Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
NY-KT-927 нервно оглядывается по сторонам. Последние пару недель к обычным для неё мигреням прибавилась жуткая и, похоже, небезосновательная паранойя. ТЗ оптимизма не прибавляет: их подняли в четыре утра и погнали срочно чинить аварийный объект. Почему этого не сделали раньше, она не понимает.
Надсмотрщик видит всё, нельзя слишком крутить головой, нельзя выглядеть слишком обеспокоенной, нельзя выделяться. И в то же время нельзя ничего упускать из виду, причём не только из-за надсмотрщика. 927-я споро орудует шуруповёртом, крепя монтажные скобы на растрескавшихся стенах, и слышит, как над её головой стонет тяжело больное здание. У девушки сжимается сердце, как всегда при виде сломанной вещи: инструменты, станки, здания, дорожное полотно — всё это кажется ей живыми существами, которым больно, когда они повреждены.
927-я любит свою работу. У неё нет другого выбора — как и все гринир, она генетически запрограммирована на любовь к ручному труду. И если есть что-то, что она любит сильнее, чем прекрасные железобетонные звери, рождающиеся из её рук, то это — её братья и сёстры. В этой-то любви и коренится её паранойя. Мигрени, кстати, тоже.
927-я так никогда и не решит, благословение это или проклятие, но факт в том, что она не отсталая.
Один из клонов подбегает к архитектору, стоящему рядом с надсмотрщиком. Оба смотрят на него хмуро и строго, но клон то ли не осознаёт опасности, то ли понимает, чего на самом деле бояться.
— Балка — брак, — клон красноречиво указывает на недавно закреплённый двутавр, поддерживающий уже почти упавший свод. — Не выдержит. Точно упадёт. Надо ещё.
Едва двух дней отроду, когда 927-я уже более-менее научилась говорить, она тут же захотела пообщаться с коллегами. Её скорее даже не пугало, а забавляло, что все мужчины вокруг похожи друг на друга, а всё женщины — на неё. Вскоре она обнаружила, что коллеги и двух слов связать не могут. Фигурально выражаясь — два-то слова связать они могли, но не больше. Самым частым ответом на её вопросы было «не знаю», в остальных случаях она не добивалась ничего кроме выражения ленивого коровьего недоумения на лице. Она не теряла надежды, пока кто-то вместо ответа не спросила её: «ты как?». В голосе спросившей это сестры слышались доселе неизвестные ей нотки сочувствия и тревоги, а в голове её, вместо обычного мутного киселя, чувствовался страх. До этого момента 927-я думала, что все её братья и сёстры способны читать мысли друг-друга. Ей хватило ума понять, что она сильно отклоняется от нормы, и перестать высовываться.
На следующий день 532-ю устранили.
— Балда! Нет у нас лишних балок, понимаешь? Не-ту! — архитектор заметно нервничает, — Нина, Елена, Татьяна, Ульяна. Финансы, блин, и так поют романсы, а тут ещё клоны бракованные попались. У вас, дебилы, уже одна бракованная нашлась — радуйтесь, что не устранили всю партию, как это по ГОСТу положено.
Сквозь трудовой грохот до ушей 927-й доносится нарастающий тонкий скрип. Она сжимает зубы: зданию больно, и 927-я это чувствует, как будто сидит над умирающим. Ещё хуже от страха — за себя, и за других клонов. Стон здания утихает, и 927-я наконец возвращается к работе.
Клон стоит перед архитектором, спокойно ждёт, лишь изредка моргая. Слова его, похоже, не задевают. 927-я в который раз молча недоумевает — почему? Её даже справедливая выволочка выбила бы из колеи. Воспользовавшись заминкой, она пытается прочесть мысли архитектора: получается не очень, у 927-й мало опыта, и её некому учить, но увиденного достаточно. Перед её внутренним взором мелькает несколько сцен, где этот по жизни вспыльчивый человек так же орёт на уличных собак, светофоры и бытовую технику. Мысли клона — 817-го, похоже, — прочесть легче: балка — брак. Точно упадёт. Все умрут. Больше она прочесть не может — как всегда в подобных случаях начинает болеть голова.
— Иди работай, — раздражённо бросает архитектор, потирая лоб и глядя на балку. Похоже, проблему он всё-таки осознал, но беда в том, что стройматериалы сегодня действительно сильно ограничены.
Здание стонет ещё раз, ещё громче. В том месте, где злосчастный двутавр проржавел, откалывается краска. Даже такие бесстрашные дебилы, как её коллеги, в этот момент инстинктивно вздрагивают и пригибают головы.
927-я не выдерживает:
— Шеф! — она вскакивает и бежит к паре, — Шеф, я понимаю, что с балками туго, но ведь в том углу, — она указывает на дальний угол здания, — крепежами можно пожертвовать из-за малой нагрузки…
Глаза обоих мужчин ползут на лоб. Растревоженная, 927-я тараторит, как пулемёт:
— …а если разобрать завалы на втором этаже, нагрузка ещё уменьшится, и мы сможем перерасп…
Её заглушает грохот падающего потолка. В голову воспалёнными иглами вонзается двадцать девять немых криков о помощи. 927-я замирает. В течении самой долгой минуты её жизни эти двадцать девять криков постепенно стихают. Архитектор с надсмотрщиком, все в бетонной пыли, смотрят сквозь неё на месиво из кирпича и окровавленной плоти. Наконец архитектор переводит глаза на неё. Широко распахнутые глаза на лице, искажённом улыбчивым оскалом ярости.
— Эмпатия — ещё ладно, — шепчет он, — Ещё ничего, даже полезно. Но ЭТО?! — он срывается на крик и сбивает 927-ю с ног прямым в нос. — Чтобы ты меня, собака, учила?! Я тебя… — он заносит ногу, но надсмотрщик останавливает его.
— Марк стой. Стой, тебе говорю! Не порть улику.
— Какую улику? Ты слышал?! Эта тля мне…
— Марк! Нам подсунули бракованные материалы и бракованных клонов, эта, — он указывает на 927-ю, — последняя уцелевшая из партии, дефектная — мама не горюй. Предъявим её суду — и отожмём даже больше, чем могли заработать.
К несчастью для них обоих 927-я приходит в себя.
Минуту спустя надсмотрщик лежит с проломленным черепом. Рядом с ним корчится архитектор, судорожно пытаясь достать из кровоточащей шеи арматуру. 927-я бежит, не разбирая дороги.
Ещё минут двадцать спустя её можно видеть, проникающей в ещё закрытую одёжную лавку. В девять утра там недосчитаются стекла, одной пары обуви, одной пары джинс и одной чёрной толстовки с капюшоном. Этот сонный городок слишком незначителен, чтобы не дать ей фору, но и слишком мал, чтобы новости не разнеслись, как пожар. Единственной его достопримечательностью является храм одной древней религии, мирно уходящей в прошлое. 927-я знает, что там людей меньше всего, там можно спрятаться.
В храме приятно пахнет чем-то растительным, белые стены, куполообразный потолок. На несущих колоннах висят чьи-то застеклённые изображения. Помимо 927-й в помещении находится только один человек, который наверняка начнёт задавать вопросы, но выйти, едва войдя — вызвать лишние подозрения. Как бы ни причудлива была обстановка, телефон у этого человека наверняка есть.
— А я-то уж гадаю, для кого утреню служить, — говорит он с доброй усмешкой. У него круглое благообразное лицо с окладистой бородой, едва начавшей седеть. Высоченный, широкий, длинное чёрное одеяние не может скрыть нарождающееся пузо, но ещё несколько лет назад этот человек наверняка был в отличной форме.
927-я мнётся. Она никогда не была в таких зданиях, хотя конкретно это ей нравится, и никогда не говорила с кем-то кроме коллег или надсмотрщиков.
— Кто ты, дочь моя? Как зовут?
Это-то её и добивает. Одно слово: зовут. NY-KT-927 слишком хорошо помнит, как на подобных ей орут: ты — никто, и звать тебя — никак. Она чувствует, что плачет.
— Никто.
Священник вопросительно вскидывает брови и идёт к ней так же, как она сама некогда шла к чему-то, обнаружив поломку.
— Я — никто. Я — ничто, — она всхлипывает и поднимает глаза. Какой смысл бороться, если ты одна? Какой смысл убегать, если всё равно поймают? Священник наверняка уже увидел, кто она.
— Всё безнадёжно. Я… я убила надсмотрщика и сбежала, мне конец. Как была никем, так и сдохну никем…
— Ага, наш человек… — священник скорее думает вслух, чем обращается к ней. 927-я не слышит, она уже разошлась.
— Разве моя вина, что я не дебилка? Разве моя вина, что меня не слушали?
Руки священника смыкаются у неё за спиной, и 927-я понимает, что её схватили, как она и предполагала. Бежать некуда, да и незачем. Даже с учётом того, что человек держит её не крепко, одной рукой, а второй зачем-то гладит по голове. Всё, что ей остаётся, это уткнуться в рясу и рыдать.
— Так, Эн Уай Кей Ти-и-и… — читает он на лысом черепе, — девятьсот двадцать семь. Как насчёт э-э… Никто?
— Ч-что?
— Никто. Она же — Никта, она же — Нюкта, она же — Никс. В честь одной древнегреческой богини, а?
Он отстраняется и треплет 927-ю по плечу. На его лице — такая добрая улыбка, что впору из неё светильник делать.
— Что?!
— Это твоё имя, дочь моя. Ну, если ты не возражаешь. Но девятьсот двадцать седьмая — как ты длинно, а «Эй ты», ну… сама понимаешь.
Никто дрожит, во все глаза глядя на доброе круглое лицо. Спохватившись, пытается прочесть мысли, но так нервничает, что не видит ничего. Но почему-то чует, что человек не врёт.
— Т-т-ты… ты меня не сдашь в полицию? Т-ты меня не побьёшь, и не убьёшь, и не…
— Вдо-ох — вы-ыдох, вдо-ох — вы-ыдох, давай, успока-аиваемся, — Никто наконец понимает, что это за улыбка: такая же была у неё на лице, когда она что-то чинила.
— Я уж думал, придётся за тобой бегать по всему городу, а ты сама пришла. Значит, Господу моё дело угодно.
Исправно поисполняв его указания насчёт дыхания, Никто наконец приходит в себя.
— Какое дело?
— Такое, дочь моя, за которое нам всем может крупно влететь. У меня в подполе комфортно устроились уже пятеро дефектных гринир, и я не собираюсь останавливаться на достигнутом.
— Но зачем?
— Смотрите, не презирайте ни одного из малых сих; ибо говорю вам, что Ангелы их на небесах всегда видят лице Отца Моего Небесного. Думала, тебе одной есть дело до братьев и сестёр по пробирке? Мир, знаешь ли, не без добрых людей.
— Ага… — растерянно кивает Батрадз, — а потом, значит, всё-таки влетело?
— Влетело, — грустно кивает девушка. — Через пару месяцев повязали всех, и я его больше не видела. Но отец Андрей до сих пор мне помогает. Бог там или нет, но я помню, что как есть умные гринир, так есть и нормальные люди. Возможно где-то даже есть нормальные орокин.
Она морщится от боли, когда борец помогает ей встать.
— Ты уж извини, что я вредничаю, у меня был трудный день.
— Догадываюсь…
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|