| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Зелёный театр парка Горького, Москва. Июльская ночь дышала жаром — не столько от погоды, сколько от трёх тысяч человек, набившихся в амфитеатр. Воздух звенел от ожидания. «Король и Шут» не играли в Москве почти год — и вот афиша появилась внезапно, без предварительного тура, просто: «КОНЦЕРТ. ЗЕЛЁНЫЙ ТЕАТР. 20 ИЮЛЯ».
За кулисами стоял гул. Осветители проверяли прожектора, звукорежиссёр гонял частоты, кто-то из музыкантов настраивал гитары. А в углу, у зеркала с облупившейся рамой, стоял Михаил Горшенёв.
Он изменился. Не просто — кардинально. Исчезла та серо-жёлтая бледность, с которой он ходил последние годы. Глаза — ясные, без красных прожилок. Оспины на лице словно сгладились, а в улыбке не было привычной кривоватой — «сейчас я что-то выкину» — а была какая-то другая. Спокойная. Светлая.
— Миша, — из-за спины подошла жена. Она не решалась задать вопрос, который вертелся на языке уже несколько дней. С того самого утра, когда она застала его сидящим на кухне и пьющим... чай. Просто чай. Он не пил, не курил, не зверел. Он просто смотрел в окно и что-то напевал. — Ты как?
— Я — отлично, — Горшок обернулся и улыбнулся ей совершенно трезвой, чистой улыбкой. — Реально отлично. Всё пучком.
Она хотела спросить: «Что случилось? Ты какой-то другой». Хотела спросить: «Ты снова срываешься, и это мания перед срывом?». Но посмотрела в его глаза — и увидела там не пустоту, не чёрную тоску, а что-то, чего не было прежде. Покой.
Дочери Саша и младшая Александра тоже подошли и обняли папу. Она чувствовала — он пахнет иначе. Не перегаром, не табаком. Горными травами? Небом? Она не знала. Но ей нравилось.
— Пап, ты сегодня будешь петь «Куклу колдуна»?
— Буду, — он потрепал её по голове. — И кое-что ещё. Новую. Я вам не говорил.
Они переглянулись. Новая песня? Михаил ничего не писал последние два года. Совсем. Он только перепевал старое, доделывал альбомы на автомате. А тут — новая.
— Как называется? — спросила жена.
Горшок посмотрел куда-то поверх её плеча, в сторону занавеса, за которым ревела толпа. Улыбнулся — той самой улыбкой, которой улыбаются люди, знающие что-то, чего не знают другие.
— Увидите.
Прожектора полоснули по сцене. Толпа взревела. «КОРОЛЬ И ШУТ! ГОРШОК!ГОРШОК» — скандировали три тысячи глоток. Горшок вышел вперёд, встал у края сцены, раскинул руки в стороны и замер, принимая этот шквал на себя. Он слушал их крики — и чувствовал, как новое сердце бьётся в унисон с этим рёвом.
— Москва! — гаркнул он в микрофон. — Мы вернулись!
Толпа взорвалась.
Они отыграли старые хиты — «Кукла колдуна», «Лесник», «Ели мясо мужики», «Прыгну со скалы». Горшок носился по сцене, как мальчишка. Он прыгал с мониторов, бежал к краю сцены и пел прямо в лица первого ряда, шокируя вокалом и энергией. Музыканты играли как заведённые — они сами чувствовали, что сегодня что-то не так. Сегодня Горшок был... бессмертным.
Но к середине сеты публика заметила: он ни разу не приложился к бутылке. Ни разу. Обычно Горшок пил на сцене постоянно. А сегодня — только вода. И улыбка не сходила с его лица.
Ближе к концу основного сета Михаил поднял руку, призывая тишину. Толпа затихла, хотя воздух всё ещё вибрировал от напряжения.
— Слушайте, — сказал он, запыхавшись. Голос его звучал хрипло, но чисто. — У меня тут приключилась одна история. Несколько дней назад. Я... ну, в общем, я должен был сдохнуть.
Тишина стала абсолютной. Кто-то в первых рядах выдохнул: «Чего?»
— Серьёзно. Сердце. Врачи говорили — не жилец. И ночью, 19 июля, я сидел дома, играл в «Дум» и думал, что всё. Конец. И знаете что? Я реально почти того.
Он сделал паузу. Прожектор высвечивал его фигуру в свете софитов.
— Но ко мне пришли. И меня спасли.
По залу пробежал шёпот. Кто-то подумал — байка, сценический образ. Кто-то — что Горшок просто наловчился сочинять страшные сказки в реальной жизни. Но те, кто стоял в первых рядах, видели его глаза. Он не врал.
— И вот этой новой песней я хочу сказать спасибо тому, кто вытащил меня с того света, — Горшок обернулся, кивнул барабанщику. Тот поднял палочки. — Вы, может, не поймёте. Может, решите, что я рехнулся. Но мне плевать. Потому что это правда.
Михаил взял гитару. Аккорд — простой, почти гимновый. И начал.
— Эта песня посвящается моему другу. Моему верному поклоннику. Спасибо! Называется — «Спасибо, Люцифер».
Гитарный рифф — тяжёлый, но с неожиданно светлой мелодией — врезался в тишину. И Горшок запел.
Голос его звучал иначе. Не хриплый рык, не панковский надрыв. В нём появилась глубина — чистая, без примеси горечи. Он пел о том, как падал в бездну, как тьма смыкалась над головой, и как рука — нечеловеческая, но тёплая — выдернула его из этой тьмы за шкирку.
«Когда я падал в пропасть дней
И сердце биться перестало,
Ты из бездны, из огней
Меня достал — и душу спас мне,
Спасибо, Люцифер».
В зале кто-то ахнул. Кто-то засвистел. Кто-то перекрестился. Но большинство просто слушали. Потому что это было честно. А честность — она пробивает любые стены.
Первые ряды.
Он стоял в третьих рядах, чуть левее центра. Обычный мужчина в тёмном костюме — пиджак, темно-серая рубашка, тёмные очки, которые он не снял даже с наступлением вечера. Высокий. Черноволосый. Спокойный.
Люди вокруг то и дело оборачивались на него, сами не понимая почему. Их взгляды соскальзывали с танцующих фигур, с сияющего Горшка на сцене — и натыкались на этого мужчину. Он стоял неподвижно, сложив руки на груди, и чуть заметно улыбался. От него исходило что-то такое... необъяснимое. Ощущение, что он здесь — главный. Не Горшок. Не директор концерта. Он.
Какая-то девушка толкнула подругу локтем:
— Смотри, какой мужик сидит. В очках. Красивый, но жутковатый.
— Да ну, обычный, — отмахнулась подруга. Но сама посмотрела на него ещё раз — и поёжилась. Хотя ночь была тёплая.
Двое парней сзади переглянулись. У одного на груди висел нательный крестик на цепочке. Он вдруг дёрнулся — металл нагрелся, будто его коснулись огнём. Парень сунул руку за пазуху, пощупал — горячо! — но, увлечённый концертом и пивом, решил, что это от жары. Он снял цепочку, сунул в карман и забыл.
Почти рядом, чуть более метра от мужчины в очках ещё одна женщина почувствовала, как крестик на шее нагревается до лёгкого жжения. Она поправила его, подумала: «Металл на солнце нагрелся», объяснение конечно аховое, но мозг подкинул здравую идею, чтобы объяснить невозможное — и вернулась к танцу.
Люцифуг чуть повернул голову в их сторону. Он чувствовал каждое движение. Каждую мысль. Каждое касание металла к коже. И — странное дело — кресты нагревались не от злобы. От присутствия. От того, что Архидемон Тьмы был среди людей, и мир от этого не разрушался, а кресты просто... знали. Кто он. И реагировали.
— Забавно, — прошептал он одними губами.
Кто-то рядом чихнул, засопел, а потом проворчал:
— Серой воняет, что ли? Спички жгут?
— Да нет, никто не жжёт. Это, наверное, старые колонки, проводку греет, — ответили ему, или закурили. И правда кто-то курил.
Люцифуг улыбнулся. Запах серы, витал вокруг него тонким шлейфом. Он не мог его полностью убрать — слишком глубоко это было частью его сущности. Но люди списывали на технику, на дымок от сцены, на жару. Всё как всегда.
А на сцене Горшок заканчивал песню. Последний аккорд повис в воздухе, и—и Михаил опустил гитару, тяжело дыша. В глазах его стояли слёзы — чистые, без стыда. Он не скрывал их.
— Спасибо, друг, — сказал он в микрофон, глядя куда-то в третий ряд. — Спасибо, что ты есть. Что ты был. Что ты пришёл.
Зал молчал секунду. А потом взорвался овацией — но не той, громкой и истеричной, какой встречают хиты. Это были аплодисменты людей, которые почувствовали: произошло что-то настоящее. Что-то, что нельзя объяснить, но можно прочувствовать.
Люцифуг поднялся. Медленно, не торопясь. Встал, поправил пиджак, снял тёмные очки — всего на мгновение. И в этом мгновении те, кто смотрел в его сторону, увидели: глаза его светятся багровым огнём. Не ярко, не страшно. Как угли в угасающем костре. Тепло.
Он чуть заметно кивнул Горшку — одними уголками губ.
И, развернувшись, пошёл к выходу из амфитеатра. Люди расступались перед ним, сами не понимая почему. Он не толкался, не просил — они просто отходили, освобождая проход. Потому что не могли иначе.
За кулисами жена и дочь стояли, прижавшись друг к другу. Жена держала младшую на руках и плакала — не от грусти, от облегчения. Она не понимала, что произошло с её мужем. Она не знала, кто такой Люцифер, о котором он пел. Но она видела, как он улыбался на сцене. Как прыгал. Как пел — не на автомате, а с душой.
Саша прижалась к матери.
— Мам, папа сегодня светился.
— Знаю, дочка. Знаю.
Горшок зашёл за кулисы, растирая лицо ладонью. На лбу выступил пот — но не липкий, не больной. Солёный, живой. Он подошёл к семье и обнял их троих сразу — крепко, по-настоящему.
— Простите, — сказал он тихо. — Я должен был вам сказать. То, что я спел — это правда. Я не сошёл с ума. Просто... ко мне пришли. И спасли. И я теперь другой. Я не буду больше пить. Не буду сдыхать. Я останусь с вами.
Жена подняла на него заплаканные глаза.
— Кто это был? Тот, о ком ты пел?
Горшок улыбнулся — той самой новой, светлой улыбкой.
— Сказать — не поверишь. Соври — засмеют. Так что пусть останется нашей тайной. Но он был сегодня здесь. Я видел его. Он ушёл, но он будет приходить. Я знаю.
Из кармана джинсовой куртки Горшка выпала маленькая серебряная монетка — старая, потёртая, с непонятными символами. Она звякнула об пол. Дочь нагнулась, подняла её. На монете был выбит козёл с рыбьим хвостом — странная геральдика.
— Пап, что это?
Горшок взял монету, повертел в пальцах. Улыбнулся.
— Сувенир. От друга. На счастье. И на жизнь.
Он спрятал монету в карман и шагнул обратно к сцене — на бис.
А в небе над Зелёным театром, в разрывах облаков между московскими звёздами, на мгновение мелькнула тень — огромная, с расправленными кожистыми крыльями. Но кто посмотрел вверх — тот решил, что это просто показалось.
Или вороны.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|