Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Мой брат Каин — он все же мне брат,
Каким бы он не был,
Брат мой Каин
Я открыл ему дверь — он вернулся назад,
Потому что он болен и неприкаян.
Наутилус Помпилус
Когда дверь затворилась, Петр Степанович, как показалось Алеше, почувствовал себя несколько свободнее. Нервно передернув плечами, он уселся на ближайший стул и стал наблюдать, как Карамазов возится на разгромленной кухне.
Алексей Федорович звенел фарфором, пытался отыскать в этой кутерьме чашки, блюдца и что-нибудь сладкое к чаю (которое держали в доме для сладкоежки Мити и мальчиков, регулярно наносивших Алеше визиты, иногда по несколько раз на дню).
— Петя, мне очень жаль, что ты застал это, ты просто так неожиданно появился, — с неловкой улыбкой оправдывался он. — То есть, разумеется, я тебе очень рад, и Митя будет непременно рад, когда узнает, что ты на самом деле за человек...
— Подозреваю, что, узнай твой брат, что я за человек, его антипатия ко мне возрастет в разы, — перебил Верховенский и криво усмехнулся, словно что-то мешало ему улыбаться.
Алеша смутился:
— Ты всегда на себя наговаривал. И, поверь, я тебя ни в коем случае не упрекаю, но, если бы мы получили письмо о твоем приезде, то смогли бы встретить тебя получше...
Наконец, отыскав все необходимое, Карамазов налил другу полную чашку горячего чаю, не забыв подать к столу миску колотого сахара, блюдце сушек и плошечку вишневого варенья. Почему-то именно она привлекла беспокойное внимание Петра Степановича:
— Это ведь твое любимое варенье, — заметил он.
— Да, — просто ответил Алеша. — Угощайся, ты ведь с дороги.
Верховенский просьбу проигнорировал. Глядя куда-то мимо товарища, он произнес:
— Что не писал, на то были причины. Понимаешь ли, Алеша, злую шутку: ни в одном из постоялых дворов в Швейцарии, где я останавливался, не было почтового отделения. На многие мили.
О том, что в столице вот уже как год на его след пытались напасть лучшие следователи Империи, и любое письмо с подписью Петра Степановича было бы вскрыто еще на границе и отправлено в Верховный уголовный суд, Верховенский счел за лучшее умолчать. Новости последних десяти лет он планировал вводить другу, как морфий, постепенно, по капельке.
По печальному взгляду серых глаз Алеши можно было понять, что он догадался о лжи, но, по своему обыкновению, обличать и стыдить лжеца не стал, предоставив того суду совести. Слишком много страха и боли видел он в лице Пьера.
Повисла неловкая тишина, нарушаемая лишь ходом часов на стене. Петр Степанович напряженно и сосредоточенно следил за ходом маятника. Во взгляде его читалось легкое, еще не вступившее в полную силу, безумие. Первым зловещую тишину решился нарушить Алеша:
— Ты, выходит, все десять лет в Европе прожил, Петя?
Верховенский вздрогнул от неожиданности и рассеяно поглядел на Карамазова:
— А? Нет. Не все десять. Отучился в Германии, путешествовал. Потом обратно в этот хлев.
— Куда?
— В Россию. Помнишь, как Лермонтов писал: немытая страна рабов, страна господ. Прав ведь был, собачий сын! Так ведь ничего не поменялось, Алеша, и еще хуже стало. Впрочем, этого-то и надо, народ разозлиться должен...
Алеша потупился, вспыхнув, но комментировать мнение Пьера не стал.
— Помню. Тебя за чтение этого стиха в карцер на три дня упекли.
— А ты мне, помнится, в этот карцер тайком пряники таскал, — усмехнулся Верховенский чуть теплее, — тебя даже карцерный сторож любил.
Робко улыбнувшись, Алексей вспомнил:
— Зато меня твоя компания не любила. Они отчего-то с первого дня меня ненавидеть стали, и так, знаешь, сильно, что я даже войти не мог туда, голова от их ненависти болеть начинала.
Пьер мелко и пронзительно расхохотался:
— А чего ты ожидал, Алексей Федорович, после своей проповеди о том, что Царство Божие без Бога невозможно и что, дескать, все дело их есть лишь тщета, а вовсе не смысл жизни любого мыслящего существа? Подумай сам: входит этакий недокормыш-гимназистик, от горшка два вершка, и начинает их, матерых социалистов, обличать, как Иеремия? Я тогда тебя вовремя увел. Право, веришь ли, думал я, что они тебя убьют в какой-нибудь подворотне, после твоей речи ведь к нам пять человек ходить перестало. Эк ты их распек!
Тихо засмеявшись, Карамазов добавил:
— Я тогда, знаешь, молод был, наверное, и совсем глуп. Я тогда с одним негодованием говорил, потому что видел, как они сами себе и другим лгут. Но я теперь понял, Петя, что правда без любви — это либо ложь, либо жестокость. Мой старец всегда правду только с любовью говорил, даже самым грешным. Это меня и поражало в нем более всего. Любовь.
Верховенский, отсмеявшись, поглядел на друга с некоторым недоумением и, кажется, даже живым интересом:
— Какой такой старец, Алеша?
Глаза Карамазова засияли при мысли о его покойном духовнике:
— Зосима, Петя, святой старец из местного монастыря, где я два года послушником ходил.
— Он хоть кто был такой? Архиерей?
— Нет, схимник, но, друг, если бы ты хоть раз увидел его вживую...
Верховенский отмахнулся:
— Завтра мне своего старца покажешь. Я сейчас устал, и вообще, не о старцах с тобой разговаривать приехал.
— Не покажу, Петя. Он восемь лет уж как почил... — тихо ответил Алеша, перекрестившись.
Петра Степановича снова передернуло, словно от холода:
— А, так вот почему ты из монастыря убег.
— Я не сбегал. Я по его благословению в мир ушел.
Собеседник усмехнулся:
— Все-то у тебя по благословению... Подвижник.
Алеша пропустил насмешку мимо ушей. Отхлебнув крепкого чаю, он вдруг, совершенно неожиданно для Верховенского, спросил:
— Петя, скажи, помирился ли ты с отцом?
— Я когда-то говорил, что имею намерения примириться с этим человеком? — глаза Пьера недобро сверкнули.
— Ты не говорил, но, веришь, я все десять лет молился, чтобы между вами мир наступил.
Гость нервно рассмеялся. В который раз.
— Ну, зря молился! Знаешь, что я сделал, когда этого приживальщика встретил? Знаешь?
Алеша побледнел:
— Что?
Верховенский вдруг резко встал. На столе задрожала посуда. Словно подгоняемый чем-то, он заходил по кухне, напряжённо и рассеяно (как Иван в минуты припадков) глядя себе под ноги. Пьер заговорил, и Алеша понял, что язык его заплетается.
— Я ему все высказал. И за почтовый вагон, и за пьяные слезы ночью. Послал ко всем чертям, в богадельню. Только... Только он туда все равно не попал...
Алеша поднялся, с тревогой глядя на друга:
— Петя, у тебя, кажется, горячка начинается, присядь, я принесу...
— Нет! — вдруг вскрикнул Верховенский, сверкая глазами. — Теперь не смей меня останавливать! Я... только начал... Дай мне говорить. Дай мне все говорить, потому что некому мне больше говорить. Я о чем говорил? Сбил мысль!
— Об отце ты говорил.
— Да! Приживальщик, Алеша, только приживальщик, не отец, не называй его отцом! Он, может, не отец по крови даже, я записку от матери видел! Снова сбился! Черт! Я хотел сказать, что помер он, год как помер! И знаешь, что? Я даже проститься не приехал. Почему, знаешь? Потому что плевать я на него хотел, как и он на меня... А ещё изображал раскаяние, как актер... Черт бы его побрал!
Алеша вдруг схватил друга за руки:
— Нельзя так об отце, Петр! Не бери хамов грех на душу! Замолчи!
— Уж тебе ли меня затыкать! Сам, что ли, своего отца-развратника никогда за мать и загубленное детство не клял? Не смеши!
— Не клял, — ответил Алеша, глядя на него удивлённо. — Разве можно родного отца клясть? Да, сделал он грех, и не один, но я, как сын, должен его прегрешения покрывать и прощать, ибо он, хоть и нерадивый, Господи, прости, но отец мой, породивший меня...
— Много ума нужно, чтобы ребенка зачать, — горько усмехнулся Петр Степанович. — Где он сейчас, отец-то твой? Узнал хоть он тебя?
— Узнал, — ответил Алеша, — а отец... Как и твой. Восемь лет назад убит.
— Надо же! И кем?
— Лакеем Смердяковым, который, как оказалось, наш брат был единокровный и отца нашего внебрачный сын, — при слове "внебрачный" Алексей густо покраснел. — Обвинили, правда, потом в этом Дмитрия, но я смог апелляцию подать, оправдали его, слава Богу.
— Ну и хорошо! Приживальщиком меньше.
Алексей дернулся и тихо произнес:
— Петр, это отец мой... Не говори такого впредь.
Верховенский фыркнул и несколько секунд молчал, глядя в пространство.
— Ты думаешь, этот грех на мне самый страшный? Что, дескать, я отца к бесу послал, и все, прощай твои райские селения? — неожиданно тихим странным голосом спросил он.
Он тяжело дышал, на щеках блестел румянец лихорадки. Чуть отступив, Пьер склонил голову набок и спросил тем же жутким шепотом:
— Доводилось тебе людей своими руками убивать, Карамазов? Чтобы кровь на руках и чувство власти в груди трепетало?
Невольно Алексей подумал о лежащем в ящике кухонном ноже. Мотнув головой, он прогнал страшные мысли и глубоко вздохнул, призвав имя Божье.
— О чем ты говоришь? Нет, конечно, не убивал...
— Ну и о чем мне тогда с тобой говорить? На кой черт я приехал к тебе? — вскричал Пьер.
— Ты, мне кажется, сейчас очень болен, Петр, тебе нужно лечь и компресс на голову.
— Да к черту твой компресс!
Алеша дернулся от произносимого в который раз имени нечистого и быстро перекрестился. Верховенский вдруг его схватил руку и внимательно рассмотрел.
— Петр, ты что?
— У тебя шрам на мизинце. Как от зубов. Укусил тебя, что ли, кто-то? — неожиданно спросил он, кажется, совершенно забыв о убийствах и отце-приживальщике.
Алеша попытался улыбнуться:
— Да, веришь, укусил. Один ребенок, он зол на меня был, вот и укусил.
Петр Степанович рассмеялся, бросил руку Алеши и показал свой собственный мизинец. На нем алел абсолютно идентичный маленький шрам, оставленный чьими-то зубами.
— Видишь? — почти радостно спросил Верховенский. — И меня укусил. Один сумасшедший укусил. А потом я его убил. То есть... Он сам себя убил, чтобы стать Богом. Потому что если Бога нет, то я и есть — Бог!
Алеша побледнел как полотно, но голос его был тверд:
— Петя, ты нездоров...
— Да! Нездоров, с тем и приехал. Но погоди, погоди! Ты ответь, где он сейчас. В аду горит, так? Ваша ведь религия говорит, что всем самоубийцам — ад. И мне тоже, — гость истерически смеялся и никак не мог успокоиться, — потому что я сказал ему убить себя. Я научил.
— Не мог ты такого сделать, Петя! Ты... Не таков ты вовсе! — вскричал Карамазов, разворачивая его к себе. — Я помню, каков был в детстве, ты всегда правды искал, ты несправедливости не любил. Занесло тебя к социалистам, но ведь не таков ты на самом деле! Ты, знаешь, ты гораздо лучше меня, ты мог бы великим святым быть, и, может, станешь ещё, я верю!
Истерика понемногу оставляла Петра Степановича. Со смехом выслушав горячие заверения Алеши, он словно устал. Глаза его погасли, и Верховенский успокоился. Шумно дыша, он провел рукой по в несколько мгновений сильно постаревшему лицу, утирая пот. Отвернувшись к окну, Петр Степанович растворил его. В кухню хлынул поток свежего ночного воздуха. Алеша поежился. Верховенский, казалось, холода не чувствовал. Пустыми глазами глядя в сумрак, он тихо произнес:
— Вот ты меня святым называл только что, Алексей Федорович. Не веришь, что я людей убивал. Конечно. Старый друг. На соседних кроватях спали, за одной партой сидели. Карамазов и Верховенский. Не разлей вода. Только вот прошло это. Убивал я. Знаешь, как? И знаешь ли, зачем?
Алеша сглотнул. Во рту вдруг стало совсем сухо. В чистых глазах его стояли горькие слезы.
— Нет.
— Садись, Алеша, — пробормотал Верховенский, не отводя взгляда от мутной луны. Не чувствуя под собой ног, Карамазов опустился на стул, крепко сжав четки в кармане.
Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного.
— Садись и слушай, что я тебе говорить буду. Начну сразу от того времени, как я в Германию приехал.
Сделав ещё несколько мелких вдохов, революционер начал начал свой рассказ, который позже сам назовет горячечной, полубредовой исповедью.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |