| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
На винокурню Кэйа вернулся не сразу.
Сперва из гордости. Потом из страха. Потом потому, что находились дела, причины тянуть ещё день, ещё два.
Не потому, что так было нужно. Скорее наоборот — до последнего находились причины не ехать. Дела в городе, бумаги, люди, которых стоило увидеть, разговоры, которые можно было растянуть дольше, чем они того заслуживали. Даже погода утром казалась удобным предлогом: слишком ветрено, слишком сыро, слишком светло. Кэйа и сам понимал, что ведёт себя жалко, но это ничего не меняло. Иногда человек оттягивает неизбежное не потому, что надеется его отменить, а просто чтобы ещё пару часов не стоять внутри него.
Но однажды тянуть стало невозможно.
Слуги кланялись осторожно, сочувственно, и ни один не задал лишнего вопроса о лице. За это Кэйа был им почти благодарен.
В каждом взгляде он улавливал не только жалость, но и что-то вроде траура по обоим хозяевам сразу — по Крепусу, которого уже не было, и по той странной, живой связи между двумя его сыновьями, о которой в доме все давно знали больше, чем делали вид.
— Господин Кэйа, — тихо сказала Аделинда, выходя ему навстречу.
Он кивнул.
— Добрый вечер.
Собственный голос прозвучал на удивление ровно. Будто это был обычный приезд после короткого отсутствия. Будто сейчас он снимет перчатки, бросит плащ на спинку стула, спросит, что сегодня на ужин, и где-то в доме обязательно отзовутся шаги — тяжёлые, привычные, раздражённо уверенные. Будто ничего ещё не успело провалиться.
Аделинда задержала взгляд на повязке. Не дольше необходимого. За это Кэйа был ей благодарен почти болезненно.
— Вам приготовить комнату? Или сначала подать чай?
Чай.
Как будто ещё существовал мир, в котором такие вопросы что-то значили.
— Не стоит, — сказал он. — Я сам.
Она чуть нахмурилась — не из упрямства, а потому что ясно было: «сам» сейчас означает «не трогайте меня». Но спорить не стала.
Дом встретил его тишиной.
Не настоящей — в большом доме полной тишины не бывает. Где-то в глубине кто-то закрывал шкаф, на кухне звякнула посуда, по коридору быстро прошли чьи-то шаги и тут же стихли. Но всё это держалось отдельно, не складывалось в жизнь. Раньше винокурня звучала иначе. Был ритм. Ощущение чьего-то присутствия даже в пустых комнатах. Крепус умел заполнять дом не шумом, а значением. Дилюк — порядком. Даже когда молчал, от него всё равно исходило это упрямое чувство оси, вокруг которой вращается всё остальное.
Теперь ось выдернули.
Кэйа медленно прошёл по прихожей, снял перчатки, положил их на столик, сразу поправил — слишком ровно, почти машинально. От этого простого движения неприятно кольнуло под рёбрами. Он не поморщился.
Стены, лестница, ковёр в коридоре — всё осталось на месте. От этого делалось только хуже. Когда что-то ломается снаружи, хотя бы ясно, где искать повреждение. А здесь дом выглядел целым. Просто из него вынули то, ради чего он был домом.
Он поднялся на второй этаж, чувствуя, как по мере каждого шага становится тяжелее не тело, а воздух. В кабинете Крепуса дверь была прикрыта. Кэйа остановился на секунду, глядя на ручку, но не коснулся её. Не сейчас. На сегодня хватит и одного вида пустоты.
Он пошёл дальше по коридору.
К комнате Дилюка.
Остановился у двери. Постоял. Пальцы легли на холодный металл ручки и не сразу нажали вниз.
Смешно, подумал он. Я в этом доме входил сюда без стука чаще, чем в собственную комнату.
Но то было раньше, в другом времени, среди людей, которым ещё казалось, что у них впереди много лет на ссоры, примирения, обиды, нелепые завтраки и привычную близость, которую никто не называет по имени.
Дверь открылась легко.
Комната встретила его порядком.
Конечно. Иного быть не могло. У Дилюка даже хаос всегда выглядел так, будто его допустили ненадолго и под расписку. На столе не осталось лишнего. Книги убраны. Стул задвинут. На подоконнике — ничего. На вешалке не было плаща. Это почему-то ударило сильнее прочего. Пустой крючок, на котором обычно висело что-то тёмное, плотное, пахнущее дождём, лошадью, дымом или холодным ветром.
Кэйа шагнул внутрь.
В комнате Дилюка уже не пахло им так, как прежде.
Это оказалось самым страшным.
Не пустой шкаф. Не отсутствие плаща. Не разобранный стол.
А то, что запах человека начал выветриваться.
Кэйа стоял на пороге и чувствовал, как под повязкой ноет глаз — не от света, не от ожога, а будто от самого усилия смотреть на место, из которого жизнь ушла слишком быстро.
Он вышел из комнаты Дилюка и прошел в свою прежнюю комнату.
Он не искал ничего конкретного.
Наверное, поэтому и нашёл.
Вазу.
Ту самую кошмарно безвкусную вазу, подаренную когда-то в припадке сомнительного вдохновения, Кэйа заметил не сразу.
На редкость отвратительная вещь. Сине-зелёная глазурь, слишком блестящая, слишком старательный орнамент, явно пытавшийся выглядеть изысканно и добившийся обратного. Когда-то Кэйа притащил её с ярмарки с торжественностью человека, вручающего семейную реликвию.
— Для вашей строгой обители, мастер Дилюк. — Убери это. — Вы раните мои чувства. — Эта вещь ранит зрение. — А я считаю, что ей не хватает только цветов. — Ей не хватает помойки.
Тогда Кэйа смеялся так долго, что Крепус вышел посмотреть, что происходит, и, увидев вазу, тоже не сразу смог подобрать слова.
А потом Дилюк всё равно оставил её у себя.
Не на самом видном месте, но и не выбросил. Это был один из тех странных, тихих компромиссов, на которых держится близость: когда терпят чужую нелепость не из вежливости, а потому что она уже своя.
Она стояла не на виду, но и не спрятанная — на столе, почти вызывающе обыденная.
Словно кто-то специально хотел, чтобы взгляд зацепился за неё не мгновенно, а на секунду позже.
Кэйа замер.
Потом подошёл ближе.
Даже теперь нелепость этого предмета почти заставляла помнить тот день, когда он вручал её с величайшей серьёзностью, а Дилюк смотрел так, будто раздумывал, можно ли законно арестовать человека за дурной вкус.
Память ударила неожиданно мягко.
И потому особенно больно.
Кэйа коснулся вазы пальцами. Повернул. Нахмурился.
Она была тяжелее, чем должна.
Сердце на секунду стукнуло так, что в ушах зашумело.
Кэйа медленно заглянул в вазу.
И увидел внутри красное свечение.
Глаз Бога.
Пиро.
Дилюка.
Несколько секунд он просто не дышал.
Потом вынул его — осторожно, как что-то хрупкое, хотя знал: такие вещи не бьются так просто.
Тёплый камень лёг в ладонь знакомым весом.
Слишком знакомым.
Он столько раз видел, как это пламя откликается Дилюку. Столько раз дразнил его за серьёзность, с которой тот относился к силе.
И теперь этот Глаз Бога был здесь.
Оставлен.
Спрятан в вазе.
Для него.
Не забытый и потерянный, а оставленный.
Кэйа сел прямо на край стола, потому что ноги вдруг перестали казаться надёжными.
В горле стало тесно.
Это было хуже любой записки.
Потому что записка — слова. Их можно истолковать иначе. Сказать себе, что человек писал в гневе. Что передумает. Что вернётся и объяснит.
А это было действием.
Тихим. Окончательным. Продуманным.
Дилюк ушёл, оставив не просто дом и город — он оставил сам дар, который всегда был его продолжением.
Оставил Кэйе.
Кэйа посмотрел на красный камень у себя на ладони и вдруг понял с полной, безжалостной ясностью: это не жест на время.
Не «пока».
Не «подержи».
Не «я вернусь за ним».
Это прощание человека, который не знает, сможет ли вообще когда-нибудь стать тем, кто имел право носить этот свет.
У Кэйи дрогнули пальцы.
Он закрыл глаза — здоровый и второй скрытый повязкой, — и сидел так долго, пытаясь удержать лицо ровным, дыхание тихим, себя собранным.
Не получилось.
Слёзы пришли беззвучно.
Не рыдания.
Просто вода, текущая по целой стороне лица и жгущая ожог на другой так, что пришлось стиснуть зубы.
Кэйа наклонился, уперевшись локтями в колени, сжимая в руке чужой Глаз Бога так крепко, будто если отпустить — исчезнет и это последнее доказательство, что всё случилось по-настоящему.
Он плакал не только из-за Дилюка.
Из-за Крепуса.
Из-за собственного идиотского, запоздалого признания.
Из-за огня. Из-за льда. Из-за повязки.
Из-за того, что детство и юность не заканчиваются постепенно — иногда им просто ломают шею за одну ночь.
Когда он наконец поднял голову, в комнате уже начинало темнеть.
Кэйа вытер лицо ладонью и очень аккуратно положил Глаз Бога обратно в вазу.
Не потому, что хотел от него отказаться.
А потому, что не был готов решить, что делать с ним дальше.
Пока — так.
Пока это останется здесь, как оставил Дилюк.
Как память.
Как обвинение.
Он встал.
Комната не изменилась. Не стала легче. Не ответила ни на один вопрос.
Но теперь Кэйа знал точно.
Дилюк действительно ушёл.
Не только из дома. Не только из Ордо. Не только из Мондштадта.
Из той жизни, где они были братьями, противниками, соратниками и чем-то большим, чем позволяли себе назвать.
И Кэйа остался один на пепелище — с новым Крио-Глазом Бога в кармане, с повязкой, которая больше не была шуткой, и с чужим пламенем, спрятанным на дне кошмарно безвкусной вазы.
— Ну и сволочь ты, Дилюк, — сказал он вполголоса.
Он погасил свет и вышел, прикрыв за собой дверь очень тихо — так, будто в комнате всё ещё мог кто-то спать.
Покинул винокурню, не планируя когда-либо сюда вернуться.
Вазу он взял с собой.
Не открыто. Прижав к боку, почти как обычную вещь, которую хозяин комнаты решил убрать.
Вернувшись в казармы Ордо, Кэйа прошёл в свою комнату и закрыл дверь.
Поставил вазу на стол. Постоял, глядя на неё.
Нужно было решить, куда спрятать.
Оставлять у себя на виду нельзя. Никто не полезет в его вещи без разрешения, но дело даже не в этом. Слишком личное. Слишком уродливое в своей важности. Он не смог бы вынести, если бы кто-то случайно взял эту вазу, чтобы стереть пыль, переставить, небрежно спросить, зачем она здесь.
Кэйа опустился на колени у дальнего шкафа, отодвинул нижний ящик. За ним, у самой стены, под тёмной деревянной планкой, был старый тайник. Устроенный им для вещей, которые не хотелось показывать никому: письма, деньги, кое-какие артефакты.
Планка поддалась не сразу. Он поддел её ногтем, потом концом ножа для писем и снял.
Внутри было пусто.
Кэйа аккуратно вынул Глаз Бога из вазы и несколько секунд просто держал его на ладони, прежде чем положить в тайник. Красный свет коротко мазнул по дереву. Потом он поставил рядом саму вазу — не потому, что так было удобнее, а потому, что разделять их казалось неправильным. Как бы ни было смешно и нелепо это сочетание: драгоценный кристалл и уродливая керамика с ярмарки.
Вот так.
Тайник снова закрылся. Деревянная планка встала на место. Снаружи ничего не изменилось. Просто ящик. Просто шкаф. Просто комната.
Кэйа сел прямо на пол, прислонился спиной к кровати и закрыл глаз.
Стало немного легче. Не хорошо. Не спокойно. Просто легче от того, что теперь это спрятано. Убрано. Вынуто из мира, где на него могут смотреть другие.
Он просидел так, пока в дверь не постучали.
Кэйа открыл глаз сразу. Лицо собралось быстрее, чем он успел подумать.
— Да?
— Господин Кэйа? — раздался за дверью голос одной из младших кандидаток в рыцари. — Простите. Я хотела спросить… Может быть вам что-то нужно? Вода? Мазь?
Обычный вопрос. Обычная забота. Ничего не значащая, если не считать того, что он сидел на полу рядом с тайником, где только что спрятал чужой огонь.
Он поднялся.
Боль в боку напомнила о себе мгновенно. Это помогло. Тело вообще полезно тем, что возвращает к простым вещам, когда голова готова сорваться в бездну.
Кэйа открыл дверь.
Девушка — совсем молоденькая, с тем выражением тщательно скрываемого сочувствия, которое за последние дни начало казаться ему почти невыносимым.
И тогда это произошло само.
Он чуть улыбнулся. Не широко. Не слишком весело. Ровно настолько, чтобы снять с её лица напряжение.
— Если сейчас вы скажете, что я выгляжу ужасно, мне придётся потребовать двойную порцию ужина в качестве моральной компенсации.
Она моргнула. Потом торопливо замотала головой.
— Нет, что вы, я бы никогда…
— Вот и славно.
Она тихо, почти облегчённо засмеялась.
— Вот видите, — сказал Кэйа. — Жизнь снова обретает смысл.
Девушка кивнула и ушла уже легче, чем стояла минуту назад.
Кэйа медленно закрыл дверь.
Постоял, глядя на деревянную панель перед собой.
Потом очень тихо выдохнул.
Это сработало.
Одна шутка, одна нужная интонация, одно выражение лица — и человеку напротив стало проще. Ей больше не нужно было стоять перед ним как перед увечьем, перед чужим горем. Он снова сделался человеком, с которым можно разговаривать.
И самому Кэйе тоже стало проще.
Не потому, что повеселел. Не потому, что полегчало всерьёз. А потому, что на несколько секунд он перестал быть тем, на кого смотрят с жалостью.
Он подошёл к окну, отодвинул занавесь и глянул во двор. Внизу догорал вечер. Рыцари расходились по делам. Всё продолжало существовать.
Лёгкость, подумал Кэйа, — это не то, что чувствуешь.
Это то, что показываешь. Чтобы не трогали там, где больно.
Он опустил занавесь, поправил повязку и, уже знал о себе ещё одну неприятную правду:
если делать это достаточно часто, однажды люди начнут верить, что таков ты и есть.
И, возможно, он сам тоже.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |