Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Ходившие Вольными хуторяне величали свое поселение не Калиновой Ярью, как полагалось, а Сычьим Гнездом. Захар хмурился каждый раз, когда слышал это — и тем только подтверждал, что свое прозвище — Сыч — заслужил небезосновательно.
После удачного грабежа учинили вечерние гуляния. Захар охотно выхлестал со всеми пузырь самогона и потравил под это дело байки — немногословные, но уморительные, так что от хохота едва не подскакивала крыша кабака. Дважды удачно перекинулся в карты, пальнул разок из пищали, чтобы позабавить народ, по пролетавшему за окном воробью — и птица разлетелась перьями, как разбившийся снежок — брызгами.
На прощание Захар кинул корчмарю серебряник с клинописной чеканкой, пожал все попавшиеся на пути руки, похлопал всех по плечам и спинам, не разбирая лиц — и пошел по извилистой тропинке к своему белевшему впотьмах домишку.
Стоило человеческим голосам притухнуть, как душевное умиротворение подернуло мелкой рябью, точно заводь от стайки водомерок.
Резкий оклик дудки на перелоге не шел у Захара из головы. Дрянная дудка… Это не мог быть птичий посвист, он бы не спутал. Но что тогда? Лемкина свирель? Вряд ли. Звук раздался близко, а Лемка сидел далеко, в обнимку с новеньким…
Заходя за березовый плетень, Захар буркнул:
— Чертовщина.
И двинулся по некошенной траве к хлеву, чтобы погладить лошадь для хорошего сна.
Сумрачный воздух в хлеву загустел от запаха скотины и лежалого сена; то и дело его прорезал легкий сквознячок. Захара встретили ласковым пофыркиванием. Он шел почти вслепую, шурша соломой. В квадрате распахнутого окна просыпанным просом светлели мелкие звезды.
Захар погладил спутанную лошадиную гриву. Раздувая ноздри горячим сопением, Буревий со взаимной лаской ткнулся носом в хозяйскую ладонь.
Задувавший в окошко ветер пока не определился, напитаться ли ему первым летним медом или еще поноситься прохладно-весенним. Из корчмы лился радостный шум, по большей части состоящий из бранных частушек. Вместо изначальных рифм в них совали новые, кривые, еще более похабные; глупая забава была приправлена, точно пряностью, смущенным женским смехом.
Гомон выплеснулся из корчмы, хлынул по дороге. Закружились водоворотами факелы, завели танцы; с новой силой заблеяли под бандуру. Захар налег руками на шероховатую оконную раму и подпер кулаком подбородок.
— Ай, стояла Калинова Ярь, целый век стояла Калинова Ярь! — дребезжали вдали пьяные козлиные вопли. — А пришел в нее Сыч — Сыч Захар! Говорит — кобзарь, а на чересе — палаш, за спиною — вьюга. Погубил он Калинову Ярь — был чи не был хутор?.. В кровь перегнила калина, лес и пашни закровили: не вобрать земле такого — в марь раскиснут перелоги…
Захар резко захлопнул ставни.
С полминуты он просто дышал — загнанно, с трудом, будто через мокрую тряпку. Слова песни полыхали перед глазами — пульсирующие багровые символы, расползающиеся в кромешной темноте, точно кровь по дерну. Двоящееся разгульное пение, перебивающая струны дудка….
Дудка…
Закрыв ставни на медный крюк, Захар пошел на выход, туда, где из приоткрытой двери падал на пол скошенный серый свет. Ничего, ничего… Такое уже случалось; сейчас, сейчас он выполнит ритуалы — и все пройдет. Но сначала — его личный, самый важный, пускай и неофициальный: раскурить трубку…
Захар сел на лавку у плетня, лег голой спиной на березовые пруты. Похожая на пророчество песенка сжалилась и притихла, но не пропала совсем. Кровавая марь, вот же… Захар раздраженно ударил кресалом. Не будет никакой мари. А только танцы, как сейчас, под девичьи визги и безудержный хохот, разлетающийся над бессонным хутором стаей певчих птиц…
Кто-то сдуру дунул в сигнальный рог, привязанный к вязу перед корчмой. Расслабившийся было Захар чуть не подскочил. Надрать бы озорнику уши…
Табак вперемешку с пустырником снял окаменение с плечей и разгладил складку между бровей. В хату Захар направился уже на легких ногах. На пороге он задержался, вывернул карманы, проверил мошну: не приведи господь занести в дом золото… Нет, только серебро да медяшки. Вот и славно.
Захар зажег у подоконника свечу, взял с печной полки отведенный под соль мешочек и, огорченный его незначительным весом, двинулся в чулан.
Чуланом служила одна из самых старых комнат. Когда Захар посетил ее впервые, она казалась серой и крохотной из-за невообразимого количества паутины, сплошь усеянной живыми и мертвыми пауками. После уборки дышать легче так и не стало, да и посветлело не особо: спертый воздух как был, так и остался пропитан особым, нездешним запустнением, а неестественно густые тени держали оборону даже перед таким грозным противником, как распахнутые настежь окна. Проникающие в комнату лучи брезговали углами и в любое время суток скапливались сугубо в центре комнаты, будто без этого жуткие пятна, темневшие там на полу, недостаточно бросались в глаза. Чем их Захар только ни оттирал — все бестолку. Только соль и уксус руки поели…
Так и повелось, что все ненужное сносилось Захаром в эту комнату. Поскольку для жизни ему требовалось не много, совсем скоро у дальней стены выросла гора хлама. С каждым годом она становилась внушительней, в то время как желание разбирать ее — все слабее.
Вплотную к стене стоял старый стол из вишневого дерева. Одна из его ножек была коротковата, поэтому под нее постоянно что-то подкладывалось: то деревяшка, то старое полотенце, сложенное в несколько раз. Как бы там ни было, рано или поздно все сгрызали мыши, и Захар, ленясь насыпать им яду, снова что-нибудь туда подтыкал.
На столе лежала, опрокинутая на бок, резная кукушка из ольхи. Захар погладил фигурку по крылу, стирая с нее тонкий слой пыли. Под подушечками пальцев пробежали твердые края рельефных перышек.
Деревянная птица была частью семейного проклятия. Родители всучили ее непутевому сыну перед отъездом, надеясь таким образом переложить на него все возможные беды. Захар неоднократно пытался выбросить кукушку, но та всегда возвращалась. Даже сжечь ее не удалось: Захар лично проследил, чтобы она превратилась в бесформенные угли, а на следующий день обнаружил фигурку там же, где она лежала и поныне. После этого он некоторое время не мог смотреть на кукушку без содрогания и даже протирать ее осмеливался лишь дорогим платком, который использовал в прошлом для алхимических колб.
Ближе к порогу стояли пухлые от соли мешки из рогожи. Зачерпнув из початого, Захар вышел из хаты и насыпал перед порогом густую белую полосу. Дома он хлебнул водки, хотя смотреть уже на нее не мог, и трижды сплюнул через левое плечо.
В сон клонило немилосердно. Собственное тело, волочимое к постели, представлялось Захару неповоротливой корягой, застрявшей в водорослях на пути у сильного течения.
Стоило ему упасть раскаленной щекой на прохладную подушку, как знакомый голос на задворках сознания затянул:
— Была Калинова Ярь — станет кровавая марь…
Захар рывком сел, разулся и бросился в чулан, чтобы исполнить последний ритуал, о котором чуть не забыл: набить сапоги солью по щиколотку.
Когда он вернулся в кровать, ему показалось, будто за окном раздался снисходительный смешок.
За неделю Калинову Ярь трижды накрывало дождем. Облака не желали рассеиваться, так что прохлада не стаивала даже на солнце.
От перекопанного огорода одуряюще пахло черноземом. Южик оперся об тяпку, мечтательно всмотрелся в прекрасную зеленую даль… и недовольно сощурился.
По дороге, заворачивающей на хутор под небольшим уклоном, неслась тройка червленых всадников на белых скакунах.
— Из-за тына, из-за гор… — Южик удивлённо присвистнул. И обернулся, чтобы кликнуть жену: — Душенька! Гляди, когось принесла нелегкая.
Еля выглянула из окна — белолицая, губы — спелая малина, под густыми черными бровями — острые карие глаза. Южик кивком указал на броскую красную троицу в полях. Еля тут же посерьезнела и пропала из окна.
Появившись во дворе, она без предисловий стала толкать мужа к дому.
— Иди-иди, — вдруг оказалось, что в ней, ростом невеличкой и стройной, но отнюдь не могучей, силищи больше, чем в некоторых Вольных. — Быстро, кому говорю!..
К тому моменту, как червленые всадники въехали в ворота, супругов уже и след простыл.
Гостями были двое солдат и молодой гонец. На спине и груди они носили герб со сливочной норкой, сторожащей три колоска из золотой канители. Несмотря на сопровождение, гонец держался не просто опасливо — робко. Обращаясь к Явору, который как раз возвращался от коваля и свернул к подозрительным приезжим, он едва преодолевал икоту:
— М-м-мне б-бы ат-тамана…
— Атамана волки съели, — Явор деловито уложил новенький топор обухом на плечо. — Что ты у него забыл?
— У м-меня к нему д-дело…
Явор окинул гостей оценивающим взглядом. Гонцу с перепугу казалось, что если здоровенный хуторянин подойдет к нему вплотную, то головы их, всадника и пешего, окажутся на одном уровне.
— Лошадей заведем, — наконец, сказал Явор, кивая в сторону корчмы. — И провожу.
Южик высунулся было на улицу, но был сразу же утянут женой в дом — только калитка хлопнула на прощание.
Зато к Явору без затруднений присоединился сначала Миколай, завидевший его со скамьи, на которой курил с видом падишаха, а затем и прочие хуторяне. Люди стекались отовсюду, добродушно посмеиваясь или откровенно ерничая над съёженным гонцом. Стоило приезжим спешиться, как подтрунивания перекинулись и на солдат. Так до атамана дошла уже целая орава.
Захар бездельничал с кобзой на скамье под березовым забором. Иногда он переводил глаза с кобзы на небо, и тогда в них отражалась прибеленная солнцем синь. Неизящные, но ловкие пальцы перебирали струны, ища мелодию, которая вот уже неделю не давала Захару покоя: це-лый век сто-я-ла Ка-... Ка-ка-ка… Захар нахмурился. Да что ж там за нота приблудилась-то?
—...можно к тебе? — осведомился Явор из-за нераспустившихся мальв за заборчиком.
— Мы тебе гонца привели! — радостно объявил Лемка, будто лично притащил к атаману на цепи неведомую рогатую чудь.
Возле него, не зная, куда себя деть, мялся Бондарь. Приветственно сделал ручкой Миколай. Другие приготовились греть уши: одни ждали в открытую, а другие шатались неподалеку, нерадиво и безуспешно притворяясь занятыми.
Захар оглядел гонца, задержал взгляд на его груди. Сливочная норка, слегка искаженная складкой на красном кафтане, смотрела лукаво и исподлобья.
Солдаты, будто почуяв опасность, встали плотнее к гонцу — кольчужные големы в красных сюрко. Глаза атамана скользнули по пыльным шлемам, по золоченым навершиям рукоятей, торчавших из ножен у бедра — и обеспокоенно переметнулись на знакомые — родные, в общем-то — лица.
В Калиновой Яри Захара считали своим. Большую часть времени он принимал это как само собой разумеющееся; было бы странно не привыкнуть к новой роли за восемь лет. Но иногда, как сейчас, он изумлялся, видя перед собой самую суть: вверенные ему жизни, сплетенные из полузабытых историй.
Будучи еще не атаманом и даже не Сычом, а только подозрительным приблудой, Захар обзавелся первым знакомством не слишком удачно: он получил от Явора в зубы. Виной тому стало неуемное любопытство его жены. Подкараулив нового соседа за возней с березовым плетнем, она поднесла ему воды и уже открыла было рот, чтобы задать вопрос…
Явор появился раньше, чем Захар успел назвать свое имя.
Разбив друг другу лица, они подружились. Почти сразу за Захаром явился виконт Врановский, вконец замученный тонкостями схоластики, и влился в хутор, будто не явился незнамо куда, а вернулся домой. На первой же попойке его избавили от нежеланного титула и торжественно переименовали из Николая в Миколая.
Немного позже образовались Вольные. Костяк сложился из заскучавших хуторян и Захара, который внезапно обнаружил, что из полезного умеет только торчать в седле и размахивать саблей; шло время, и незаметно дюжина вояк, беспечно принимавшая к себе едва ли не каждого, кто просился, выросла в сотню. На вопрос о том, с чего все началось, Вольные бы ответили “а чего, всю жизнь сиднем сидеть, что ли?” или “Сыч бавится — а мы с ним за компанию”. Захар бы смолчал.
Ни во что серьезное Захар Вольных не втравливал. Они игрались в разбойников и в ворье, пьянствовали, дурили — и, в общем-то, все. Людей теряли изредка, так что каждые похороны становились событием, после которого разудалые настроения притухали на месяц, а то и на полгода. Почти каждый раз находились ребята, не принимавшие приглашение на следующий выезд; скорбно качали головами, поминали друзей, разводили руками: “семья”...
Иногда Вольные перебегали дорогу важным шишкам, но всегда выходили сухими из воды: судя по всему, Захар скупился на слова, потому что копил их для дипломатических встреч.
—...читай, малой, — повелел гонцу Захар, откладывая кобзу.
Бледный юноша как раз вытащил из-за пазухи грамоту. Развернув ее трясущимися руками, он залепетал:
— Я-я-ясновельможный гы-гы-граф Орховский…
По хуторянам прокатились ленивые хохотки.
— Давай я, — успел предложить Лемка за секунду до того, как Захар молча выдернул пергамент из деревянных рук гонца.
Захар быстро забегал глазами по строкам.
С год назад атаман попробовал приобщить Вольных к свободным искусствам. Большинство обломало зубы еще об азбуку; преуспевал один Лемка. Но, как позже выяснилось, прилежничал он из любви отнюдь не к науке, так что Захар подумал-подумал, сокрушенно повздыхал с денек — да и забросил свои лекторские начинания к чертовой матери.
Лемка задрал голову, чтобы осторожно обратиться к Явору:
— Орховский? Это кто такое?
Миколай неприязненно поморщился и ответил вместо товарища:
— Да графёныш один, — и чем-то недобрым, опасным от него повеяло. Лемка немедленно пожалел о заданном вопросе. — Пушниной торгует…
Захар тем временем дочитал грамоту, бросил ее на скамью и понес кобзу в дом.
— Что там? — крикнул ему вслед Явор. — Угрожает?
Захар вернулся с багряным корзном на плечах. Застегивая черес, бросил:
— Нанять хочет.
— Нас?! — не поверил Лемка.
От избытка чувств он схватил Бондаря за руку, но смутился и тут же отпустил.
— Ты ехать к нему собрался, что ли? — ужаснулся Миколай.
— Не дури, Захар, — Явор категорично скрестил руки на груди.
Захар, глубоко погруженный в свои мысли, молча направился к хлеву.
Хутор не горел красным пламенем — а значит, был резон решить все разговором. Калинова Ярь — кровавая марь…
Захар замер возле лошадиной морды, не затянув до конца подбородочный ремень. Выпуклый глаз Буревия равнодушно взирал на хозяина горизонтальным зрачком. Захар погладил скакуна по нечесаной гриве, будто хотел успокоить, хотя Буревий и так не проявлял никаких признаков волнения.
Нанимать — их? Дикарей, измывавшихся над пленными, как дети над животными? Торговцы наверняка донесли обо всем в мельчайших деталях, и вряд ли что-то из рассказанного делало Вольным честь… Пьяные разбышаки, чуть не пристрелившие собственного главаря — вот это рекомендация!
Мысль сбилась: снаружи послышались крики неумолимо приближающейся соседки.
— Дома вижу раз в год! А как завалиться с друзьями к Захару — так это пожалуйста, это мы с удовольствием!..
Явор сносил обвинения безропотно, будто они относились не к нему вовсе. Вольные молчали, преисполненные глубочайшей солидарности. Один Миколай ехидно пофыркивал.
Захар продолжил проверять ремешки. Дело, привычное и размеренное, постепенно приводило мысли в порядок.
Он навестит Орховского — поговорить. Захар был наслышан о графе. Тот не слыл ни истериком, ни дураком…
Это и пугало.
На следующее утро у ворот столпилось столько людей, что создавалось впечатление, будто атамана вышла провожать половина хутора. Смущенный этой совершенно необязательной толкотней, Захар вел себя еще отчужденнее, чем обычно.
Вместо душевного прощания, которого никто, впрочем, и не ждал, Захар наказал:
— Не вернусь через две недели — за мной не ехать.
— Можно мне все-таки с тобой? — попросился Лемка, нервно поглаживая Буревия по пепельно-крапчатой морде.
На самом деле ему хотелось поглаживать Захарову руку. Та словно специально пряталась от него под толстым, исцарапанным наручем.
Атаман покачал головой.
Дождавшись, пока Захар с гостями превратятся в горстку точек далеко в полях, Лемка улизнул на речку. Бондарь поплелся за ним, зачем-то убеждая себя, что больше ему действительно некуда приткнуться.
Речка-Калинка при хуторе была что надо — где-то узкая, что и дите переплывет, а где-то широкая, что и моста так просто не протянешь; не быстрая, но бодрая, в меру глубокая и полная рыбы. На противоположном берегу кучерявились деревья и густые, как валяная шерсть, кусты; давным-давно там был еще один хутор, да погорел. На этом берегу пахло сырым песком и подгнившими водорослями; загадочно шелестел камыш, побрякивали лягушки. По вечерам округу изводили звоном комариные тучи, но сейчас над водой было ясно и тихо.
Лемка торопливо вытряхнулся из одежды и бросился купаться. Ему нравилось плавать под водой: нырок — и пропал. Секунда, две, десять; у Бондаря кольнуло сердце. Взгляд судорожно зарыскал по ряби: не взбурлит ли где?..
“Утонул, — все это время в животе у Бондаря неприятно тянуло, а теперь — оборвалось. — Ну, утонул…”
Точно в насмешку над ним, из-под воды вырвался блестящий поплавок гладкой мокрой головы. Лемка растерялся в первые мгновения, будто нырял в речке, а вынырнул в океане; сориентировавшись, замахал рукой, завопил что-то — не то зазывно, не то ликующе, — и снова нырнул…
В полях Лемка был прытким зайцем, в лесу — ловкой куницей, в реке — стремительной щукой. Бондарю было приятно смотреть на него, но завидно. Сам Бондарь был грузен, неуклюж и стеснялся этого. Иногда ему казалось, что Захар позвал его на хутор просто чтобы посмеяться.
Он несмело пожаловался на это Лемке, как только тот выбрался на берег.
— Захар бы так не поступил, — возразил Лемка и потянулся, делая вид, что кривится из-за ноющих после плаванья мышц, а не из-за претензии к атаману.
За Захара Лемка был готов стоять горой, хоть и понимал, что гора из него не ахти: холмик скорее, пушистый, ромашковый, над которым бабочки хороводы водят…
— Это почему же? — буркнул Бондарь, которому все еще перехватывало горло из-за проигранных медяков.
— Потому что он хороший человек, — уверенно заявил Лемка и заложил руки за голову.
Он грелся на солнышке — местами лоснящийся, а местами матовый от налипшего песка, загорелый, как на совесть пропеченная сайка. Ноги у него были чуть светлее, чем остальное тело, а подмышки вообще ослепительно белые. Эта “пятнистость” Лемку только красила. Все, что у другого казалось бы недостатком, в нем оборачивалось достоинством или чем-то милым. Лемка был таким сам, и так же относился к другим: найдя погрызенный гусеницами листик, он с удовольствием смотрел сквозь дырки на солнце.
— Ты не грусти, — промурлыкал Лемка, разнеженный сырым речным зноем. — Захар потом за тебя как возьмется — мать родная не узна-...
Тут он резко замолчал и, приподнявшись на локте, виновато посмотрел на Бондаря. Тот только махнул рукой — мол, ничего.
— Нам с тобой друг на друга обижаться не за что, — на всякий случай сказал толстяк — уж больно жалобное было у Лемки лицо.
— Для обиды и повод обычно не нужен, — безнадежно вздохнул Лемка и снова растянулся на песке. Сложив руки на животе, он нервно завертел большими пальцами друг вокруг друга. — Поначалу… всегда сложно. Все так говорят. Вьюрок вон вообще три месяца на ушах ходил: ему все мерещилось, будто Захар его сжить со свету надумал. А у Захара, просто…
Бондарь тяжело вздохнул: за неделю на хуторе он усвоил, что трепаться об атамане Лемка мог долго-долго, пока солнце не сядет. Или пока не взойдет — всякое бывало.
— У Захара просто лицо… ну-у, такое, — Лемка не смог подобрать подходящего слова.
— Это какое же?
— Ну, такое, что под ковер забиться хочется, — Лемка аж прихрюкнул от зазудевшего в груди смеха. И сказал, уносясь куда-то вместе с мыслями: — Файно все будет, Бондарь. Просто не сразу.
— А если у меня ничего не выйдет?
— Тогда я тебя защищать буду, — пожал плечами Лемка, будто проще ничего на свете не было.
Все для него было легко, все ладно. Бондарю тоже хотелось жить в таком мире.
— Ты всегда таким был?
Лемка, на удивление, сразу понял, о чем речь.
— Да не, — он говорил непринужденно, будто откровенность ему ничего не стоила. — Это меня Захар научил.
— Атаман? — не поверил Бондарь. — Да он же саму жизнь презирает! Вечно рожа такая, будто его не устраивает даже то, что вода мокрая!
— Это так только кажется, — Лемка дернул плечом, будто на него села мошка. — Он просто…
Он запнулся и не стал договаривать. Пусть Бондарь боится Захара, пусть не называет его по имени — пусть... Так даже лучше.
Лемка был охоч делиться, хотя почти ничего не имел. Из колчана Вьюрка торчали его самодельные стрелы; Вольный, заходивший его проведать, никогда не уходил без куска хлеба или жменьки семечек; добычу Лемка всегда уступал, за что нередко получал воспитательный подзатыльник от Явора. Только Захара ему никому отдавать не хотел. Захар, к Лемкиной радости, никуда отдаваться и не спешил, сидел себе в одиночестве на краю поселка, точил саблю и играл на кобзе. Иногда уезжал — что-то разведать, с кем-то потолковать, — но всегда возвращался. И всегда — один.
То, что Лемка испытывал к Захару, было не одним чувством, а множеством разных, свитых в один красивый венок. Сейчас ему казалось, что он родился таким, любящим конкретного человека, и потом просто долго-долго искал его, чтобы этот венок подарить.
Миг, в который пышные, яркие цветы прорвали его сердце, как бабочка прорывает кокон, был частью удивительно скверного дня. “Скверный” — это сейчас Лемка, здоровый и свободный, смело разбрасывался такими несерьезными словами; тогда, перекинутый через лошадь, как поклажа, он не то что говорить — соображать не мог. Желудок ныл от голода, тело — от побоев; в голове, как во фляге, плескалась муть. Глаза щипало от конского пота и дорожной пыли из-под копыт внизу. Запястья натирала пеньковая веревка. Раны под ней чесались и саднили, будто от соли.
Тряска стала размеренней и чуть более сносной — кони перешли на шаг. Спину накрыла плотная тень, да так и осталась лежать на ней стылой простыней.
Остановка принесла немыслимое облегчение, но лишь на несколько мгновений. Затем его бросили возле дерева к односельчанам: таким же измученным, грязным и полуобморочным. В лопатки давила извилисто растресканная кора, в тощую задницу впивались желуди и камушки. Вокруг шныряли высокие тени…
— А порченых разве купят? — спросил знакомый голос.
Кажется, он принадлежал тому, кто истерично воскликнул “ах ты ж сука!”, когда мачеха размахалась кочергой…
Ответом стал затхлый смешок.
— А ты не говори, что порченые. До Беллады путь неблизкий, десять раз все заживет…
Рубашку на нем вспороли, задев ножом кожу на животе. Льняную ткань с треском дорвали голыми руками, штаны спустили до колен; он неуклюже пытался закрыться, ерзая, и скулил сквозь зубы: за первое и последнее произнесенное слово — это была просьба попить — он получил по губам перчаткой с металлическими вставками. Десна все еще кровоточила.
Шершавые пальцы дернули его за бедра вниз, заставляя проехаться спиной сначала по коре, затем — по земле. Ободранная кожа раскалилась и начала жечь. К ней, воспаленной и влажной, больно липли остатки рубахи.
Нависшая сверху тень пожаловалась:
— Вот как так: морда бабья, а в портах...
— Не ной и переверни.
Он был уверен, что в него пытаются вогнать сосновое бревно, которое только что вытащили из костра. С первого раза оно не пролезло, и пытка приостановилась. Шум в ушах подутих, и он услышал, как на него харкнули.
Он кричал так, как не кричал еще никогда, задыхаясь от собственного голоса. Казалось, что его вот-вот стошнит, с желудочным соком из разинутого рта выскользнет сердце — и упадет в грязь под дубом, бесполезный кусок плоти. Он безотчетно царапал собственные ладони и костяшки, так что под ногти забилась сначала грязная кожа, а затем и кровь; ему дали оплеуху — он заревел, как медвежонок, слабый, беспомощный, весь горящий внутри, будто его выскребали, как заячью тушку, только он — живой, он — человек…
Затем вдруг громыхнуло — совсем рядом; воздух встряхнуло. Лемка зажмурился.
Засекли воздух стрелы, заголосили улетающие птицы. Над лагерем поползла пороховая вонь. Опушка перед дубом забурлила: ржали кони, лязгали клинки, кричали люди…
Сзади перестало разрывать, но все еще саднило, будто от сотни заноз. Мимо простучали копыта, глухая дробь передавалась от земли костям. Запахло тлеющей тканью — дымилась холща палаток.
Он опустил веки. Скула пронзительно ныла из-за того, что в нее упирался кривой корень, но передвинуть голову не было сил.
Когда бой кончился, он впервые услышал Захара:
— Ищите живых!
Его перевернули за плечо — безвольную, податливую куклу. Лицо у Лемки было опухшим от слез, разбитая верхняя губа вздулась кровавым пузырем. На лбу краснел круглый отпечаток от желудевой шляпки, к щеке прилип обрывок дубового листка. Карие глаза были маленькими и до того заплаканными, что цветом белков почти сливались с цветом кожи. На костлявом теле расплывались страшные желто-лиловые синяки.
Присевший перед ним Миколай потрясенно хлопнул себя рукой по рту, да так и замер. Между его темных бровей пролегла горькая морщина.
— Явор, — глухо позвал он в ладонь. — Подь сюды.
Лемку подняли; ноги его сразу же подкосились, и он упал вперед, на чью-то грудь. В ухо забухало сильное, здоровое сердце. От чужой рубашки пахло диким полем, табаком, ячменным пивом… Потом, уже на хуторе, Лемка узнал, что лежал тогда на Миколае, и некоторое время не мог вспоминать об этом без неловкого волнения.
Больно зачесались запястья — с них стали срезать веревку.
Уцелевших разбойников связали; молодежь и детей, которых везли на невольничий рынок, накормили из лагерных запасов и отпустили. Только Лемка остался сидеть с Вольными. Захар накинул на него свой плащ, Миколай пожертвовал полупустую флягу; Вьюрок, отводя глаза, предложил подстелить парнишке свою попону.
Лемка потягивал водку в тени лещины и постепенно приходил в себя. Живот его вздулся от кровянки с хлебом, как у объевшегося котенка. На языке все еще томился привкус мяса. Звуки влетали в голову и тут же вылетали, неразборчивые, скользкие, неуловимые. Не было ни единой мысли — ни плохой, ни хорошей. Только тепло — хмельное внутри и летнее снаружи…
Пленника уронили перед ним, как мешок с камнями. Миколай присел на корточки, сцапал разбойника за грязные волосы и задрал ему голову так, чтобы Лемке хорошо было видно желтое от пыли лицо.
— Этот?
Лемка, преодолевая отвращение, присмотрелся: рожа с неопрятной бородой, под носом висит крупная бородавка, опухшее ухо с порванной мочкой — видно, серьгу выдрали вот только что…
— Я только голос помню, — жалобно признался Лемка.
Пленный паскудно усмехнулся золотым зубом.
Лемка отшатнулся с таким лицом, будто в него швырнули лишайную крысу.
Миколай с жестокой силой впечатал разбойника рожей в землю. Тот гнусаво застонал — видимо, повредил нос.
— Всех так проверим, — многообещающе усмехнулся Миколай и снова задрал разбойнику голову. Любуясь последствиями удара, он добавил: — Жаль, если не выжил…
Насильника отыскали с третьей попытки и, срезав с него рубашку, примотали к дереву.
Миколай двинулся к нему обманчиво беззаботным шагом, поигрывая кинжалом — красовался сразу перед всеми и не перед кем. Лезвие поблестело-поблестело — и вдруг вошло разбойнику в плечо, чтобы тут же выскочить наружу вишнево-красным.
Миколай брезгливо поморщился: от истошного вопля чуть не заложило уши.
— ЛакХара… — устало помянул господа Миколай и обмакнул пальцы в горячую кровь, ручьем хлынувшую из чужого плеча. — Если ты и в кровати визжишь, как свинья, не удивительно, что тебе бабы не дают.
Он ткнул насильника в живот и надавил так, будто хотел достать до самого позвоночника. Разбойник задергался, тщетно пытаясь согнуться, как заевший складной нож: веревки крепко вжимали мужчину в ствол, грубо впиваясь в тело. Кровавая точка, поставленная над пупом, размазалась в непонятное пятно.
Не успел Миколай дорисовать первое красное кольцо, как разбойник догадался, к чему его готовят, и забился, что припадочный:
— ЛакХара вас не простит!
Миколай воздел на него отстраненно-насмешливые глаза.
— А тебя простит? С руками в детской крови и хреном в мужском дерьме?
Жертва дергалась, да и Миколай не особо усердствовал, поэтому на шедевр нечего было надеяться: мишень получилась кривая, как сброшенные в кучу браслеты. Вольные, впрочем, остались довольны: кидать ножи, топорики и камни они могли и просто так, но с разметкой, конечно, было куда солиднее.
Скоро над разоренным лагерем разросся невыносимый крик.
Подвыпившие Вольные хохотали и, обмениваясь шутками, хвастались друг перед другом всевозможными трюками с метательным оружием. Лемка сидел под багряным корзном* и улыбался, чувствуя себя частью чего-то большого и непобедимого. К варварским забавам он не присоединялся, но наблюдал за ними с большим участием. Из-за этого он не сразу заметил подошедшего атамана.
— Стрелять хочешь? — раздался сверху голос Захара.
Он был не пугающим, а естественным и обнадеживающим, как мерный раскат грома, предупреждающий о скором теплом дожде.
Лемка взволнованно встал, безуспешно пытаясь подхватить неуклонно сползающий плащ. Подобрав его со второй попытки, он стыдливо признался:
— Я… я даже из обычного лука не умею. А такой… такое… — он бросил взгляд на оружие, которое Захар как раз отстегивал с череса. Что это? Карманная пушка?.. — вообще впервые вижу…
— Решай, куда целиться будешь.
Лемке не хотелось стрелять в мерзавца — пока. А вот посадить его на кол позанозистей…
Стеснительно отогнав эту мысль, Лемка сказал:
— Не знаю.
— Можно в голову, — предложил Захар. — Но тогда он умрет сразу.
— В живот! — крикнул Миколай, высунувшись из-за Явора. — Это медленная и болезненная смерть!
Явор помедлил, прицеливаясь, и мощно запустил кинжал движением всего тела. Лезвие прошило руку насильника насквозь и прибило ее к коре. Раненый страшно захрипел.
Довольно отряхнув совершенно чистые руки, Явор громко, спокойно предложил:
— Ещё можно отстрелить ему яйца.
Лемка неловко усмехнулся и потупился, но в целом приободрился. Встал, морщась от стыдного жжения между ног. Казалось, что там все вывернуто мясом наружу, как неудачно снятая варежка.
Захар вложил ему в руку пищаль:
— Она никогда не промахивается. Просто представь, куда хочешь попасть, и нажми… — он положил палец Лемки на спусковой крючок. — Вот сюда.
“Тяжеловата, курва”, — огорченно подумал Лемка, стараясь не подавать виду, что держит оружие с большим трудом.
Захар заметил, как напрягаются тонкие мышцы на его худых руках, и встал сзади, помог навести оружие. Скомандовал:
— Жми.
Громыхнуло так, что у Лемки чуть земля не ушла из-под ног. Перед глазами поплыли клубы дыма.
Твердые пальцы продолжали крепко сжимать пищаль вместе с его, слабыми, как у ребенка.
Тогда-то в Лемке что-то и перещелкнуло. Сорвалось вместе с курком, который ударил не только по кремню, но и по сердцу, вышибив две искры. Та, что от камня, воспламенила порох. А другая…
Спустя месяц Лемка прижился на хуторе так, словно родился здесь и вырос в давно оседлой семье. Было смешно наблюдать, как этот заводной бельчонок вьется вокруг вечно хмурого Захара — настырный лучик, неотступно преследующий грозовую тучу.
Лемка учился читать, то и дело сцепляя зубы, чтобы не зевнуть в самый неподходящий момент; сёк саблей соломенные чучела — и тоже сцеплял зубы, но уже для того, чтобы не выть от ощущения, будто руки вот-вот отвалятся. Отвалятся… Вот еще! Больно и больно — какая разница? И ничего сабля не пудовая…
Захар раскусил его на первом же занятии.
— Отдохнем.
— Я не устал, — вяло воспротивился Лемка.
В тот же момент его рука, сжимавшая саблю, предательски обвалилась плетью. Металлическое острие глухо звякнуло об вытоптанную землю. Ох и надерут же ему сейчас уши за неподобающее обращение с оружием…
— Мне голову напекло, — сказал Захар.
Очередное большое облако, словно в насмешку, наплыло на солнце.
Они сели на краю площадки, в тени плотных малиновых кустов, на которых краснели чудесные ягоды — сочные, крупные, как рубин в княжьем перстне. Захар протянул Лемке флягу с водой и начал советовать:
— За стрельбой — к Вьюрку. С домашними делами поможет Южик. Кулаками хорошо машет Явор…
— А Миколай? — припомнил Лемка, ненадолго оторвавшись от влажного горлышка.
Захар озадаченно почесал затылок.
— А Миколай…
Лемка тихонько прыснул. Захар тоже усмехнулся — шутка получилась не то чтобы справедливая, но смешная.
— Ножи здорово кидает, — он щелкнул пальцами.
Почему нельзя было просидеть так всю жизнь, дыша ароматом малины рядом с Захаром?..
Лемка прилежничал что в тривиуме*, что в квадриуме*, хотя и то, и другое усваивал со скрежетом, особенно в погожие деньки, когда воровать абрикосы или портить “блинчиками” чужую рыбалку тянуло сильнее обычного. Но Лемка старался — до двоящихся букв, до судороги в пальцах…
Пока однажды ему в голову не пришла гениальная, как тогда показалось, идея.
Осенний вечер пах сеном, яблоками и перегноем. Всю дорогу Лемку пробирал озноб, но вовсе не от уличной прохлады. Он крепко-крепко прижимал к груди сборник писем древнего поэта, одолженный у Захара.
К тому моменту, как Лемка остановился перед порогом Захаровой хаты, его одубевшие пальцы совсем потеряли чувствительность.
Предлог был правдоподобный, достойный и замечательный с какой стороны ни посмотри. Еще б не дрожать как зайцу — и было бы вообще прекрасно…
Захар не стал держать его на морозе, впустил и сразу подтолкнул поближе к печке. Млея от тепла и знакомых запахов, Лемка заговорил:
— Я тут не понял один абзац…
Он начал искать страницу, с которой якобы возникли затруднения. Захар не стал ждать и вдруг забрал у него книжицу. Лемка ошарашенно отступил. Со страху он решил, что чем-то рассердил атамана.
— Все равно все бестолку, — Захар не глядя кинул сборник на постель, которую в холодное время года использовал вместо вещевого сундука.
Книжица шлепнулась среди хлама и успешно слилась с ним в однородную кучу.
Обида вскипела в Лемке, просочилась влагой в покрасневшие глаза. Плаксиво шмыгнув носом, он безотчетно вытер щеку кулаком — и раздраженно удивился, почему это она мокрая…
Нет, таким Захар его не увидит. Бьющимся над учебником — пожалуйста, взъерошенным и потным на площадке — сколько угодно. Надо поскорее спрятаться от печного света…
Лемка попятился. Погруженный в свои мысли Захар заметил это краем глаза и очнулся.
— Ты тут ни при чем, — с каждым его словом Лемке становилось только хуже. — Всем остальным это не нужно. А ты умница, Лемка. Далеко пошел бы… Не думал про университет?
Первая слеза сорвалась с подбородка на пол с ужасно громким стуком — будто упало спелое яблоко. Лемка задышал поверхностно, прерывисто. Хорошо, что трещат дрова, и подвывает за окном ветер, запутавшись в деревьях, и какая-то птица снаружи оплакивает минувший день…
— Надо будет налечь на аскандирский, — необычайно разговорчивый Захар почему-то обращался к печи, избегая смотреть на гостя. Лишь это и спасало Лемкину гордость. — За год управимся. Тут главное осилить азы. А денег насобираем, не беда… Так как ты, хочешь?
Лемка вдруг понял, что атаман вынашивал эту идею уже давно, вертел ее и так и сяк, примерял к ученику, как новое платье, и теперь робел, словно отец перед повзрослевшим сыном: нужен Лемке его подарок, не нужен? Угадал, не угадал?..
Накатила дурнота.
В гробу Лемка видел тот университет. Его же погребет под этими страницами с премудростями мертвых, он опять станет тщедушным, бледным, как овсянка, приедет на хутор погостить — и его никто не узнает…
Лемка сглотнул соленое, набрал воздуха в грудь — и ничего не сказал.
Ни о том, что приходил за разъяснениями, чтобы был повод увидеться лишний раз. Ни о том, что из кожи вон лез ради одной только Захаровой похвалы — глупость, конечно, ведь слова в карман не положишь… “Из штанов не выпрыгни, мелочь” — смеялся над ним Миколай, дурак с подгнившей шишкой хмеля вместо сердца. И стрелять он выучился — не так здорово, как Вьюрок, но это пока, вот пройдет еще годик… И про Сычье Гнездо Лемка шутил чаще всех, потому что…
Потому что была кровавая мишень на дрожащем животе умирающего, и грохот пищали, на мгновение слившийся с грохотом сердца, и тепло всемогущей руки.
Лемка вдохнул поглубже, решил — была не была! — и полез к Захару то ли с поцелуями, то ли с объятиями — сам не понял.
— Защищать тебя буду, — Лемка судорожно тыкался мокрыми губами в его горячую шею. — Кем захочешь стану: другом, женой…
На секунду Лемке показалось, что его сейчас обнимут.
Вместо этого Захар отцепил его от себя, как котенка от ветки — бережно, но с силой; только за шкирку не взял. Лемка будто окоченел, отодвинулся — со смешно вытянутыми, негнущимися руками, которыми только что впивался в чужую спину.
Захар ровным тоном сказал:
— Так не делается.
От страха у Лемки отнялся язык. Вот бы ЛакХара сейчас разверз под ним землю… А лучше — превратил в мышь, чтобы можно было забиться под пол и никогда больше не показываться на свет божий. Грыз бы себе зёрнышки из Захаровых запасов да слушал, как скрипят под задумчивыми шагами половицы, как бренчат вечерами струны, как ночью шорох одеяла сопровождает редкий вздох…
— Все по-человечески делать надо, — заговорил Захар. — А это — особенно.
Он, как обычно, хмурился. В слабом свете невозможно было определить, с каким именно оттенком.
— Я… знаю, — выдавил Лемка, совершив над собой немыслимое усилие. — Но я уже… такой. Не могу… "по-человечески". Мне девки никогда…
Он не договорил — в горле точно кость встала.
— Я не про это, — махнул рукой Захар. Тускло сверкнуло серебряное кольцо. — По-человечески — это не налетать коршуном, а говорить сначала. Другого слушать, себя понимать…
Тут он осекся и глянул на Лемку — внимательно, оценивающе. “Не учи овцу грамоте”, — часто бубнил Захар после того, как в очередной раз срывался на нравоучения — еле слышно, одними губами, но от жадного влюбленного уха редко что-либо ускользало.
И сейчас Лемка чувствовал, как под взглядом атамана начинает обрастать кучерявой шерстью.
— Я никому не скажу, — пообещал Захар. — А ты… будь осторожней. Особенно с Миколой. Ему такое… не очень.
“Не очень” обычно значило выбитые зубы и трещины в ребрах. Через пару месяцев Лемка услышит историю о том, как на последнем году университета Миколай кинулся спасать приятеля от насильника. Когда выяснилось, что насильник на самом деле любовник, виконт Врановский, не мудрствуя лукаво, накостылял обоим.
— Прости. Я думал, тебе тут одиноко. На хуторе сложно найти… кого-то… ну, такого. Вот я и…
Как выяснилось из дальнейшего его лепета, “кем-то таким” Захар казался из-за того, что жил на отшибе холостяком, обвешивался побрякушками и носил плащ на голые плечи, что придавало ему вызывающий и…
—…необычный, — выдавил Лемка. И в панике замахал руками: — Ты ничего не подумай!
…вид.
Такого лица у Захара он еще никогда не видел.
— Вот оно как, — сказал атаман, потому что надо было сказать хоть что-то.
И, не обременяя Лемку объяснениями, выставил его за дверь настолько деликатно, насколько сумел.
К удивлению Лемки, неуклюжее признание не повлекло за собой никаких последствий: солнце не распалось на части, небо не обрушилось, как прогнившая гонтовая крыша, Калинову Ярь не растоптали сарацины. Захар продолжил хвалить и ругать его по заслугам, товарищи — таскать купаться на Калинку, которая, о чудо, тоже не пересохла. Все шло своим чередом. И мир открылся Лемке по-новому — светлый, простой, понятный. Посчитав это заслугой Захара, Лемка решил, что будет любить его ещё сильнее, но уже втихаря.
…а вверх по реке, на покатом бережке в праздничных зарослях плакун-травы, рыбачил с недостроенного причала понурый Вьюрок. Рядом с ним, там, где было застлано больше всего досок, устроился полулежа Миколай и то зачесывал волосы пальцами, чтобы не щекотали лоб, то прикладывался к фляге. С каждым глотком пейзаж вокруг него становился все радушней, а брат-Вьюрок — все любимей.
Навязался на рыбалку Миколай с одной-единственной целью — чтобы потом не выслушивать от всех подряд, как он, окаянный, надирается мало того что в одиночестве, так еще и посреди бела дня. Теперь, благодаря Вьюрку, вина его облегчилась вполовину; если, конечно, приврать, ведь рыбак не брал в рот ни капли.
Нервно задергалась леска; Вьюрок равнодушно потянул удочку, вырвал из-под воды молодого карпа. Темный хвост с лиловым отливом разбил солнечное пятно на поверхности плеса, как блюдце. Вьюрок снял добычу с крючка вялой рукой, чуть не упустил. Кругляшок рыбьего глаза тускло мерцал сусальным золотом. Не отыскав в нем утешения, как до этого в мутном от хмеля глазу Миколая, Вьюрок разочарованно кинул рыбу в ведро. Та звонко шлепнулась на своих снулых товарок и заплясала в надежде выскочить на свободу.
— Зря ты не пошел его провожать, — внезапно заявил Миколай.
Вьюрок вздрогнул, из-за чего замах удочкой получился неуклюжим.
— Да какой тут… — плюхнулся в зеркальные воды неповоротливый поплавок. — Ты вообще видел, какой он тогда стал?
После облавы на обоз Вьюрок старался поменьше мелькать перед атаманом.
— Не, — равнодушно признался Миколай и приложился к фляге. — Я тогда Э-эс… Оси…фа… М-м, Ёсю привязывал.
Выговаривать чудно́е имя удавалось ему только на трезвую голову. На пьяную задача становилась невыполнимой, поэтому хозяин частенько сокращал Эосфорос* до Эоса.
Вольные, простой народ, с любовью посмеивались над университетским выдумщиком. Хитро названного коня они величали Ёсей или Фросей. По трезвости Миколай не обращал на это внимание, после первой чарки бросался отстаивать имя скакуна с кулаками, а после третьей впадал в блаженное безразличие и только пожимал плечами: “Ёська так Ёська. А шо? Так даже лучше…”
— У него такие глаза были, такие!.. — задохнулся от нахлынувших воспоминаний Вьюрок. Перед ним, как наяву, кровожадно изогнулся наточенный клинок, люто полыхнули льдистые глаза, выросли из-за широких плечей два темных крыла — мощные ветви старого, безлистного дерева… — Он даже, — тут у Вьюрка перехватило дыхание, так что последние слова прозвучали совсем задушенно: — саблю вытащил!
— И сразу спрятал, — Миколай томно поправил взбитый чуб. — Кстати, он про тебя спрашивал.
Вьюрок уставился на поплавок так, будто ничего больше на свете не существовало.
Миколая такой расклад не устраивал.
— Боялся, вдруг ты заболел, — выразительно продолжил он. — Ну, потому что не выходишь.
Едва заметно колеблется пробковый поплавок, рябит штрихами отраженное небо…
— А ты, значит, просто…
Миколай не закончил: Вьюрок внезапно бросил удочку, навалился на него всем телом и, возмещая разницу в весе злостью, столкнул задиру с причала. Миколай бултыхнулся в воду и в последний момент вскинул руку, в которой мертвой хваткой сжимал открытую флягу.
По лесу неподалеку бродил с топором Явор, ища лиственницу на покол. Еще дальше, в кое-как прибранной избе, Южик целовал жене унизанные браслетами руки. Та кокетливо вырывалась, из-за чего багровые бусины легонько постукивали друг о друга, и приговаривала: “Ну что ты делаешь! Вдруг кто-то увидит?” — но не пыталась ни уйти по-настоящему, ни запереть ставни.
Весело и солнечно было в Калиновой Яри. Весело и солнечно…
…ехали, ехали зелеными полями — а они все не кончались, душистые, медвяные, и звенели от треска насекомых, как медный бубен на летней ярмарке. На горизонте, как оборка на цветастом подоле, синела полоса леса. Ласкало ухо урчание невидимой куропатки. Редкая мысль сразу же растворялись в золотистом мареве дня. Не поездка — прогулка. Только вот…
Кто, черт возьми, всю дорогу играет на дудке?
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |