила Джинни по привычке, уже закрывая дверь, и тут же, будто сама услышав, как нелепо это прозвучало, коротко качнула головой.
Малфой остался стоять ближе к окну, а Гермиона села только потому, что иначе ноги подвели бы её в самый неподходящий момент. Джинни села напротив, на край кресла, и на несколько секунд в комнате повисла тишина. Гермиона не выдержала первой.
— Ты работала в МНЕМО?
Её собственный голос прозвучал почти чужим. Джинни посмотрела прямо ей в глаза.
— Да.
Гермиона уставилась на неё, как будто бы все ранее услышанное еще оставляло пространство для маневров, а теперь уже нет.
— Когда?
— В самом начале, первые два года. Потом ещё немного консультировала по старым архивам. И ушла.
— Я этого не помню... — сказала Гермиона в смятении.
Она не хотела, чтобы это прозвучало как упрёк, но всё равно прозвучало. Джинни медленно кивнула.
— Я знаю.
— Как это вообще возможно?
Джинни перевела взгляд на Малфоя, потом снова на Гермиону.
— Потому что ты сама не хотела помнить, что я была связана с этим, — сказала она тихо.
Все трое замерли.
— Я? — переспросила Гермиона.
— Ты просила убрать всё, что могло бы слишком легко привести тебя обратно к архиву. Абсолютно всё.
Гермиона смотрела на неё, не мигая.
— Нет.
— Да.
— Нет, я бы...
Она осеклась, потому что “я бы никогда” уже давно перестало быть в этой истории надёжным основанием.
— Я не помню даже этого, — сказала Гермиона очень тихо.
— В этом и суть программы МНЕМО, — грустно улыбнувшись ответила Джинни.
Гермиона перевела взгляд на Малфоя, будто он мог сейчас сказать, что это ошибка, но он стоял у окна с совершенно нечитаемым лицом и только смотрел на Джинни так, будто давно уже дошёл до той точки, до которой Гермиона доползала со скоростью улитки.
— И ты больше там не работаешь? — спросила она, цепляясь за первую несвязный вопрос в голове, как за поручень.
— Нет, — сказала Джинни. — Уже давно.
— Почему?
Джинни усмехнулась.
— Потому что я шла в это как в терапию, а потом слишком быстро стало ясно, что рынок всегда найдёт способ притвориться терапией, если на этом можно заработать.
Малфой едва заметно шевельнулся, но промолчал.
— Но доступы у тебя остались, — сказала она.
Джинни кивнула.
— Только к тем архивам, которые закрывала я сама. Старый допуск. Таких специалистов осталось мало.
— Значит, если кто-то хочет открыть один из этих архивов…
— Он всё равно проходит через меня, — закончила Джинни.
Гермиона опустила глаза на собственные сцепленные пальцы. Слишком много кусочков вдруг складывались друг в друга с пугающей лёгкостью.
— Я не понимаю. Я не помню, что ты работала в МНЕМО. Не помню, почему это важно. Не помню, как вообще всё это может быть связано со мной. И… — она осеклась, потому что следующая часть фразы слишком долго не решалась стать звуком, — связано ли это как-то с тем, что ты была мнемотерапевтом Малфоя?
— Больше, чем ты сейчас можешь себе представить, — сказала она.
Гермиона сжала руки сильнее.
— Это не ответ.
— Нет, — согласилась Джинни. — Это предел того, что я могу сказать, не принимая решение за вас снова.
Малфой впервые вмешался.
— Значит, ты подтверждаешь, что архивы связаны.
Джинни посмотрела на него.
— Да.
— И что это было по обоюдному согласию.
— Да.
— И что это не один эпизод.
Гермиона резко повернулась к ней. Джинни молчала ровно секунду дольше, чем нужно, потом сказала:
— Нет. Не один.
Слова прозвучали так тихо, что Гермиона почти не сразу поняла их смысл. Не один вечер, достаточно болезненный, чтобы его изъяли, а что-то большее, что-то, для чего понадобился связный блок. Обоюдный архив. Даже стирание самой Джинни с карты воспоминаний.
Гермиона медленно встала.
— Насколько большой отрезок жизни мы себе стерли?
Джинни не ответила.
— Джинни.
— Достаточно, — сказала та, и впервые в её голосе появилось что-то ломкое, — чтобы ты решила не оставлять себе даже путь назад.
Гермиона почувствовала, как земля под ногами становится чуть менее надёжной.
— Я не понимаю, — повторила она, который раз за такие недолгие десять минут, и на этот раз это было почти признание поражения.
— Прости, — сказала Джинни.
Это было самое жестокое, что можно было сказать, и одновременно единственное, что имело право прозвучать именно от неё. Гермиона закрыла глаза на секунду, потом снова открыла.
— Ты всё знала и всё равно ничего не сказала мне все эти годы? — на Гермиону начали накатывать волны обиды в перемешку с ощущением, что лучшая подруга её предала.
— А что я должна была сказать? — тихо спросила Джинни. — Что ты однажды пришла ко мне и попросила отрезать себя от части собственной жизни? Что я должна была решить, что теперь, спустя годы, имею право вернуть это тебе без твоего согласия? Тогда зачем вообще было делать блокировку?
— Чтобы я могла жить дальше? — горько спросила Гермиона.
— Да, — сказала Джинни. — И потому что ты сама этого хотела.
— А ты?
Джинни моргнула.
— Что — я?
— Ты хотела этого?
Впервые за весь вечер Джинни не нашлась с ответом сразу, потом очень тихо сказала:
— Я хотела тебе помочь. Остальное казалось менее важным.
Внезапно подал голос Малфой:
— Значит, восспоминания можно восстановить.
Джинни перевела на него взгляд.
— Да, мне лишь нужно ваше обоюдное согласие, здесь и сейчас, и моё подтверждение как оператора.
Гермиона резко обернулась.
— То есть ты можешь открыть архив?
— Могу начать процедуру доступа, — уточнила Джинни. — Это не делается за пять секунд.
— Но это возможно.
— Да.
Гермиона не знала, что хуже: услышать “невозможно” и остаться ни с чем или услышать “возможно” и понять, что теперь выбора действительно не избежать.
— И что там? — спросила она прежде, чем успела остановиться. — Что именно мы там найдём?
Джинни посмотрела на неё с такой усталой нежностью, что Гермионе захотелось отвернуться.
— Твою жизнь, которой ты не помнишь, — сказала она. — И его тоже.
Никто не заговорил. В доме тикали часы, где-то на кухне остывал чайник. Мир оставался невыносимо обычным, а посреди него стояли трое людей, и двое из них только что узнали, что когда-то решили вырезать из себя не одну ошибку, а целый пласт собственной жизни, при чем так тщательно, что Гермиона даже не оставила себе память о том, кто помог ей это сделать.
Спустя какое-то время Джинни надоело молчать.
— Ну так что? Я могу отправить запрос прямо сейчас.
— Хорошо, — тихо сказала Гермиона, но без прежней уверенности в голосе.
Малфой коротко кивнул.
— Делай.
Джинни встала, подошла к небольшому секретеру у стены и выдвинула верхний ящик, достала оттуда тонкую чёрную палочку, служебную, старую, с выцветшей серебряной маркировкой у основания. Гермиона никогда раньше её не видела, или, может быть, когда-то видела? Она уже не была уверена ни в чем на сто процентов.
Джинни положила палочку на ладонь, коснулась её своей и тихо произнесла несколько слов, которых Гермиона не разобрала. Воздух над столом дрогнул, на секунду в нём проступила знакомая серебристая вязь служебного интерфейса — дата, два имени, старый протокол допуска, запрос на частичное восстановление сопряжённого архива.
Гермиона успела увидеть только это:
Архив №1092382
Гермиона Джин Грейнджер
Драко Люциус Малфой
Потом строки свернулись в светящуюся нить и исчезли. Джинни опустила руку.
— Всё, — сказала она тихо. — Теперь остаётся ждать.
— Сколько? — спросила Гермиона.
— Обычно недолго.
И словно в ответ на её слова, воздух в комнате вдруг сгустился. От камина вверх поднялась серебристая вспышка, мягкая и холодная одновременно, а через мгновение перед ними возник патронус: стройная лисица, собранная из чистого света. Лисица повернула голову сначала к Джинни, потом к ней и Малфою. Когда заговорила, голос был чужой, бесполый, министерски ровный:
— Центральный архив Программы МНЕМО подтверждает получение запроса на восстановление сопряжённого блока памяти. Гермиона Джин Грейнджер и Драко Люциус Малфой могут явиться в архивный офис для загрузки удалённых данных завтра в десять часов утра. Подтверждение допуска активно до полудня.
Лисица замолчала, постояла ещё секунду и рассыпалась серебряной пылью. В комнате снова стало тихо.
Гермиона смотрела в то место, где только что стоял патронус, и чувствовала, как внутри всё холодеет от одной-единственной мысли: завтра в десять утра её прошлое перестанет быть пустотой.
— Ну что ж, — сказал Малфой так тихо, что это почти не было похоже на голос. — Похоже, у нас назначена встреча.
Гермиона не ответила, Джинни тоже, и впервые за весь вечер Гермиона поняла, что до этого момента у неё ещё оставалась отсрочка перед её пугающим прошлым, а теперь — нет.
В десять утра архивный офис МНЕМО выглядел именно так, как и должен был выглядеть любой кошмар, придуманный Министерством: безупречно, чисто и совершенно лишённо человеческой интонации. Снаружи здание ничем не выделялось, лишь светлый камень, тёмные окна, тонкая латунная табличка у входа:
Центральный архив Программы МНЕМО
Доступ по подтверждённым пропускам!
Ниже — печать Министерства и ещё одна, поменьше, старого образца, с эмблемой первой послевоенной комиссии по психомагической реабилитации. Джинни, увидев её, едва заметно поморщилась, но ничего не сказала.
Гермиона стояла под навесом, чувствуя, как дождь, шедший с вечера, мелкой водяной пылью оседает на рукавах мантии. Малфой появился ровно за минуту до назначенного времени — сухой, собранный, в тёмном пальто, будто на улице не было ни ветра, ни осени, ни нормальной человеческой возможности передумать.
Джинни была уже внутри, она ждала их в холле у регистрационной стойки, в сером пальто поверх тёмного платья, с собранными волосами и тем лицом, которое Гермиона теперь, наверное, будет всегда связывать с этим утром: спокойным, слишком спокойным, как будто это был единственный способ удержать всё происходящее в границах реальности.
— Я рада, что вы пришли, — сказала Джинни.
— Патронус звучал как приглашение, от которого трудно отказаться, — отозвался Малфой.
Джинни пропустила это мимо.
— После загрузки у вас может быть дезориентация, тошнота, ложная временная привязка и кратковременное расщепление аффективного отклика, — сказала она, пока вела их к внутренним дверям. — Это нормально. Если начнётся сильная перегрузка, я остановлю процесс.
— Ты умеешь успокоить, — сказала Гермиона.
— Не пытаюсь успокаивать, просто предупреждаю.
Как же было очень по-джинниному: не обещать мягкости там, где её не будет. Они прошли через две проверки доступа, одну стеклянную галерею и узкий коридор, в котором полы заглушали шаги так тщательно, что все трое казались почти летящими над полом. Архивная комната находилась в самом конце, круглая и светлая, но почти пустая. В центре стояли два кресла, похожие не на медицинские, а на что-то среднее между ритуальным и лабораторным: тёмная кожа, тонкие серебряные крепления, по бокам — подлокотники с выемками под палочки.
На секунду Гермионе показалось, что она сейчас развернётся и уйдёт. Малфой, похоже, подумал о том же самом.
— Всё ещё можно остановить, — сказал он, глядя не на неё, а на кресло.
— Нет, — ответила Гермиона слишком быстро.
Джинни не вмешалась, только положила на постамент тонкую папку с архивными ключами, вынула два прозрачных кристалла и вставила их в гнёзда по разные стороны кресел.
— Это не полное восстановление, — сказала она. — Сначала я загружу внешний слой, так прописано в протоколах безопасности. Если вы захотите продолжить, будем опускаться глубже и глубже к тому, что вы решили спрятать.
— Если захотим, — повторил Малфой, как будто пробовал саму идею на вкус.
Джинни подняла взгляд.
— Это всё ещё ваш выбор.
В комнате повисла короткая тишина. Гермиона сняла мантию и положила её на спинку ближайшего стула, потом села в кресло. Кожа под ладонями оказалась холодной. На соседнем кресле Малфой сделал то же самое с той же раздражающе ровной точностью, будто устраивался не для встречи с собственным отсутствующим прошлым, а на очередной скучный совет директоров.
Джинни встала между ними и положила ладони по обе стороны кресел.
— Мне нужно подтверждение, — сказала она.
— Подтверждаю, — сказала Гермиона.
Голос предательски дрогнул, и она почти разозлилась на это.
— Подтверждаю, — сказал Малфой.
Секунду ничего не происходило, потом серебристая дымка в воздухе задрожала, потемнела и потянулась вверх, как нить, которую кто-то медленно тянет из очень глубокой воды. Гермиона услышала, как Джинни говорит что-то на старом языке (по всей видимости, короткие связующие формулы), за которыми сразу же пошёл другой звук: тихий, низкий, почти телесный резонанс, от которого дрогнули подлокотники кресел.
И вдруг мир качнулся.
Первым пришёл холод. Зимний воздух, комнатный, с тонкой прослойкой сквозняка от плохо закрытого окна. Где-то рядом тлели угли. Пахло маффинами, чаем и чем-то ещё. Гермиона резко вдохнула и поняла, что сидит уже не в архивной комнате, перед глазами проступил маленький тёмный интерьер: съёмная комната, грубый стол, две чашки, одна книга на подоконнике, жёлтый свет лампы. И смех, тихий, почти вполголоса. Её собственный смех, она будто слышала его со стороны.
Гермиона застыла. Она не видела себя, она была внутри этого воспоминания и одновременно знала, что находится за много лет и много решений отсюда. Она чувствовала, как улыбается, хотя в реальности губы, наверное, были крепко сжаты. Чувствовала расслабленность плеч, отсутствие опасности, какую-то невыносимую обыденность момента.
Кто-то стоял у стола напротив, высокий блондин, в закатанных до локтей рукавах светлой рубашки. Лица не видно, только движение рук, чашка, поставленная ближе к ней, какой-то слишком привычный жест.
Сцена оборвалась прежде, чем она успела увидеть больше. Гермиона очнулась с таким рывком, будто вынырнула с глубины. Рядом Малфой уже сидел с открытыми глазами, вцепившись пальцами в подлокотники.
Джинни стояла между ними с палочкой наготове.
— Дышите, — сказала она очень спокойно. — Это нормально.
Гермиона не была уверена, что умеет.
— Что это было? — спросила она.
— Внешний слой. Первое воспоминание, довольно безобидное, по идее.
— Я смеялась, — сказала Гермиона, сама не понимая, почему именно это кажется самым невозможным. — Я... там смеялась.
Малфой повернул голову, он выглядел так, будто ему только что пришлось физически удержать на месте что-то гораздо более опасное, чем паника.
— Да, — сказал он хрипло. — Ты смеялась.
И от того, что он сказал это без удивления, у неё по спине снова прошёл холод.
Джинни опустила палочку чуть ниже.
— Продолжаем?
Гермиона не ответила сразу, потом сказала:
— Да.
Малфой — через секунду:
— Да.
Гермиона не сразу поняла, что именно видит, потому что воспоминание возникло слишком близко к телу, почти без окружающего пространства. Просто чья-то чужая мужская рука, лежащая на столе ладонью вниз, и её собственная, накрывающая её без колебания.
Только потом проступила остальная сцена, тот же стол, но другое освещение. На столе лежало письмо, распечатанное и уже помятое по краям. Гермиона не видела текста, но чувствовала то, что ощущала тогда: усталость, тревогу, тихую печаль. Напротив неё сидел Малфой, на этот раз лица было видно больше, но не целиком, а фрагментами. Скулы, рот, напряжение в челюсти, тень от ресниц, когда он смотрел не на неё, а на письмо.
Он ничего не говорил, и она — та Гермиона внутри воспоминания — тоже не пыталась заставить его говорить, просто держала его за руку так, словно от этого зависел весь мир.
Сцена обрушилась так же внезапно, как появилась. Архивная комната вернулась вспышкой света, холодом металла и звуком собственного дыхания. Гермиона не сразу поняла, что на самом деле подняла руку, неосознанно, будто всё ещё ждала под пальцами ту же самую ладонь. Она резко опустила её.
Малфой сидел очень прямо, на виске у него пульсировала тонкая жилка.
— Это было письмо, — сказал он тихо.
Ни к кому конкретно не обращаясь.
— Да?, — ответила Джинни.
— От отца.
Гермиона посмотрела на него.
— Ты помнишь, что там было? — спросила она.
— Нет, — сказал Малфой. — Но, кажется, ничего хорошего.
Гермиона не знала, что ответить, потому что сама в этот момент помнила только ощущение: не тревогу даже, а близость, существующую уже после тревоги. Как будто они к тому времени давно прошли стадию, где каждое прикосновение требует внутреннего разрешения.
Джинни сказала:
— Можем остановиться.
— Нет, — ответили они одновременно.
Джинни едва заметно кивнула и снова двинула палочкой.
Третий фрагмент был хуже именно потому, что в нём не было нежности. Сначала Гермиона услышала собственный голос, низкий от слишком долгого разговора.
— Я не могу быть твоим слабым местом!
Теперь пространство комнаты стало отчётливее: не та же квартира, какое-то другое место. За окном был уже вечер, почти ночь, на столе — остывший чай, который никто не тронул. Она стоит, скрестив руки, слишком напряжённая, чтобы сесть, Малфой — у камина, одной рукой опирается о полку, другая сжата в кулак.
— Тогда не будь, — говорит он, срываясь на крик.
Гермиона внутри воспоминания делает шаг к двери.
Сцена рвётся на вдохе, на полужесте, на ощущении тупой, привычной боли между людьми, которые слишком хорошо знают, где у другого слабое место.
Когда архивная комната снова приходит в фокус, Гермиона чувствует, что дрожит, как будто ей стало плохо от самой мысль о том, кем она когда-то была в этих отношениях.
Рядом Малфой сидел, глядя в одну точку. Гермиона закрыла глаза, ей казалось, что если сейчас открыть их, то всё вокруг будет выглядеть иначе, неправильно, как после сильного удара по голове. Она не хотела видеть ни архивную комнату, ни Джинни, ни Малфоя, ни собственные руки, которые только что держали его в памяти с той степенью привычности, какой не достигают ни за день, ни за неделю.
— Хватит, — сказала она.
Джинни не стала спорить, только махнула палочкой, и серебристая дымка медленно осела вниз. Несколько секунд слышно было только их дыхание и дождь за окнами. Потом Гермиона спросила, не поднимая глаз:
— Сколько ещё?
Джинни ответила не сразу.
— Достаточно, — сказала она уклончиво.
Малфой поднялся первым, очень медленно, будто не доверял телу после того, что только что прошло через него.
— Завтра, — сказал он.
Джинни кивнула.
— Завтра опустим вас глубже.
Гермиона осталась сидеть ещё на несколько секунд, потом тоже встала. Ноги держали, и её внутренний мир тоже тоже держался, но только пока. Когда они вышли из архивной комнаты, ей показалось, что коридор с его гладкими стенами и мягким светом выглядит почти издевательски нейтрально, будто только что в соседнем помещении ей не вернули то, во что её разум всё ещё отказывался до конца поверить.
Это была жизнь. Настоящая целая жизнь.
У выхода Малфой остановился, будто собирался что-то сказать, потом передумал. Гермиона почти обрадовалась: она всё равно не знала, что можно сказать человеку, которого ты только что впервые увидела — по-настоящему увидела — внутри собственной отсутствующей памяти. Если внешний слой оказался таким, какой же глубины они поклялись никогда не вспоминать?
На следующий день дождя не было, и это раздражало Гермиону почти так же сильно, как если бы он шёл. После всего, что произошло накануне, мир не имел никакого права выглядеть ясным, сухим и до оскорбительного обычным, но именно таким он и был. Лондон проснулся умытым, холодным, почти прозрачным под слабым мартовским солнцем, и люди вокруг двигались с той же бессмысленной уверенностью, будто день ничем не отличается от любого другого.
Только у Гермионы внутри всё было иначе, она почти не спала. Не потому, что не могла — после войны она слишком хорошо научилась функционировать на нескольких часах сна, а потому, что каждый раз, когда закрывала глаза, возвращалось не воспоминание даже, а ощущение. Смех в тёплой комнате. Письмо на столе. Собственная рука поверх чужой. Фраза, сказанная с болью, существующей уже давно.
Когда Гермиона вошла в архивный офис, Малфой уже ждал в холле. Он выглядел так, будто провёл ночь примерно так же, как и она, только в его случае бессонница умела надевать идеальный костюм и делать вид, что тоже является разновидностью самоконтроля. Под глазами легли тени. Галстук был завязан безупречно. В пальцах — тонкие серые перчатки, которые он снял, едва заметив её.
— Грейнджер, — сказал он.
— Малфой.
Джинни встретила их молча, только посмотрела чуть внимательнее, чем накануне, словно проверяя, не передумали ли они ночью, не пришли ли сегодня в версии “мы всё же хотим обратно свою безопасную пустоту”.
Не передумали.
— Сегодня будет хуже, — сказала она, пока вела их по коридору к той же архивной комнате. — После этого фрагменты могут начать цепляться друг за друга сами. Возможны ложные переходы, эмоциональная перегрузка, смещение временной перспективы.
В комнате всё осталось прежним, только сегодня в воздухе было больше напряжения. Оно оседало на коже, в горле, в слишком осторожных движениях, с которыми Гермиона снимала мантию и садилась.
Малфой опустился в соседнее кресло. На секунду их руки оказались рядом на подлокотниках — не касаясь, но слишком близко. Этого хватило, чтобы у Гермионы внутри всё коротко и странно дёрнулось. Она резко убрала ладонь. Малфой ничего не сказал, но, конечно, всё заметил.
Джинни встала между ними.
— Подтверждение, — сказала она.
— Подтверждаю, — ответила Гермиона.
— Подтверждаю, — сказал Малфой.
На этот раз архив не стал осторожничать. Первым пришёл запах. Холодный воздух, мокрая ткань, зола и кожа старого кресла, потом — пространство. Небольшая комната под скатом крыши, неровный потолок. Узкое окно. На полу — книги и чьи-то брошенные вещи, но не беспорядок, а след жизни, которая здесь происходит не первый день и не первый раз.
Гермиона поняла это прежде, чем успела увидеть хоть чьё-то лицо. Она знала эту комнату, не разумом, а телом, знала, где здесь окно сквозит сильнее. Где стоит чашка, если забыть её на полу. Где скрипит доска у кровати. Знала так, как не знают место, куда пришли случайно.
Кто-то говорил. Малфой? Голос доносился из другой части комнаты, ближе к столу. Гермиона не разбирала слов сразу, только интонацию: усталую и тихую. Потом картинка стала резче. Драко стоял у стола в мятой футболке, босиком, с засученными рукавами и несколькими листами в руках. Волосы были небрежно убраны назад, как бывало только здесь, в этой комнате, где ему не нужно было держать лицо. Он выглядел до невозможного домашним, и та Гермиона внутри воспоминания не удивилась этому. Просто сидела на кровати, подвернув под себя ноги, и смотрела на него с тем спокойным, почти нежным раздражением, с каким смотрят на человека, которого знают слишком давно, чтобы каждое молчание требовало объяснений.
— Ты опять не спал, — сказала она.
Он не поднял головы.
— Я спал.
— Драко!
— Немного.
Она тихо выдохнула, как человек, уже много раз проходивший этот разговор. Соскользнула с кровати, пересекла комнату, подошла к нему вплотную и, не спрашивая, вынула листы из его рук и положила обратно на стол.
— Не смотри так, — пробормотал он.
— Как?
— Как будто собираешься снова со мной ссориться.
Гермиона уже открыла рот, чтобы ответить, но он шагнул ближе первым, коснулся её щеки костяшками пальцев, легко, почти рассеянно, а потом наклонился и поцеловал, тёпло и тихо, как будто это тоже было частью комнаты: скрип доски у кровати, чашка на полу, его недосып и вот этот поцелуй, которым он останавливает её прежде, чем она успевает произнести очередную правильную фразу.
Когда он чуть отстранился, его лоб почти коснулся её виска.
— Солнце, — сказал он очень тихо. — Я не хочу ссориться.
И от этой нежности, такой естественной, такой давно обжитой, у Гермионы в настоящем защемило сердце.
Сцена оборвалась так резко, что девушка почти вскрикнула. Архивная комната вернулась ударом света, металла и собственного дыхания. Гермиона сидела, вцепившись в подлокотники, и не сразу поняла, что по-настоящему дрожит.
Рядом Малфой был бледнее обычного и даже не пытался смотреть в её сторону.
— Продолжаем? — тихо спросила Джинни.
Никто из них не хотел отвечать первым, потом Гермиона сказала:
— Да.
Малфой — почти сразу следом:
— Да.
Это было утро. Свет был серым, очень ранним, под одеялом было тепло, а снаружи холодно. Гермиона сначала не поняла, почему именно от этого перехода ей стало хуже, чем от всех предыдущих, а потом поняла. Потому что она была не просто в комнате, она была в постели, и рядом кто-то спал. Нет, не просто кто-то. Он.
Драко лежал на боку, лицом к ней и спиной к окну, и в этом не было ничего эффектного, ничего из того, что можно было бы назвать красивой сценой для чужих глаз. Его рука лежала на простыне между ними, её колено касалось его бедра под одеялом, и тело Гермионы внутри воспоминания не воспринимало это как событие. Скорее как что-то само собой разумеющееся.
Она смотрела на него несколько секунд, спокойно, почти жадно, потом протянула руку и убрала прядь волос у него со лба. Он проснулся не сразу, сначала только чуть нахмурился, потом открыл глаза и, увидев её, чуть вздрогнул.
— Сколько? — спросил он хрипло.
— Почти семь.
— Ненавижу утро.
— Ты ненавидишь всё до первой чашки кофе.
— Неправда.
— Правда.
Он смотрел на неё секунду, как будто хотел сказать что-то ещё, но вместо этого лениво улыбнулся, потом придвинулся ближе — медленно, сонно, без всякой неловкости — и Гермиона сама подалась к нему навстречу. Он обнял её поверх одеяла, одной рукой притянув к себе за талию, уткнулся лицом ей в шею, и она услышала его тихий, почти детский со сна выдох.
Они лежали так ещё какое-то время, лениво и молча, как люди, для которых это уже давно не редкая милость, а привычное утро, которое можно немного растянуть, прежде чем мир снова потребует от них быть кем-то другим. Потом Гермиона провела рукой по его спине.
— Если мы сейчас не встанем, ты начнёшь жаловаться на головную боль и обвинять меня.
— Я и так могу, — пробормотал он ей в шею.
Она тихо усмехнулась.
— Кофе.
— Жестокая ты женщина.
— Ты всё ещё здесь, значит, терпимо.
Он всё-таки поднял голову, посмотрел на неё с той сонной, размягчённой нежностью, которую, кажется, позволял себе только здесь, и коротко поцеловал её в уголок рта, почти рассеянно.
Потом они всё же выбрались из постели. Пол под босыми ногами был холодным, и Гермиона по привычке ойкнула, а Драко только фыркнул и набросил ей на плечи свой свитер, пока она не успела возразить. На кухне было ещё более прохладно; окно запотело, чайник шумел на плите, и вся эта сцена была настолько обыкновенной, что от неё становилось страшно задним числом.
Гермиона села на край стола, поджав одну ногу, и наблюдала, как он возится с кофейником: всё ещё полусонный, всё в той же мятой футболке, слишком домашний, слишком живой для того, чтобы потом исчезнуть из памяти так подло.
— Какие планы? — спросила она.
Это был обычный вопрос, с виду ничего не значащий, но Драко едва заметно напрягся, и Гермиона внутри воспоминания поняла это раньше, чем он успел ответить.
Он не обернулся сразу, только поставил чашку на стол чуть осторожнее, чем нужно.
— К сожалению, на этой неделе мы не увидимся, — сказал он наконец.
Гермиона выпрямилась.
— Почему?
Он повернулся к ней, и вся утренняя мягкость в его лице ещё не исчезла, но под ней уже проступило что-то знакомое и чужое одновременно — тот мир, который всегда ждал его за пределами этой комнаты.
— Он посылает меня во Францию, — сказал Драко. — На несколько дней, может, дольше.
Гермиона молчала. Даже внутри воспоминания чувствовалось, как воздух меняется. Их утро, ещё секунду назад такое ленивое и тёплое, вдруг стало хрупким. Драко подошёл ближе, остановился и обнял её крепко, почти успокаивающе. Она хотела ответить что-то колкое, привычное, но вместо этого только отстранилась, подняла руку и коснулась его щеки.
— Будь осторожен, любимый, — шепнула Гермиона.
Сцена обрушилась на полувдохе. Когда Гермиона вернулась в кресло, ей показалось, что её буквально вывернули наизнанку. Она не сразу заметила, что Малфой тоже дышит слишком быстро.
Гермионе хотелось одновременно встать, уйти, кричать, требовать дальше и остановить всё немедленно, вместо этого она услышала собственный голос:
— Ещё.
Третий фрагмент оказался вкусно пахнущим хвоей. Лес был сырым после дождя, но не тем красивым, сказочным лесом, который потом можно вспоминать как место силы, а обычным, холодным, мокрым, с тяжёлым запахом хвои, земли и прошлогодних листьев. Поляна, на которую Гермиона вышла, едва ли заслуживала это название — просто редкий просвет между деревьями, где серый свет хоть немного доходил до земли. Трава была примята. На низкой ветке ещё висели капли.
Драко уже ждал. Он стоял, прислонившись плечом к стволу, в тёмном свитере, слишком бледный на фоне влажной зелени. Услышав её шаги, сразу выпрямился, и только тогда Гермиона поняла, насколько быстро шла. Почти бежала.
— Ты опоздала, — с укором он.
— Я пришла, и это уже хороший результат.
Он нахмурился.
— Что случилось?
Гермиона хотела ответить спокойно и по делу, но вместо этого только выдохнула и провела рукой по мокрым волосам, откидывая их со лба.
— На этот раз я едва вырвалась, — сказала она. — Гарри начал задавать вопросы. Рон смотрел так, будто ещё чуть-чуть, и он просто встанет у входа и не выпустит меня из палатки.
Драко оттолкнулся от дерева и подошёл ближе.
— Они что-то знают?
— Нет. — Она покачала головой. — Нет, не знают. Но... чувствуют, наверное. Что со мной что-то не так. Что я всё время куда-то исчезаю, всё время думаю не о том, о чём должна.
Последние слова прозвучали тише. Она опустила взгляд на свои руки: пальцы были холодные, грязь успела засохнуть на манжете, и Гермиона вдруг почувствовала такую усталость, будто не спала несколько суток подряд.
— Я больше не знаю, как быть там правильной версией себя, — сказала она.
Драко не перебил, и это было одно из немногих качеств, которые делали его сейчас опасно невыносимым: он умел молчать так, что это не ощущалось пустотой.
— С Гарри и Роном всё просто, — продолжила Гермиона, глядя куда-то мимо него, в мокрые стволы. — Там я знаю, кто я. Знаю, что нужно делать, что говорить, как держаться. Даже когда страшно, даже когда всё разваливается. А потом прихожу сюда и... — она усмехнулась без всякого веселья, — и, оказывается, есть ещё кто-то. Какая-то другая я. И я уже не понимаю, какая из них настоящая.
Драко долго смотрел на неё, потом коротко сказал:
— Обе.
Гермиона подняла голову.
— Это очень удобно звучит для человека, которому не приходится каждый день притворяться.
— А ты уверена, что не приходится?
— Не начинай.
— Я не начинаю. Я просто не думаю, что тебе одной приходится жить сразу в двух жизнях.
На это у неё не нашлось быстрого ответа, вместо этого она обхватила себя руками и прошлась по краю поляны, обходя лужу, в которой отражались клочья серого неба. Драко следил за ней взглядом.
— Ты сказал, у тебя есть что-то важное, — напомнила Гермиона через несколько секунд. — Что-то про ещё один крестраж.
Это вернуло его к делу сразу, почти с облегчением. Он полез во внутренний карман и достал сложенный вчетверо лист.
— Не “что-то”, — сказал он. — Догадка. Пока только догадка.
Он протянул ей лист, Гермиона взяла его и сразу развернула. На пергаменте было наскоро, но очень аккуратно нарисовано что-то вроде схемы — пометки, линии, несколько названий, одно зачёркнуто. Почерк у него был такой же, как голос: слишком ровный, чтобы не выдавать, сколько усилия в эту ровность вложено.
— Семейные хранилища Лестрейнджей, — сказал Драко. — Не главное, одно из самых старых. Они почти им не пользуются, поэтому никто не будет думать о нём первым, но если бы я хотел спрятать что-то важное так, чтобы это не выглядело слишком очевидно, я бы выбрал именно такое место.
Гермиона вгляделась в схему.
— Откуда ты знаешь?
— Потому что меня туда однажды брали.
— В детстве?
— Да.
— И ты решил рассказать об этом только сейчас?
Драко пожал плечами.
— Я решил рассказать, когда перестал сомневаться в том, что ты со мной не только ради того, чтобы использовать меня.
Гермиона снова посмотрела на схему.
— Если это правда, Гарри должен узнать.
— Я, в общем-то, на это и рассчитывал.
— Ему нужны будут объяснения.
— Тогда придумай какие-нибудь. Ты в этом хороша.
Она вскинула голову.
— Временами ты невероятно раздражаешь.
— А ты всё равно берёшь мои планы.
— Потому что они полезные.
— В этом вся суть.
Гермиона уже собиралась огрызнуться, но вместо этого вдруг поймала себя на том, что улыбается. Оттого, как странно естественно это прозвучало между ними, почти как обычный спор, в котором нет ни войны, ни лжи, ни мира, который хочет разорвать их в разные стороны.
Она сложила пергамент и сунула в карман мантии.
— Спасибо, — сказала она.
Драко кивнул, будто не ждал ничего другого, а потом, после короткой паузы, спросил:
— Ты ведь всё равно пойдёшь?
Гермиона нахмурилась.
— Куда?
— За ним. За крестражем. Даже если это ловушка.
— Конечно, пойду.
— Иногда мне кажется, ты в принципе не умеешь отвечать “нет” опасным решениям.
— Иногда мне кажется, ты просто завидуешь.
— Чему именно? Твоему фатальному отсутствию инстинкта самосохранения?
— Моей способности хотя бы делать что-то для спасения мира, а не стоять в лесу и раздавать сомнительные карты сомнительным девчонкам.
— Ты — мой мир, Грейнджер, — Драко усмехнулся и наклонился, чтобы её поцеловать.
Чуть позже ветер качнул ветки над поляной, и где-то далеко хрустнула ветка — может, зверь, может, что-то хуже. Оба автоматически насторожились, прислушались, но тишина снова стала просто тишиной, и когда опасность не вернулась, Драко сказал так, будто продолжал совершенно другой разговор:
— Как думаешь, что будет потом?
Гермиона моргнула.
— Что?
— Потом. После.
Она смотрела на него несколько секунд, не понимая, или делая вид, что не понимает, потому что это было проще.
— После чего?
— После всего этого.
Он не уточнил, что именно имеет в виду. Крестражи. Войну. Волан-де-Морта. Их. Всё сразу.
Гермиона отвела взгляд.
— Ты всерьёз задаёшь этот вопрос?
— А когда, если не сейчас?
Она тихо рассмеялась от невозможности самой ситуации.
— Не знаю. Может быть, в каком-нибудь мире, где у нас вообще есть право обсуждать “после”.
— А у нас его нет?
— Драко.
Он шагнул ближе и резко сократил расстояние между ними так, что ей стало труднее дышать.
— Я спросил не потому, что думаю, будто у нас всё получится красиво, — сказал он. — Я спросил, потому что хочу знать, ты вообще допускаешь, что "после" будет.
Гермиона смотрела на него и чувствовала, как внутри всё смешивается: страх, надежда, злость, упрямство, усталость. Любовь. Всё сразу.
— Иногда, — сказала она очень тихо, — мне кажется, что если я начну думать о “после”, то не смогу делать то, что должна сейчас.
— А иногда?
Она сглотнула.
— А иногда мне кажется, что это единственное, что вообще удерживает меня на плаву.
Драко долго ничего не говорил, а потом все же решил уточнить:
— И в этом “после” есть я?
Вопрос прозвучал так прямо, что у неё на секунду не осталось ни одного защитного ответа.
Она могла бы уйти от ответа, пошутить, сказать, что сейчас не время, сказать, что он требует слишком многого. Вместо этого Гермиона сделала шаг вперёд и остановилась почти вплотную.
— Да, — сказала она.
Одно слово, но оно повисло между ними тяжелее любого обещания. Драко закрыл глаза на секунду, как будто и сам не ожидал, что услышит именно это, а когда открыл, взгляд у него стал совсем другим, слишком тёплым для человека, который всё ещё принадлежал миру по ту сторону войны.
— Тогда, — сказал он тихо, — постарайся не умереть раньше, чем мы до него доберёмся.
Гермиона фыркнула.
— Ты потрясающе романтичен.
— Делаю, что могу.
— Я это ценю.
Он улыбнулся, и от этой усталой, почти невозможной улыбки у неё снова сжалось что-то под рёбрами, потому что в ту секунду они оба действительно говорили о будущем так, будто имеют на него право.
Архивная комната вернулась почти болезненно в своей отвратительной реалистичности: белый свет, гладкие стены, Джинни между ними. Гермиона открыла глаза и сразу поняла, что плачет. По щеке текла одна слеза, и это было так унизительно, что она тут же смахнула её тыльной стороной ладони. Малфой смотрел в пол, очень долго, а потом сказал:
— Хватит.
Джинни кивнула и сразу махнула палочкой. Никто не двигался, никто не говорил, только через несколько секунд Гермиона услышала собственный голос, какой-то тихий, хриплый, почти неузнаваемый:
— Почему?
Вопрос был обращён вроде бы ко всем сразу. Джинни долго молчала, прекрасно понимая, о чем речь.
— Вы оба тогда слишком хорошо понимали цену.
— Нет, — сказала Гермиона, и голос снова стал жёстче, потому что без жёсткости она бы не выдержала. — Не общими словами. Почему мы стерли себе память?
Джинни посмотрела на неё.
— Потому что это была война, — сказала она. — Потому что его семья была всё ещё там. Потому что у тебя были Гарри и Рон, и та версия вашей общей истории, в которой для этого не было места. Потому что вы оба считали, что если это останется в памяти, то рано или поздно разрушит всё остальное.
Гермиона закрыла глаза, и где-то внутри неё — не в голове даже, а глубже — очень медленно начал проступать отголосок следующего уровня их страшной правды. Они не просто были вместе. Они были вместе достаточно долго, достаточно по-настоящему, чтобы потом оба решили: выжить можно только ценой забвения.
Когда они вышли из архивного офиса, день всё ещё был ясным, и от этого хотелось смеяться. Или разбить что-нибудь об стену.
Они с Малфоем спустились по ступеням молча, Джинни осталась внутри дать им время, или из милосердия, или потому, что знала: после такого никакая третья фигура рядом не нужна. У машины Гермиона остановилась.
— Значит, у нас был роман, — сказала она, глядя не на него, а на мокрый блеск улицы после вчерашнего дождя.
— Ага.
— И то, что мы стерли себе память, не случайность.
— Нет.
— И не ошибка.
На этот раз он ответил не сразу.
— Нет, — сказал Малфой. — Боюсь, как раз в этом и проблема.
Она наконец посмотрела на него, и на секунду между ними повисло что-то очень странное: общая, почти невыносимая осведомлённость о том, что вчера между ними была пустота, а сегодня — жизнь, которую ни один из них не помнит полностью и которую оба однажды решили у себя отнять.
— Тогда до завтра? — спросила Гермиона.
Малфой очень медленно кивнул.
— До завтра.
На третий день архив уже не казался Гермионе местом, куда можно войти по собственной воле и не счесть это безумием. Белый свет под потолком был всё таким же ровным, прохлада подлокотников — всё такой бодрящей, а голос Джинни — всё таким же спокойным, но с каждым новым утром в её привычных словах оставалось всё меньше убеждённости. Она по-прежнему говорила, что, если станет слишком тяжело, остановит процесс, и по-прежнему делала это тем ровным тоном, каким сообщают о вещах, которые должны звучать надёжно. Только теперь даже эта ровность голоса не спасала. Ни одного из них.
Даже страх перед неизвестностью изменился, он больше не подкатывал резко, не бил в солнечное сплетение внезапной волной, не заставлял сердце на секунду потерять ритм. Он просто жил в комнате вместе с ними — в воздухе, в слишком белом свете, в том, как Гермиона входила, снимала мантию, подходила к креслу и клала руки туда, где их уже будто ждали.
Малфой был здесь раньше неё. Как и накануне, он стоял у окна, глядя в мутное стекло, за которым мартовский Лондон расплывался бледными, влажными пятнами. День снаружи снова был до оскорбительного обычным. Прохожие двигались, экипажи проезжали, кто-то, наверное, пил кофе, спорил, опаздывал, жил. Когда Гермиона вошла, Малфой обернулся, и на одно короткое, почти невыносимое мгновение ей показалось, что они оба сейчас скажут одно и то же: хватит. Что можно остановиться здесь, у самой кромки, где боли уже достаточно для целой жизни, и не заходить глубже.
Никто ничего не сказал.
Джинни стояла у их кресел, держа палочку обеими руками, словно ей нужно было удерживать не магию даже, а саму жуть происходящего.
— Это последний самый глубокий слой, — сказала она тихо.
Гермиона кивнула, хотя сама не знала, что в этом движении было правдой — согласие, усталость или просто невозможность снова произнести “нет”. Готовность вообще казалась словом из чужой жизни, где у людей бывает время примерять к себе последствия.
Она села первой. Малфой опустился в соседнее кресло чуть позже, и даже это движение — собранное, размеренное, почти ленивое — почему-то отозвалось в ней болью. Она уже слишком много знала о том, как он умеет выглядеть спокойным, когда внутри всё давно рвётся по швам.
— Подтверждение, — сказала Джинни.
— Подтверждаю, — ответила Гермиона.
— Подтверждаю, — сказал Малфой.
Серебристая дымка в комнате дрогнула, поднялась выше, разошлась в стороны и потянулась к ним, как если бы кто-то очень медленно распускал старый, слишком туго завязанный узел.
Сначала пришло ощущение счастья, как если бы внутри вдруг стало слишком много света, и тело ещё не понимало, куда его деть.
Гермиона стояла у двери, спрятав что-то за спиной. В комнате был мягкий, почти золотой вечерний свет; на столе остывал чай, у окна лежала раскрытая книга, и всё вокруг выглядело так, будто они уже слишком давно привыкли к этой маленькой, невозможной жизни, чтобы замечать, какой хрупкой она на самом деле была. Драко стоял у стола, складывая какие-то бумаги в бесполезно ровную стопку, и поглядывал на неё с тем смешанным выражением настороженности и нежности, которое в нём, оказывается, тоже существовало — просто не в той жизни, которую она помнила до этой недели.
— Что? — спросил он.
— У меня есть сюрприз, — с таинственным видом произнесла Гермиона.
Он сразу поморщился и закатил глаза.
— Вся наша жизнь это один гребаный сюрприз.
— Ты его даже не видел!
— Вот именно. Неизвестность — худшая его часть.
Она тихо рассмеялась, подошла ближе и, прежде чем он успел продолжить, встала на цыпочки и закрыла ему глаза ладонями. Он тут же поймал её за запястья, почти машинально, но не чтобы убрать, а по привычке убедиться, что это действительно она.
— Гермиона.
— Молчи.
— Это звучит всё менее обнадёживающе.
— Ничего нового.
— Я серьёзно.
— И я серьёзно. Пойдём.
Она развернула его к двери в соседнюю комнату, и он пошёл. На словах неохотно, на деле — спокойно, почти доверчиво, позволяя ей вести себя через тесный проём и придерживая её за локоть так, будто боялся не за себя, а за то, что в последний момент она передумает.
— Всё? — спросил он, когда они остановились.
— Нет.
— Ты наслаждаешься моим неведением.
— Очень.
Гермиона убрала руки. На маленьком столе у окна лежала распечатка: маггловская, чёткая, почти неуместная в их мире (тёмный прямоугольник снимка, дата, несколько неровных строк внизу). На секунду он просто ничего не понял: его взгляд скользнул по снимку, зацепился за цифру, вернулся к ней, снова к снимку, и только потом всё лицо у него изменилось — так резко, словно кто-то одним движением вынул из него привычную осторожность, иронию, усталость, всё, чем он обычно прикрывался от мира и от самого себя.
— Это… — начал он и не договорил.
Она кивнула.
— Ты уверена?
— Да.
— Точно?
Она не выдержала и рассмеялась, нервно, почти со слезами.
— Да, Драко!
В следующее мгновение он уже был рядом, в два шага пересёк комнату, обхватил её обеими руками, поднял на руки с такой резкостью, что она вскрикнула и тут же рассмеялась снова, и закружил по комнате, задев плечом стул и не заметив этого.
— Осторожно! — выдохнула она сквозь смех. — Поставь меня, сумасшедший.
— Нет.
— Драко!
— Нет.
Он всё-таки остановился, но не опустил её, только прижал к себе ещё крепче, будто теперь уже физически не мог выпустить то, что держал. Потом уткнулся лицом ей в шею, и Гермиона почувствовала, как у него сбивается дыхание. Когда он заговорил, голос у него действительно дрожал.
— Одно только это, — сказал он очень тихо, — стоит всех наших совместных страданий.
Архивная комната вернулась светом, стеклом, холодом под ладонями. Гермиона обнаружила, что всё это время едва дышала, боясь спугнуть мираж. Соседнее кресло скрипнуло: Малфой ворочался, сжав скулы и губы в тонкую ниточку.
— У нас было будущее, — не то спросил, не то сказал он, не поднимая глаз.
Никто не ответил. Джинни только перевела взгляд с него на Гермиону, будто проверяя, выдержат ли они ещё один шаг.
— Продолжать? — спросила она.
Гермиона хотела сказать “нет”, хотела встать, уйти, оставить этот свет в той комнате навсегда, потому что именно он уже убивал сильнее всего.
— Да, — сказала она.
И Малфой, почти в тот же вдох:
— Да.
Лес был мокрым, тёмным и совершенно чужим, не тем лесом, где можно спрятаться. Не тем, который позже вспоминают как туман, хвоя и чьи-то следы на сырой земле. Здесь всё было про скольжение, про слепые просветы между деревьями, про ветки, бьющие по лицу, и про тот животный ужас, который приходит, когда понимаешь: что-то пошло не так, а запасного плана у вас нет.
Их накрыли слишком быстро. Они должны были войти, забрать один артефакт и уйти, вместо этого лес вдруг вспыхнул сразу с трёх сторон. Магия рванула воздух, как если бы кто-то заранее знал, где именно они окажутся. Гермиона услышала первый крик ещё до того, как увидела людей в чёрном между деревьями, и уже в следующую секунду поняла главное: пути назад нет. Не через тот маршрут, которым они пришли. Если у них вообще есть хоть один шанс выбраться живыми.
Она бежала, чувствуя, как ужас поднимается так высоко, что почти мешает дышать. Чистый, животный ужас. Под ногами скользила грязь, ветки хлестали по рукавам и лицу. Воздух трещал от проклятий. Слева кто-то закричал. Гарри? Рон? Справа вспыхнуло зелёным слишком близко. Гермиона отбила одно заклинание, второе ушло в ствол, третье пролетело над плечом, и в этот момент её накрыло не только мыслью, что они не успеют, — хуже. Всё, что они так тщательно берегли, умрёт здесь вместе с ними.
Она даже не сразу поняла, откуда пришёл удар. Боли не было, только ослепительный сбой внутри, как будто тело на миг перестало быть единым. Потом земля ударила в колено. Потом ещё раз — в ладонь, в бедро, в рёбра, когда она всё-таки упала. Воздух исчез. Она всё ещё пыталась встать, всё ещё держала палочку, всё ещё видела вспышки между деревьями, и только потом поняла, что что-то внутри неё стало страшно, неправильно тихим. Она уже не слышала, что происходит вокруг, точнее, слышала всё как сквозь воду. Как будто кто-то ударил по миру, и от этого в ушах остался только высокий, звенящий, почти нестерпимый гул.
Чьё-то лицо возникло перед ней слишком резко. Драко? Он кричал что-то, она видела это по его рту, по напряжению в шее, по тому, как он схватил её за плечи, но не слышала ни слова, только этот сводящий с ума звон. Он посмотрел поверх её головы, в ту сторону, откуда летели проклятия, потом обратно на неё, и в его лице было что-то такое, от чего ей стало ещё страшнее: не просто паника, а решение, принятое слишком поздно и всё равно единственно возможное.
Следующая секунда оборвалась аппарацией. Желудок рвануло вверх. Мир сжался в одну тёмную точку и развернулся снова уже на каменном полу. Гермиону вывернуло сразу, так сильно, что перед глазами потемнело. Она едва успела упереться ладонью в сырой камень, как её снова согнуло. Потом ещё раз. И ещё. Казалось, что хуже уже быть не может, но тело всё равно находило, чем ответить — горечью во рту, спазмом в животе, этой унизительной, беспомощной яростью от того, что ты не можешь даже поднять голову.
Звон в ушах никуда не делся, он только стал плотнее. Гермиона не слышала, как Драко опустился рядом, не слышала, что он говорит, не слышала даже собственного дыхания — только видела его рот, слишком быстрое движение его рук, его лицо, белое до серости, в чьей-то крови (её крови?) когда он пытался поднять её за плечи и одновременно не причинить боли.
— Не умирай, — шептал он, и каждое слово звучало так, будто он говорит его не ей одной, а всему, что ещё можно было удержать. — Не умирай, слышишь, не надо, Гермиона, только не…
Она подняла на него глаза, но слёзы мешали видеть и делали все ужасно размытым, но даже сквозь эту пелену было понятно одно: лицо у него было белое, искажённое, совершенно беззащитное.
Её снова вывернуло. Когда приступ наконец отпустил на несколько секунд, Гермиона попыталась вдохнуть и посмотрела вниз. Джинсы между ног медленно, страшно темнели от крови. Мир не остановился, вот что оказалось страшнее всего. Камень под ладонями оставался камнем, сырые доски над головой — досками, а лицо Драко напротив — живым, реальным, перекошенным от ужаса. Потеря пришла в её мир, а этот гребаный мир не счёл нужным хотя бы на секунду отдать этому дань.
Драко что-то говорил и настойчиво пытался до неё достучаться. Гермиона видела это по тому, как двигались его губы, как напрягалось горло, как быстро и бесполезно он что-то шептал ей в лицо, но слова не доходили, только звон и какие-то обрывки фраз. Только его пальцы, дрожащие у её живота, когда он наконец начал проверять её чарами — быстро, слишком быстро, один диагностический жест за другим, будто само количество заклинаний может отмотать время назад.
И вдруг сквозь звон до неё прорвалось два слова, как будто из очень далёкого места.
Не умирай.
Она подняла на него глаза. Он снова что-то сказал — она не услышала, только увидела, как у него дрожит рот. И в эту секунду Гермиона поняла, что не может больше выносить это выражение, потому что оно слишком точно повторяет её собственный ужас.
— Поздно, — выдохнула она.
Он замер. На одно короткое мгновение в сарае стало так тихо, будто звон в её ушах накрыл весь мир с головой.
Драко Люциус Малфой был из тех людей, кто не сильно сетовал на жизнь. Ему не были свойственны сильные страдания душевного типа — по упущенным моментам, потерянным знакомствам, друзьями, пропавшим без вести, да что там, своим же собственным стертым фрагментам памяти.
Его жизнь даже можно было назвать в какой-то степени богемной. Нельзя сказать, что он был богатейшим человеком Лондона, но, удачно вложившись в программу МНЕМО на её самой зарождающейся стадии, он стал одним из главных бенефициаров её растущего коммерческого направления. Ирония заключалась в том, что изначально деньги интересовали его далеко не в первую очередь: тогда, в самом начале, ему показалось, что МНЕМО — редкий случай, когда магический мир изобретает не очередной способ контроля, а что-то похожее на шанс. Способ не отменить прошлое, но хотя бы не позволить ему сожрать у человека всякую надежду на светлое будущее. Позже программа, как и всё полезное, быстро начала обрастать рынком, частными интересами и красивой ложью, но к тому моменту Драко уже перестало это сильно беспокоить.
Возненавидев жизнь в огромных замках со серыми стенами и повсеместным запахом сырого камня, он предпочитал жить в гостинных класса люкс, переезжая из одного места в другое, любоваться разными районами города, открывать для себя все новые и новые заведения сомненительных развлечений. Кажется, Драко решил заработать черный пояс по тому, как бы объединить секс, наркотики и риск, all inclusive, но, судя по рассказам Блейза, сам Малфой едва добрался до оранжевого.
Удачно соскочив от всех последствий войны из-за выяснившегося "содействия силами сопротивления", о котором сам Драко помнил очень смутно (и то скорее на уровне ощущений, что это не может быть полным бредом), суд всё же признал, что хорошего он сделал больше, чем плохого. Сам факт того, что он предпочел забыть своё "геройство" у него самого вызывал 0 вопросов, ведь общенациональным героем был Поттер, а Драко — так, по счастливой случайности выживший Пожиратель Смерти. Отсидев в Азкабане 7 лет, он честно и открыто сотрудничал со следствием (разумеется, потому что ему ой как хотелось поскорее оттуда выйти), его отпустили досрочно, после чего жизнь постепенно вернулась на круги своя.
В его прошлом было много пятен и пробелов. Бывает, как-то утром просыпаешься и понимаешь, что не помнишь, что делал на прошлых выходных. У Драко была проблема немного иного рода — в чем-то на воспоминания о былой войне приходилось полагаться на мать, заголовки в прессе, показания военных свидетелей и его собственный калейдоскоп картинок в голове. Спустя сто часов саморефлексии у дорогущего психолога и литры огневиски, он раз и навсегда закрыл для себя этот вопрос — ну было и было.
Драко Малфой не был святым, и уж точно у него самого язык не повернулся бы назвать себя "добрым". К счастью, он не любил убивать людей, судя по материалам его дела в Визенгамоте (та и собственным воспоминаниям), количество его личных жертв едва ли перевалило за 5. Каждого из них он помнил в лицо и никогда больше не мог назвать по имени, и только недавно они перестали навещать его по ночам в кошмарах.
Что ж, видимо, помнить эти убийства и еще сотни чужих смертей было менее травматично, чем слезы Грейнджер.
Драко мог назвать десятки видов пыток, если не сотни, из которых Круцио стояло даже не в топ 10: чары внутреннего шипоцвета, раствор ядовитой росы, кислотой разрушающие все внутренности, пурпурное пламя (если честно, его самое любимое). Но если бы Волан-де-Морт узнал, какую боль доставляет возвращение воспоминаний о потере, это стало бы его любимой забавой: убивать кого-то близкого на глазах у пленного, накладывать частичный Обливиэйт, а затем возвращать воспоминание — и так снова, и снова, и снова.
В том, что Драко сам выбрал для себя такой вариант пытки, было немного больше иронии, чем ему хотелось бы. Тот Драко — Драко из прошлого — знал какой-то особыл толк в извращениях, включая взаимную любовь, и ему нынешнему даже стало как-то грустно, потому что та версия себя ощущалась (и была) гораздо лучше.
Архивная комната вернулась с такой резкостью, что Драко согнулся вперёд раньше, чем успел понять, где находится. Его затрясло не от холода, а от невозможности удержать внутри одновременно оба мира: этот белый, гладкий, министерский и тот, где за каплю чужой крови он без задней мысли отдал бы всю свою.
Джинни что-то сказала и, кажется, метнулась к Гермиое. Малфой поднялся так резко, что кресло звякнуло креплением, ему вдруг стало невыносимо и дальше сидеть в нем, вязком и холодном, как трясина.
— Всё в порядке, не трогай меня, — выдохнула Гермиона.
Она не знала, к кому именно обращается, просто не могла позволить никому прикоснуться к себе сейчас, когда тело всё ещё помнило пустоту, которая вошла в него раньше мысли. Драко резко метнул на неё взгляд, она плакала и уже даже не пыталась это скрыть, или просто не могла остановиться?
— Я не понимаю, — сказала она честно. — Не понимаю, как после этого вообще можно было существовать.
Малфой усмехнулся, так коротко и горько, что эта усмешка любому показалась бы страшнее его гипотетических слёз.
— Плохо, как выяснилось.
Джинни оглянула их обоих ещё раз и с тревогой спросила:
— Может, я остановлю?
— Нет, — сказал Малфой сразу.
Гермиона повернулась к нему.
— Ты с ума сошёл?
Он впервые посмотрел прямо на неё с того момента, как они вошли в эту комнату.
— Мы ещё не дошли до конца, — сказал он. — Сколько там осталось?
Джинни заглянула в журнал и, будто бы немного успокоившись от увиденного, выпалила:
— Последнее! Также у каждого из вас есть фрагмент со мной, как вы пришли ко мне как к мнемотерапевту, это хранится отдельно. Готовы?
— Да, — сказала Гермиона, чувствуя, что говорит это не с внутренней силой, а каким-то безумием. — Врубай.
Сначала был сарай. Не их комната под крышей, не кухня с узким окном, не одно из тех мест, где они всё ещё умудрялись походить на людей, у которых есть право на тепло. Просто старый, сырой сарай, в который они ввалились уже под самое утро, когда ночь снаружи начала сереть, а утро ещё не решалось вступить в свои права. Сквозь щели в досках тянуло ледяным воздухом. С крыши где-то капало. Под ногами пахло мокрой землёй, старым сеном и плесенью. Всё в этом месте было временным, чужим и до оскорбительного неподходящим для разговора, после которого уже ничего нельзя будет вернуть назад.
Они почти не виделись последние недели. Вот что Гермиона поняла особенно ясно, когда память потянула её глубже. Не в смысле “реже, чем раньше”. По-настоящему редко. Урывками. Между его исчезновениями, её страхом и одиночеством, его новыми сведениями, их общей усталостью и той виной, которую ни один из них не умел назвать прямо, глядя другому в глаза. Он приходил всё реже и всё позже, пах дымом, лесом, чужой кровью, чем-то железным и прогорклым — тем особым шлейфом, который оставляют после себя тяжёлые, тёмные заклинания. Малфой все так же приносил пергаменты, схемы, догадки, обрывки планов, и почти больше никогда — себя.
А когда всё-таки приносил, между ними уже не оставалось сил на любовь.
Каждый разговор спотыкался об одно и то же, что не было сказано вслух. Об их общую потерю. О вину. О то, что Драко всё дальше уходит в то, что должно было быть только средством, а становится воздухом, которым он дышит. О то, что Гермиона едва могла заставить себя встать с кровати, и иной раз, сказав Гарри или Рону, что идёт волонтёрить в больницу Святого Мунго, снимала дешёвый номер в мотеле и лежала там часами, глядя в потолок, пьяная от зелий забвения.
Малфой ходил от двери к стене и обратно, как зверь, которого слишком долго держали в тесной клетке. Он не мог стоять на месте. Каждое движение было резче, чем нужно: плечо, поворот головы, то, как он сжимал пальцы и снова разжимал, будто всё время пытался стряхнуть с рук что-то липкое, невидимое. На скулах лежали тени, под глазами же тени трансформировались в черные дыры. В нём больше не было той скрытой мальчишеской гладкости, которая иногда всё ещё проступала в тёплых фрагментах их памяти. Он стал жёстче. Суше. Даже голос сделался грубее, как будто горло давно отвыкло от мягких слов.
Гермиона стояла у столба, обхватив себя руками так крепко, что пальцы уже начали неметь.
Она не знала, чего ждёт от этой встречи. Наверное, хотя бы одного вечера, в котором он снова будет смотреть на неё, а не сквозь неё, но чем дольше она стояла и смотрела, как он меряет шагами тесное пространство сарая, тем яснее понимала: он уже пришёл сюда не за этим.
— Ты опять работал с тёмной магией, — сказала она.
Голос прозвучал тише, чем ей хотелось. Он остановился, но не обернулся сразу.
— Я работаю с тем, с чем приходится.
— Не уходи от ответа.
Теперь он повернулся, будто бы нехотя и лениво. Лицо у него было бледным, вымотанным и каким-то страшно взрослым, будто война сдирала с него последние остатки нежного юношеского возраста слой за слоем. От него действительно тянуло чем-то острым, горьким, незнакомым, тем, от чего кожа на затылке покрывается мурашками раньше, чем разум успевает подобрать название.
— А какой ответ ты хочешь услышать? — спросил он раздражённо. — Что я больше не трогаю ничего опасного? Что прихожу к тебе чистым, аккуратным и пригодным для нормальных разговоров?
— Я хочу понимать, кто теперь приходит ко мне.
Он усмехнулся и махнул рукой.
— Вот только не надо.
— Не надо — что?
— Вот этого. Этого тона. Этой… — он снова махнул рукой, но уже более беспомощно, — этой старой-новой версии тебя, которая то и делает, что читает мне лекции.
На секунду что-то дрогнуло у него в лице, потом снова затвердело в его привычную гримассу.
— Я устала бояться за тебя, — сказала Гермиона, слегка прикрыв глаза. — И ещё сильнее устала не узнавать тебя, когда ты всё-таки приходишь.
— Ну вот, я здесь.
— Нет, — ответила Гермиона слишком быстро. — Вот именно что нет. Ты приходишь, кидаешь мне на стол что-то полезное, даёшь очередную догадку, где искать, с кем говорить, кого обходить, а потом снова исчезаешь. И каждый раз, когда я думаю, что вот сейчас мы сможем просто поговорить, всё снова сводится к…
Она осеклась. К чему? К нему. К ребёнку. К их потере. К той тишине, в которую они оба провалились и из которой вышли уже разными людьми.
— К чему? — переспросил он.
— К ссоре, — сказала Гермиона. — Всегда.
Он отвёл взгляд и очень медленно провёл ладонью по рту, как человек, которому вдруг стало трудно удерживать лицо.
— Потому что иначе я не знаю, как с тобой теперь быть, — сказал он спустя минуту молчания.
Это прозвучало хуже, чем если бы он снова начал язвить. Гермиона почувствовала, как внутри поднимается что-то совсем невыносимое — не злость даже, а страшная, тянущая тоска по тому, что они уже потеряли.
— Я тоже не знаю, — сказала она будто бы в свою защиту.
Драко посмотрел на неё, и в этом взгляде снова проступило то, что теперь возвращалось в него всё чаще: усталое раздражение на самого себя, которое легко становилось резкостью к ней.
— Ты думаешь, я не вижу, как ты на меня смотришь? — выплюнул он.
Гермиона нахмурилась.
— Как?
— Как на ошибку, которую нельзя исправить. Как на то, что было бы проще не трогать. Как будто я уже весь состою из того, от чего тебе хочется отвести глаза.
— Я смотрю на тебя так, потому что ты меня пугаешь!
Эти слова повисли между ними тяжёлым, почти телесным ударом в солнечное сплетение. Он замер, потом переспросил уже гораздо тише:
— Я тебя пугаю?
— Да! Ты стал грубее, — сказала Гермиона. — Резче. Жёстче. Ты говоришь так, будто в тебе всё время что-то рвётся наружу. Ты смотришь на меня так, словно я или спасу тебя, или добью окончательно. И я больше не понимаю, где в этом ты, а где всё то, чем ты себя травишь.
Он резко выдохнул, почти сквозь зубы.
— Я не травлю себя.
— Нет? А что ты тогда делаешь? Сколько ещё раз ты собираешься полезть в то, после чего от тебя пахнет как от проклятого подвала? Сколько ещё раз вернёшься ко мне с глазами, в которых я тебя не узнаю?
Теперь он действительно разозлился, это было видно по тому, как у него дёрнулась челюсть, как напряглись плечи, как движение — даже самый маленький поворот головы — стало опасно резким.
— Ты правда хочешь сейчас об этом? — спросил он.
— Я хочу об этом уже давно.
— Нет. Ты хочешь, чтобы я был удобнее. Всё для любимой Грейнджер и не капли для себя.
Гермиона побледнела.
— Что?
— Ты слышала.
Он подошёл ближе.
— Тебе легче, когда я полезен. Когда я приношу сведения. Когда я исчезаю обратно и не мешаю тебе переживать всё это так, как тебе удобно. Но стоит мне прийти сюда живым, злым, сломанным, стоит мне оказаться рядом не как источник информации, а как человек — и ты сразу смотришь так, будто от меня надо поскорее отделаться.
— Потому что ты бросил меня! — почти выкрикнула Гермиона. — Ты ушёл от меня ещё тогда, когда я лежала на полу и не могла встать, закрылся, отгородился от всего мира, включая меня! Ты просто… просто собрал из остатков себя что-то другое и решил, что теперь будет так!
Он побледнел ещё сильнее.
— Не смей.
— А что? — голос у неё сорвался. — Сказать вслух, что после этого я осталась одна? Что ты был рядом, но я всё равно была одна? Что ты начал пропадать, исчезать, возвращаться чужим, и я каждый раз не знала, кого увижу в дверях — тебя или только то, во что ты себя превращаешь?
— Ты во всём винишь меня, в этом дело.
Гермиона смотрела на него, и вдруг поняла, что именно сейчас разговор наконец дошёл до того, вокруг чего они оба всё это время кружили.
— Я так не думаю, — неуверенно сказала она, опустив взгляд.
— Думаешь.
— Нет...
— Думаешь, — повторил он, и голос у него стал ниже, грубее, — потому что иначе ты бы не смотрела на меня так, словно я сломал тебе жизнь.
Она открыла рот, но н ничего не сказала, потому что да — внутри неё действительно жила эта мысль. Грязная, ноющая, как больной зуб: а если бы он не аппарировал так резко, прекрасно зная, чем это грозит ребёнку на позднем сроке. А если бы дал ей ещё минуту. А если бы они остались там ещё на чуть-чуть. А если бы он убил всех вокруг, но дал ей время. Ах, если бы.
Драко увидел ответ по её лицу, ему даже не понадобились слова. Он закрыл глаза на секунду, а когда открыл, в них было столько усталой, мёртвой боли, что Гермионе стало трудно стоять прямо.
— Конечно, — сказал он. — Конечно, ты винишь меня.
— Я не...
— Нет, не надо, — оборвал он. — Только не сейчас. Не лги мне хотя бы сейчас.
Он подошёл ещё ближе.
— Скажи честно, — произнёс он. — Ты думаешь, если бы я не аппарировал, всё было бы иначе.
У Гермионы перехватило дыхание.
— Я не знаю.
— Знаешь.
— Нет.
— Знаешь, — повторил он. — И ты всё это время живёшь с этим так, будто это только твоя потеря.
Теперь уже она разозлилась по-настоящему.
— Я живу с этим так, будто моё тело до сих пор помнит тот момент, — сказала Гермиона. — Так, будто я просыпаюсь ночью и всё ещё чувствую, как внутри стало пусто. Так, будто мне нужно снова и снова делать вид, что я могу встать утром и быть прежней. Не смей говорить мне, что я присвоила себе это горе.
Драко уставился на неё, и в этот момент она увидела: да, он любит её. Да, он убит этим не меньше. И да, именно это делает его таким страшным, потому что он не умеет нести боль рядом с ней, у него нет знака "стоп" — он умеет только уходить в неё глубже и глубже.
— Хотя бы я спас тебя, — сказал он резко, почти выкрикивая. — Слышишь? Хотя бы тебя!
И в следующую секунду ударил ладонью в стену так близко от её головы, что сухое дерево треснуло, а с потолка посыпалась пыль. Гермиона отшатнулась прежде, чем подумала. Всего на полшага, но этого было достаточно, потому что нет, она не верила, что он её ударит, никогда, но да — её тело всё равно отпрянуло от него само. И он это понял.
Он очень медленно опустил руку, посмотрел на неё, и Гермиона увидела, как ярость уходит из него так же быстро, как пришла, оставляя только пустой, выжженный стыд.
— Вот, — сказал он тихо. — Именно об этом ты и говоришь.
Ей хотелось сказать “нет”, но это было бы ложью.
Они любили друг друга больше всего на свете, и именно это теперь делало всё ещё безнадёжнее.
— Мы не можем так дальше, — сказала Гермиона.
На этот раз он не спорил, только смотрел на неё долго, и по этому взгляду было видно: Драко ждал этих слов с ужасом и с каким-то почти болезненным облегчением. Он прокручивал их в голове снова и снова, пока мысль об этом не перестала рвать его на куски.
Он устало провёл ладонью по лицу, будто хотел стереть с него всё: злость, вину, страх, самого себя. Когда снова посмотрел на неё, в нём уже было решение.
— Помнишь, ты рассказывала, что Джинни начала волонтёрить в Министерской нейромнемической программе? — внезапно ни с того ни с сего спросил он.
Гермиона моргнула.
— Что?
— МНЕМО. Уизли.
— При чём тут это?
— Я стал анонимным спонсором программы, — сказал он. — И мне кажется, это единственный выход, который у нас есть.
Её вдруг обдало холодом.
— Ты же не хочешь сказать, что...
— Да.
— Нет!
— Если Тёмный Лорд полезет мне в голову, он увидит тебя, меня, и кучу других повстанцев, ваши планы, слабые места и штаб-квартиры, он увидит всё это. Если решит, что я недостаточно лоялен, он узнает всё. Он и так уже сомневается.
Он говорил спокойно и логично, и именно это спокойствие было страшнее всего, потому что под ним маячило уже давно принятое, просто не сказанное вслух, решение всех (почти всех) проблем.
— Я пойду к Джинни, — сказал он. — И сотру память о тебе. О нас. Обо всём. Если меня возьмут под легилименцию или под пытки, там ничего не будет. Кстати, советую тебе сделать то же самое.
— Я никогда этого не сделаю, — выдохнула Гермиона. — Никогда не сотру наше прошлое. Это слабость.
Он коротко усмехнулся.
— Пусть так.
Он подошёл ближе, но не коснулся её.
— Раз уж у нас не будет совместного будущего, — сказал он очень тихо, — то хотя бы ты будешь в безопасности. Если меня сломают, я не стану тем, кто их приведёт к тебе своими руками.
Гермиона смотрела на него и чувствовала, как внутри поднимается нечто слишком большое для одной эмоции.
— А я? — спросила она. — Что мне делать с этим всем, если ты просто вырежешь меня из твоей собственной жизни?
— Жить дальше.
Она почти рассмеялась от невозможности самой этой фразы.
— Ты правда думаешь, что это возможно?
— Нет. Но у тебя всё равно больше шансов, чем у меня.
Первые несколько дней после архива Гермиона не видела Малфоя. Не в том смысле, что они случайно расходились разными коридорами Министерства или пропускали друг друга на лестницах. Она пыталась его найти. Один раз — почти импульсивно, ещё в тот же вечер, когда вернулась домой и поняла, что не выдержит ночь наедине с собственными мыслями. Потом — уже утром, более осознанно. Потом — через два дня, когда злость начала понемногу уступать место чему-то хуже, почти детскому ощущению, что её снова бросили одну разбираться с тем, что они вообще-то только что узнали вдвоём.
Он не отвечал.
Сначала не отвечал на записки, потом на вызовы телефона. Потом Блейз, на секунду слишком честно посмотрев ей в глаза, сказал, что Малфой “решил немного отдохнуть”. Будто это было невинной эксцентричностью, а не формой старой, намертво вшитой защиты.
Телефон был отключён, домофон в его квартире не отвечал, патронус, которого она всё-таки отправила в ночь на пятницу, вернулся без адреса.
В какой-то момент Гермиона поняла, что смеётся. Тихо, зло, стоя посреди собственной кухни с чашкой остывшего чая в руке. Они вытащили из себя целую стёртую жизнь, общего ребёнка, войну, расставание, забвение — и Драко Малфой после этого сделал единственное, что умел по-настоящему хорошо: исчез. Это разозлило её сильнее, чем она ожидала.
К следующему четвергу Гермиона уже почти решила, что не станет искать его дальше. В этом решении было больше гордости, чем усталости. Она слишком хорошо понимала, что насильно вытащить кого-то из отступления нельзя, особенно если этот кто-то когда-то предпочёл вырезать собственную память, лишь бы не оставаться в боли слишком долго.
Поэтому, когда он появился сам, это произошло почти буднично. Она выходила из Министерства поздно, уже после семи. Атриум пустел, мрамор под куполом отдавал вечерней прохладой, и голос дежурной ведьмы у каминов звучал глуше обычного. Гермиона поправила ремень сумки, собираясь уйти через главный выход, когда увидела его у одной из колонн.
Он стоял слишком прямо, как будто заранее знал, что ей захочется развернуться и уйти, и пытался не дать ей этой возможности одним только видом.
За неделю он стал ещё бледнее, или ей так показалось. Волосы лежали хуже обычного, воротник рубашки был чуть смят, и во всём этом было что-то почти невыносимо человеческое, особенно после того, как она успела представить себе с десяток холодных, идеально собранных вариантов этой встречи и ни в одном не додумалась до того, что он может выглядеть просто растрепанным и виноватым.
Гермиона остановилась, несколько секунд они только смотрели друг на друга, потом Малфой сказал:
— Прости.
Вот так, просто: прости. Это почти выбило её головы заготовленную и мысленно сто раз отрепетированную язвительную реплику "Да пошёл ты на Х, Малфой!".
— Ты выключил телефон, — сказала Гермиона вместо этого.
— Да.
— И уехал.
— Да.
— На неделю.
Он чуть опустил взгляд.
— Да.
Гермиона выдохнула через нос.
— Ого, а ты умеешь соглашаться, а не только спорить. Поразительно содержательный разговор.
Уголок его рта едва заметно дрогнул.
— Я стараюсь не провалить его совсем.
— Пока получается средне.
Это было ближе всего к шутке из всего, что между ними случалось за последние дни. И именно поэтому тишина, повисшая после, оказалась не такой болезненной, как могла бы.
Драко предложил ей пойти посидеть в кафе на соседней улице, и у неё почему-то совсем не было внутренних сил сказать "нет". Официантка принесла ей травяной чай, а ему чашку какао, и это было так смешно и нелепо, что оба не решались заговорить.
Затем Малфой медленно тряхнул головой, будто бы отгоняя своих внутренних мыслей-демонов.
— Я не очень хорошо это перенёс, — сказал он наконец.
— Да что ты? А я чудесно.
— Я серьёзно.
Он посмотрел на неё прямо, и в этом взгляде было слишком мало привычной защиты.
— Я не знал, что делать после, — сказал он. — После архива. После всего, что вернулось. После того, как оказалось, что большая часть моей жизни всё это время имела форму тебя, а я предпочитал считать её просто... дефектом.
Гермиона молчала.
— Ты мог хотя бы сказать, что исчезаешь, — произнесла она наконец.
— Мог.
— Но не сказал. Почему?
— Иногда я всё ещё веду себя так, будто мне семнадцать и лучшая стратегия — исчезнуть прежде, чем кто-то успеет увидеть, насколько я не справляюсь.
Это было настолько честно, что Гермиона вдруг почувствовала, как злость начинает распадаться на маленькие пазлы и частички, оставляя под собой более сложное, усталое чувство.
— Знаешь, что меня поражает? — спросила она, переводя тему. — Сейчас, спустя столько лет, половина того, что тогда казалось концом света, выглядит почти нелепо.
Он поднял брови.
— Почти?
— Всё, кроме моей любимой футболки, которую ты тогда случайно заляпал клеем.
На этот раз он всё-таки улыбнулся. Гермиона опустила взгляд на черно-белую плитку пола в кофейне.
— Я не имею в виду то, что с нами случилось, — сказала она тише. — Я про нас самих. Про то, какими мы тогда были внутри этого. Как разговаривали, как ранили друг друга и делали вид, что если сказать что-то достаточно жёстко, то боль станет легче.
Она подняла глаза.
— Сейчас многое из этого кажется детским. И глупым. И совершенно невозможным.
Малфой долго ничего не отвечал, потом сказал:
— Хотелось бы думать.
— А тебе так не кажется?
Он отвёл взгляд в сторону барной стойки, за которой дежурный официант уже зажигал часть вечерних огней.
— Я не уверен, что имею право на такие мысли, — сказал он наконец.
— Брось.
— Нет, я серьёзно. Я ведь правда долгое время думал, что просто не умею любить.
Гермиона не шевельнулась. Он сказал это почти без выражения, будто говорил о какой-то старой травме, которую слишком давно перекладывал с места на место и уже почти перестал замечать её вес.
— После того как я вышел из Азкабана, — продолжил Драко, — я честно пытался построить несколько отношений, но не чувствовал толком ничего, кроме тупого раздражения. Мне было проще решить, что ничего настоящего в том, что говорят о "любви", никогда и не было. Еще позже я начал верить в более удобную версию: что, возможно, я просто не способен любить нормально. Вообще. Что во мне нет для этого нужной части.
Он усмехнулся.
— Оказалось, часть была. Просто я её однажды вырезал.
— У меня тоже не получилось, — сказала Гермиона с комом в горле.
— Что именно?
— Жизнь, в которой всё складывается правильно.
Она перевела взгляд куда-то мимо его плеча, на тёмное окно, где отражался вечерний Лондон.
— У меня так и не вышло с семейной жизнью, — сказала она. — Даже когда всё казалось подходящим и человек рядом был по-настоящему хороший. Во мне всё время жило какое-то очень старое, очень упрямое ощущение, что это не для меня. Что я будто смотрю на чужую схему счастья, понимаю, как она работает, но сама в неё не помещаюсь.
Она чуть пожала плечами.
— И я долго думала, что просто... не создана для этого. Что после войны со мной что-то осталось не так. Сломалось. Что, может быть, я слишком привыкла к борьбе и не умею жить в чём-то обычном.
Гермиона почти пожалела о собственной откровенности. Почти.
— А теперь, — сказала она, всё ещё не глядя ему в глаза, — выясняется, что, возможно, дело было не в том, что это не для меня. А в том, что какая-то часть меня всё это время уже знала другую версию жизни. И никакая новая так и не показалась достаточно настоящей.
После этого они замолчали. Надолго. Хлопнула дверь, и в кафе зашли несколько молодых девушек, весело щебеча о чем-то. Гермиона наблюдала за ними вглядом, с удовольствием переключившись от личной драмы на что-то более легкое и приятное для наблюдения.
А потом Драко выпалил:
— Пойдёшь со мной на свидание?
Она резко подняла голову. Он не улыбался, только сидел перед ней усталый, неловкий, чуть более открытый, чем ему, вероятно, хотелось бы, и смотрел так, будто сам ещё не до конца верит, что произносит это вслух.
— Что? — переспросила Гермиона.
— Я знаю, как это звучит.
— Ну и как же?
— Как попытка человека с катастрофически плохим таймингом внезапно стать нормальным.
Она всё-таки фыркнула.
— Похоже на тебя.
Он выдохнул через нос, почти с облегчением, будто одно это уже давало ему право продолжить.
— Прошлая версия нас всё испортила, — сказал он. — Или, если быть честным, мы сами всё испортили, просто были слишком молоды, слишком сломаны и слишком уверены, что обязаны справиться со всем в одиночку.
Гермиона слушала, не перебивая.
— Но с тех пор мы прожили другую жизнь, — продолжил он. — Плохую, странную, отдельную, местами совершенно бессмысленную. И я не думаю, что можно просто вернуться назад. Да и не хочу, если честно.
Он сделал короткую паузу.
— Я только думаю, что, может быть, мы могли бы дать шанс этой новой версии нас. Не тем двум людям, которыми были тогда. Нам сейчас.
Гермиона смотрела на него и не чувствовала внезапного счастья. Не было никакой вспышки притяжения, никакого мгновенного возвращения любви в готовом виде, никакого красивого ощущения, будто вселенная наконец встала на место. Было другое, тихое, непривычное, болезненное осознание, что перед ней находится человек, о котором она знает больше, чем должна, и меньше, чем ей хочется этого сейчас.
— Одно свидание? — спросила она.
Он очень медленно кивнул.
— Для начала.
— И ты не исчезнешь после него на неделю?
— Постараюсь ограничиться тремя днями.
— Драко.
— Ладно. Не исчезну.
На этот раз улыбнулась уже она, слабо, почти нехотя, но всё-таки по-настоящему.
— Хорошо.
Он моргнул.
— Точно?
— Не заставляй меня повторять, я и так уже жалею о собственной мягкости.
— Жестокая ты женщина, — с какой-то нежностью сказал он, пряча улыбку в чашке с какао.
— И всё-таки ты позвал меня на свидание, — Гермиона закатила глаза, но всё-таки улыбнулась шире.
Джинни не сразу поняла, кого именно видит в дверном проёме. Было уже поздно, последний пациент ушёл почти сорок минут назад, стажёрка с соседнего этажа забрала журнал учёта, и в маленьком кабинете остались только запах антисептических зелий, узкий свет настольной лампы и усталость, которая к концу смены оседала в теле тяжёлой, вязкой тишиной. Поэтому, когда в стекле входной двери мелькнула высокая светлая фигура, Джинни по привычке решила, что кто-то из сотрудников просто вернулся за забытыми перчатками или папкой.
Потом дверь открылась, и на пороге оказался Малфой. На секунду ей даже показалось, что он ошибся этажом. Он выглядел слишком собранным для человека, пришедшего сюда по делу, и слишком бледным для человека, у которого всё в порядке. На нём было тёмное пальто, под ним — идеально застёгнутая рубашка, волосы убраны назад чуть тщательнее обычного, будто он готовился не к разговору, а к допросу. Только руки выдавали его сразу: пальцы правой были слишком сильно сжаты на дверной ручке.
Джинни медленно выпрямилась из-за стола.
— Малфой?
— Вечер добрый.
Он произнёс это своим обычным ровным тоном, от которого ей немедленно захотелось выставить его обратно в коридор.
— Нет, — сказала она раньше, чем он успел продолжить.
Он чуть замер.
— Прости?
— Нет, — повторила Джинни. — Что бы ты ни собирался сейчас сказать, ответ нет. Приём окончен. Экстренных консультаций по вечерам я не веду. Тем более для тебя.
Малфой прикрыл за собой дверь, будто показывая, что её раздражение не имеет значения.
— Мне не нужна консультация, — сказал он. — Мне нужна процедура.
Вот тогда у неё внутри что-то неприятно, холодно опустилось. Джинни очень медленно положила перо на стол.
— Нет. Даже не начинай. Гермиона уже плакала мне в трубку, рассказывая о твоём прелестном решении.
Он смотрел на неё спокойно, его лицо не выражало ровным счетом ничего, и именно это спокойствие настораживало сильнее всего.
— Программа мнемокоррекции существует для тяжёлых посттравматических случаев, — отрезала Джинни. — Для боевых последствий, для пациентов после плена, пыток, магических катастроф, иногда — для свидетелей, которые иначе просто не функционируют. Это не частная услуга, не эстетическая медицина и не способ красиво убрать из головы то, с чем кому-то неприятно жить.
Малфой не шевельнулся.
— Я в курсе, для чего она существует.
— Судя по всему, нет.
— Я хочу пройти официальную процедуру.
— А я не собираюсь подписывать злоупотребление служебными полномочиями только потому, что тебе внезапно стало некомфортно в собственной голове.
Уголок его рта едва заметно дрогнул.
— Не “внезапно”, — сказал он.
Джинни вскинула подбородок.
— Это ничего не меняет.
Несколько секунд они молчали. За окном кабинета было темно; где-то в глубине отделения хлопнула дверь, потом снова стало тихо.
— Это не военная травма, — сказала Джинни уже жёстче. — И не тот случай, под который создавалась программа. Если ты надеешься продавить это через фамилию, можешь не тратить время.
— Я надеюсь продавить это через реальность, — ответил он.
— Какую именно?
Он впервые отвёл взгляд куда-то мимо, в пустое пространство над шкафом с флаконами, словно там было проще говорить.
— Ту, в которой я не сплю почти неделю, — сказал он ровно. — Ту, в которой не могу нормально работать. Ту, в которой мне требуется примерно всё моё самообладание, чтобы не сорваться каждый раз, когда я остаюсь один больше чем на десять минут.
Джинни ничего не ответила. Ей не понравилось, как это прозвучало. Ей не нравилось ничего из того, что происходило между ним и Гермионой вот уже сколько лет.
— Это всё ещё не основание, — сказала она.
— Нет? А какое тебя устроит? Если я начну биться головой о стену? Сдам штаб-квартирку твоего любимого Поттерочка и семейства Уизли заодно? Если сделаю что-нибудь достаточно зрелищное и кровавое, чтобы это наконец стало похоже на травму в твоём понимании?
От этих слов Джинни передернуло, будто она стоит рядом с бомбой замедленного действия.
— И, поскольку ты заговорила о практической стороне вопроса, — продолжил он тем же ровным голосом, вернув себе самообладание, — напомню, что фонд Малфоев входит в тройку крупнейших частных спонсоров этой программы. Если понадобится, я подниму договоры, пожертвования и весь тот восхитительный бюрократический ад, который позволит оформить моё участие без нарушения внешних регламентов.
Джинни уставилась на него.
— Ты сейчас серьёзно пытаешься купить себе амнезию?
— Я пытаюсь не тратить время на притворство, будто у меня нет способов добиться допуска.
— Господи, какой же ты мерзавец.
— Вероятно.
— Знаешь, что самое отвратительное? То, как спокойно ты это произносишь. Будто речь о переносе приёма, а не о том, чтобы вырезать кусок себя.
— Спокойно? — переспросил Малфой.
Впервые за весь разговор в его голосе появилось что-то живое.
— Поверь, Уизли, если бы я говорил так, как это звучит у меня в голове, ты бы уже вызвала охрану.
Джинни медленно опустилась обратно в кресло. Она потёрла лоб кончиками пальцев, пытаясь сосредоточиться.
— Почему я? — спросила она тихо. — Из всех специалистов, которых ты мог найти.
Он посмотрел на неё долго, будто решал, стоит ли отвечать честно.
— Потому что ты не дашь сделать это неправильно, — сказал он наконец.
— Допустим, я даже рассматриваю этот бред. Тогда ты знаешь протокол. Полное стирание без маркеров восстановления не проводится, если нет прямой угрозы жизни или отдельного консилиума. Нужно оставить ключ.
Он кивнул сразу, будто ждал именно этого.
— Да.
— “Да” что?
— Внеси меня в публичный реестр пользователей МНЕМО. В открытые списки. Те, доступ к которым можно получить по официальному запросу.
— Малфой, ты в своём уме? Половина магического Лондона сожрёт тебя живьём, если узнает.
— Это уже будет моя проблема.
— Зачем тебе это?
Он ответил не сразу.
— Потому что если я когда-нибудь дойду до точки, в которой захочу понять, почему в моей биографии есть дыра, у меня должен быть шанс вернуть все обратно.
Джинни смотрела на него молча.
— И ещё, — добавил он. — Запиши это в личную медицинскую карту. Полностью. Без эвфемизмов. Без формулировок вроде “плановая коррекция”. Укажи, что инициатором был я.
— Чтобы однажды прочитать и возненавидеть себя заново?
— Однажды я захочу быть уверенным, что это решение принял я сам.
В комнате снова стало тихо. Джинни медленно перевела взгляд на шкаф с запечатанными архивными бланками, на журнал допуска, на пустую чашку остывшего черного чая у локтя. Потом снова на него, затем медленно открыла верхний ящик стола, достала стандартный бланк допуска и положила перед собой.
Перо в её пальцах зависло над первой строкой.
— Если я увижу хоть малейший признак того, что ты не понимаешь последствий, я остановлю всё, — сказала она.
— Хорошо.
— Если в процессе ты передумаешь, я остановлюсь.
— Хорошо.
— И если потом ты когда-нибудь решишь, что ненавидишь меня за это, я, вероятно, переживу.
Что-то похожее на тень улыбки мелькнуло у него на лице и сразу исчезло.
— В твоей устойчивости я никогда не сомневался.
— Заткнись, Малфой.
— Уже.
Джинни склонилась над бланком.
— Полное имя.
— Драко Люциус Малфой.
Перо заскрипело по бумаге. За окном было темно, лампа над столом отбрасывала резкий круг света, и почему-то именно в этот момент Джинни подумала, что, возможно, так действительно будет лучше. Для всех.
И от этой мысли ей стало по-настоящему холодно.
Джинни открыла дверь почти машинально, на ходу дотягивая резинку с волос на запястье. Она ждала курьера из аптеки, максимум — кого-то из ординаторов, которые вечно забывали в её кабинете перчатки, папки, собственные головы. Поэтому, увидев на пороге Гермиону, она сначала даже не успела испугаться.
Гермиона стояла очень прямо, слишком прямо для человека, у которого ещё оставались силы. На ней было серое пальто, застёгнутое не на те пуговицы, в руках — сумка и тонкая тетрадь с загнутыми уголками, как будто она и сюда пришла с материалами к очередному докладу. Волосы были собраны кое-как, будто уже на улице, и лицо у неё было таким усталым, что от одного взгляда на него хотелось усадить её, укрыть пледом и заставить хотя бы выпить воды.
Но хуже всего были глаза, какие-то слишком пустые.
— Привет, — сказала Гермиона.
— Привет, — ответила она, не зная, радоваться ли внезапному визиту подруги. Внезапно флешбек с Малфоем, точно так же стоявшим в дверях её кабинета, накрыл её с головой, и ужасная догадка просочилась в её сознание. — Как ты сюда попала?
Гермиона моргнула.
— Мне внизу на ресепшн сказали, у тебя есть свободное окошко...
— Нет.
Она сказала это жёстко и шагнула в дверной проём, перекрывая вход. Несколько секунд Гермиона просто смотрела на неё, как будто сил на удивление у неё тоже больше не было.
— Дай мне войти, — сказала она наконец.
— Нет.
— Я не уйду.
— Прекрасно. Тогда будем разговаривать на лестнице.
Это была грубость, профессиональная и дружеская, и они обе это понимали, но Джинни в эту секунду было всё равно. В груди уже поднималась злость на то, что ей снова придётся видеть этот взгляд, только теперь у неё.
Гермиона медленно прикрыла глаза.
— Я не пришла ссориться, — сказала она тихо. — Я больше не знаю, что ещё делать.
И от этого ровного, беззащитного “не знаю” Джинни стало только хуже. Спорить было бесполезно, она прекрасно знала подругу. Гермиона вошла в кабинет, как будто не в кабинет даже, а в помещение, куда давно собиралась и всё-таки дошла. Поставила сумку на стул, аккуратно положила сверху тетрадь, сняла перчатки. Все движения были привычно собранными, почти педантичными, и именно поэтому в них так ясно чувствовалось напряжение: как будто она держалась на одном только навыке двигаться дальше по пунктам.
Джинни закрыла дверь.
— Даже не начинай, — сказала она. — Сразу нет.
— Ты ещё не знаешь, что я собираюсь сказать.
— Знаю.
Гермиона чуть склонила голову.
— Тогда это сэкономит мне время.
Что-то в том, как спокойно она это произнесла, заставило Джинни стиснуть зубы.
— Нет, — повторила она. — Я уже один раз это сделала и второй раз не собираюсь.
На лице Гермионы ничего не дрогнуло.
— Именно поэтому я пришла к тебе, а не к кому-то другому.
Джинни коротко, неверяще выдохнула.
— О, замечательно. Как трогательно. Ты пришла ко мне, потому что знаешь, что я люблю тебя так сильно, что не смогу тебе отказать?
— Я пришла к тебе, потому что ты знаешь, что это не мимолетная идея, — сказала Гермиона.
Тишина в кабинете стала густой и почти физической. Джинни скрестила руки на груди.
— Не говори так, будто у тебя нет других вариантов.
Гермиона посмотрела на неё долго, почти устало.
— Я пыталась.
— Недостаточно.
— Два года, Джинни.
Эти два слова прозвучали негромко, но почему-то сильнее любого крика. Гермиона медленно села, не спрашивая разрешения, и только тогда Джинни заметила, как осторожно она это делает, будто вот-вот рассыпится.
— Когда я узнала, что он сделал это, — сказала Гермиона, глядя на Джинни невидящим взглядом, — я решила, что справлюсь сама. Что хотя бы кто-то из нас двоих должен справиться правильно. Я ходила к психологу. Регулярно. Я писала дневники. Я делала всё, что должна была делать. Спала по часам. Пила зелья. Ела, когда мне напоминали. Выходила из дома. Разговаривала с людьми. Старалась работать. Старалась жить так, будто это и есть жизнь.
Она на секунду замолчала, собираясь с мыслями.
— И каждую ночь мне снится он. Его глаза. Его руки. Его губы. Иногда мне снилось что-то совсем обыкновенное, настолько обыкновенное, что после пробуждения я не могла дышать: будто он просто стоит на кухне, или читает у окна, или касается меня так, будто я — самое драгоценное существо на планете. И каждое утро мне приходилось просыпаться в мире, где этого больше нет, а я почему-то всё ещё есть.
Джинни опустила взгляд на бумаги, лежащие на столе.
— Худшее даже не в этом. Худшее в том, что я правда пыталась представить себе “дальше”. Новый этап, новую жизнь, всё то, что говорят в таких случаях разумные люди. Я пыталась думать, что однажды смогу быть с кем-то другим.
Она впервые подняла глаза на Джинни.
— И мне физически плохо от одной этой мысли.
— Гермиона...
— Нет, дай договорить. Потому что я знаю, как это звучит. Как одержимость. Как нездоровая фиксация. Как ещё один аргумент, почему мне нельзя делать то, за чем я пришла. Но я уже это слышала. От себя самой, в основном.
Она сложила руки на коленях, пальцы были тонкими и неподвижными.
— Я сказала Рону и Гарри, что у меня посттравматическое расстройство и депрессия, сказала это всем вокруг столько раз, что уже почти поверила сама. Все приняли это без вопросов, с пониманием, наверное, потому что часть этого правда. После войны я месяцами жила у вас, потому что сама не могла о себе позаботиться. Ты это помнишь лучше меня.
Джинни закрыла глаза на секунду. Конечно, она помнила. Помнила Гермиону в старой футболке Рона, сидящую на кухне в Норе посреди ночи и не реагирующую на обращения к ней по имени. Помнила, как мама почти силой укладывала её спать. Помнила дни, когда та могла по инерции отвечать на вопросы, читать газету, даже что-то писать, а потом вдруг застывала посреди комнаты так неподвижно, будто забыла, что нужно делать дальше. Тогда это и правда выглядело как война, как затянувшийся шок, как депрессия, которой никто бы не удивился.
Но Джинни слишком хорошо знала разницу между человеком, который страдает, и человеком, у которого изнутри вынули что-то жизненно важное.
— Ты поэтому пришла? — спросила она хрипло. — Потому что решила, будто это поможет тебе начать сначала?
— Нет, — сказала Гермиона. Потом помолчала и исправилась: — Не только поэтому.
Она выпрямилась чуть сильнее, и на миг в ней мелькнуло что-то от прежней Гермионы — той, которая однажды могла решить что угодно и потом идти до конца, даже если это решение убивало её по дороге.
— Я пришла, потому что хочу жить дальше, — сказала она. — По-настоящему. Не существовать от встречи к встрече с терапевтом. Не вести дневники о том, что сегодня мне снова удалось поесть и не расплакаться в ванной. Не просыпаться каждую ночь с ощущением, что у меня из груди только что вырвали что-то живое. Я хочу новый этап. Новую жизнь. Но у меня не получится войти в неё, пока старая всё ещё держит меня за горло.
Джинни смотрела на неё не мигая.
— И ты решила, что лучший способ начать новую жизнь — стереть всё, что делало тебя собой?
— Нет. Я решила, что это единственный способ не провести остаток жизни рядом с призраком человека, которого больше нет.
— Ты понимаешь, что просишь?
— Да.
— Нет, не понимаешь. Потому что если бы понимала...
— Я понимаю лучше, чем ты думаешь, — сказала Гермиона, и впервые в её голосе появилась твёрдость. — Именно поэтому я пришла не сразу. Именно поэтому пыталась обойтись без этого. Именно поэтому я сижу здесь сейчас и всё ещё могу перечислить тебе по пунктам, почему это ужасная идея, почему это нарушение, почему ты не должна соглашаться и почему я всё равно прошу тебя это сделать.
— Ты хочешь, чтобы я нарушила регламент.
— Да.
— Прекрасно.
— Мне не нужен ключ.
Джинни замерла.
— Что?
— Мне не нужен открытый след. Не нужен публичный реестр. Не нужна запись, которую однажды сможет поднять кто угодно, у кого будет достаточно полномочий или любопытства. Я не хочу оставлять себе дорожку обратно.
— Гермиона?
— Нет, послушай. Я знаю, что по правилам полное вмешательство без маркеров восстановления почти не проводится. Я знаю, что должен быть путь назад. Я знаю всё это. И я всё равно прошу тебя не делать никаких публичных записей.
— Никаких публичных записей не будет в любом случае, если я вообще соглашусь, — жёстко сказала Джинни. — Но хотя бы одна служебная запись останется. В реестре лицензированных мнемовмешательств. Иначе это будет не нарушение, а преступление.
Гермиона кивнула сразу, как будто ждала именно этого.
— Хорошо. Одна служебная запись — пусть. Закрытая. Только для людей с доступом. Но ничего, что можно будет найти без внутреннего допуска. Никаких внешних пометок. Никаких личных флажков. Ничего, что однажды подтолкнёт меня искать то, что я сама решила забыть.
Джинни смотрела на неё так долго, что Гермиона в какой-то момент опустила глаза.
— Ты правда этого хочешь? — спросила Джинни тихо.
Гермиона ответила не сразу, а когда она заговорила, голос у неё был очень ровным. Почти мягким.
— Нет, — сказала она. — Я хочу, чтобы этого никогда не случалось. Хочу, чтобы война не была войной. Хочу, чтобы мы не были теми, кем стали. Хочу, чтобы он не сделал это первым. Хочу очень много вещей, которых у меня нет.
Она подняла взгляд.
— Но из того, что у меня есть, я выбираю это. Я выбираю жизнь.
День был тёплый, почти неправдоподобно мягкий для начала весны. Парк уже успел наполниться людьми: кто-то сидел прямо на траве с книгой, кто-то выгуливал детей, кто-то бежал по дорожке в наушниках с таким сосредоточенным лицом, будто от этого зависело будущее магической Британии. Ветер лениво шевелил верхушки деревьев, в лужах после ночного дождя дрожало бледное небо, и во всём вокруг было что-то такое мирное, что Джинни иногда до сих пор не до конца ему верила.
Гермиона шла рядом с ней и смеялась, не тем коротким звуком, который в последние годы чаще заменял ей настоящую радость, а легко и совершенно беззащитно, запрокинув голову, с прищуренными от солнца глазами. И от одного этого зрелища у Джинни внутри болезненно сжалось что-то тёплое. Она и правда давно не видела её такой счастливой.
— Нет, подожди, — сказала Гермиона, всё ещё улыбаясь. — Ты не понимаешь. Он правда взял с собой список мест, куда мы могли бы пойти после ужина, если вдруг мне захочется сменить обстановку, и там всё было по категориям. По категориям, Джинни!
— Это либо невероятно мило, либо клинически тревожно.
— И то и другое, — с готовностью согласилась Гермиона.
Они свернули на более узкую дорожку, где людей было меньше. Где-то впереди ребёнок пытался накормить уток булочкой, а его мать обречённо объясняла, почему так делать не надо. Джинни краем глаза посмотрела на Гермиону и снова поймала себя на том, как странно это ощущается — видеть её в таком лёгком, почти девичьем настроении.
— Значит, ещё одно свидание? — спросила она.
Гермиона кивнула, и в лице её мелькнуло что-то новое, какая-то осторожная, почти недоверчивая надежда.
— Да, — сказала она. — И, кажется... не знаю. Кажется, в этот раз у меня может получиться.
Джинни ничего не ответила сразу. Она смотрела, как солнечный свет скользит по плечу Гермионы, как та машинально убирает волосы за ухо, как у неё на губах всё ещё держится эта улыбка, и думала о том, сколько времени прошло с тех пор, как сама мысль о “получится” звучала для неё как что-то почти невозможное.
— Это хорошо, — сказала Джинни тихо.
Гермиона повернула к ней голову.
— Да, — согласилась она уже серьёзнее. — По-настоящему хорошо. Знаешь, я всё время ждала, что однажды просто проснусь и пойму, что всё наладилось. Как будто в какой-то день мне автоматически станет легче, и я сразу узнаю, что теперь можно жить дальше. Но, кажется, так это не работает.
— Какой шокирующий вывод от женщины, которая обычно требует от жизни структурированный план восстановления в трёх экземплярах.
Гермиона фыркнула.
— Очень смешно.
Она замолчала на пару секунд, а потом вдруг улыбнулась чему-то своему.
— Хотя, может быть, план у меня всё-таки будет.
Джинни бросила на неё быстрый взгляд.
— О?
— Кажется, я наконец поняла, чем хочу заниматься дальше.
Они шли медленнее; под ногами тихо шуршал гравий, с озера тянуло сырой прохладой. Где-то вдалеке кто-то смеялся, слишком громко и беспечно для такого обычного дня.
— Джинни, — сказала Гермиона, и теперь в её голосе появилась та особенная сосредоточенность, которую Джинни знала слишком хорошо. — Ты когда-нибудь слышала о программе МНЕМО?
У Джинни сбился шаг, совсем немного. Настолько, что со стороны это, наверное, выглядело случайностью. Она быстро заставила себя идти дальше.
— Да, — ответила она осторожно. — Слышала.
Гермиона кивнула, не замечая ничего.
— Так вот, я в последнее время читала материалы по ней. Поднимала старые дела, внутренние отчёты, аналитику по применению. И, честно говоря, чем больше читаю, тем больше прихожу в ужас!
Джинни почувствовала, как холодеют пальцы, несмотря на тёплый воздух.
— В ужас? — переспросила она как можно ровнее.
— Да. Потому что изначально это ведь задумывалось как очень узкий, экстренный инструмент. Для людей, которые действительно не могли выжить с тем, что с ними произошло. Для войны, для плена, для совсем крайних случаев. А потом, как и всегда бывает, границы начали размываться.
Гермиона говорила всё оживлённее, и от этого Джинни становилось всё больше не по себе.
— Сначала “исключения”. Потом расширенные трактовки показаний. Потом удобные формулировки, за которыми можно спрятать почти что угодно. И в какой-то момент это уже перестаёт быть редкой мерой и начинает превращаться в способ убирать всё, что мешает жить удобно. Понимаешь? Не переживать, не лечить, не проходить через боль, а просто стирать, как будто человеческая память — это не что-то хрупкое и страшное, а неудачный абзац, который можно вычеркнуть из черновика.
Джинни молчала. Перед глазами на мгновение слишком ясно встало другое: кабинет, лампа над столом, бланк допуска, Гермиона с бескровным лицом и совершенно ровным голосом, которым она говорила: я хочу новый этап. Но у меня не получится войти в него, пока старая жизнь всё ещё держит меня за горло.
— И мне кажется, — продолжала Гермиона, — что это как раз та область, где я могу быть полезна. По-настоящему полезна, я хочу заняться этим всерьёз. Начать разбираться, кто и как получает доступ, как обходят ограничения, какие формулировки используют, чтобы проталкивать спорные случаи. Может быть, поднять вопрос о внешнем надзоре. О пересмотре критериев. О независимой комиссии. Я ещё не до конца понимаю, в какой форме, но...
Она перевела дух и улыбнулась — той самой, светлой, почти вдохновлённой улыбкой человека, который впервые за долгое время увидел перед собой направление.
— В общем, мне кажется, это и есть моё новое призвание, — сказала она. — Начать бороться против бездумного использования МНЕМО.
Джинни остановилась, Гермиона тоже остановилась через шаг и вопросительно на неё посмотрела. Секунду Джинни ничего не могла сказать. Перед ней была её подруга — живая, смеющаяся, полная планов, впервые за долгое время смотрящая в будущее с настоящим интересом. И эта же подруга сейчас с чистой убеждённостью говорила о программе, которая однажды спасла её ценой чего-то, о чём она теперь не помнила вовсе.
Это было так жестоко, что почти казалось дурной шуткой судьбы.
— Джинни?
Она моргнула и заставила себя вдохнуть.
— Нет, ничего, — сказала она быстро. — Просто... ты так говоришь, будто уже написала половину реформы.
Гермиона засмеялась.
— Только мысленно. Но да, признаю, я уже успела составить список.
— Конечно, успела.
— Там три раздела.
— Я даже не сомневалась.
Они снова пошли вперёд, Джинни чувствовала, как колотится сердце. Ей хотелось спросить, что именно Гермиона читала. Поднимались ли ей в руки отдельные дела. Хотела ли она узнать больше, если уже что-то почувствовала, если какая-то часть её всё-таки догадывалась, тянулась, пыталась нащупать в темноте контур вырезанного прошлого. Но Гермиона рядом снова улыбалась — ветру, солнцу, собственным планам, ещё одному свиданию, жизни, которая наконец-то начала открываться перед ней не как обязанность, а как обещание.
И Джинни не смогла.
— Знаешь, что самое ужасное? — сказала Гермиона спустя несколько секунд, задумчиво пиная носком ботинка мелкий камешек. — Я чем больше читаю, тем сильнее думаю, что люди недооценивают цену таких вмешательств. Всем кажется, что если боль ушла, значит, всё закончилось хорошо. Но память же так не работает. Нельзя просто вырезать кусок человека и сделать вид, что остальное останется прежним.
У Джинни перехватило дыхание.
— В общем, — сказала она уже легче, — да. Наверное, вот этим я и хочу заниматься. Это даже странно приятно — впервые за долгое время не просто плыть по течению, а понимать, куда именно плывёшь.
Джинни посмотрела на неё и вдруг с почти невыносимой нежностью поняла, что, возможно, в этом и заключалась самая жестокая форма исцеления: человек возвращается к себе, даже если не знает, через что ему пришлось пройти, чтобы однажды снова стать этим собой.
— Думаю, это очень на тебя похоже, — сказала она наконец.
Они вышли к озеру. Вода блестела под редким солнцем, на другом берегу кто-то разложил плед прямо на влажной траве, и воздух был полон такого прозрачного, почти хрупкого покоя, что Джинни вдруг стало трудно смотреть по сторонам.
Гермиона что-то говорила дальше, уже о комиссии, о том, как можно было бы пересмотреть критерии, о людях, с которыми стоит поговорить, о том, что, возможно, придётся снова идти учиться или хотя бы брать дополнительную квалификацию. Джинни слушала, кивала, иногда даже отвечала, но внутри у неё всё время крутилась одна и та же мысль:
ты сама была одной из этих “спорных случаев”.
ты была самым страшным из них.
и я помогла тебе исчезнуть.
Гермиона рассмеялась ещё раз, легко и беззаботно, и Джинни, глядя на неё, вдруг поняла, что не испытывает ни раскаяния, ни облегчения, только ту тихую, невозможную боль, которая бывает, когда правда и милосердие однажды разошлись в разные стороны, а тебе пришлось выбрать одно из них.
Она потянулась и коротко сжала пальцы Гермионы в своей ладони, а Гермиона сжала их в ответ, не задавая вопросов.





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|