↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Разбить можно всё, что угодно. Жизнь, голову, мечты. Особенно — мечты, если они в руках тех, кто только и умеет делать, что искушать судьбу. Бросать вызов, нарываясь на вилы, напарываясь на колья, пропитанные ядом неудач. Судьба не щадит тех, кто рискнул пойти против неё. А жизнь не выносит наглецов.
Именно наглецами мы и были — наивными, смелыми дураками, верившими в то, что у нас впереди вечность. Вечность, сдобренная огневиски и дешёвыми сигаретами. Верившими в то, что мы можем послать к чертям своё предначертание и устроить балаган из собственного будущего. Свой балаган с размалёванными шлюхами и хохочущими в опиумном дыму собутыльниками. Что нам казалось три года назад — там, на последнем курсе? О чём мы перекрикивались, отпуская в воздух снопы диких искр? Что мы заарканили свой фартовый шанс? Что мы поймали свою птицу счастья? Что утром всё изменится и этот ублюдочный консервативный мир, который мы пытались изменить, навсегда останется в прошлом — там, за дверями школы? Наш прошлый мир, из которого мы так спешили вырваться. Ни черта. Ни черта подобного. За выпускным рассветом начался точно такой же день, как и был до. Много-много до. Мы надеялись, мы ждали. Мы чего-то хотели. Только вместо будущего пришла война. Сука-война, которая уничтожила почти всех. Почти всех, кто рядом с нами на что-то надеялся в тот наш выпускной.
* * *
Холодно. В такие дни всегда холодно. Дрожь проходит по пальцам, и даже пальто не в силах согреть озябшее тело. Даже перчатки не спасают. Всё равно трясёт. Не от ветра, нет, всегда начинает трясти за неделю до полнолуния. Теперь — всегда.
Раньше у Люпина были те, с кем он мог разделить свои приступы, на кого мог рассчитывать и кто создавал иллюзию защиты. Защиты не его — от него. Теперь же Ремусу в компаньоны остаётся только он сам. Он сам и его чёртово проклятие.
А ведь даже в последнее своё полнолуние в стае Рем не задумался о том, что следующая луна придёт уже когда он будет в одиночестве. Тогда это одиночество казалось далёким и наигранным. Но как только хлестнуло под хвост раскалённым прутом, Люпин понял — оно всегда висело над ним. Нельзя было верить в то, что Джеймс, Сириус и Питер будут постоянно рядом. Когда эта вера разбилась в хлам, Ремус не знал, как ему быть дальше. Не знал, но решил, что научится. Научится вновь полагаться только на себя.
Теперь, когда до очередного полнолуния осталось четыре дня, Рем особо остро ощущает нехватку в уверенности, что чья-то сильная рука просто опустится на плечо и заверит в том, что всё будет ок. Ок, как часто говаривал Джеймс.
Рем трясёт головой, заставляя влажные волосы соскользнуть с лица, и ускоряет шаг. Дождь становится всё сильнее, а небо — темнее. Почти полный диск уже висит над крышами спального района Лондона.
Ветер отвешивает пощёчины. Острые, холодные пощёчины, от которых невозможно защититься. Путь от Министерства магии до дома обещает быть долгим.
Рем заскакивает в Аврорат на пару минут — уточнить адрес, нужный ему. Можно было послать сову, но надёжнее прогуляться самому. Вот Ремус и прогуливается. Попутно кляня себя за это решение. Нет, оборотень не имеет ничего против пешей прогулки, просто раздражение, подкатывающее к горлу, с каждым шагом становится всё сильнее и сильнее. Раздражение на всё. На слишком громкий хлопок дверью, на смех пробежавшей мимо парочки, на скрип колёс коляски, завернувшей за угол. И на состояние постоянной готовности. Готовности, практически превратившейся в паранойю.
Отряд быстрого реагирования при Аврорате ни дня не сидит без дела. И дела эти настолько паскудные, что челюсти сводит. Друзья гибнут. Глупыми смертями, которые, возможно, и можно бы предотвратить. Только вот как это сделать — не знает никто. Даже долбанные прорицатели, которых отлавливают чуть ли не силком. Каждое слово может послужить спусковым механизмом для очередного убийства. Но те, кто говорит эти слова, не подозревают ни о чём, засыпая и обрекая себя на вероятность не проснуться.
Люпин вспоминает последний выезд. Семейная пара, ничем не примечательная, ничем не выделяющаяся. Глостеры, вроде бы. Да даже Рем не может сказать их фамилии, хотя сам лично прикрывает глаза мужу, обнаруженному на лестнице, ведущей на второй этаж. Наверное, мужчина старался дать возможность жене уйти. Только она ей не воспользовалась. Не успела. Окно так и остаётся открытым, а рука блондинки замирает на задвижке. Волшебная палочка женщины переломлена и валяется рядом с телом.
Что принесла их смерть? Что принесли многие смерти до этой? И кому?
Кулаки в карманах пальто сжимаются до хруста, ногти впиваются в холодную плоть. Привычные уже шрамы-полумесяцы саднит. Нужно отвлечься. Просто отвлечься и ни о чём не думать. Хотя бы сейчас, когда голова разрывается от боли и мыслей.
Заметив ярко освещённую дверь небольшого кафе, Рем резко поворачивает к крыльцу. Порция крепкого кофе должна помочь и не дать сну подкатиться слишком рано. Кошмарам на сегодняшнюю ночь можно будет взять выходной.
Толкнув створку, Люпин входит в тёплый зал. Запах свежего пирога вызывает приступ тошноты, но Рем всё же закрывает за собой дверь. И оглядывается в поисках места, чтобы сесть.
Удивление выгибает сведённые брови.
Она сидит за дальним столиком. Слишком худая, с чересчур короткими волосами и перебинтованными руками. Не такая, какой он помнит её в школе. И даже не такая, с какой он виделся полгода назад.
Ремус неуверенно подходит к столу и теперь может разглядеть выпирающие ключицы, проступающие под курткой. Эрис, кажется, даже не замечает приблизившегося мужчину.
— Здесь свободно? — попытавшись улыбнуться, спрашивает Рем, готовясь увидеть глаза, бывшие темнее, чем он помнит.
Но не видит — Эрис Хитченс не может поднять голову, погруженная в собственные мысли. Только крутит кольцо на безымянном пальце правой руки.
— Садитесь. Садитесь, место свободно.
И молчит.
* * *
Говорят, что кровь людская не водица — это то, что определяет, соединяет и становится нашим проклятьем. Кто из великих и когда сказал эту фразу? Кто запечатлел ее на бумаге, чтобы неблагодарные потомки поняли, что все великие истины были открыты задолго до их рождения? Кто нашел ее и принял за аксиому? Кто развязал эту войну, в которой кровь — единственный показатель твоей собственной ценности в этом мире?
Кто может ответить на все эти вопросы?
Есть в мире вещи, которых нам не дано понять, например, магия, смерть, судьба. Эти вещи слишком причудливо переплелись в наших душах. а теперь выжигают их насквозь, прошивая огнем, оставляя за собой пепелища и ураганы. Столько слов уже сказано за эти три года, и Скитер исписала огромное количество пергамента. И сейчас, скорее всего, грызет свое перо, пытаясь придумать заголовок потрагичнее. Мол, что умерла выдающаяся работница Министерства, мисс Доркас Мэдоуз, двадцати лет от роду. Сухая, скупая заметка — Рита уж постарается сделать ее таковой, потому что ей за это платят, а не за ненужные эмоции в тексте. А ведь никто не поймет, кем и чем была Дора для своих друзей и близких. и, что самое-то обидное, никому это не будет нужно. И сейчас перед ним сидела девушка, которая как раз эту значимость Доры для всех понимала. Люпин вдруг почему-то вспомнил, как она прощалась со своим приятелем после собрания.
— Я приду поздно, не жди меня, — сказал тогда Тариус.
— Я буду сразу после тебя, не волнуйся, — ответила ему Эрис. Сразу же появилось ощущение, что они теперь всегда так говорят друг другу — словно бы готовят друг друга к тому, что в один день кто-то из них уйдет и больше не вернется живым. Мир, конечно, от этого не рухнет, и пирамиды Хеопса так и будут стоять целыми...
Но разве можно сравнить ценность пирамид и ценность одной-единственной человеческой жизни?
Странно. Смотреть на неё сверху вниз и понимать, что она не поднимет голову, сколько бы ты ни ждал... Просто будет вот так и дальше — прожигать взглядом собственные ладони, потому что ничто другое сейчас её не интересует. Если развернуться и уйти — она даже не заметит. Потому что не до этого. Потому что сейчас — что-то глубже, чем практически забытый голос около неё.
Люпин не может заставить себя отвести взгляда от повязок на руках. Что там? Раны? Царапины? Заживающие шрамы? Когда она их получила и где? Хотя, где — это смешной вопрос. Очень смешной для Эрис. Хитченс не та, кто будет сидеть в окопах, когда другие срываются с баррикад. Вот и сунулась, наверное.
Полгода не виделись? Это не срок. Это не неизвестность, которая накрывает, когда понимаешь, что абсолютно ничего не знаешь о ком-то, кто раньше был дорог. Хотя, почему раньше — и сейчас тоже. Просто цена стала намного выше. Цена всех, кто сейчас дышал. Ещё дышал.
Несмотря на то, что они каждый день ходят по одним и тем же коридорам Аврората, Эрис и Ремус не встречаются. Не пересекаются больше, чем на пару мгновений. Да и то — эти мгновения практически сразу стираются из памяти. Она не умеет не спешить, он не умеет не выныривать из мыслей. Они стали такими, какими были всегда — одинокими. Не прячущимися больше за масками напускной причастности к кому-то.
Рем скользит по коротким волосам ничего не выражающим взглядом. А ведь, наверное, должен чувствовать хоть что-то. Хоть что-то от факта встречи, что ли. Хотя, нет. Что-то он чувствует. Единственное, что пробивается сейчас сквозь холод.
Жива. Хотя бы жива, несмотря на то, что выглядит паршивее некуда. Впрочем, что сейчас не паршивое?
Каждое утро Люпин просыпается с ожиданием — кто на этот раз? Каждый вечер закрывает глаза с мыслью о тех, кто не ушёл сегодня. О тех, кто ушёл, Рем старается не думать, потому что знает: стоит только позволить скорби затопить разум — и всё, срыв. Или в запой, или в клинику. Третьего не дано. Да и не может быть этого третьего.
Вычёркивать из памяти улыбки тех, кто уже больше не улыбнётся, пусть даже через силу? Наверное, это одна из самых искусных пыток, придуманных войной — освобождать друг за другом ячейки, вышвыривая из них тех, кто эти ниши занимал. Занимал многие годы до всего происходящего сейчас. Ремус этой пытке уже один раз поддался — практически сложил руки. Практически не выпускал из ладоней бутылку с огневиски, запивая воспоминания о Боунсе. Старался залить алкоголем блеск его мёртвых глаз как можно быстрее. Проклинал себя за это, но не мог остановиться. До тех пор, пока его, словно щенка, не встряхнул за шиворот Шизоглаз, выбивший дверь здоровой ногой и матерившийся так, как Рем до этого ещё не слышал. Может быть, именно тогда Люпин и перестал считать тех, кто ушёл, и начал сражаться за тех, кто остался?..
Эрис молчит, всё так же покручивая ободок кольца на пальце. Кольца?
— Привет, — более глупой фразы Ремус выдать не может. В горле словно комок встаёт от ещё одного взгляда на плечи девушки перед ним. Встаёт, раздирая колючими шипами и гортань, и носоглотку. Хотя, носоглотку раздирает не только комок — всё-таки от запаха еды мутить не перестало. Обычное дело перед полнолунием, Люпин привык.
Всё-таки она поднимает глаза на его лицо.
Ремус пробует улыбнуться. Выходит даже более удачно, чем он рассчитывает — сведённые судорогой губы почти не дрожат.
— Припозднилась? — от звуков собственного голоса хочется поморщиться. Что Люпин сейчас старается сделать? Сам-то знает? Наверное, нет. Может быть, лучшим вариантом было бы вовсе не подходить, едва только приметив в глубине кафе знакомую фигуру? Может быть...
Слишком много появилось в жизни этого грёбаного "может быть". Может быть, то, может быть, это... Блядь! Да, может быть, если бы каблук Доркас Медоуз застрял в плитке Аврората неделей раньше — она сейчас была бы жива?
Рем чувствует, как пульс бьётся в висках, и старается дышать ровнее. Сидящая напротив него девушка не должна заметить его хренового состояния. По крайней мере, Люпину очень этого хочется. Но в сказки Ремус перестал верить ещё в далёком детстве, поэтому тешить себя надеждой на то, что взгляд Эрис пропустит дрожащие ладони, было бы как минимум наивно.
Хочется спросить, что она тут делает, как она всё это время, держится ли? Только вот не спросишь. Ни за что не спросишь — и так всё видно. Что тут забыла? Аврорат рядом — возвращалась. Домой или из дома — другой вопрос, но совершенно неважный. Как она? Так же, как и все — на грани. Либо психует, либо методично изничтожает в себе любые эмоции, стараясь найти хоть что-то, ради чего стоит открывать глаза каждое утро. Держится ли? Если бы не держалась — не сидела бы сейчас здесь. Даже бесцельно наблюдая за хлопьями пены в стаканчике с практически остывшим кофе. Кофе.
Подошедшая официантка ставит перед Ремом чашку, даже не уточняя заказа — слишком часто Люпин заходит сюда. Уже привыкла. Двойной чёрный — всё так, как нужно.
Теперь хотя бы руки есть чем занять — греть их о чашку намного легче, чем стараться унять дрожь. И всё-таки ещё раз взглянуть на кольцо с бриллиантиком, довольно нелепо смотрящееся на фоне бинтов.
Эрис всё-таки поднимает глаза и замирает, словно не верит самой себе в первое мгновение. Словно бы пытается убедиться — что не показалось. Что это — он. Изменившийся, с сединой в волосах, с залегшими под глазами мертвецкими тенями.
Четыре дня до полнолуния.
В голове мелькают смутные, сдавленные образы, отражающиеся у Эрис в глазах. Вот она списывает у Ремуса трансфигурацию. Вот ругается с ним, а вот она затащила его в заброшенный класс, и отголоски старого, острого удовольствия проскакивают в сознании как кусок мокрого мыла.
— Привет, — шёпот Эрис перебивает воспоминания — хриплый, дрожащий шёпот. Рем с натяжкой улыбается, понимая, что выглядит ещё глупее, чем раньше.
— Ты похож на мумию, — сипло замечает Хитченс и лезет за сигаретой в карман. — Как тебя угораздило? Как нас угораздило?
* * *
В нём что-то ломается. Каждый раз. Каждое полнолуние. Кости, суставы, сухожилия. То, что, в принципе, и сломать-то невозможно. Но Ремус чувствует. При каждой трансформации — чувствует. До синих вспышек боли перед глазами, до прокушенных губ. Страшно терять контроль над собственным разумом. Ожидать этой потери ещё страшнее. Знать, что не сможешь помешать ничем, что всё равно скорчишься на грязном полу вздрагивающим эмбрионом для того, чтобы распрямиться уже опасным чудовищем... Это знание теперь даётся вдвойне тяжелее. Ведь чудовище сорвалось с поводка. Точнее, поводок перестал существовать.
Сдерживающая сила в лице Джеймса, Сириуса и Питера пропала. Забота о ком-то, кто был рядом, исчезла. Необходимость помнить о своей человеческой половине растворилась, уступая место ярости. Однако Ремус слишком привык к контролю. И первое, что он сделал после того, как вернулся из школы — съехал от родителей. Да, Джон был первоклассным магом, знатоком магических существ, имеющим представление о том, что делать с взбесившимся оборотнем... Однако сам оборотень понятия не имел, что делать ему под одной крышей с людьми, которые были слишком близкими для того, чтобы позволить себе сорваться на них.
А потом пришло осознание, что это решение было верным. Что хотя бы так Рем оградил семью. Не только от себя, но и от тех, кто поверг магический мир в ужас.
Тонкие стены нового дома не глушили вой и рык. Необходимость в звукоизоляции появилась сразу. Тёмный подвал превратился в камеру для зверя. Вновь камера. Теперь стаи не было, и решётки вернулись. И боль вернулась — скручивающая узлом позвоночник и раздирающая мозг на лоскутья. Однако Люпин воспринимал её как плату за закончившееся счастье.
Но платить жизнями друзей за прошлый мир даже чудовище не хотело.
Глубокие полосы на дереве, рваные ошмётки обивки на столбиках. Рычащий зверь бьётся в стальную, заговорённую решётку, не в силах вырваться за пределы клетки. Палочкой он воспользоваться не может, поэтому замок не поддаётся. Замок, открывающийся только снаружи. Зверь скулит и сжимается в углу дрожащим комком — он чувствует скопившуюся в воздухе смерть, пропитавшую каждую каплю влаги магического мира. Смерть и угрозу, и почему-то она пахнет как ликер с миндальными нотками. И зверю от этого жутко. Хочется дотянуться до горла того, кто вылил в мир этот страх. Алая кровь должна смыть всё без остатка. Смыть боль и отчаяние, смыть ужас и одиночество. Смыть ощущение безысходности и утолить дикую жажду. Смыть память и вытравить из неё всё, что обитает вне шкуры.
Это будет правильным. Это будет единственно правильным.
Зверь воет, запрокинув косматую голову и стараясь не сорваться в хрип.
* * *
Сидеть напротив Эрис и молчать. Тупо молчать, потому что понимаешь, что на её вопрос ответа нет. Как нас угораздило? Нас угораздило родиться в этом ублюдочном мире, который только притворялся, что плясал под нашу дудку. В этом вся причина. Видимо, те, кто уходит из него сейчас, тоже её поняли. Только вот куда они уходят?
Люпин подносит чашку к губам и делает глоток. Горячий кофе обжигает гортань, почти выдирая из лёгких кашель. Ладони дрожат и чтобы не уронить чашку, Рем спешит опустить её на стол. Полнолуние близко. Зима близко, мать её!
Раньше они ни за что бы не вели себя вот так — как чужие. Раньше они бы устроили ночной променад до обзорного колеса. Забрались бы в одну из кабинок повыше и занялись любовью. Смеясь, под низкими облаками и над крышами города. Если бы они оба были прежними, они бы не сидели здесь, в этом кафе. Они бы взялись за руки и пошли бы куда-нибудь гулять — вдоль Темзы, по темным набережным и переулкам, дошли бы до Риджентс-парка, купили бы в маггловском круглосуточном магазинчике какой-нибудь сладкий ликер. А потом, в глубине парка, была бы одна сигарета на двоих, приторно-сладкие чужие губы и быстрые, яркие брызги удовольствия — так, как они обычно делали. Ну, или бы они переместились в квартирку — неважно, в чью — и провели бы весь день в постели, вылезая только за едой или пультом от старого телевизора. Раньше. Не пройдя то, что прошли за три года. Раньше. Или в другой жизни — без войны. В жизни, где они, закончив школу, не разбрелись по отрядам сопротивления, а получили что-то большее, нежели похороны друзей. Что-то, что оставалось бы в памяти светом, а не могильными плитами.
Кофе слишком горячий — Рем сейчас это чувствует — пальцы болезненно сводит на кружке. Хотя, скорее всего, это недолгая судорога. Или холод, который наконец начинает рассасываться.
— Я слышал про Доркас, — непонимание того, зачем он сейчас произносит эти слова, догоняет уже при последнем звуке фразы. — Сегодня и услышал. Теперь и она...
Эрис вздрагивает, вертя ложечку в руках, и глядит на человека, который на шестом курсе Хогвартса стал ее величайшим спасением от удушливого тумана одиночества.
Хочется поджать губы и кивнуть в ответ на мысли, пойманные в уставшем взгляде, сказать, что и Рем сейчас вспоминает тот день, когда разорвал на Эрис блузку, а потом они шли по коридорам — Люпин зябко поводил голыми исцарапанными плечами, а Хитченс тщетно пыталась завязать совершенно громадную для нее рубашку так, чтобы она хотя бы не ползала и не болталась огромным парусом. И все ржали, отпуская ехидные шуточки, и Полная Дама отчитала их за самоуправство и легкомысленность.
— Завтра хоронить идем, — отвечает Эрис почти буднично, но голос её сух, пуст и безжизнен — словно она говорит о бумагах Долиша, а не о человеке, которого все они безумно любили. — Мы одели на нее свадебное платье. Она на тот свет уйдет красавицей, знаешь...
Если и пойду тропою смертной тени, не убоюсь зла, потому что Ты со мною.
Эрис попросила однажды, чтобы эту фразу высекли на ее собственном надгробии. Она почему-то верила в маггловского Бога — наверное, потому, что это придавало ей сил бороться дальше.
Что-то хочется сказать ещё, но не получается — вдох застревает меж сведённых зубов. Прощаться с ушедшими всегда невозможно. А помнить их такими, какими они были — невыносимо.
Теперь и она. Доркас. Сколько ещё имён будет обозначено вот так? Не мимоходом, но с занесением в список тех, кто умер ни за что. За разумное доказывание того, что идеи Волдеморта — параноидальный бред изувеченной психики. Бред, сумевший воплотиться и превратившийся в чуму. Бред, который стал слишком дорог. Бред, который невозможно остановить. Сколько ещё? Вот таких — как Доркас?
Свет кафе неуместно ярко отражается на бриллиантике в колечке. Ремус вновь ловит себя на мысли о том, что он не хочет спрашивать Эрис о её замужестве. Хотя разве вопрос что-то изменит?
— Давно? — отцепив пальцы от кружки, Люпин ведёт рукой, указывая на золотой ободок.
Эрис смотрит на кольцо и её губы трогает призрак улыбки.
— Два месяца. Странно получилось. Портишед настоял, а я почему-то согласилась.
* * *
Если долго сжимать зубами губу, то в конце концов перестанешь чувствовать боль. Равно как и ощущать привкус железа во рту. Только вот понимаешь, что если отпустишь — сразу же нахлынет. Волной, заставляющей скулить в бессильной ярости. Кровью, заполняющей глотку.
Всё, что остаётся — это вцепиться клыками в плоть и молчать, потому что другого — не дано. Особенно тогда, когда знаешь, что другие следуют твоему примеру.
Ремус не считал себя героем. Даже храбрецом не считал — куда там, с его кучей потаённых комплексов, пробудившихся почти сразу после того, как за оборотнем захлопнулись двери Большого зала после выпускного. Вся его храбрость в школе была разделена на четыре и сдобрена понтом друзей. После того, как мародёры перестали существовать как единый организм, находящийся во взаимодействии двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю, этот понт высох. Как клей, скрепляющий детальки паззла. Одно движение — и головоломка рассыплется на составляющие, более простые, чем были до того, как раскрошились. Одно всегда сильнее отдельного.
Ремус смирился с тем, что стал отдельным. Смирились все. Нет, можно было верить в то, что всё по-прежнему, можно было утешать себя встречами и долгими разговорами поверх стопок, дружбой, сохранённой и прошедшей проверку. Но всё равно — это было не то.
Они даже не поняли — что именно не то. Не успели. Потому что началась война.
Война, в которой нет места пониманию того, что твоя храбрость держалась за счёт других. Война не спрашивает — умеешь ли ты рисковать собой. Она требует этого риска. Только вот требует слишком сволочными способами. Подкидывая тебе трупы друзей и детей. Подбрасывая и наблюдая за тем, как ты стараешься заглушить крик при виде безвольного тельца, обмякшего в кресле, словно тряпичная кукла. Смеясь над твоими попытками перевернуть опрокинувшуюся игрушечную чашечку, выскользнувшую из маленькой ладошки. Хохоча в голос над твоим сведённым судорогой лицом, над побледневшими пальцами, над сорванным голосом, над хрипами из горла. Война ждёт того, что ты привыкнешь к вот таким находкам в детских комнатах, привыкнешь, потому что другого выхода у тебя нет.
И война очень удивляется, когда вслед за каждым подарком, оставленным ею, ты посылаешь в её адрес не благодарности, а проклятия. Недоумевает над твоими слезами, ждёт, что ты одумаешься. Каждый раз ждёт — протягивая тебе мёртвые ручки, покрытые синими паутинками воспалённых венок. Маленькие, мёртвые ручки, ещё мгновение назад сжимавшие крохотную чашечку из розового пластика...
Люпин благодарил небеса за то, что провидение не позволило ему связать себя с кем-то узами брака. Понимание того, что после его смерти могли бы хоронить его детей, зазубренным лезвием вгрызалось в мозг так же часто, как и видения с гробами друзей. И Рем знал, что ничего ужаснее этих видений и мыслей быть не может.
* * *
— Странно, — Люпин согласно кивает, так и не отводя взгляда от кольца. Почему-то этот ободок кажется ему сейчас одним из самых чудесных образов, пробивающихся сквозь боль к мозгу. Воплощением избавления от одиночества. Продолжением попыток, что они предпринимали на шестом курсе. Спасая друг друга и вытаскивая из сердец колючки. Вытаскивая руками и губами.
Люпин прикрывает глаза, чётко видя на внутренней стороне век небольшую каморку для мётел. Чёрт, как их заносило в подобные места? Как он вообще умудрялись находить эти закутки? Эрис смеялась и говорила, что у него нюх на мини-Выручай комнаты. А Рем только лишь довольно усмехался, расстёгивая пуговицы на её рубашке.
Проходящая мимо их столика официантка отвлекает едва различимым запахом ванили, ударившим в ноздри. Встрепенувшийся внутри Люпина зверь недовольно урчит, ожидая своего часа, и вновь сворачивается клубком. Полнолуние выпустит ярость. Как выпускало десятки раз до этого дня. Можно будет не скрывать ничего: стальные решётки в подвале — надёжная преграда. Можно будет раздробить в кровавую пыль все суставы, потому что они всё равно срастутся. Пусть позже, но срастутся. Рему иногда хочется, чтобы не срастались. Чтобы физическая боль была хоть немного, но сильнее. Отвлекала от всего и позволяла почувствовать себя живым. Хоть иногда.
Зверю дозволено то, что не дозволено человеку — быть собой. И из-за этого Рем ненавидит себя ещё больше.
Ремусу очень хочется взять руки Эрис в свои ладони. Вот прямо сейчас — пока она сцепила их в замок.
Наверное, её пальцы точно такие же холодные, как и его. Точно так же дрожат, пусть и совсем незаметно. Точно так же сведены судорожной болью, не выпускаемой за пределы дыхания.
Но вместо этого Люпин переводит взгляд на черенок ложечки в ладони Хитченс.
Раньше он бы просто притянул девушку к себе, плюя на то, что в кафе одни не одни, и усадил бы на колени. Эрис научила его не бояться проявлять эмоции. Долбанная сдержанность рядом с девчонкой отправлялась к чертям. Раньше. Снова это «раньше». Слишком часто всплывает за один вечер.
— А помнишь, в совятне ты пообещала, что если я рискну сделать тебе предложение, ты скормишь меня гиппогрифу?
Может быть, Люпину просто хочется ещё раз увидеть эту мелькнувшую на губах Эрис улыбку. Даже не улыбку — тень. Что-то теплее ветра за окном, что-то мягче мёртвого розового пластика. Глупости иногда помогают, хотя бы чуть-чуть.
Эрис смотрит на Рема тем самым взглядом, который понимает только он. И её прорывает. Наконец-то прорывает.
— Глупый ты, глупый, — шепчет она быстро и нервно, зная, что он услышит, с его-то слухом. — Ты ведь сам знаешь, что для хорошего брака нужно чувствовать хоть что-нибудь. Что-нибудь, что позволит тебе быть с этим человеком до конца своих дней или даже больше. Ты же понимаешь, что у нас с тобой, что ты и я... ну нету. Нету ничего. Совсем нету. Это как короткое замыкание, я не знаю, но у нас этого не было никогда. Нельзя любить того, кого любишь как часть своего сердца. Ты меня понимаешь? — она хватает Люпина за руку, чувствуя, что от кожи так и пышет жаром.
А у нее руки холодные, и голос надламывается, и она вот-вот заплачет.
— У тебя будет семья, — говорит она тихо и хрипло. — Самая замечательная семья. И жена, которая никогда не причинит тебе такой боли, которую могу причинить тебе я. Ты меня понимаешь? Наша ошибка в том, что мы смотрим на смерть как на будущее событие. Большая часть смерти уже наступила: то время, что за нами — в её владении. Мы с тобой мертвы. Мертвые не могут создать живого. А я опять делаю тебе больно, прости меня!
Дым все еще течет жидкой пылью в потолок.
Вокруг все замерло — так, что аж до хруста.
И они оба — молчат.
* * *
Требовать от других того, что не можешь сделать сам, подло. Заставлять кого-то следовать твоему примеру — глупо. Добиваться того, чтобы ты стал эталоном для подражания — смешно. Война не терпит кальки. Она изничтожает похожесть и вытравливает сходство. Она раздаёт индивидуальность как пинки и наслаждается своим умением идентифицировать боль. Делить боль на составляющие. Резать боль на куски и выдавать отравленными порциями.
Рем видел, как война превращает тех, кто когда-то был похож на стальной прут, в мягкое масло. Как, казалось бы, железная выдержка крошится под пальцами ржавчиной. Как одно отчаяние становится не похоже на другое. Неправда, что война лишает лиц, о нет. Она раздаёт всем новые — сверкающие отполированными костями маски, которые въедаются в кожу. Война метит всех, кто смеет бросать ей вызов и думать, что окажется умнее. Всех, кто стремиться доказать что-то другим. Они не теряют своей индивидуальности, нет — она просто выворачивается наизнанку и ломает позвоночник, швыряя на колени.
Люпин видел, как плавятся нервы, как крики иссекают горло, как страх скручивает пальцы. Видел и понимал, что и сам теперь — помеченный ещё одним проклятием. Ничуть не менее страшным, чем отрава внутри.
Оборотни были одними из первых, кто примкнул к рядам Тёмного Лорда. Убийцы на службе Волдеморта они представляли собой одно из опаснейших оружий. Им нравилось выдирать из ещё живых тел куски мяса. Нравилось до кровавого оскала. И то, что несли в себе эти оборотни, стало ещё одним пунктом в списке комплексов Люпина.
Война не терпит похожести. Она раздаёт всем собственную участь. Люпину она завернула недоверие и омерзение. Те, кто вчера готов был прикрыть, сегодня отводили глаза, однако спиной не поворачивались — оборотни нападают внезапно. Раздирая в клочья голыми руками и вгрызаясь в плоть с угрожающим рыком.
Если бы не Хмури, Люпин бы бросил к чертям Аврорат.
— Вы что, уёбки, думаете, что Рем мало себя показал? Что он — крыса засланная? Что я бы этого не разглядел?
Однако даже после отповеди Аластора Люпин чувствовал на себе косые взгляды. Или ему казалось, что он чувствует. В комплекте с презрением шла паранойя. Ремус старался не думать о том, что ещё подарит ему реальность, развернувшаяся между воронок от взрывов. Старался не думать, приходя на дежурство и сжимая палочку под пиджаком.
* * *
Лампа мигает над головой, отбрасывая на измождённое лицо Эрис новые синяки. Словно этих мало. Словно теней под глазами недостаточно — свет старается сделать их ещё чётче, словно завершающий мазок кладёт. Сигарета тлеет в пепельнице, и Рем даже сам не может вспомнить того, как он закурил.
А ведь это Хитченс его подбила. Даже не подбила — протянула с совершенно невинной ухмылкой тонкую папиросу. Сделала то, что не удалось ни Сириусу, ни Джеймсу. Там, в 1977-ом, таком далёком 1977-ом. После выпускного на шестом курсе. После долгого перелёта под ночными тучами из Кардифа в Хитвилд. Где-то над Солсбери шла гроза. И Эрис потом стряхивала со своего лица капли, падающие с волос Рема. И её руки были такие тёплые.
Не такие, как сейчас.
Золотой ободок врезается в кожу, оставляя на ладони белёсый след. Шёпот Эрис раздаётся набатом среди мечущихся воспоминаний, взгляд пробирается сквозь сонм непрошеных мыслей. И остаётся там — где есть место только вот для такого взгляда — намного глубже, чем под сердцем, намного дальше, чем внутри.
Почти не нужно движений, чтобы перебраться на стул около неё, а не напротив. Почти не нужно отпускать рук, чтобы позволить её ладоням вновь задрожать. Почти не нужно отпускать взгляд, чтобы снова оставить её наедине со своими демонами. Ремус не умеет думать не так, когда рядом с ним Хитченс. Словно бы половинка чего-то целого вновь соприкасается со своей частью. Сбираясь в единое.
Люпин прикрывает глаза, обнимая хрупкие плечи. Раньше это было бы совершенно другое объятие, не такое вот — пронизанное желанием согреть, оградить. Порывистое, резкое, но привычное. Уже секунду как привычное.
Эрис дрожит, и Рем чувствует слёзы в этой дрожи. Слёзы, которые не выплаканы и останутся таковыми — нельзя. Нельзя вот здесь — над треснувшей чашкой с рассыпающимися хлопьями молочной пены. Под мигающей лампой, под ложащимися синяками тенями. Просто — нельзя. До той поры, пока не окажешься хоть в каком-то подобии безопасности. Вряд ли объятия оборотня станут таким местом, но...
— Глупый, — согласно кивает Ремус, поглаживая Хитченс по коротким волосам. Он знает, что она сильнее всех, что она — не умеет проигрывать, но сейчас проигрыш слишком близок. — И ты — глупая. Все мы глупые. И всё — глупо. Нет ничего, кроме вот этого кафе, кроме вот этого стола и кроме вот этого грёбаного запаха ванильных сливок. И любить собственное сердце не получится. И я знаю, что иначе у нас с тобой никак. Не было и не будет. Что по-другому и не может быть, что мы всегда будем делать друг другу больно для того, чтобы почувствовать — мы пока ещё живы, хоть и не можем остаться жить. Ты ведь знаешь. И я знаю. Глупая...
Её губы обветренные и искусанные. А его дыхание хриплое и горячее. И поцелуй лишён эротизма. Только естественность. Одно целое не может любить себя же. Сердце не может любить свою часть.
И Рему совершенно плевать, как это выглядит со стороны: рыдающая Эрис, цепляющаяся за человека, который за короткое время стал куском ее собственного сердца. Это не похвальба, уж она-то знает. Точно знает, Рем в этом уверен. Она его всего знает — вплоть до того, что у него родинка прямо рядом с сердцем и еще кое-где, она знает, на каком боку спит он и как он хмурится во сне, вздыхая и бормоча что-то маловразумительное. Знает, какими жестокими могут быть его пальцы, и какой у него потрясающий взгляд. Все знает. Рем мог бы стать любовью всей ее жизни — и не стал. Они не закрывали свои сердца друг от друга, они, наоборот, стремились влюбиться — и вместо этого переплелись так, что это стало сильнее, чем смерть, выше любых чувств. По сути, будучи вместе, они просто спасали друг друга от одиночества, которое стало их постоянным состоянием, начиная с конца пятого курса — одиночества, от которого легко было сойти с ума — и ни о какой любви даже речи не шло, ее не было никогда и, скорее всего, не будет. Слишком много пролегло между ними и переплелось. Слишком много — сломалось.
Рем знает, что Эрис хорошо помнит все те вещи, что они вытворяли. Как она летала за ним к окнам мужской спальни, и Ремус долго хохотал, что теперь дама подвозит кавалера. Как они, пьяные в хлам, горланили в два голоса "Hellogoodbye" с крыши Астрономической башни, подразумевая, конечно же, Лили и Джеймса, и как голос, подозрительно похожий на Блэковский, орал им: "Заткнитесь! Ооо, заткнитесь, сукины дети! Боги, как же я сладко спал!", а они ржали над этим так, что чуть не свалились с этой самой крыши. Как он летел к ней через всю Англию и попал под грозу, а она чуть не утопила его в ванной старого дома Хитченсов и влила в несчастного котел перцового зелья. Как они, забившись в маггловские кварталы, курили один косяк на двоих, и как потрясающе кружилась от этого голова.
Поцелуй обжигает рот. Нет ни суховато-яростной эйфории, что предшествует возбуждению, ни каких-то других чувств. Просто нет. Этот прием Люпин называет "замолчи, пожалуйста!". И она не обижается, потому что знает и про это. Просто отвлечь ее. Заткнуть рот. Чтобы больше не плакала. И когда они, наконец, расцепляются, ее руки уже не дрожат — трясутся, причем крупно.
— Я знаю. Я знаю! — Рему не нужно никакое другое доказательство, кроме этого шёпота. — Я не умру, пока есть ты. Я буду смотреть твоими глазами, слышать твоими ушами, чувствовать то, что чувствуешь ты. Кто назвал это любовью? Это просто карма. Связь. Нас переплел кто-то. Как близнецов. Ты понимаешь меня? — слова бессвязные, тихие. — Когда-нибудь ночью декабрьские морские ветры заберут меня. Но не полностью. Ты останешься. И я останусь.
* * *
После семи лет обучения в Хогвартсе дети должны возвращаться в семьи и устраиваться на стажировки, чтобы доказать полученные знания. Дети должны набивать шишки на любовном фронте и одерживать победы в тех делах, которые помогают им становиться взрослыми. Дети должны встречать рассветы с друзьями и завязывать потасовки из-за приглянувшейся девушки. Дети должны устраивать гонки на мётлах над Темзой, лавируя между мачт чадящих сухогрузов. Дети должны прятать журналы для взрослых под матрацем и краснеть, когда матери находят их, заявляя, что уже достаточно взрослые для подобного чтения. Дети должны брать от жизни всё, до чего смогут дотянуться, и ставить для себя недостижимые цели. Чтобы потом, взобравшись на вершину, сказать самим себе: «Чувак, ты крут! Ты это сделал!».
Дети не должны после школы идти на магический фронт. Не должны разбивать свои несостоявшиеся мечты о молнии, вырывающиеся из волшебных палочек. Не должны приносить в жертву свои жизни ради того, чтобы позволить кому-то сделать ещё один вздох.
Дети не должны умирать, ещё не начав жить.
Дети не должны становиться стариками за один вечер, найдя мёртвого друга в его же доме. Дети не должны седеть и закуривать, едва удерживая сигарету в трясущихся руках. Дети не должны просыпаться с криками посреди ночи, стараясь прогнать из-под век зелёные вспышки, отражающиеся в бельмах невидящих уже глаз.
Дети не должны умирать под этими вспышками.
Дети, только вчера закончившее Хогвартс.
Три года ничего не значат, когда понимаешь, что у тебя впереди ещё полно времени для того, чтобы успеть насладиться всем, что тебе предназначено.
Три года превращаются в задыхающуюся вечность, когда осознаёшь, что завтра тебя могут отпеть.
Три года ломают похлеще ежемесячного обращения — оно-то хотя бы уже знакомо и заканчивается ровно в срок, не задерживаясь ни на минуту. Оно не преподносит ничего, кроме боли, которая всё равно кончится.
А то, что приносит война, не заканчивается даже тогда, когда тебе кажется, что предел давно достигнут. Нет предела отчаянию — оно бездонно и безразмерно. Оно словно чёрная дыра — засасывает без остатка и не позволяет вырваться к оставленным за спиной звёздам. Даже обернуться не позволяет — некуда оборачиваться. Если и было что-то в прошлом — всё равно растоптано. Размолото в кровавую муку. Выброшено за борт того самого сухогруза, дрейфующего по Темзе.
Дети не должны ходить на похороны таких же детей.
* * *
А ведь они сейчас всем кажутся влюблённой парочкой. Она, прижавшаяся к его груди. Он, укрывающий её полой рубашки и обвивающий руками. Соприкасающиеся губы и переплетённые пальцы. Шёпот, срывающийся в поцелуй, и только им двоим понятные взгляды. Остывший кофе и безвкусный салат. Прошлое, волнами накатывающее на сознание и не отпускающее даже тогда, когда сталкивает в бездну беззвучных слёз.
Люпин знает, что он не позволит Эрис сейчас просто взять и отодвинуться — слишком срослись, даже до кафе срослись. Даже до выпускного — срослись. Да она и не отодвинется. Зачем, когда вот так — признаваясь такими, казалось бы, странными словами, можно рассказать почти всё, что у них есть. Всё, что правда. Всё, что составляет их.
Близнецы. Одно сердце на двоих, быть может. Намного больше, чем любовь, намного глубже, чем смерть, подающая руку этой любви. Намного отчаяннее, чем все их пике по собственным отношениям. Намного откровеннее, чем их побеги под дождём.
Там, на выпускном, они всё время держались за руки, уже полностью решив всё для себя и приняв то, кем они стали друг для друга беспрекословно. Люпин поправлял бретельку её платья и прикасался губами к плечу, пряча ехидную ухмылку, дразня Эрис. А она от души отвешивала ему подзатыльники. Они смеялись без повода, просто понимая, что в этот вечер — счастливы. Они ушли от остальных перед самым рассветом для того, чтобы свалиться на диван в общей гостиной и провалиться в сон. Даже не размыкая ладоней, устроившись на груди друг друга. Эрис, скинувшая туфли, Люпин, отодравший, наконец, бабочку с рубашки. И что-то такое, что изменило их окончательно.
Если бы не сейчас, они бы устраивались на кухне у Ремуса за чашками кофе и долгим хохотом из-за ничего. Если бы не сейчас, Эрис бы промывала Люпину мозг насчёт немедленного поиска девушки. Если бы не сейчас, Рем бы тихо огрызался, что ему и одному неплохо, но обязательно пошёл бы на свидание, устроенное Эрис с одной из её подруг. Если бы не сейчас. Вот это сейчас, в котором есть треснувшая чашка, мигающая лампа над головой и бинты на руках Эрис. На дрожащих ещё ладонях, на таких холодных пальцах.
Рем улыбается, понимая, что эту улыбку Хитченс не увидит. Да и никто не увидит, но это и не нужно.
Пусть их считают влюблёнными. Странными влюблёнными, укутанными в промозглое отчаяние. Странными влюблёнными, успокаивающими друг друга, словно после ссоры. Странными влюблёнными, признающимися странными словами сквозь слёзы.
— Понимаю, — наверное, его голос мог бы быть громче, если бы не хрип, который сводит горло и заставляет судорожно вдохнуть. — Понимаю. Только эти декабрьские ветра — полная чушь. Ты думаешь, я отпущу тебя? Думаешь, позволю просто остаться вот тут — там, где ты сейчас? Ты разве плохо меня знаешь? Разве не достаточно изучила? Я ведь выдеру наши несчастные жизни из этого дерьма, что на нас свалилось. Веришь мне? Выгрызу. Как я умею.
Может быть, он и сам не понимает, что сейчас говорит. Может быть — не верит. Хотя, нет — верит. Хотя бы в то, что девушка в его руках постепенно успокаивается под звуками голоса. Успокаивается, чтобы дышать ровнее и глубже. Успокаивается, чтобы чуть прикрыть глаза.
— Мы можем уйти друг за другом, — Рем прикасается губами к макушке, зарываясь лицом в короткие волосы. — Можем остаться. Но только вот расцепиться не сможем.
* * *
Может быть, когда-нибудь мы станем старше. И, вспоминая об этой проклятой войне, будем смеяться, надрывая животы, над собственными страхами и сомнением. А по ночам будем рыдать в подушки — вспоминая тот давний страх, пропуская его через себя.
Может быть, когда-нибудь у нас будут дети. Они будут жить в мире без войны, одеваться в такие кислотные цвета, что у нас волосы встанут дыбом. Они будут слушать тяжелый рок и то, что слушали мы, и все самые лучшие песни будут написаны именно ими, нашими детьми. Они будут ходить на фильмы, боготворить Уолта Диснея, Вайнону Райдер, Ривера Феникса и Джонни Деппа, а потом еще и посмеются над нами — мол, как это вы, глупые родители, не знаете, кто такой Джонни Депп? Они будут консервативнее чем мы, они будут верить в одну огромную любовь и пронесут эту веру до конца своих дней. Они будут такими, какими не смели быть мы. Они будут вспоминать войну только по строчкам в учебниках магической истории. Им будет легче — уж мы постараемся.
Может быть, когда-нибудь боль притупится. Могилы тех, кто ушел от нас, зарастут патиной. Ухоженные, со свежими цветами на них — мы будем помнить, мы отдадим им тот самый долг, что когда-то пообещали. Ребята не будут обижены, и будут появляться в наших снах. Всегда веселые, с улыбками на лицах. Такие, какими мы их помнили.
Может быть, когда-нибудь это все забудется как страшный сон.
Может быть. Когда-нибудь.
* * *
— Какая милая парочка! — умиляется старушка-работница Отдела контроля и популяции магических существ. — Как романтично это выглядит, ах!
— И не говори, — поддерживает ее супруг. — Когда-то и мы такими были, Мэвис!
Эрис приглушенно, истерически хихикает Люпину в футболку, Люпин хмыкает, прижав Эрис к себе ещё сильнее.
Они всё слышат, они — да. А вот остальные не составляют себе труд присмотреться.
Да. Влюблённые. Дрожащие, цепляющиеся друг за друга влюблённые с пустыми глазами, в которых даже слёз не осталось.
Влюбленные так себя не ведут.
— Мы с тобой просто гвоздь в гроб института брака, — тихо выговаривает Эрис. — Мы — идиоты, и мы плывем по течению как два бревна. Мы не можем друг друга отпустить, но запросто отдаем тем, кто способен любить лучше. Я знаю, что ты поломаешь все преграды. Но умереть мне все равно суждено. Понимаешь? Весь этот кашель, все эти обмороки — это проклятие. Целители сказали, что оно родовое, они не могут его снять — так что еще и необратимое. Видимо, когда Айла Блэк выходила замуж за Боба Хитченса, Блэки прокляли всю нашу семью — очень немногие из Хитченсов волшебники, почти все сквибы. А волшебники все умирают не своей смертью. Это не может быть закономерностью, значит, и мне недолго осталось. Не бледней так.
Люпин послушно кивает, закусив губу. А она всё равно чувствует сжавшиеся до хруста пальцы на своих плечах.
— Ты останешься жить. За себя и за меня. Ты будешь счастливее чем я, потому что я так хочу. Называй это ясновидением или чем еще, мне плевать. А я всегда буду с тобой, желаешь ты того или нет.
Он улыбается — надрывно, коротко, пряча почти оскал за губами.
Желает или нет?
Люпин желает. Желает пусто и безнадёжно, но с верой.
Наверное, это главное.
— Мы закрываемся, слышите, вы двое? — окликает их Дорис. — Пора уходить. Вы еще успеете к каминам, пять минут осталось.
Пора вставать. Вставать не хочется. Люпин обнимает Эрис так, как почти никогда не обнимал раньше.
Руки не расцепить.
И не нужно.
* * *
"Ты понимаешь, я не знаю, как и что решить. Помнишь ту песню, которую мы пели в Лондоне на фестивале? Как там было? "Hey blame it on your lying, cheating, cold dead beating, two timing, double dealing, mean mistreating, loving heart"? Вот примерно так все и происходит. Врем, делим напополам, врем и болтаем. И пытаемся быть счастливыми. Портишед доволен. Я вроде бы тоже. Хотя еще не знаю. Очень уж это непривычно.
Я знаю, что ты мало ходишь по гостям в последнее время. Когда оклемаешься от своих шрамов — приходи. Посидим, поболтаем. Тариус давно тебя не видел, беспокоится и пытается создать волчье противоядие из воздуха. Дамоклз Белби только смеется — но считает, что у Тариуса есть потенциал, и довольно-таки благосклонно смотрит на его эксперименты с начальной основой. Когда-нибудь они создадут это чертово зелье — и тебе станет намного легче.
Я скучаю. Правда, скучаю. Приходи. У меня есть шоколад.
Со всей моей любовью,
Эрис.
1 октября 1981."
* * *
Здесь покоится
Эризида Эрли Хитченс,
Возлюбленная жена Сагиттариуса Портишеда.
20.04.1960 — 20.10.1981
Покойся с миром.
Nam et si ambulavero in valle umbrae mortis, non timebo mala, quoniam Tu mecum es.
Очень грустная история. Цепляет.
|
Lesolitaireавтор
|
|
Heinrich Kramer, спасибо вам большое.
|
Lesolitaireавтор
|
|
SectumsepraX, в сущности, они ж и были дети, которым не дали повзрослеть как следует - именно поэтому так много среди них погибших и одиноких. То, что было не дадено, уже не дал никто.
Спасибо вам. |
Потрясающе. Автор, Вы великолепны.
|
Lesolitaireавтор
|
|
a-d-a-m
спасибо вам большое, правда. |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|