| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Хьюго знал толк в жизни и всю эту неделю планировал наслаждаться ею настолько, насколько это вообще возможно. Сейчас он чувствовал самое лучшее, что может чувствовать школьник на больничном — свободу. Ту самую щемящую свободу, когда у всех наступили рабочие будни, а ты можешь без зазрения совести сидеть дома и не шевелиться, пока конечности не начнет колоть от онемения.
Женщины снуют по квартире из стороны в сторону, поспешно собираясь на работу и учебу, старательно вливаются в будничный ритм, а Хью сидит на диванчике на кухне, по-детски трясёт ногой, потягивает горячий кофе из кипельно-белой кружки и с нескрываемым удовольствием наблюдает за мельтешащими фигурами.
— Вы чего так рано встали? — с удивлением спрашивает Маринетт и льет кофе из турки в кружку с двумя кубиками сахара.
— Извините… — Мишель смущенно прячет глаза.
— Мише нужно помыть голову, а я провожу ее в школу, чтоб она не заблудилась, — лениво уточняет Хьюго, перехватывая инициативу. — Провожу и вернусь. Никакой учебы сегодня.
Мари понимающе кивнула, скрывая улыбку. Когда-то и она вставала засветло, чтоб привести себя в порядок перед школой. Однако, поведение Мишель слишком тревожило женщину. Девочка мнется с ноги на ногу, мямлит и боится даже двинуться как-то не так, лишь бы не разозлить приютивших ее людей, а Маринетт Дюпен-Чен это моментально считывает. Считывает и слегка раздражается.
— Солнышко, — обращается она к сыну и садится на диванчик с чашкой в руках, — сходи к деду, принеси круассаны с шоколадом.
Пока недовольный мальчишка бредет в пекарню — Мари зазывающие хлопает по диванным подушкам, приглашая девочку присесть рядом.
— Я сделала что-то не так?
Миша садится рядом, тревожно теребя края майки, в которой спала. Ее движения аккуратные выверенные, точные — как прогулка по минному полю. Она сидит на самом краю дивана и поглядывает на хозяйку дома, стараясь скрыть свое волнение.
— Нет, все в порядке, — женщина улыбается, касаясь чашки губами. — Мы вряд ли увидимся до выходных, поэтому…
И Маринетт начинает нудный рассказ о квартире. Вернее, о том, где и на какой полке что лежит, где можно взять средства личной гигиены, постельное белье, полотенца. Где заказать продукты и как пользоваться термопотом. Рассказывает, как зовут ее родителей и что можно у них попросить. Объясняет, как работает некоторая техника и где лежат бомбочки для ванны и новая зубная щетка. Мишель слушает женщину внимательно. Так, будто это самая важная информация, которую она должна усвоить за сегодняшний день, впитать, как губка.
— Спасибо, — бормочет девочка.
— Чувствуй себя как дома, — пропела Маринетт и поспешно встала, чтоб залить водой грязную турку. Когда она обернулась — Миши уже не было.
Мари и сама не понимала, почему настолько прониклась практически незнакомой девочкой.
Как бы то ни было — утро в семействе Дюпен-Чен шло по привычному сценарию.
Чего не скажешь про особняк господина Агреста.
— Нат.
Мужчина стоял на самом верху лестницы и уже минут десять с упоением наблюдал, как бывшая ассистентка отца и его собственная тётушка беззастенчиво флиртуют, не замечая никого вокруг.
— Да-да, — испуганно отозвалась женщина.
В такие моменты она лишь слегка смущалась, потому что застать врасплох ее было невозможно. Натали умела мгновенно переключаться в деловой режим, что сейчас и продемонстрировала: она потянулась к планшету, который вечно носила с собой. Исцарапанный корпус звякнул под ноготками.
— Рейтинги у тебя отличные, — буднично произнесла она. — Социальные сети бурлят, но есть нюанс.
— Какой?
— А та самая журналистка, — вмешалась Амели, поправляя идеально сидящий пиджак. — Все-таки решила сделать акцент, на вашем «особом» взаимодействии с Маринетт. — Она поправила блестящее колечко, которое носила поверх перчаток.
Адриан поморщился, но молчал. Он уже спустился вниз по лестнице и теперь стоял в холле, засунув руки в карманы домашних брюк. Тупорылые тапки-собаки сверкали глазками-пуговками в лучах утреннего солнца. Растрепанные волосы в скупых солнечных лучах казались еще светлее и ярче.
— Что за чушь? — спросил он, хотя прекрасно все понимал.
— Не чушь, — выдохнула Натали, — а грамотно выведенный инфоповод.
Женщина вздохнула и протянула ему планшет. Короткое движение пальцем — и на экране заиграло видео. Журналистка, видимо, сидела в своей квартире, и, судя по всему, записывала ролик глубокой ночью: растрёпанная, без привычного сценического макияжа, но с горящими глазами.
— Видео из её личных социальных сетей разлетелось за ночь. Эта девчонка открытым текстом говорит о том, что между вами с Маринетт что-то есть, а за попытку докопаться до правды её лишили премии и выписали огромный штраф.
— Она сама нарушила правила, — напомнил Адриан, пролистывая ленту. Пальцы бегло скользили по стеклу, но глаза уже не вчитывались — он видел заголовки, смазанные комментарии, сотни репостов. — Третий раз за месяц, вообще-то.
— А кому сейчас есть дело до правил? — Амели развела руками. Её тень метнулась по стене, повторяя грациозный жест. — История про то, как начальник покрывает свою фаворитку, продаётся куда лучше и дороже, чем очередное интервью о благоустройстве скверов и строительстве дорог.
Натали кивнула, подтверждая слова Леди Амели. Она стояла, скрестив руки на груди и смотрела на Адриана с той самой смесью беспокойства и усталости, которую носила на лице уже много-много лет.
— Ладно, — Адриан вернул планшет, провёл рукой по волосам, взъерошивая их еще сильнее. — С этим разберёмся позже. А сейчас…
Он замолчал. В холле повисла тишина, нарушаемая лишь тихим тиканьем старинных напольных часов у стены. Маятник мерно раскачивался из стороны в сторону, отмеряя секунды. Мужчина смотрел куда-то в пол, собираясь с мыслями.
— Закажи букет роз, — наконец произнёс он.
Натали выгнула бровь. Жест вышел почти незаметным, но Адриан его уловил — слишком хорошо он изучил эту женщину за долгие годы.
— Роз? — переспросила она с лёгким нажимом.
— Да. Именно роз.
— Это как-то связано с недавними новостями?
Адриан поднял голову. В его глазах — обычно спокойных, чуть насмешливых — сейчас читалось что-то другое. Упрямство. И, возможно, лёгкое смущение, которое он старательно прятал за маской невозмутимости.
— Нет, — ответил он твёрдо. — Это связано только с Маринетт.
Натали и Амели переглянулись. Тётушка Агрестов слегка прикусила губу — жест, который всегда выдавал её попытку сдержать улыбку. Натали же вздохнула, коротко, едва неслышно, и кивнула.
— Красные, белые, розовые, кустовые? — спросила она деловито, уже открывая на планшете контакты флориста.
— Откуда ж я знаю, — Адриан развернулся к лестнице, бросив через плечо: — Выбери сама. Пусть к ее приходу стоят на столе в нашей… моей комнате.
— Тогда классика, — выдохнула женщина, — красные.
Он начал подниматься по ступеням — медленно, с достоинством человека, который привык, чтобы его слова всегда исполнялись. Где-то наверху хлопнула дверь — то ли Густав проверял периметр, то ли ветер распахнул незапертое окно.
Амели дождалась, пока фигура племянника скроется за поворотом лестницы, и тихо произнесла, глядя ему вслед:
— Если будет очередной иск — нам не отмыться.
Натали фыркнула, но улыбка всё-таки тронула уголки её губ. Да, мальчик вырос и, похоже, хочет ухаживать за девочкой. Она перевела взгляд на планшет, нашла нужный номер и нажала вызов. В трубке послышались гудки.
— Букет красных роз, — сказала она, когда на том конце ответили. — В особняк Агрестов. Сегодня. К девяти утра.
Она говорила тихо, почти шёпотом, словно боялась, что кто-то подслушает. Амели уже удалилась в сторону кухни — оттуда потянуло запахом свежего кофе и подгоревших тостов.
Уже через час Маринетт Дюпен-Чэн вошла в особняк. В руках — небольшой термос с остатками утреннего кофе и рабочая сумка, в которой ждут своего часа свадебные приглашения. Она собиралась показать их Кагами, если выдастся свободная минута. А если не выдастся — она эту минутку выбьет. В холле ассистентку встретила Натали. Она беззастенчиво стояла у своего кабинета. Не за столом, не с планшетом в руках, не в привычной позе «оторванного от очень важных дел человека» — а просто стояла. Скрестив руки на груди, с каким-то отстранённым выражением лица, будто ждала кого-то, кто должен был войти, но опоздал.
— Доброе утро, — Маринетт улыбнулась той самой улыбкой, которую обычно натягивает у ворот особняка.
— Доброе, — просто ответила Натали.
И всё. Ни вопроса о планах, ни напоминания о встречах, ни привычного «Адриан у себя». Просто — «доброе». И взгляд: странный, холодный. Задержавшийся на лице Маринетт чуть дольше обычного. Так обычно рассматривают что-то знакомое, но вдруг замеченное в новом свете. Или так смотрят на человека, про которого только что узнали страшную тайну, которая переворачивает прежнее впечатление.
Маринетт остро ощутила этот взгляд спиной. Она уже сделала несколько шагов по направлению к лестнице, но внутренний компас отчаянно визжал, что что-то было явно не в порядке. Натали никогда не смотрела на неё так. Словно видела впервые, словно над чем-то размышляла. Мари почти обернулась. Почти спросила: «Всё в порядке?»
Но не стала.
Потому что боялась услышать ненужный ответ. Потому что за последние недели она привыкла, что в этом доме всё идёт по накатанной: работа, обеды, редкие разговоры с Адрианом, которые становились всё менее официальными и всё более опасными. Опасными — потому что после каждого из них Мари уходила домой с чувством, что разрешила себе много. Слишком много.
Женщина поднялась по лестнице. На втором этаже пахло деревом и чем-то приторно-цветочным. Маринетт не придала этому значения — в особняке часто менялись ароматы в зависимости от настроения Амели или Феликса. Иногда пахло корицей, иногда гранатом, иногда лавандой. Сегодня — цветами.
Дверь в комнату Адриана была приоткрыта. Она привычно толкнула её плечом — руки были заняты сумкой и термосом — и замерла на пороге.
Букет.
Красные розы. Много. Очень много. Они стояли в высокой прозрачной вазе на столе, который ещё на той неделе был завален бумагами. Сегодня бумаги исчезли, стол блестел отполированной поверхностью, и на этом фоне цветы казались почти агрессивными — слишком яркими, слишком живыми, слишком… настойчивыми. И они были повсюду. Не только в вазе: несколько стеблей лежали рядом — видимо, не влезли. Лепестки, тёмно-красные, почти бордовые на сгибах, казались влажными. Свежими. Срезанными, наверное, сегодня утром, пока она пила кофе на кухне и объясняла Мишель, где лежат бомбочки для ванны.
Маринетт сделала шаг в комнату и сразу почувствовала этот запах. Тяжёлый, приторный запах, сладкий и с горьковатым оттенком. Розы пахли так, как пахнут только дорогие цветы в больших количествах — навязчиво, требовательно, заполняя собой каждую молекулу воздуха. Аромат обволакивал, лез в нос, в горло, в голову. Уже через несколько секунд Маринетт ощутила лёгкое давление в висках.
«Только не сейчас», — подумала она.
Как давно у неё была эта странная особенность — она не знала. Просто как-то заметила, что когда папа дарит маме цветы — она просыпается с больной головой. Мари никогда не говорила об этой своей особенности вслух, потому что это казалось глупым: кто не любит розы? Розы любят все. Их дарят на свиданиях, на праздниках, на похоронах. Розы — это универсальный язык чувств, который понимают без перевода. А у неё от них болела голова. Не сразу, конечно. Сначала приходило лёгкое головокружение, за ним поспевала тупая пульсация в затылке. Потом — тяжесть, будто кто-то налил свинец прямо в черепную коробку. И чем дольше она находилась рядом с розами — тем хуже ей становилось.
— Доброе утро.
Голос Адриана раздался справа. Он сидел на диване — не на своём обычном месте, а с краю, почти у подлокотника. В руках — ноутбук, на коленях — какие-то бумаги. Он выглядел так, будто ждал её уже давно и за это время успел сделать вид, что занят.
Маринетт поставила сумку на пол, кофе — на подоконник. Ей нужно было выиграть время, чтобы понять, что говорить. Спасибо? Удивиться? Сделать вид, что ничего особенного не произошло?
— Это… — она кивнула на букет.
— Это тебе, — сказал мужчина. Просто. Без долгих пояснений.
Он закрыл ноутбук, отложил бумаги и встал. Медленно подошел к столу, коснулся пальцами одного из бутонов: осторожно, будто проверяя, настоящие ли они.
— Красные, — добавил он. — Натали сказала, что это классика. Я не очень разбираюсь.
Маринетт смотрела на цветы, переводила взгляд на его пальцы, замершие у лепестка. На свет, падающий из окна и превращающий прозрачную вазу в призму, рассыпающую по столу крошечные радужные блики.
Красиво.
Дорого.
Неуместно.
Чертовски неуместно.
— Спасибо, — сказала она.
Слова прозвучали глухо. Она постаралась вложить в них благодарность, но вышло скорее растерянно.
Адриан, кажется, не заметил. Или сделал вид.
— Все, пора переходить к работе, — он хлопнул в ладоши, возвращаясь в привычное деловое русло. — У нас сегодня встреча с командой по дебатам в одиннадцать. Нужно подготовиться.
Маринетт кивнула. Достала из сумки блокнот и ручку, проверила эскизы для Кагами. Она скромно села у окна, где был журнальный столик и розетка для зарядки. И утро потянулось в привычной суете: Адриан диктовал правки к речи, она записывала, переспрашивала, уточняла. Периодически в комнату заглядывала Натали с документами или Амели с вопросами про меню на ужин. Всё шло привычно.
Кроме роз.
Чертовы розы стояли на столе — в центре, на самом видном месте. Аромат не выветривался. Он накапливался, становился плотнее, тяжелее. Мари старалась не подходить близко, дышать ртом, проветривать — но окно выходило на южную сторону, и утреннее солнце грело сильнее обычного, нагревая лепестки и заставляя запах испаряться быстрее.
К концу первого часа у неё разболелась голова. Не сильно — так, на грани ощутимого. Лёгкое напряжение в висках, которое можно было игнорировать, если не обращать внимания. Она потерла переносицу, моргнула пару раз — и продолжила работать. К концу второго часа боль усилилась. Теперь она чувствовала пульсацию — мерную, ритмичную, совпадающую с сердечным ритмом. Каждый толчок отдавался в затылке, заставляя щуриться от яркого света экрана. Она сделала глоток холодного кофе — не помогло.
А Адриан был увлечён. Он переписывал вступительную речь для дебатов, зачеркивал целые абзацы, что-то бормотал себе под нос и не смотрел на Мари. Не замечал, как она то и дело бросает взгляды на вазу с розами, как её пальцы сжимают ручку чуть сильнее обычного, как она непроизвольно трёт висок, когда думает, что он не видит.
В какой-то момент она уже не выдержала: когда Адриан вышел ответить на звонок — женщина поднялась. В комнате никого не было. Только она и цветы. И тишина, нарушаемая лишь её собственным дыханием — чуть более частым, чем обычно. Она подошла к столу, посмотрела на розы в упор. Вблизи они казались ещё более агрессивными — плотные бутоны, тугие лепестки, острые шипы на толстых стеблях. Они пахли так, что у неё защипало в носу. Мари взяла вазу обеими руками. Стекло было холодным, покрытым капельками конденсата — кто-то успел налить свежую воду. Она перенесла вазу на подоконник. В самый дальний угол, у самого стекла. Туда, где меньше всего солнечного света. Где запах хотя бы немного рассеивался. Потом отошла на несколько шагов. Через пару минут стало легче. Не намного — но легче. Воздух в комнате всё ещё был пропитан розами, но концентрация уменьшилась. Боль в висках перестала нарастать, позволяя думать и работать.
Адриан вернулся через полчаса. Посмотрел на пустой стол, потом на подоконник, на те самые розы, которые теперь стояли в стороне, словно их убрали подальше, потому что они мешали.
— Не нравятся? — спросил он.
Вопрос прозвучал нейтрально. Без обиды, без укора — скорее просто констатация факта.
— Нравятся, — ответила Маринетт, не поднимая глаз.
Она не хотела врать, но сейчас её голос звучал чуть тоньше обычного, чуть напряжённее — и мужчина отчетливо это слышал. Но не стал давить. Лишь кивнул и вернулся к бумагам.
Совершенно неожиданно ситуацию спасла Амели. Она пришла с подносом, выгнала работяг из комнаты и позвала их только тогда, когда уже накрыла стол у диванчика: суп, сэндвичи, салат. Просто, без излишеств. Какое-то время они ели молча. Вилки звенели о тарелки, за окном шумел город — приглушённо, будто через вату. Где-то вдалеке сигналила машина, кто-то кричал, но здесь, за толстыми стенами особняка, всё это казалось нереальным.
Адриан первым отложил вилку.
— Я хотел бы извиниться, — сказал он.
Маринетт подняла голову. Его лицо было серьёзным — без привычной полуулыбки, без лукавых искорок в глазах. Он смотрел куда-то в сторону, на край своей тарелки, будто собирался с мыслями.
— За то, что пришёл в бар, — продолжил он. — За Хьюго. За то, что перешёл границу.
— Ты уже извинялся, — тихо сказала Мари.
— Я знаю. Но чувствую, что недостаточно.
Он замолчал. Без трещания кнопок ноутбука и звука пролистывания бумаг было тихо — только часы на стене отмеряли секунды. Маринетт смотрела на него и видела, как ему тяжело даются эти слова. Адриан Агрест не привык извиняться. Не привык признавать ошибки вслух. И сейчас каждое слово давалось ему с трудом.
— Я забыл, что у него сотрясение, — сказал он. — Когда я пришёл, то думал, что он просто… выступает. Хотел понять, что он за человек, — он провёл пальцем по краю тарелки — нервное движение, которого Маринетт раньше за ним не замечала. — Это не оправдание, — добавил он. — Просто объяснение.
Она не знала, что ответить. У нее не было какой-то злости, только усталость — глубокая, тягучая, которая копилась неделями. И странное чувство, что она не может на него злиться, даже когда он ошибается. Особенно когда он ошибается.
— Я понимаю, — наконец сказала она.
И это была правда. Она отчасти понимала его желание узнать Хьюго. Возможно, даже понимала его неуклюжесть в этих вопросах — Адриан никогда не умел быть осторожным, если дело касалось близких людей. Мари понимала, что они стали ближе. И понимала, что он извиняется не потому что виноват, а потому что хочет, чтобы между ними не осталось этой недоговоренности, переросшей бы со временем в обиду. Но вслух сказала только два слова.
Адриан кивнул. Не улыбнулся — просто кивнул, будто принимая её ответ, как единственный верный. Потом вернулся к еде, и молчание между ними стало другим. Не давящим, не неловким. Тем самым, которое бывает между людьми, которые уже достаточно сказали друг другу без слов. Остаток обеда они немного обмолвились о работе: о дебатах, о встречах, о письмах от избирателей. О розах не вспоминали. О Хьюго — тоже. Но когда Маринетт подошла к окну, чтобы забрать пустой стаканчик от кофе — она остановилась у вазы. Посмотрела на букет. Он всё такой же яркий, навязчивый, чужой. Она не знала, зачем Адриан подарил ей розы. Вернее, не знала, почему он вдруг последовал совету Хьюго. Может, он решил, что так правильно? Может, это был жест, который ничего не значил? А, может, значил слишком много?
Она провела пальцем по стеклу вазы.
— Красивые, — прошептала она одними губами.
И вышла из комнаты, оставив цветы на подоконнике. Вышла она под предлогом «налить водички». В коридоре было тихо и спасительно прохладно. Только где-то далеко, на первом этаже, приглушённо переговаривались Натали и Густав. Маринетт прикрыла за собой дверь, но не до конца — оставила щель, чтобы Адриан понимал, что она сейчас вернётся. Она же прислонилась спиной к стене и закрыла глаза. Голова всё ещё болела. Уже не сильно. Фоново, но достаточно, чтобы любое резкое движение или яркий свет отдавались лёгкой пульсацией в висках. Женщина добралась до кухни и вернулась обратно. Она потёрла переносицу, сделала глубокий вдох и аккуратно приоткрыла дверь.
Адриан стоял у окна.
Он смотрел на розы. На те самые, которые она так беспощадно задвинула подальше. Его пальцы лежали на холодном подоконнике рядом с цветами — почти там же, где минуту назад женщина касалась влажной вазы. Он не заметил как она вошла. А может и заметил, но просто промолчал. Адриан стоял и смотрел на цветы так, будто пытался понять, чем они её не устроили. Шикарный большой букет и яркий аромат. Что не так?
Маринетт села на диванчик, взяла блокнот, ручку, открыла страницу с вопросами. Ей нужно было чем-то занять руки, чтобы не смотреть на его спину и не думать о том, что он сейчас чувствует.
— Мы на четвёртом блоке, — сказала она, стараясь быть максимально невозмутимой и спокойной. — Осталось ещё три. И мои провокационные.
— Да, — он развернулся. Лицо было спокойным, но глаза чуть прищурены — так он смотрел, когда о чём-то напряжённо думал. — Давай.
Мужчина сел на пуфик напротив. Не на диван, а именно на пуфик — низкий и неудобный. Колени оказались почти на уровне её коленей. Близко. Ближе, чем обычно. Ближе, чем следовало, но Маринетт не стала двигаться.
— Вопрос по экологии, — она пробежалась пальцем по строчкам. — Твоя позиция по поводу закрытия старых заводов на окраинах.
— Заводы уже не работают, — ответил он без паузы. — Здания пустуют. Их можно переоборудовать под культурные пространства или доступное жильё. Я уже говорил с инвесторами.
Он говорил, а она записывала. Слова лились ровно, без запинок — он готовился хорошо, знал цифры, названия законов, статистику. Маринетт слушала и думала о том, что сама бы за него проголосовала. Если бы была его избирателем. Если бы не была его ассистентом. Если бы не знала, что он способен прийти в бар к её сыну и сидеть там в толпе подростков, слушая, как его имя мешают с грязью.
— Жилищное строительство, — сказала она, перелистнув страницу.
— Я за точечную застройку. Без уничтожения зелёных зон.
— Транспорт.
— Развитие велоинфраструктуры и ночных маршрутов.
Он отвечал быстро, почти не задумываясь. Иногда жестикулировал, а иногда замолкал, подбирая слова, и тогда в комнате становилось слышно, как тикают часы. Маринетт записывала, кивала, иногда переспрашивала. Ручка скользила по бумаге, оставляя чёрные строчки — чёткие, ровные, без единого пропуска. Она старалась не смотреть на Адриана. Точнее, смотрела — но так, как обычно смотрят на собеседника во время делового разговора. В глаза, с лёгким наклоном головы, с внимательным выражением лица. Ничего лишнего. Никакого внимания на губы или на то, как красиво падает свет на его плечи. Конечно, иногда её взгляд соскальзывал. На пальцы, которыми он перелистывал бумаги. На часы на его запястье — дорогие, матовые, почти не бликующие. На то, как он оттягивает ворот футболки, когда думает, что Мари не видит. Каждый раз она устремляла взгляд обратно в блокнот.
— Остались мои вопросы, — уверенно сказала женщина, перевернув последний лист с официальными темами. — Четыре штуки. Провокационные.
— Давай.
Маринетт подняла голову. Он сидел напротив, чуть расслабленный, чуть улыбающийся той спокойной, почти домашней, улыбкой. Выглядел он так, будто чувствовал себя в своей комнате в своей тарелке.
Она задала первый вопрос — про его личные инвестиции в компании, которые могут конфликтовать с мэрской должностью.
Он ответил без паузы.
Второй — про старые иски о домогательствах.
Он поморщился, но ответил. Чётко, по делу, без лишних эмоций.
Третий — про то, почему он до сих пор не женат.
— Потому что не встретил ту самую, — сказал он. Просто. Без намёков, без заигрывания.
Маринетт опустила ручку. На секунду ей показалось, что он смотрит на неё чуть дольше, чем нужно. Но она не стала проверять — снова уставилась в блокнот, делая вид, что записывает.
Четвёртый вопрос она так и не задала. Потому что в дверь постучали. Негромко. Два коротких удара костяшками пальцев. Адриан не успел ответить — дверь уже приоткрылась, и в комнату заглянул Феликс.
— Не помешаю? — спросил он.
На нём была какая-то смешная футболка с бегемотом. Волосы чуть влажные, будто он только что вышел из душа. Выглядел Феликс расслабленным, почти сонным, но глаза смотрели внимательно — цепко скользнули по комнате, остановились на букете роз на подоконнике, затем на Маринетт, затем на Адриане.
— Нет, заходи, — Адриан кивнул. — Мы почти закончили.
Феликс вошёл, закрыл за собой дверь и прислонился к косяку. Руки он скрестил на груди — жест не агрессивный, скорее выжидательный. Маринетт заметила, что он не смотрит на брата, зато пристально смотрит на неё. И улыбается краем губ, словно говорит «я всё вижу, но пока молчу».
— Кагами ищет тебя, — сказал он, обращаясь к ней. — Говорит, что ты о-очень ей нужна.
Маринетт моргнула. Она совсем забыла про эскизы — они лежали в сумке, в отдельном кармане, проложенные калькой. Она достала их сегодня утром, чтобы показать Кагами после обеда, но закрутилась с вопросами, а потом был разговор о розах, да и этот этот странный взгляд Натали в холле не давал покоя…
— Да, — она встала. — Я сейчас. — быстро подошла к сумке, вытащила тонкую папку, перевязанную бечёвкой. Проверила, все ли листы на месте.
— Где она? — спросила Маринетт.
— В будущей «свадебной», — Феликс усмехнулся. — В той комнате на третьем этаже, где мы разложили образцы тканей. Она там уже час, перебирает кружево. Я боюсь к ней подходить. — Он развёл руками, изображая капитуляцию. — Она уже отмела три варианта. Третий, кажется, она и вовсе порвала. Я не смотрел
Маринетт улыбнулась в ответ. Она знала эту сторону Кагами — девушка могла часами мучиться над выбором, а потом взять самый первый вариант и сказать, что он всегда был идеальным.
— Я быстро, — сказала она, обращаясь к Адриану. — Допишу вопросы, когда вернусь.
— Не торопись, — он махнул рукой. — У нас есть время до встречи с командой. Если Кагами захочет переделывать эскизы — лучше сделать это сейчас.
— Она не захочет, — заверила Маринетт. — Просто не сможет выбрать.
Она вышла в коридор, закрыв за собой дверь. В руках — папка с эскизами, в голове — рой несформулированных мыслей. Она почти добралась до лестницы, когда пятка вылетела из обуви. Мари остановилась, чтоб поправить туфлю и услышала сквозь прикрытую дверь голос Феликса. Негромкий, спокойный — но очень отчётливый в тишине коридора.
— Ты ей розы подарил? — спросил он.
— Да, — ответил Адриан.
— Серьёзно?
— Натали выбрала.
Феликс хмыкнул. Что-то щёлкнуло — может быть, зажигалка, может быть, крышка от ручки.
— Она их на подоконник отодвинула? — заметил Феликс.
— Да ладно, а то я не видел.
— Ты спросил, почему?
— Нет. — послышался тяжелый шумный вздох.
Тишина. Маринетт замерла на месте, прижавшись спиной к стене. Она знала, что подслушивать нехорошо. Она знала, что сейчас нужно просто уйти — подняться на третий этаж, найти Кагами, показать эскизы. Но ноги не слушались. Пальцы сжали папку так сильно, что побелели костяшки.
— Может, она не любит розы, — предположил Феликс.
— Может, — голос Адриана звучал ровно, но в нём проскальзывало что-то сродни усталой задумчивости.
— А ты спросил?
— Нет, — повторил Адриан. — Я постеснялся.
Феликс засмеялся. Тихо, почти беззвучно — но Маринетт услышала.
— Адриан Агрест и стеснение? — в голосе брата сквозила мягкая насмешка. — Неожиданно.
— Она не просто моя ассистентка, — сказал он после паузы. — И я не хочу всё испортить.
— Понятно, — Феликс замолчал. Потом добавил: — Ты ей хотя бы спасибо сказал? За то, что она здесь? За то, что она вообще согласилась на эту работу?
— Сказал, но чуть иначе.
— И?
— И она сказала, что подумает. Насчёт того, чтобы остаться после выборов.
Снова тишина. Маринетт представила, как они сидят сейчас в комнате: Адриан на пуфике, Феликс — на подлокотнике дивана или, может быть, на подоконнике, рядом с розами. Два кузена, которые знают друг друга лучше, чем кто-либо другой. Которые могут говорить о важном вполголоса, без лишних слов.
— Не дави на неё, — посоветовал Феликс. — Она явно не из тех, кто принимает решения под давлением.
— Я знаю.
— Тогда жди.
Маринетт выдохнула. Тихо, почти беззвучно — но в горле пересохло. Она отлипла от стены и быстро пошла к лестнице, стараясь не стучать каблуками. Ей нужно было уйти. Сейчас. Пока они не заметили, что она все слышала.
Она почти бегом поднялась на третий этаж, нашла нужную дверь и постучала.
— Войдите, — раздалось изнутри.
Кагами сидела на полу среди россыпи кружева и лент. Её тёмные волосы были собраны в хвостик, на губах — следы помады, которую она уже успела съесть или стереть краем ладони. Вокруг неё лежали образцы тканей: белый шёлк, кремовый атлас, нежно-голубое кружево. Комната была залита светом — огромные окна выходили на юг, и солнце стояло высоко, освещая каждую пылинку в воздухе.
— Ты вовремя, — сказала Кагами, поднимаясь. — Я уже запуталась. — она указала на разложенные образцы. — Феликс сказал, что ему всё равно. А мне не всё равно. А я не могу выбрать. А без него я не могу выбрать, потому что это наша свадьба, а не моя.
— Поэтому ты сбежала в эту комнату и разложила всё на полу? — Маринетт улыбнулась и села на корточки рядом.
— Поэтому, — вздохнула Кагами. — Показывай свои эскизы. Мне нужно отвлечься.
Маринетт развязала бечёвку и выложила листы на свободный участок пола. Шесть эскизов — шесть приглашений. Каждый — разный. Каждый — с любовью. Кагами взяла первый. Молча. Второй. Третий.
— Они прекрасны, — сказала она тихо. — Все.
— Выбирай, — Маринетт пожала плечами. — Их можно комбинировать. Или переделать.
— Нет, — невеста покачала головой. — Не надо переделывать. Они идеальные.
Она взяла четвёртый эскиз — тот, где приглашение было выполнено в виде небольшого свитка, перевязанного шёлковой лентой. На бумаге были нарисованы пионы — нежные, розовые, почти живые.
— Этот, — сказала Кагами. — И этот, — добавила она, указывая на шестой — строгий, с тиснением и вензелями. — Остальные… остальные я возьму как образцы. Для вдохновения.
Маринетт кивнула. Она знала, что Кагами выберет несколько — так и задумывалось.
— Я пришлю на почту файлы для типографии, — пообещала она.
— Не торопись. — Кагами улыбнулась. — У нас пока есть время.
Она посмотрела на дверь, потом снова на Мари.
— Феликс у Адриана? — спросила она.
— Да, — Маринетт убрала эскизы обратно в папку. — Они разговаривают. Я их оставила.
— О чём?
— Не знаю, — солгала женщина. —Не вслушивалась.
Кагами прищурилась, но не стала уточнять. Она видела, что Маринетт лукавит. Но она также знала, что не стоит давить — правда откроется сама, когда придёт время.
— Тогда, — Кагами поднялась и отряхнула колени, — пойдём к ним? Или ты хочешь ещё посидеть со мной над тканями?
— Пойдём, — Маринетт встала следом. — Мне нужно дописать вопросы для Адриана.
Они вместе вышли в коридор. Солнце светило в окна, а пылинки танцевали в воздухе, как маленькие золотые искры. Где-то внизу хлопнула дверь — Натали, наверное, пошла за кофе. Или Амели решила проверить, как идут дела. Маринетт шла по коридору рядом с подругой и думала о том, что сказал Адриан Феликсу. О том, что она не просто ассистентка. О том, что он боится всё испортить. О том, что он ждёт.
Она не знала, что ответить ему.
Но знала, что скоро придётся это сделать.
•••
После того как Маринетт ушла на работу, а Мишель закончила сушить волосы — квартира погрузилась в особую тишину: густую, тягучую, почти осязаемую. Так бывает только в пустующем жилье среди рабочей недели, когда каждый звук обретает неожиданную отчётливость: тиканье часов на стене становится настойчивым, почти назойливым, а скрип половиц под собственной тяжестью заставляет вздрагивать.
Хьюго галантно проводил девушку до школы. Они шли молча, в утреннем, сонном молчании — том особенном, что возникает между людьми, которым не нужно наполнять паузы пустыми фразами. У дверей коллежа Мишель коснулась губами его щеки — коротко, почти по-сестрински, — и скрылась за дверью, а он развернулся и побрёл обратно, чувствуя, как утренняя прохлада постепенно уступает место дневному теплу.
Дома он скинул кроссовки у порога, не удосужившись поставить их ровно, и, с разбегу, плюхнулся на диван. Сон настиг его почти мгновенно — не тот поверхностный, тревожный, что оставляет следы от наволочки на лице, а глубокий, бездонный, без сновидений. Так спят только подростки, которых никто не будит по будильнику. И хорьки.
Тело, ещё не до конца восстановившееся после сотрясения, требовало покоя, а Хьюго ему не сопротивлялся. Он спал, раскинувшись на диване в той самой старой толстовке, что давно уже потеряла форму. Мальчик отказывался с ней расставаться, словно она хранила в своих вытертых швах память о всех его выступлениях, аплодисментах и свистах, обо всей той жизни, которая происходила вне этих стен.
Разбудил его дед.
Том Дюпен поднялся наверх, когда Хью проспал уже часа два. Он вошёл без стука — в этом доме двери редко закрывались наглухо. Эта привычка передавалась из поколения в поколение, став чем-то вроде семейного таинства. Некоторое время он просто стоял в проходе, глядя на внука. Взгляд у него был одновременно строгим и мягким — тот особенный взгляд человека, который видел в этой жизни всё: и взлёты, и падения, и рождение дочери, и её первую улыбку, и её первую любовь, и её первого ребёнка, которого она вынесла из роддома на руках, ещё не умея быть матерью, но уже отчаянно любя. Да, с годами дед стал сентиментальным. Он видел и сломанную руку в гипсе, и синяки, которые уже начали желтеть на скулах, превращаясь в некрасивые, но безболезненные пятна. Видел эту вечную взлохмаченность, которая не исчезала даже во сне. Видел в этом мальчишке огромное сходство со своей дочерью и умилялся.
Потом он прошёл на кухню — осторожно, стараясь не скрипеть половицами, хотя знал, что внука сейчас не разбудит даже ядерная война. Мужчина поставил на стол тарелку с пирожками, накрыв её льняным полотенцем с вышитыми васильками — Сабин вышивала его много лет назад, ещё до замужества. И вернулся к дивану.
— Вставай, соня, — сказал он негромко, почти шёпотом, и потрепал внука по макушке — так, как делал это, когда Хьюго был ещё совсем маленьким и засыпал у него на коленях под мерный гул пекарских историй. — Пирожки остынут.
Хьюго заворочался. Веки были тяжёлыми. Он приоткрыл один глаз, потом второй, но тело отказывалось подниматься, будто прилипло к дивану. Том не стал его торопить. Просто сел на стул напротив и принялся ждать. В этом ожидании не было ни раздражения, ни спешки. Дедушка Дюпен умел ждать. Он ждал, когда поднимется тесто, когда испекутся булочки, когда дочь закончит университет, когда внук перестанет быть несносным подростком. Ждал терпеливо.
Наконец Хьюго сел. Взъерошенный, заспанный, с красными полосами на щеке — точным оттиском диванного шва. Он потёр лицо ладонями: сначала здоровой, потом загипсованной, машинально, будто надеялся, что гипс исчез пока он спал. Зевнул — широко, по-кошачьи, обнажая клычки, что так раздражали его самого, но так нравились Мишель.
— Ты чего? — спросил он. Голос ещё сиплый после сна, с хрипотцой, которая делала его старше на несколько лет.
Том пожал плечами.
— Покормить больного внука пришел, — ответил он. — Бабуля твоя в пекарне, я на подхвате. А за тобой, вижу, приглядеть некому. И втык дать тоже некому.
Он кивнул на невымытую турку и чашку с остатками кофе — на дне чернела горькая гуща, похожая на высохшую землю. Хьюго проследил за его взглядом и поморщился: он обещал матери, что будет следить за порядком, но снова забыл. Обещания последнее время давались ему легко, а исполнение — с каждым днём всё тяжелее.
— Мишель была? — спросил дед, хотя уже знал ответ.
Хьюго кивнул. Жест вышел неловким, почти детским — он так и не научился кивать по-взрослому, с достоинством, всегда срывался на какой-то нервный, торопливый вариант.
— Ушла в школу, — сказал он. — Я её проводил. — в его голосе прозвучало что-то вроде гордости
Том одобрительно кивнул. Он не стал, конечно, говорить, что это правильно, что так и надо, что мальчик должен заботиться о девочке. Он просто встал — медленно, с лёгким кряхтением, которое выдавало возраст, — похлопал внука по плечу и направился к выходу.
— Ешь, пока горячие, — бросил он уже с лестницы, и голос его прозвучал откуда-то из полумрака, теряясь в глубине дома.
Хьюго кое-как поднялся. Пирожки ещё дышали паром — дед накрыл их полотенцем, чтобы те сохранили тепло как можно дольше. Он съел один, почти не чувствуя вкуса, механически пережёвывая мягкое тесто и сладкую начинку, что таяла на языке, оставляя после себя привкус вишни и чего-то неуловимо домашнего.
Остальные он оставил на блюдце и накрыл салфеткой — для Мишель.
Остаток дня до её возвращения он провёл в полудрёме. Валялся на кровати, переключая видео на ноутбуке без звука — мерцание картинок успокаивало. Листал ленту в телефоне, но новости были скучными, комментарии — предсказуемыми, а фотографии одноклассников — на одно лицо. Пару раз он сходил на кухню за водой — вода из графина пахла лимоном и чем-то металлическим, оседая на нёбе холодной свежестью.
Время тянулось медленно. В этой пустоте было что-то успокаивающее, почти медитативное. Где-то внизу работала пекарня: запах свежего хлеба поднимался по лестнице, смешиваясь с ароматом кофе из турки, которую Хьюго так и не вымыл после утра. Иногда он слышал голоса — дед что-то громко обсуждал с бабушкой, кто-то из покупателей здоровался, хлопала дверь, дребезжало стекло. Эти звуки создавали тот самый привычный фон, на котором одиночество переставало быть острым, превращаясь в нечто сродни колыбельной.
За час до окончания уроков он наконец поднялся.
Натянул джинсы — те самые, с дырками на коленях, которые мать терпеть не могла и при каждой стирке грозилась выбросить, но каждый раз складывала обратно в шкаф. Волосы он не причесал — только провёл пальцами, откидывая непослушную чёлку с глаз.
Вышел на улицу.
Солнце уже клонилось к закату, отбрасывая длинные тени на асфальт. Воздух был прозрачным и прохладным, тем особенным, послеобеденным, что пахнет пылью, нагретым за день камнем и неуловимым летом. Где-то вдали кричали вороны и их надрывные голоса разрезали тишину.
Хьюго шёл медленно, без спешки, сунув здоровую руку в карман. Вторая, загипсованная, покоилась на перевязи — чёрной, невзрачной, которую мать купила в аптеке вместе с бинтами и жаропонижающим. Этот вид придавал ему некоторую театральность — раненый воин, возвращающийся с поля боя, — хотя он чувствовал себя скорее уставшим школьником, которого жизнь ударила по голове и даже не извинилась.
Он знал, что Мишель выйдет не первой, а одной из последних. Она всегда задерживалась: то в библиотеке, зарывшись в пыльные тома; то в кабинете литературы, где учительница вечно пыталась привить девочкам любовь к классике через слёзы; то просто разговаривала с кем-то у крыльца, запрокинув голову и смеясь тому, что другим казалось вовсе не смешным.
За эти годы он изучил её привычки так же хорошо, как свои собственные.
Он ждал её у старого каштана.
Дерево стояло здесь уже несколько десятилетий — быть может, ещё с тех пор, когда этот район только застраивался. Его крона была густой, почти чёрной на фоне светлеющего неба. Из здания один за другим выходили ученики. Кто-то с рюкзаком на одном плече, кто-то с наушниками в ушах, кто-то с сигаретой, припрятанной в рукаве. Подростки курили торопливо, опасливо оглядываясь, будто каждый прохожий мог вдруг оказаться переодетым учителем.
День подходил к концу и лица у всех были разными: уставшими до пустоты, оживлёнными от предвкушения свободы, равнодушными ко всему, что не касается экрана смартфона.
Мишель появилась, когда поток поредел до одиноких запоздалых фигур, спешащих к выходу. Он узнал её за несколько десятков метров — по легкой, почти танцующей походке, по тому, как она поправляет волосы, наматывая рыжую прядь на палец, по едва заметной сутулости, что появлялась к концу дня, словно усталость давила на плечи невидимым грузом.
Волосы, вымытые утром, уже снова растрепались — рыжие, с медным отливом, пряди выбивались из хвоста, падая на лицо. Она улыбнулась, когда увидела его. Не широко, не во весь рот — просто уголками губ, но этого было достаточно, чтобы в груди разлилось то самое тепло, для которого у Хьюго не было названия.
Он взял её рюкзак — тяжёлый, набитый учебниками, с потёртыми лямками и брелочком в виде махонькой лисички — и они пошли домой. Медленно. Идти молча им было легко. Иногда Мишель касалась его плеча. Случайно или намеренно — он не мог сказать. Иногда их руки соприкасались, и тогда Хьюго чувствовал, как дрожат ее холодные пальцы.
Дома их встретил запах выпечки — дед, видимо, успел напечь еще кучу всего до их прихода. Аромат свежего хлеба смешивался с пряным дыханием корицы и ванили, создавая симфонию запахов, что была фирменным знаком семейства Дюпен-Чен. Запах дома.
Хьюго кинул рюкзак на пол — тот глухо ухнул, подняв облачко пыли, — скинул кроссовки и направился на балкон. Мишель последовала за ним, бесшумно ступая босыми ногами по линолеуму.
На балконе было прохладно. Солнце почти село и его последние лучи подсвечивали крыши домов тёплым золотистым светом — тем самым, что фотографы называют «золотым часом», а поэты — «прощальным вздохом дня». Небо на западе было багряным, переходящим в фиолетовый у горизонта, и в этом переходе было что-то тревожное и прекрасное одновременно.
Хьюго уселся в одно из плетёных кресел — старое, продавленное, идеально повторяющее форму его тела, будто они росли вместе. Мишель заняла другое, поджав под себя ноги и накинув на плечи плед, что висел на спинке. Она куталась в него, как в кокон, и Хьюго заметил, как её плечи слегка подрагивают — то ли от вечерней прохлады, то ли от чего-то другого.
— Мам звонила, — сказала Мишель. — Пока я в школе была. Пришлось даже из класса выйти…
Она замолчала, теребя край пледа. Её пальцы — длинные, тонкие, с обкусанными ногтями — то сжимали ворс, то отпускали. Её голос был тихим — вечерняя тишина сама располагала к негромким разговорам, к исповедям на исходе дня, к тем словам, что днём кажутся слишком тяжёлыми для произнесения. Юноша повернулся к ней. Миша смотрела не на него, а куда-то вдаль, на линию горизонта, где небо уже сливалось с крышами в однородную синеву, и только звёзды, первые, самые яркие, начинали проступать сквозь вечернюю дымку.
— Она в командировке еще на две недели, — продолжила девочка.
Голос её был ровным, но Хьюго заметил, как дрожат её пальцы, сжимающие край пледа. Кожа на костяшках натянулась, став почти прозрачной, и под ней проступили тонкие нити вен — синие, хрупкие, как паутина. Она смотрела вдаль, а он смотрел на неё.
— Я сказала ей, что ушла, — произнесла Мишель. — Что не могу больше. Что он вышвырнул меня посреди ночи.
Она вновь затихла. Надолго. Так надолго, что Хью успел сосчитать вдохи — свои и её. Десять. Двадцать. Тридцать. Воздух между ними стал плотным, почти осязаемым.
— Она молчала, — наконец сказала она. — Очень долго. Я думала, что просто связь прервалась. Но потом мама сказала… сказала, что любит меня. Что вернётся и заберёт. Что мы переедем. Убежим куда-нибудь, где этого урода не будет.
В её голосе что-то дрогнуло — едва заметно, как трещина на старом стекле, которую можно не заметить, если не знать, куда смотреть.
— Мама плакала, — добавила Мишель. — Я слышала.
И снова тишина. Только теперь она была другой — не умиротворённой, не глубокой, а тяжёлой, наполненной всем тем, что тревожило. Всем тем, что копилось годами в тихих квартирах, в запертых шкафах, в сердцах, привыкших молчать.
Мальчишка смотрел на свои руки. На гипс — белый, исписанный чёрным маркером. Кто-то из одноклассников написал «лох», кто-то нарисовал неприличный рисунок, зачёркнутый потом в несколько слоёв. А мать нарисовала божью коровку — маленькую, красную, с чёрными точками. «Чтобы ты не грустил», — сказала она тогда. Хьюго закатил глаза, но замазывать не стал.
— Она не виновата, — сказала Мишель. — Ну… Мама. Она работает на трёх работах. Она устаёт. А он… — она запнулась, словно имя отца застряло в горле, — он не всегда был таким. Раньше он был другим.
«Раньше» — Хьюго знал это слово. Знал, как оно тяжело, как пахнет несбывшимися обещаниями и фотографиями, на которых люди ещё улыбаются.
Он ничего не сказал. Просто протянул руку и накрыл её ладонь своей. Ладонь у неё была холодной — даже сквозь ворс пледа чувствовалось, как все еще дрожат её пальцы.
— Она сказала, что заберёт меня, как только вернётся, — повторила девочка. — Через две недели.
— Четырнадцать дней — это не вечность, — Хьюго пожал плечами. Жест вышел небрежным, почти ленивым. — Поживёшь у нас. Мать же не против.
— Твоя мама… — Мишель запнулась, будто подбирала слова, — она… она не такая, как я думала.
— А какой ты её представляла?
— Не знаю, — Мишель опустила голову. Волосы упали на лицо, скрыв глаза, и Хьюго вдруг подумал, что она похожа на тех девушек со старых картин — такая же печальная, отрешённая, с тенью усталости. — Более… строгой. Более занятой. Она так много работает, я думала, у неё нет времени на… — она запнулась, — на то, чтобы объяснять, где лежат бомбочки для ванны и прокладки.
Хьюго засмеялся — негромко, почти беззвучно, одним выдохом. Он представил мать, сидящую на корточках перед открытым ящиком: она раскладывает бомбочки по цветам — розовые к розовым, голубые к голубым, жёлтые к жёлтым. Она делала так всегда, когда нервничала, — сортировала вещи, наводила порядок там, где его и так было достаточно.
— Она такая, — сказал Хьюго. — Работает много. Но если уж берётся о ком-то заботиться… — он замолчал, подбирая слово, — то по полной.
Он помолчал, собираясь с мыслями. Мысли разбегались, но он поймал одну — самую важную.
— Ты её не бойся, — сказал он. — И не стесняйся. Если хочешь есть — открой холодильник. Если хочешь чай — поставь чайник. Если хочешь взять плед — возьми. Она не будет проверять, всё ли на месте. Она не из тех, кто считает столовые приборы и ругается из-за грязной сковородки.
Мишель подняла голову. В её глазах — усталых, глубоких, с зеленоватым отливом — промелькнуло что-то вроде благодарности.
— А если я что-то сломаю? — спросила она.
— Починим, — просто ответил Хьюго. — Или выбросим. Она не выставит тебя за дверь из-за разбитой чашки.
— Ты её хорошо знаешь, — сказала Мишель.
— Это моя мать, вообще-то, — Хьюго улыбнулся. Улыбка вышла кривой, немного болезненной. — Мы не всегда ладим, но я её знаю. Она добрая. Иногда слишком добрая. И если она сказала «чувствуй себя как дома» — она правда это имела в виду.
Мишель кивнула. Вытерла глаза краем пледа — незаметно, будто отмахнулась от назойливой мошки. Он сделал вид, что не заметил.
Они сидели так ещё долго — пока небо над крышами не стало совсем тёмным, пока первые звёзды не рассыпались по нему. Плед на плечах Мишель съехал, оголив ключицы, и она натянула его на голову.
— Может, лучше пойдем внутрь? — спросил Хьюго. — Я сделаю ужин.
— Да, давай, — пробубнила девочка.
Он встал первым, протянул ей руку. Она взяла её и на секунду крепко сжала, будто проверяла, что он настоящий, что не исчезнет.
Внутри было тепло. Пахло хлебом и корицей — эти запахи въелись в стены, в шторы, в диванную обивку, стали частью дома, его душой, невидимой, но осязаемой. Где-то внизу, в пекарне, дед всё ещё что-то громко обсуждал с бабушкой — их голоса доносились через неплотно закрытую дверь.
Мишель села на диван, закутавшись в плед. Хьюго возился на кухне — открывал холодильник, варил пасту, ставил чайник. Ложки звенели о край кастрюли, вода закипала и пар поднимался к потолку, собираясь под лампочкой облачком.
— Пирожки ещё остались? — спросила Мишель из комнаты.
— Конечно, — с улыбкой произнес юноша. — Целая тарелка. Дед напёк.
— Тогда я буду, — сказала Мишель.
И это «буду» прозвучало почти как «у меня всё хорошо».
•••
Маринетт же вернулась домой далеко за полночь. Машина остановилось у пекарни, когда фонари уже давно перешли в ночной режим — приглушённый, сонный, отбрасывающий на тротуар жёлтые круги, в которых танцевали запоздалые мотыльки. Маринетт буквально сбежала с пассажирского сидения и бегом поднялась по лестнице на ватных ногах. Если бы она помедлила еще секунду — точно не смогла бы избежать разговоров с Адрианом Агрестом, который снова вызвался ее подвезти. Она сняла туфли, стараясь ступать бесшумно — каждая ступенька, казалось, скрипела громче обычного, предательски выдавая её присутствие.
В квартире горел только ночник на кухне — тот самый, с абажуром в виде тыквы, который Хьюго слепил своими руками в детском саду и который мать отказывалась выбросить уже десять лет, несмотря на облупившуюся краску и трещину на плафоне. Его тусклый свет выхватывал из темноты диван, на котором спали двое. Хьюго сидел в углу, откинув голову на спинку, с загипсованной рукой наперевес. Мишель пристроилась рядом, положив голову ему на плечо, — рыжие волосы рассыпались по его толстовке, сливаясь с тканью в единое тёплое пятно. Плед сполз на пол, оголив их босые ноги, и Маринетт, не раздеваясь, подошла, накрыла их обоих — бережно, беззвучно, как делала когда-то, когда Хьюго был маленьким и засыпал перед телевизором с игрушкой в кулаке. Она не стала их будить. Только посмотрела на сына — на его сломанную руку, на синяки, что уже начали проходить, на беззащитное, во сне совсем юное лицо, — и что-то сжалось в груди, болезненно и сладко одновременно. Она погасила ночник и ушла в свою комнату, где рухнула на кровать, даже не раздевшись. Сон пришёл мгновенно, без сновидений.

|
ааааа как круто, господи, спасибо большое ❤️❤️❤️❤️
|
|
|
Допишите, пж!!!
|
|
|
Вир Бертманавтор
|
|
|
Alex Sandra
В процессе 💅 1 |
|
|
Очень здорово. Жду продолжения.
Хьюго нашёл талисман... в куртке Луки? |
|
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |