| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Коноха зализывала раны.
Хитоносёри стоял у Мемориала, когда сзади дохнуло холодом.
Он не сразу понял, что это не ветер.
Рука, перевязанная бинтами, всё ещё ныла — тупой, подкожной болью, от которой не спасали даже лекарства Сакуры. Пальцы не слушались. Три из пяти. Правое колено, повреждённое в схватке с Гаарой, отзывалось глухой ломотой, стоило чуть сместить вес. Временная потеря чувствительности, сказала она. Временная. Он старался в это верить.
Где-то за спиной, в руинах стадиона, всё ещё разбирали завалы. Крики раненых давно стихли — остался только ровный, деловитый гул спасательных отрядов.
А он стоял здесь и считал имена на камне. Те, кого он не знал. Те, кого никогда не узнает. Восемь человек погибло, пока он пытался не взорваться. Восемь.
Пальцы здоровой руки сжались в кулак.
Он перебирал в памяти их лица — те, что успел заметить мельком, когда прорывался к Гааре. Чужие лица. Чужие смерти. Они смотрели на него сейчас из темноты — восемь пар глаз, немых, укоряющих.
«Мы погибли из-за тебя», — беззвучно говорили они.
Но груз на плечах был свой, и весил он ровно столько, сколько весят восемь жизней, которые могли бы продолжаться, если бы он был быстрее, сильнее, расчётливее. Если бы проклятая сила не вырвалась именно в тот момент, когда нужна была холодная голова, а не адское пламя.
— Простите, — шепнул он в пустоту, хотя знал, что мёртвые не слышат. Или слышат, но им всё равно.
Он обернулся.
Чёрные плащи. Красные облака.
Итачи.
Шаринган вспыхнул сам собой, яростно и болезненно, заливая мир багровым светом. Он узнал его мгновенно. Черты, отточенные в кошмарах, выжженные на внутренней стороне век. Но вживую… тот был иным. Ледяной глыбой. Безупречным и пустым сосудом, из которого вытекло всё человеческое. Ни ярости, ни скорби. Ничего.
Прежде чем мысль смогла оформиться в действие, рядом материализовались Какаши, Асума и Куренай, их лица искажены животным предчувствием беды.
— Хитоносёри, ни с места! — бросил Какаши, но его голос долетел будто сквозь толщу воды.
Ноги Хитоносёри уже несли его вперёд, меч сам выскочил из ножен, холод эфеса слился с холодом в жилах. Правое колено на первом же шаге прострелило острой болью — связки, не успевшие восстановиться, протестовали против рывка. Он списал это на адреналин, заставляя тело двигаться дальше. Годы тренировок, тактические схемы, сама логика — всё испарилось. Остался лишь первобытный рёв крови в висках и одно имя, вырывающееся из горла хриплым воплем:
— Итачи!
Итачи медленно, почти церемонно, повернул голову. Его глаза — те самые, что когда-то, в другой жизни, могли улыбаться, — встретились с глазами Хитоносёри. И в них не было ничего. Ни признания, ни насмешки. Лишь пустота, глубже любой пропасти.
— Мой младший брат… — его голос был тихим, плоским, как гладь мёртвого озера. — Ты вырос.
А потом мир перевернулся с ног на голову.
Какаши, Асума, Куренай — элита, гордость Конохи — рухнули за мгновение. Даже не вскрикнув. Просто осели, как марионетки с перерезанными нитями.
Какаши бился в конвульсиях на камнях — его тело выгнулось дугой, пальцы скребли землю, сдирая ногти в кровь. Единственный видимый глаз закатился так, что осталась только белизна, но Хитоносёри, сквозь пелену собственной ярости, увидел то, что видел он: отражение молнии, разрезающей небо, тень девочки, падающей на мост, и свои руки, которые снова, снова, снова не успевают. Но главное — в этом видении, в самой его глубине, Какаши сжимал не пустоту, а собственное сердце, пробитое его же техникой. Молния, созданная спасать, убила ту, ради которой он жил. Губы Какаши шевелились беззвучно, выплёвывая одно имя, которое никто не мог услышать: «Рин…»
Асума не бился. Он застыл на коленях, прижав руки к груди так, будто пытался удержать чью-то тень, ускользающую сквозь пальцы. Его пальцы сжимали пустоту — но Хитоносёри, шаринган всё ещё горел, видел, что он там держит: не просто пепел. Это был пепел от его собственной техники — от той, которой он когда-то, в пылу боя, не рассчитал силы и сжёг то, что должен был защитить. Серый, остывающий, он просыпался сквозь сведённые судорогой суставы. Из уголка рта Асумы тянулась тонкая струйка слюны, смешанной с кровью — он прокусил губу, пытаясь не закричать.
Куренай… она просто лежала. Тихая. Неподвижная. Но по её щекам текли слёзы — ровные, безудержные, как вода из прорванной плотины. Её пальцы слабо шевелились, гладя что-то невидимое перед собой. Ребёнка. Хитоносёри понял это по тому, как изгибалась её ладонь — так гладят по голове, так поправляют одеяльце. Но ребёнок, которого она гладила, был не просто призраком. Это был тот, кого она никогда не решилась родить — побоялась, что миссии убьют его раньше, чем он научится ходить. Гендзюцу нашло в ней ту единственную потерю, о которой она никогда не говорила. И теперь показывало снова. И снова. И снова.
А за ними, на периферии зрения, валялись ещё тела — те, кого Хитоносёри даже не успел запомнить. Патрульные, случайные прохожие, оказавшиеся рядом в неподходящее время. Они просто лежали, и по их лицам нельзя было понять, живы они или уже нет. Глаза Итачи не делали различий между элитой и пешками.
Он хотел крикнуть, позвать на помощь для них, но из горла вырвался лишь сиплый хрип — голосовые связки, сорванные в момент атаки, отказывали. Где-то вдали уже мелькали огни фонарей: спасатели бежали к ним.
«Помогите им, — беззвучно шептал он, — только не дайте им умереть».
Потому что Итачи уже смотрел на него.
Первый удар Хитоносёри вложил в меч всю злость, все годы ожидания. Фуутон завыл на лезвии, разрывая воздух в клочья. Шаринган фиксировал каждую микроскопическую складку на плаще Итачи — он должен был уйти вправо, там открытая зона, там шея, там смерть.
Итачи даже не шелохнулся. Просто качнул корпусом на сантиметр — и клинок рассёк пустоту.
Он двигался до того, как я решил бить. Он прочитал моё намерение быстрее, чем я сам его осознал.
Меч просвистел в миллиметре от плаща, и Хитоносёри на мгновение увидел в пустых глазах брата отражение собственной ярости — маленькой, жалкой, беспомощной. Итачи даже не удосужился вынуть оружие.
Второй заход — катон. Хитоносёри выдохнул не пламя, а собственную ярость. Огненный шар рванул в лицо брата, закрывая обзор, и в тот же миг ноги уже несли тело в обход, в мёртвую зону, куда — по расчёту — Итачи должен был отступить.
Правое колено на развороте подломилось — связки не выдержали резкой смены направления. Пришлось на долю секунды опереться на здоровую ногу, сбивая идеальную траекторию.
И вдруг правая рука взорвалась болью.
Не той, что бывает от старой раны — эта шла изнутри, из самого центра кости, и пальцы свело судорогой так, что рукоять меча едва не выпала. Баккутон просыпался. Чуял близость смерти — не вражеской, своей? Итачи? Он не понимал уже. Жжение ползло по венам, требуя выхода, и на долю секунды Хитоносёри перестал контролировать удар.
Итачи встретил его атаку взглядом. Не шелохнулся. Просто смотрел — на руку, на судорогу, на то, как собственное тело предаёт хозяина в самый важный момент.
Воспоминание ударило не картинкой — запахом. Гарь. Кровь. И тот же самый взгляд — сквозь, мимо, в никуда. Так смотрят на мебель, когда проходят мимо.
— Ты дрожишь, — заметил Итачи. Его взгляд скользнул по правой руке Хитоносёри, задержался на почерневших пальцах. На миг в пустоте его глаз мелькнуло что-то — не интерес даже, а тень узнавания.
— Баккутон.
Его левая рука, скрытая рукавом плаща, на мгновение дёрнулась — там, где под тканью прятался старый неровный шрам. Пальцы сами собой коснулись его через материю и тут же отдёрнулись, будто обожглись. Длилось это не дольше вздоха. Потом лицо снова стало пустым.
И только тогда Хитоносёри понял, что рука действительно ходит ходуном. Не только от ненависти. От того, что сила внутри требовала выхода, а он не мог, не смел её выпустить — потому что боялся сгореть до того, как убьёт брата.
Если я не попаду сейчас — не попаду никогда.
Третья атака родилась не из тактики — из отчаяния.
Хитоносёри перестал думать. Шаринган ещё работал, заливая мир багровыми контурами, но мозг уже не обрабатывал данные — просто посылал тело вперёд, снова и снова, в безнадёжные, слепые рывки. Меч чертил в воздухе бессмысленные дуги. Фуутон срывался впустую, развеивая пыль под ногами.
Итачи уклонялся, не глядя. Как взрослый, которому дали поиграть с ребёнком — терпеливо, снисходительно, пока ребёнок не выдохнется.
Он даже не считает меня врагом. Я для него — звук. Шум. Назойливое насекомое, которое через минуту устанет биться о стекло.
Его собственный шаринган зажёгся, и знакомые три томое поплыли, сливаясь, трансформируясь в новую, пугающую форму — Мангекё.
— Цукуёми.
Тишина ударила первой. Не та, что бывает в безветренный день — та, что стояла в ту ночь, когда он проснулся и понял: дом умер.
Он стоял на улице Учиха. Под ногами вместо камня — лица.
Мать смотрела на него, и из её рта вместо слов сочилась кровь.
— Почему ты не пришёл раньше?
И вдруг, сквозь кровь, пробился её настоящий голос — тёплый, живой, из той ночи на кухне:
«Ты просто умеешь любить. Это самое редкое».
Тепло длилось не дольше вспышки, сменившись ледяным укором.
Он рванул вперёд — и мир переключился.
Арена. Песок. Гаара застыл изваянием. Рядом — Наруто, но без головы. Голова лежала отдельно, и мёртвые голубые глаза смотрели с немым укором.
— Ты обещал. Что мы команда.
Хитоносёри закричал — и мир переключился снова.
Лазарет. Сакура на столе. Её грудь не вздымалась. Над ней стояла вторая Сакура, с зелёными руками, и в тех руках было её же сердце — ещё тёплое, ещё бьющееся.
— Ты убил её, — прошептала вторая, и у неё не было лица. — Ты убил ту часть меня, которая в тебя верила.
Хитоносёри хотел закричать — и вместо крика из горла вырвался жар. Правую руку разорвало болью. Он опустил взгляд и увидел: его собственная ладонь светилась тем самым чёрным пламенем. Баккутон. И этой рукой он держал сердце Сакуры.
— Видишь? — голос Итачи теперь звучал отовсюду. — Твоя сила не отличает врагов от друзей. Она просто жрёт. Как жрала дядю. Как сожрёт тебя. И всех, кто рядом.
Новый виток боли — и перед ним возник Шисуи. Целый, живой, улыбающийся той самой лёгкой улыбкой. Он протянул руку, и его голос прозвучал чисто, без искажений:
«Главное — возвращаться домой, малой. К тем, кто ждёт».
А потом рука рассыпалась пеплом, и пепел этот был багровым, как кровь.
Мир переключился. Снова. И снова.
Каждый раз он успевал увидеть их мёртвыми, прежде чем всё начиналось заново. Каждый раз тёплые воспоминания мелькали в кошмаре, чтобы тут же сгореть, превращаясь в ледяной укор.
В одной из проекций он увидел себя — стоящего над грудой тел, с руками по локоть в чужой крови, и понял, что это не сон. Это будущее, которое Итачи показал ему. Единственное возможное будущее для того, кто носит в себе Баккутон.
Восемь лиц — те, с мемориала, — смотрели на него из этой груды. И среди них — лица тех, кого он только что видел живыми: Наруто, Сакура, Какаши.
А потом — тишина. И голос Итачи, спокойный, как лезвие:
— Сколько лиц ты можешь нести, брат? Сколько обещаний — пока не сломаешься?
Когда реальность с хрустом вернулась на место, Хитоносёри уже был на коленях.
Он не сразу понял, что звук, раздирающий горло — его собственный крик. Он не узнавал его. Таким кричат не люди — таким кричит плоть, когда душа уже не может вместить боль.
Мир распадался на куски. Полоса света — тень — снова свет. Он не мог понять, где верх, а где низ — вестибулярка умерла вместе с последним кадром кошмара. В ушах стоял непрерывный, высокий звон, сквозь который пробивался только один звук — его собственное, рваное дыхание.
Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
Тело дышало само. И только когда лёгкие наполнились в третий раз, он понял: ритм. Тот самый, которому учил его брат много лет назад, в саду, залитом закатным солнцем. Вдох на три, задержка, выдох на четыре.
Раз-два-три. Задержка. Раз-два-три-четыре.
Звон в ушах чуть стих.
Помнил одну смерть. Последнюю.
Мать лежала у стены. Её глаза были открыты. Она смотрела на него — на того Хитоносёри, что стоял с мечом. Не на Итачи в его обличье — на него. И в этом взгляде не было боли. Только вопрос: «Почему ты?»
Он не знал, что ответить. Не знал до сих пор.
Он искал в себе ярость — ту, что годами грела его по ночам, — и не находил. Искал ненависть — и натыкался только на пустоту. Такую же мёртвую и холодную, как в глазах Итачи.
— Возненавидь меня, — сказал брат.
А он не мог. Потому что для ненависти нужно было хотя бы чуть-чуть себя. А себя больше не было.
Итачи стоял над ним, тенью на фоне закатного неба.
— Ты слаб. Ненавидишь недостаточно. И… у тебя появились… привязанности. — Он произнёс последнее слово так, будто это был диагноз смертельной болезни. — Это сделало тебя ещё слабее.
Его пальцы, только что сжавшиеся в кулак, медленно разжались. Итачи перевёл взгляд куда-то в сторону — туда, где за крышами домов угадывались руины квартала Учиха. На миг — всего на миг — в его глазах мелькнуло что-то, похожее на… сожаление? Тоску? А потом лицо снова стало пустым, как стёртая доска.
Итачи смотрел на него. В пустоте его глаз не отражалось ничего — ни презрения, ни жалости. Только факт.
— Ты хочешь меня убить. Я знаю.
Он помолчал. Где-то вдалеке крикнула ночная птица.
— Но в этой ненависти слишком много постороннего шума. Они, — он едва заметно повёл головой в сторону, где лежали Какаши и остальные, — делают тебя слабым. Избавься от этого. Оставь только ненависть. Приди с глазами, как у меня. Тогда, возможно, у тебя появится шанс.
Хитоносёри слушал эти слова, и где-то в груди, под слоями пустоты и боли, зашевелилось что-то липкое. Сомнение.
«А вдруг он прав? Вдруг они и правда — только якорь, который тянет на дно? Шисуи, мама, отец… они были, и их нет. Наруто, Сакура, Какаши — они есть, но сколько ещё протянут рядом с ним, с его силой, которая жрёт всё живое? Но если они — якорь, почему тогда, когда я смотрю на них, внутри становится теплее? Эта теплота — тоже слабость? Или то, что не даёт мне утонуть?»
Он не заметил, как его пальцы сами потянулись к карману — туда, где всегда лежал кунай Шисуи и мамин мешочек с травами. Но карман был пуст.
Судорожно, не веря, он похлопал по ткани — пусто. Кунай Шисуи, который он носил с собой столько лет, и мамин мешочек, пахнущий домом, исчезли. Должно быть, выпали во время боя. Хитоносёри провёл пальцами по дырявой ткани и почувствовал, как внутри что-то оборвалось. Вместе с ними исчезла последняя нить, связывающая его с тем, кем он был. Теперь он — только то, что сделали из него эти годы. Пустота в кармане отозвалась пустотой в груди. Ещё одна нить. Ещё одна потеря.
Он не сказал «убей меня». Не сказал «я жду». Просто констатировал факт, как зачитывают приговор тому, кого уже нет в живых.
Он выпрямился, взирая на сломленное тело без тени эмоций.
Кисаме, до этого молча наблюдавший, вдруг дёрнул носом, втягивая воздух — по-звериному, глубоко. Его глаза, и без того круглые, расширились ещё сильнее.
— Итачи-сан… — голос сел, пришлось прокашляться. — Твой братец… Баккутон? Настоящий? Да он же себя взорвёт раньше, чем до тебя дотянется. Такие, говорят, до совершеннолетия не доживают.
Итачи даже не повернул головы. Только смотрел вниз — на тело, на почерневшую руку, на то, как пальцы всё ещё подрагивают в песке.
Кисаме выждал секунду, другую. Потом хмыкнул — не насмешливо, а скорее озадаченно:
— Занятный у вас клан. Один взглядом убивает. Другой сам себя жрёт изнутри. И оба — молчат. — Он покосился на Итачи и добавил тише: — Такими темпами от клана скоро никого не останется. Одни орудия.
Итачи не ответил. Но его пальцы, висевшие вдоль тела, на миг сжались — и снова расслабились. Так сжимаются, когда вспоминают, что уже некому пожать руку.
— Ладно, твои тараканы. Пошли. Здесь воняет гарью и дохлятиной. А этот, — кивок в сторону Какаши, — если и очухается, то не скоро.
Уже шагнув в тень, бросил через плечо, почти небрежно:
— Но если мелкий выживет… будет на что посмотреть. Редкие они, такие. Как акулы-альбиносы. — В его голосе мелькнуло что-то, похожее на интерес. Или на голод.
Итачи молчал. И только когда тень Кисаме уже почти растворилась в сумерках, он — впервые — чуть повернул голову. На миг. На долю вздоха.
«Прости, маленький брат, — беззвучно шевельнулись его губы. — Я должен был сделать тебя сильным. Даже такой ценой. Шисуи просил беречь тебя — я берегу единственным доступным способом. Живи. Выживи. И возненавидь меня настолько, чтобы никогда не стать мной».
Этого никто не увидел. Кроме мёртвых глаз на камне.
Хитоносёри открыл рот. Воздух вырвался из лёгких беззвучно — голосовые связки отказали. Он хотел крикнуть: «Зачем?!» — но наружу вырвался лишь сиплый хрип.
Итачи чуть склонил голову. В этом жесте не было насмешки — скорее, внимательное изучение.
— Всё та же жажда, — тихо произнёс он. — Но пока — только жажда.
Итачи выпрямился.
Он посмотрел туда, где за дымом пожарищ всё ещё угадывались руины квартала Учиха. Всего на миг.
Хитоносёри открыл рот — воздух вышел беззвучно.
Итачи смотрел на него. В пустоте его глаз не было ничего. Ни сожаления. Ни надежды.
Он просто развернулся.
И только когда тень уже почти скрыла его от глаз, через плечо, не оборачиваясь, бросил:
— Выживи. Если сможешь.
— Уходим, — бросил он Кисаме, не оборачиваясь.
Когда плащи Акацуки растаяли в сумерках, Хитоносёри остался один. Он попытался встать — и понял, что не знает, где его ноги. Не то чтобы их не было. Он видел их — вот они, две штуки, в знакомых штанах, валяются в песке. Правое колено, только что прострелившее болью, теперь вообще не отзывалось. Но сигнал из мозга уходил в пустоту. Будто кто-то перерезал провода между «хочу встать» и «встаю». Ноги существовали отдельно. В другой вселенной. И забыли сообщить ему адрес.
Тогда он попытался хотя бы сесть.
Позвоночник отозвался короткой судорогой — и затих. Спину жгло там, где чакра Баккутона проложила себе путь сквозь мышцы, оставляя невидимые пока рубцы. Мышцы живота дёрнулись раз, другой — и обмякли, будто их выключили из розетки. Он рухнул обратно лицом вниз, и песок набился в рот, смешиваясь с желчью и солью, которая всё ещё текла из глаз.
Соль была тёплой. Это единственное, что он сейчас чувствовал отчётливо.
И ещё — дрожь.
Не его. Не та, что бывает от холода или страха. Эта дрожь была чужой. Тело трясло так, будто оно пыталось сбросить с себя кожу, выпрыгнуть, сбежать от того, кто внутри сидел. Руки ходили ходуном, пальцы скребли песок без цели, без смысла — просто потому что нервные окончания сошли с ума и решили, что так надо.
Он посмотрел на свои руки. Они двигались. Он не просил.
Правая — та, что почернела после взрыва, — вдруг засветилась тусклым багровым светом. Баккутон пытался вырваться. Защитить хозяина, даже когда хозяин уже не мог защитить себя. Пальцы сводило судорогой, по венам побежал огонь, и Хитоносёри закричал — не от боли, а от того, что собственное тело больше ему не подчинялось. Оно жило своей жизнью. Жизнью оружия, которому всё равно, кого убивать.
Краем глаза, сквозь пелену, он видел чьи-то ноги — Куренай сидела в двух метрах, обхватив колени, и раскачивалась вперёд-назад, беззвучно, как заводная кукла. Асума пытался подползти к ней, но руки подкашивались, и он снова падал лицом в песок. Какаши… Какаши просто лежал. С открытыми глазами. Смотрел в небо, которое не видел.
Где-то глубоко в груди зародился звук. Сначала низкий, вибрирующий, как гул трансформатора. Потом выше. Тоньше. Он рвался наружу через стиснутые зубы, и Хитоносёри узнал его только когда тот уже заполнил уши — потому что этим звуком кричат не люди. Этим звуком кричит мясо, когда душа уже вышла и забыла закрыть за собой дверь.
Он хотел заткнуться. Приказал губам сомкнуться, горлу — расслабиться. Ничего не произошло.
Теперь он даже не управлял собственным криком.
«Всё, — подумал он отстранённо, будто со стороны. — Вот оно. Ты говорил, что боишься потерять контроль. Ты даже не представлял, как это выглядит».
Кровь из носа капала на песок — тёмная, почти чёрная в сумерках. Кап. Кап. Кап.
Он считал, потому что считать было легче, чем чувствовать.
Раз, два, три… на семнадцатой капле счёт сбился.
Но вместе с темнотой пришло ощущение чужого взгляда — липкого, холодного, знакомого по Лесу Гибели.
«Семнадцать, — прошелестел голос где-то на грани сознания. — Хороший счёт. Запомни его».
Потом пропало всё.





| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |