Примечания:
У меня экзамен через пять дней, но я занимаюсь вот этим. Если эта история на данный момент не дело моей жизни, то я не знаю, что вообще можно назвать делом жизни.
Неделя после похорон Кираса Вирмута прошла для его младшего сына в лихорадочной работе: он очень торопился в подготовке к исполнению своих замыслов, будто боясь не успеть. Целые дни он проводил в доме, где прошли самые тяжелые годы его детства, и возвращался в свой, по-настоящему свой дом только для сна. С каким же удивлением он обнаруживал, что от некоторых деталей обстановки избавляться жаль! Пусть это место нельзя было даже сравнивать со "старым домом Вирмутов", пусть в нем не было и десятой доли тех светлых воспоминаний, во время уборки и перестановки в нем он замечал множество вещей, которые все же содержали в себе крупицы тепла... Однако решение было принято. Долгие годы он пытался не вспоминать о том, что испытывал здесь прежде, но теперь все должно было измениться: он чувствовал, что должен разворошить все, что было связано с этим мрачным храмом прошлого, как его назвал Сириус во время их прощания в тот самый вечер. Этот дом с самого начала, с того дня, когда его строительство было завершено, стал скорее хранилищем памяти о мертвых, чем жилищем для живых — об этом говорили и полностью обставленная спальня, предназначенная для погибшей Кэти, и неизменная ваза с искусственными черными розами на каминной, которые нравились матери семейства, и бесчисленные фотографии на стенах... Даже стрельчатые окна первого этажа придавали дому некоторое сходство не то с часовней, не то со склепом, а сад, обнесенный невысокой каменной оградой, напоминал о кладбище, и никакие лозы, увивавшие эту стену летом, не могли избавить Мориона от этого впечатления. Впрочем, так казалось только ему: остальные видели в этом доме скорее миниатюрный замок, сошедший с иллюстрации к сказке о далеких мирах и давних временах. Внутри же это здание было полно безмолвной торжественности, которой тщетно пытались придать хоть сколько-нибудь уютный вид: столовая со слишком длинным для четверых столом, гостиная с ее тяжелыми бархатными шторами, каких не было даже в замке Зонтика, и резной мебелью — скорее красивой, чем удобной, — длинный коридор, вечно тонущий в полумраке, библиотека, в которой за высокими книжными шкафами не было видно стен, и кабинет хозяина, едва ли не наполовину занятый массивным столом, были обречены больше напоминать музей, чем жилой дом. Все это, бесспорно, было красиво, да и неудобным это место назвать было нельзя, однако на вкусы гениального архитектора, который вложил всю душу в дом для своей семьи, явно сильно повлияла трагедия. Каждый, кто входил сюда, с первого мига, с самого порога, отчетливо ощущал, что здесь нет места движению, свету, смеху... Все здесь было подчинено мертвым, и чем старше становился Кирас, чем ближе к нему подбиралась болезнь, тем сильнее этот дом погружался в свое безмолвие. В то утро, когда он с удивлением обнаружил, что очертания предметов начинают плыть и размываться перед его глазами, он перестал поднимать шторы в гостиной и кабинете; впервые взяв в руки трость, запер добрую половину дверей, чтобы они не напоминали ему о том, что когда-то он с легкостью мог обойти весь этот особняк; когда же он окончательно слег, то приказал остановить все часы, чтобы они своим громким ходом не вызывали мучительных мыслей о том, что там, за стенами из темного кирпича, продолжается жизнь...
Морион не мог осуждать отца за эти судорожные попытки избежать любых напоминаний о ходе времени. Он и сам до последнего не хотел верить в то, что дни единственного члена семьи, который относился к нему со своеобразной теплотой и всегда был ему рад, сочтены, а теперь словно не мог до конца поверить в его смерть... Но именно по этой причине он стремился как можно быстрее разрушить вечную тишину этого дома: он боялся погрязнуть в нем и так и не выбраться. Он помнил о том, что его сестра умерла в двадцать четыре года, что мать так и не встретила старость, и потому больше всего боялся стать стариком в душе, не достигнув и сорока. Отец более всего дорожил памятью и наверняка предпочел бы остаться в прошлом, — он же стремился в будущее, каким бы оно ни было... Первым делом он поднял все шторы, впуская в дом как можно больше света, потом вновь запустил ход часов, и лишь после этого стал пристально рассматривать обстановку дома. По его мнению, только так можно было увидеть, насколько это место пригодно для новых целей, — и он был прав. Прежде ему казалось кощунством менять хоть что-нибудь в убранстве дома, однако теперь он отчетливо видел, что изменить, не придав всему зданию нелепый вид, можно многое. Он никогда не считал себя хорошим художником, — да и не был им, — но обучение отца развило в нем хороший вкус; он не смог бы нарисовать этот дом, но теперь четко представлял себе, каким хочет видеть его.
Благодаря его стараниям за неделю весь дом полностью преобразился. Больше не было бархатных гардин, придававших комнатам чрезмерно тяжеловесный и мрачный вид, темных ковров, из-за которых помещения казались намного меньше, чем были, огромных спален на одного человека, больше похожих на залы, и гнетущей полутьмы. Конечно, новые комнаты сохраняли старинный вид, но теперь от них веяло теми теплом и светом, за которые многие так любят старые усадьбы... "Новый дом Вирмутов" стал, пусть и с опозданием на двадцать лет, тем, чем должен был быть, когда отец семейства садился за первые наброски для него. Теперь он был домом, предназначенным для жизни, а не для вечного хранения памяти. Был готов и список тех, кто станет его новыми обитателями. Морион был убежден в том, что здание, в котором не было нужды у него самого, должно было сделать счастливее тех, кто нуждается в его помощи, — и после разговора с братьями он окончательно уверился в верности своей первой идеи. Особняку, построенному для шестерых и ставшему в итоге настоящим домом лишь для одного, предстояло стать "тихой гаванью" для двадцати сирот с тяжелой судьбой и двух монахинь, которые были готовы позаботиться о них... И, разумеется, сам Первый Священник был твердо намерен принимать участие в судьбе тех, кому хотел помочь.
* * *
Дети собирались второпях. Даже за час до выхода из временного жилого корпуса детского дома кто-то запихивал в сумки последние вещи, и проверял ящики в комодах и тумбочках, и никакие заверения сестры Анны, их воспитательницы, в том, что они смогут вернуться за забытыми вещами, не могли заставить их перестать суетиться. Почти все они были перевозбуждены предстоящим.
Это приключение для них началось с прихода Первого Священника, который и без того нередко посещал приют, чтобы поговорить с его обитателями и передать им пожертвования, но в тот день он довольно долго вполголоса обсуждал что-то с воспитателями, а после ему передали какие-то бумаги. Некоторые дети утверждали, что слышали обрывки их разговора, и там проскальзывали вопросы о трудностях и тяжелой судьбе... Тогда лишь очень немногие пытались составить какое-нибудь мнение об этом, но когда священник вновь пришел всего через три дня и попросил собрать всех в столовой, которая служила одновременно и актовым залом, некоторые начали догадываться о том, что грядет нечто особенное. Когда же он начал речь о праве каждого на как можно более счастливую жизнь и раскрытие своих талантов, то в последнем были уверены все... Так и оказалось: он сообщил о том, что уже к лету все смогут перебраться в новый, более удобный и уютный жилой корпус. После этого объявления он терпеливо переждал поднявшийся воодушевленный гул толпы и со сдержанной улыбкой продолжил:
— Однако среди вас есть те, для кого эти несколько месяцев будут очень долгим сроком, те, кого так тяготит жизнь здесь, что это ожидание может навредить им... С ними я хотел бы переговорить отдельно, — и далее он огласил тот самый список из двадцати имен. Названные двадцать человек собрались в классе, где и узнали о том, что скоро смогут переехать в небольшое и намного более спокойное место. Он старался не приукрашивать действительность, упомянул, что дом, куда он их приглашает, выглядит старым, и что им нужно будет ходить в обычную городскую школу и, вероятно, выполнять некоторые обязанности по хозяйству, от которых обитатели временного жилого корпуса были полностью избавлены... Несмотря на все, что, как ему казалось, могло показаться детям недостатками новой жизни, все они приняли эту новость с большой радостью. Даже тихий мальчик лет пятнадцати, о котором поговаривали, что он вовсе не умеет улыбаться, поблагодарил его со всей теплотой, на какую был способен.
Через два дня после этого визита в приют привезли не меньше сотни легких деревянных ширм, которые могли создать хотя бы иллюзию отгороженности от соседей, — это был небольшой подарок от Мориона для тех, кто оставался в переполненном здании, — а через три тем двадцати детям объявили о том, что они смогут перейти в другой дом в конце недели... Именно поэтому у многих из них сборы продолжались до самого дня переезда, несмотря на малое количество вещей и помощь взрослых и более старших товарищей. Спокойным оставался лишь самый старший из них, тот самый юноша без улыбки: он собрал все, кроме самого необходимого в повседневной жизни, уже в тот день, когда узнал, что ему предстоит переселение. Он никогда не просил ни взрослых, ни других детей о помощи, не шумел в спальне, в классе и в столовой, и даже во дворе предпочитал молча сидеть где-нибудь в углу с книгой в руках. Из всех своих вещей, — а у него их было немного больше, чем у других, — он больше всего дорожил записной книжкой и скрипкой в чехле, на которой никогда не играл при людях. О нем среди детей ходили самые мрачные и печальные слухи; его глаза нередко казались полными слез, он всегда ходил, вытянувшись по струнке, не садился без разрешения, мылся только в холодной воде, беспрекословно слушался взрослых и изо всех сил старался всегда прятать свои руки. Изредка он вдруг впадал в панику или взрывался странной, ни на что не похожей яростью, которая, впрочем, никогда не обрушивалась на людей... Некоторые дети утверждали, что он проклят, но более серьезные относились к этой версии скептически, зато были уверены в том, что его детство было далеко не безоблачно. Последние и были правы.
В то холодное утро, когда переселенцы покинули огромный почти пустой двор детского дома с несколькими пока не достроенными зданиями, он держался прямо, даже несмотря на сразу несколько сумок в руках, и старался идти быстро, но не торопливо. Он выделялся среди своих товарищей не столько ростом, — а он был выше остальных, — сколько странно скованной походкой: он будто бы боялся сделать слишком короткий или слишком длинный шаг. Все в его жизни было подчинено вбитым в голову еще в раннем детстве идеалам, и вбиты они были в буквальном смысле, — но разве другие могли знать это? Дети, что шли с ним, попросту привыкли к его странностям, или знали, что вскоре привыкнут; они знали его как спокойного и безобидного даже в моменты гнева человека, и любили за отзывчивость: он беспрекословно согласился помочь самым младшим из них нести вещи и, вероятно, согласился бы нести и их самих, если бы об этом попросили.
— Тебе не тяжело? — участливо спросила одна из воспитательниц-монахинь, увидев, что по его бледному лицу стекают капли пота.
— Я в порядке: в конце концов, я сам согласился на это. Им было бы тяжелее, — ответил он, сдержанно улыбнувшись уголком рта. Дальше он шел молча, только прислушиваясь к оживленным разговорам других детей.
— Мы же сможем спать в одной комнате, правда? Без тебя мне страшно... — говорил сестре самый маленький, мальчик лет четырех.
— Разумеется, Ник. Это в приюте монашки не могли такого разрешить, а там позволят... В конце концов, ты же мой брат! Если бы мы вместе не держались, нас бы сейчас не было, и они это знают, — заверяла в ответ его десятилетняя сестра.
— Правда? И выспрашивать не будут? А то они спрашивают, а я рассказывать не умею и знаю мало.
— Думаю, что не будут... Если начнут, иди ко мне, я сама все разным любопытным расскажу подробно! Так, что они и не захотят больше расспрашивать — я умею, ты же знаешь.
Эти брат и сестра были похожи друг на друга в одном: у них у обоих были мягкие рожки на головах. Один из их родителей явно был из родом из Пиковой Империи... В остальном же они были полными друг другу противоположностями. Мальчик был мал ростом, пухловат и необычайно миловиден; ни его округлое плавное лицо, ни ясные глаза не выражали ничего, кроме доброты и наивности, — и к тому же у него были лазурно-голубые волосы, без малейшего намека на фиолетовый отлив. Если бы не рога, которые поднимались, когда он удивлялся или интересовался чем-то, прижимались, когда пугался, и расслабленно падали в моменты спокойствия, то никто и не подумал бы о том, что у него в роду могли быть пиковые. Совсем другое впечатление производила девочка: из-за роста и худобы она выглядела старше своих лет, и каждая черточка ее резкого, будто заостренного лица выражала готовность защищать себя и брата от всего мира. Это ощущение усиливали густые темные брови, резковатый голос и торчащие в разные стороны сиреневые волосы. Она казалась воплощением всего, что большинство обывателей видели в пиковых — здесь были и некоторая суровость, и гордость, и особенная стойкость, и мрачность, и грубоватая прямота... Немногие назвали бы красивой, однако в ней угадывался сильный характер, который, впрочем, также понравился бы не каждому. Рядом с этими братом и сестрой шел бледный синеглазый мальчик лет двенадцати. Он поглядывал на всех из-под полуприкрытых век и блаженно улыбался каким-то своим мыслям, а за спиной у него висела старая гитара в чехле. Перед ними были близнецы, похожие друг на друга как две капли воды и одетые одинаково, — они взволнованно обсуждали что-то, чего не понимал никто, кроме них и их приятеля, рослого стройного мальчика с длинными кудрями, собранными в тугой хвост, — и ничем не примечательные внешне мальчик и девочка, которые беспрестанно спорили, но почему-то не пытались разойтись... В начале же этого странного шествия шла полноватая монахиня средних лет; вторая монахиня, более молодая и более стройная, замыкала строй.
Все они шли медленно, так что дорога заняла у них несколько больше времени, чем могла бы занять у взрослых, — однако все переселенцы молчаливо сошлись на том, что в спешке нет никакого смысла. В конце концов, на долю этих детей выпало так мало радостей, что спокойная прогулка по городу, пусть и холодному и мокрому, и возможность вдоволь наговориться на ходу, была для них чистым наслаждением. Воспитательницы не хотели лишать их этого удовольствия, и потому даже не пытались подгонять их. До нужного дома они дошли только к половине одиннадцатого — и удивились тому, что там их ждал не только Морион.
* * *
— Идут! — с таким выкриком Эрик слез с подоконника в гостиной.
— Надеюсь, с ними ничего не случилось в дороге... Наверное, было бы очень неприятно начать новую жизнь с какого-нибудь неприятного приключения, — отозвался Армет, сидевший на низкой тахте под самым окном.
— Кажется, в тот день, когда ты впервые переступил порог моего дома, твою радость не омрачили ни ливень, под который мы попали по дороге, ни то, что твои башмаки развалились в считанных метрах от дома: ты шлепал босиком по лужам с очень довольным видом, — тепло улыбнулся Морион, встав со своего места. — Но они, должно быть, просто шли медленно, потому что среди них есть и малыши.
— Под летним дождем я сейчас побегал бы с радостью, — тихо рассмеялся юноша. — К тому же вы в тот день смеялись вместе со мной и, кажется, тоже бежали по лужам... Я до сих пор помню, что тогда чувствовал себя самым счастливым человеком в мире, — мне даже казалось, что и видеть не обязательно, потому что не может быть ничего приятнее этих капель, брызгов, шума и смеха. Правда, когда я прозрел, я был счастливее: видеть летнюю грозу оказалось даже лучше, чем слышать и ощущать ее.
— Кажется, в этом у нас есть кое-что общее. Я ожил вроде бы со знанием о том, что такое гроза, но впервые увидев ее, был ошеломлен. В общем-то в первые недели и месяцы моего существования как человека меня удивляло почти все, что я видел, поскольку все это было для меня новым, — произнес Алебард с ностальгической полуулыбкой. — Может быть, именно это и роднит нас: меня поразила твоя способность к радости и удивлению. Подобное нечасто можно встретить у почти взрослого юноши...
— Кажется, это со мной с рождения. В детстве, еще до того, как Морион взял меня к себе, я поднимался на плоскую крышу, чтобы ловить ветер, и приклеивал к стенам и к своим рукам и лицу мокрые листья, пытаясь понять, почему они прилипают, а в его доме нюхал старые книги, потому что запах типографской краски и бумаги не сравнить ни с чем.
— А помнишь, как я впервые взял тебя на службу в храм? Ты тогда все два часа молча сидел под кафедрой, ощупывая и обнюхивая восковую свечу, а после службы начал рассказывать мне о том, какие голоса у прихожан в первых рядах.
— Честно говоря, я тогда откусил кусочек свечки, потому что мне понравился ее запах... Правда, вкус мне совсем не понравился, так что я его выплюнул. А слушать голоса... — тут юный гончар вдруг замолчал, прислушиваясь к чему-то, что мог уловить только его тонкий слух, и вскочил. — Пора их встречать: они поднимаются на крыльцо!
В дверь постучали всего через несколько мгновений после его слов, и вскоре все двадцать два человека толпились в коридоре, стягивая пальто, накидки и плащи. Все они оживленно болтали; Морион то и дело перекидывался с кем-нибудь из детей несколькими словами, неизменно мягко улыбаясь, Старший Брат вполголоса говорил о чем-то со старшей из монахинь, Эрик встретил старого знакомого и рассказывал ему о своей новой жизни... Армет же молчал, будто изучая каждого из новых знакомых, — а он точно знал, что будет нередко навещать новых подопечных своего отчима. В каждом он замечал что-нибудь примечательное, однако взгляд его в конце концов задержался на самом старшем из детей. Что-то в нем невольно вызывало сочувствие, и вскоре юноша понял, что именно: в тот момент, когда мальчик начал медленно снимать свое пальто, его глаза наполнились слезами. Хотя он и не издал ни звука, с первого взгляда было ясно, что ему больно.
— Давай я тебе помогу? — тут же спросил Армет. — Тебе ведь трудно, я вижу... Я буду осторожен, обещаю!
— Можешь не слишком церемониться со мной: я привык к такого рода трудностям, — ответил ему незнакомец. — Сейчас я просто знаю, что могу задеть рубцы, и мне не хватает силы воли стянуть рукав.
— Привык? Это нехорошо... Жизнь ведь нам дана не для того, чтобы терпеть боль. Я очень надеюсь, что твои раны скоро заживут.
— Едва ли это случится действительно скоро: эти раны со мной с трех или четырех лет, и заживать, вероятно, будут очень долго. Я и не помню, каково жить без них.
— А что с тобой случилось? Я даже не представляю, как раны могут не заживать столько лет... Должно быть, произошло что-то очень страшное.
— Не произошло, а происходило ежедневно в течение десяти или одиннадцати лет, — а может, и дольше, просто я этого не помню. Такие были наказания у моего отца. Мне кажется, он получал удовольствие, когда хлестал меня линейкой... чего, разумеется, нельзя сказать обо мне.
— Это ужасно, настолько ужасно, что я даже не знаю, что сказать об этом... Я бы не выдержал таких наказаний! Меня мой отчим и пальцем не трогал, несмотря на все шалости, хотя и не позволял делать все, что взбредет в голову. Я и представить боюсь, как бы я себя чувствовал, если бы меня били за каждую мелкую провинность. Наверное, я бы на твоем месте сбежал из дома.
— И я бы сбежал от отца, если бы было куда... Но ты наверняка умеешь работать руками и хоть что-нибудь знаешь о мире, а я умею только играть на скрипке, — и даже в этом я бесконечно далек от того, на что способны хорошие музыканты. Отец учил меня этому и никогда не был мной доволен: мне доставалось во время каждого урока. Думаю, если бы я играл хотя бы вполовину так хорошо, как он, меня наказывали бы реже. Может, конечно, я и смог бы что-нибудь заработать на своей игре, но едва ли этих денег хватило бы на жизнь... И потом, полицейские точно нашли бы меня и вернули домой, а о том, какая жизнь ожидала бы меня там после побега, я не решаюсь и думать.
— И правда, так тоже плохо, — растерянно вздохнул Армет.
— Теперь это не имеет значения: убегать отсюда мне не хочется... А у тебя очень ловкие руки! Я и не ожидал, что ты сможешь так аккуратно снять с меня пальто, — тут незнакомый мальчик сдержанно улыбнулся и тут же по привычке поправил свои мягкие вьющиеся волосы.
— Я очень старался, — юноша смущенно улыбнулся и протянул руку для рукопожатия. — Меня, кстати, Армет зовут. А тебя?
— Эмиль... А ты тот самый Армет, прозревший гончар, верно?
— Ты угадал: еще этим летом я действительно был слепым, а теперь привыкаю читать глазами, а не пальцами.
— Должно быть, тебя многое удивило, когда ты впервые увидел мир... Я бы, наверное, удивился собственной внешности, если бы не знал, как выгляжу. Я ведь выгляжу довольно странно, не так ли? Никто не верит в то, что мне четырнадцать лет, — зато каждый считает своим долгом сообщить мне, что я очень похож на отца. Поэтому я и не назвал тебе свою фамилию: наверняка ты и без нее понял, от кого меня забрали пару месяцев назад.
— Твой отец — Вальтер Вагнер, не так ли? Я видел его фото в газете вскоре после своего прозрения... Знаешь, ты действительно похож на него внешне, но мне кажется, что это не так важно: главное, что ты не перенял его характер.
— Хорошо сказано! — Эмиль одобрительно усмехнулся, и мальчики пожали руки. Может быть, они пока и не понимали друг друга с полуслова, но вместе им было удивительно легко; еще ни с кем вечно натянутый, будто струна, наследник известного скрипача не улыбался так много, как с новым приятелем. Улыбка у него была не совсем естественная, и многие, вероятно, сочли бы ее неискренней, однако Армет словно без всяких объяснений понимал, что стоит за ней на деле.
Когда же Эрик, ответив на все вопросы своего старого знакомого и пообещав навестить его при первой возможности, направился к ним, младший Вагнер немного смутился: он понятия не имел, как следует с ним говорить. Меньше всего ему сейчас хотелось вызвать насмешки своей церемонностью или, напротив, неуклюжей показной небрежностью... В музыке у него было куда больше опыта, чем в разговорах. Если бы Армет не заговорил с ним первым, едва ли он решился бы обратиться к незнакомцу. То, что между ними ни разу не повисла неловкая тишина, казалось ему настоящим чудом, и он молился про себя, чтобы какая-нибудь неудачная шутка не оттолкнула его первого приятеля... Он еще не знал, что его нового знакомого не так-то просто оттолкнуть. Он не знал и о том, что людей, готовых простить некоторые ошибки, гораздо больше, чем тех, кто замечает и запоминает любые промахи.
— Ты волнуешься? Неужели боишься Эрика? — беззлобно усмехнулся юноша, заметив, на кого украдкой поглядывает его приятель. — Если так, то он наверняка боится тебя больше.
— Да ты будто мысли читаешь, — на этой фразе Эмиль позволил себе рассмеяться, прикрыв рот рукой, но моментально снова стал серьезным. — Честно говоря, я не хотел бы опозориться перед ним, сказав что-нибудь бестактное или нелепое.
— Готов поспорить, он тоже боится "что-то не так сказать", как он это называет, — но он прекрасный человек, вот увидишь. Думаю, вы с ним поладите, — ободряюще улыбнулся Армет, поманив рукой своего названного брата. Тот после его приглашения тут же подошел: он ждал именно этого, не решаясь ни влезать в чужой разговор, ни стоять слишком близко и подслушивать.
— Можно ведь, да? А то ты выглядишь... важным и строгим. Такие людей вроде меня обычно не очень-то жалуют, — сказал он вместо приветствия. — Хотя, конечно, не все такие: Морион, кажется, прочел больше книг, чем я видел за всю свою жизнь, знает почти все, что известно науке, и уважают его все, но при этом он добряк каких поискать и совсем не брезгливый... но бывают ведь и чистоплюи, которым противно даже рядом с таким как я встать.
— Мой отец, вероятно, как раз из последних: он о многих говорил пренебрежительно, — вздохнул в ответ Эмиль. — Но я не разделяю его взглядов.
— Ты мне уже нравишься! Мне до твоих знаний и умений наверняка как до луны пешком, но... А ты случайно не сын Вальтера Вагнера?
— Да, я его сын. Мы очень похожи внешне, — ты же об этом хотел сказать, верно? — почти мрачно отозвался самый загадочный из обитателей приюта.
— Не только... Я хотел сказать, что в детстве я услышал запись его концерта по радио, и с тех пор мечтал сыграть вместе с ним на сцене, но теперь сам себя считаю дураком. Мне Морион прочел вслух статью из газеты про него, и я понял, что он — настоящая... настоящий негодяй! Да, можешь меня побить за эти слова, но он был извергом почище моего брата, которого казнили за убийства, — просто убить никого не успел. Будь он хоть трижды гений, он не должен был так с тобой обращаться!
— И за что же мне тебя бить? Я полностью с тобой согласен: людьми вроде него можно восхищаться разве что на достаточном расстоянии. Может быть, если бы для меня он был, как для тебя, просто музыкой из радиоприемника или граммофона, то я тоже мечтал бы сыграть вместе с ним... Кстати, разве ты играешь на чем-нибудь? Это звучит очень грубо и высокомерно, но ты... не очень похож на музыканта.
— Ну почему грубо? Это звучит честно. Музыкант из меня и впрямь... как это называют? Посредственный? В общем, я только кое-как играю на домре, меня один добрый человек научил, чтобы мне милостыни больше давали... Но музыку я люблю, и мне хотелось бы играть хоть немного лучше, — только учить меня некому, а сам я даже нотной грамоты не знаю. Понимаешь теперь, какая глупая у меня мечта была?
— А я в детстве мечтал увидеть небо — хотя бы во сне... а еще хотел уметь рисовать, — будто бы невпопад вставил Армет. — Мне тоже казалось, что эти желания не сбудутся никогда, потому что слепого с рождения нельзя научить видеть, но теперь я могу видеть небо и даже пытаться его нарисовать. И ты, Эрик, сможешь научиться играть на домре так хорошо, как тебе хочется...
— Ты имеешь в виду, что мне в этом поможет только чудо? — криво, но беззлобно улыбнулся мальчик. — Если бы я был глухим и мечтал о музыке, может, Зонтик и помог бы мне, но я ведь просто играть не умею...
Армет вместо ответа тихо рассмеялся и по привычке потрепал названного брата по плечу. Он хорошо помнил слова Мантии, произнесенные еще в детстве: "Ты слепой, я все время влипаю во всякие нелепые истории... Может, кто-то и хочет, чтобы мы над этим плакали, но плачут ведь обычно по мертвым! А мы с тобой вполне живые, так что нам над собой лучше смеяться. Кто смеется, с тем даже самый коварный злой дух не сладит, помнишь? Когда опять врежешься во что-нибудь или что-то перепутаешь, — посмейся. Жизнь станет намного проще и радостнее, вот увидишь... то есть почувствуешь... то есть..." — и ее тогда он не смог сдержаться, чтобы не прервать ее объяснения смехом. Это оказалось действительно приятнее, чем тяжко вздохнуть о том, что люди вечно будут смущаться, говоря с ним. С тех пор он почти перестал расстраиваться из-за подобных недоразумений и собственных неизбежных промахов, и вскоре действительно обнаружил, что стал счастливее... Может быть, кто-нибудь другой на его месте и обиделся бы на горькую шутку Эрика, но за семь лет он разучился даже думать о том, что на шутки можно обижаться. Впрочем, Эмиль этого не знал, и потому был очень удивлен подобным ответом на то, что ему самому показалось довольно грубой фразой. Он был так растерян внезапным смехом своих собеседников, что попросту не знал, что сказать; он понимал только то, что смеются не над ним, и это приносило ему некоторое облегчение. В конце концов он заговорил, только чтобы не молчать, и собственные слова казались ему совершенно неуместными:
— А ведь был один глухой композитор... Он, правда, не родился глухим, а оглох к старости, но продолжал писать музыку, которой уже не слышал, без всякого дара свыше! Даже если тебе кажется, что это невозможно, не стоит отказываться от того, что любишь и о чем мечтаешь: иногда может оказаться, что ты можешь куда больше, чем думаешь.
— Может, вы оба и правы. В конце концов, год назад я считал кружку молока и одну картофелину чуть ли не пиром и латал разбитые окна фанерой, а теперь почти забыл, что такое голод и холод. Случиться может и впрямь многое... Если бы это "многое" не случилось, мы бы сейчас не разговаривали. Пожалуй, и мечты сбыться могут, если про них не забывать... О чем вот ты мечтаешь, Эмиль?
— Я даже не знаю, о чем мечтаю сейчас, но раньше больше всего хотел уйти из дома отца... Кажется, я каждую ночь молился об этом про себя, и в итоге эти молитвы сбылись. Еще я мечтал о друге, и только что обрел первых двоих друзей в своей жизни... Теперь, конечно, у меня есть некоторые желания, но едва ли их можно назвать мечтами.
— Я уверен, у тебя появятся новые мечты, когда ты поймешь, что прежние исполнились, — мягко проговорил Армет. — Честно говоря, когда я прозрел, я с неделю просто не мог поверить в то, что это не сон и что на следующее утро я не проснусь снова слепым, а потом мне захотелось сделать столько всего сразу... Я даже не знал, с чего начинать.
— Откровенно говоря, я почти завидую тебе: должно быть, те чувства будут вдохновлять тебя всю жизнь... У меня такого источника вдохновения нет, а быть ремесленником, выдающим себя за творца, мне не хотелось бы, — задумчиво произнес Эмиль, пытливо вглядываясь в хрустально-голубые глаза своего нового друга. — Простите, если я выражаюсь странно, но других слов мне не подобрать.
— Вдохновение можно черпать из всего, уж поверь. Я всегда искал его во всем, что меня окружает, — главное, не гнаться за ним специально, а просто искать... Оно придет само, когда ты найдешь его, понимаешь?
— Это верно: как-то раз Морион попросил нас написать рассказ о том, что придет в голову... Я в своей жизни видел по большей части грязь, пьяниц, воров и бродяг, бездомных собак, текущий потолок, плесень, чердаки и фанеру на окнах — в общем, ничего интересного и ничего приятного. Но про это я и написал... Писал и правда все, что в голову взбредет, как писал, вспомнить не могу, и даже читать то, что у меня получилось, не стал: мне казалось, что там отборный бред, а лучше написать я не мог. И что же ты думаешь? Мориону это понравилось! Правда, на исправление всех моих ошибок у него, наверное, ушла целая чернильница, но он похвалил меня! Сказал, что этот рассказ заставляет задуматься... Я сам такого не ждал, да и он наверняка тоже, но вышло у меня хорошо, — доверчиво прибавил Эрик.
— А я тогда написал историю о маленьком духе ветра, который очень хотел стать человеком и наблюдал за людьми... В конце его желание исполнилось, но только после того, как погиб его друг, человеческий юноша. Дух принял его обличие и стал играть на флейте, как он, чтобы о нем и его деле не забывали, — с грустной улыбкой поведал Армет. — А придумал я все это на ходу, потому что тот день был ветреным, книга, которую я дочитал, когда прервался, закончилась печально, а потом Эрик попросил меня сыграть для него, потому что я давно обещал ему... Я как будто про себя писал, понимаешь? И вся эта бесконечная жизнь духа случилась со мной за один день. Ты можешь так же, просто пока этого не знаешь.
— Похоже, вы оба талантливы... — только и смог сказать Эмиль. Он задумался, но для этих мыслей у него не было слов... Его поняли без объяснений: названные братья нередко молчали вместе, не зная, как выразить какую-нибудь очень важную мысль, но в точности понимали друг друга. Такие моменты казались вечностью, хотя и длились обычно считанные минуты... Их новый друг явно испытывал это ощущение впервые, однако их взгляды говорили ему о его важности красноречивее любых слов. Когда же он, наконец, заговорил, это казалось едва ли не неуместным, — но он чувствовал, впервые в жизни отчетливо чувствовал, что должен сказать именно это:
— Что ж, раз уж все мы имеем хоть какие-то способности к музыке, может быть, условимся однажды сыграть вместе? Я попробую написать ноты, которые подойдут для такого необычного сочетания, и снова научиться играть при людях...
— А я постараюсь выучить ноты и буду заниматься как можно упорнее! — воодушевленно подхватил Эрик.
— Мы можем упражняться вместе, а еще... — начал Армет, немного подумав. Закончить фразу ему не дали: в их разговор вдруг вмешался незнакомец. К тому моменту все дети, кроме Эмиля, уже разошлись по дому; они заглядывали во все незапертые комнаты, робко разглядывали те вещи, что казались им особенно примечательными, договаривались о том, кто с кем будет делить спальню, и беспрестанно болтали друг с другом обо всем на свете... Дом, который в течение многих лет оставался безмолвным, моментально наполнился разными звуками, и все они казались такими привычными и обыденными, что о них было легко попросту забыть, — и к тому же мальчики так увлеклись своим разговором, что могли бы забыть обо всем; именно поэтому хрипловатый голос рядом едва заставил их подскочить.
— Да ладно, чего вы все такие нервные? Расслабьтесь, это же просто я... Меня не надо бояться, — продолжил незнакомый мальчишка со спокойной улыбкой. Он немного растягивал слова и смотрел на них из-под полуприкрытых век, — это было первым, что бросилось в глаза Армету и Эрику... В его внешности было немало странного, однако ничто в нем не могло напугать: он выглядел миролюбивым и совершенно безобидным.
— Ты просто подошел неожиданно. На окраинах за такое можно и получить по... лицу, и хорошо, если рукой! — отнюдь не приветливо отозвался недавний беспризорник.
— Прости, но мы, кажется, не разобрали твою первую фразу, потому что испугались, — прибавил его названный брат намного спокойнее. — Что ты хотел сказать нам?
— А малыш, кажется, жил в еще большей дыре, чем я, — иначе не взвился бы так... Я только спросить хотел: можно с вами? Я на гитаре играю, и вроде как выходит неплохо. Меня, кстати, Баклер зовут, и мне тринадцать. Рад познакомиться, — ответил мальчик, ни на миг не изменившись в лице. — И да, Эмиль, мы с тобой спим в одной комнате — другие места уже разобрали. Вообще-то сначала я хотел этим тебя обрадовать, но увлекся вашим планом и чуть не забыл про эту новость...
— Что ж, надеюсь, мы с тобой по крайней не будем врагами... И, пожалуй, ты можешь присоединиться к нам, если хочешь, — сказал Эмиль, окинув будущего соседа по спальне оценивающим взглядом.
— О, так ты совсем ничего про меня не слышал? Со мной очень сложно поругаться... Думаю, мы с тобой поладим: ты славный, я уже вижу. Нервный, но славный, — за этой фразой последовало очередное рукопожатие, и все четверо поднялись наверх.
* * *
Комната, в которой Эмилю теперь предстояло жить, была на его собственный взгляд слишком велика для одного человека, по почти идеальна для четверых. Двое его соседей, — он пока не знал, кто эти люди, — уже успели передвинуть мебель так, чтобы сделать себе свой собственный уголок, почти отдельную комнату... Что ж, он не собирался возражать: в конце концов, в течение тех двух месяцев, что он провел во временном жилом корпусе приюта он порой скучал даже по огромному неуютному помещению, служившему ему спальней в доме отца, ведь ему отчаянно не хватало возможности остаться в одиночестве. Теперь, увидев, что вплотную к одной из кроватей стоят большой книжный шкаф и комод, он точно знал, где ему хотелось бы спать.
— Это любовь с первого взгляда, да, Эми? — спросил Баклер с какой-то особенной теплой насмешкой. — Забирай это место себе, раз тебе так нравится, я не привередливый.
— Я совсем не настаиваю... — смущенно пробормотал наследник известного музыканта.
— Да брось, я же вижу, что ты хочешь именно эту кровать! Забирай, хотя бы потому, что ты самый старший... Должна же у тебя быть хоть какая-то выгода от того, что ты старший, верно? К тому же я не любитель таких вот зажатых мест, я им не доверяю.
— Вот как... В таком случае, я буду спать здесь.
— Так-то лучше! Не надо со мной скромничать: я сам наглец и от других жду того же, — эти слова юный гитарист произнес так комично и серьезно одновременно, что Армет не мог не рассмеяться, — и тот подхватил его смех. — Ага, я все время так шучу, ты правильно понял... Ты мне уже нравишься — люблю людей с чувством юмора!
— А у нас немало общего! Думаю, мы с тобой подружимся, — мягко улыбнулся молодой гончар. Он не спешил рассказывать новому знакомому о себе, будто стесняясь своей славы, обретенной вместе со зрением, но тот ему также нравился... Он чувствовал, что они быстро станут хорошими друзьями.
— И, если тебе захочется, я тоже буду рад быть твоим другом... В общем, я предлагаю тебе дружбу, — непривычно робко произнес Эрик. — Что ты скажешь?
— Я скажу, что люди вроде тебя — всегда отличные друзья. Ты тоже славный, хоть и очень нервный... Уж поверь, я тебя насквозь вижу: ты весь открыт, показываешь все, что у тебя внутри. Мне нравится. Люблю таких вот честных и бесхитростных... — таким был ему ответ.
— Мне почти то же говорил один мой знакомый, — смущенно улыбнулся бывший беспризорник. — Он сказал, что по моим глазам можно прочесть мои намерения и что душа у меня прозрачная...
— Я знаю. И даже знаю, кто это... Я видел, как ты смотрел на него сегодня во время нашей первой встречи и как он улыбался, следя за тобой взглядом. Ты понравился человеку, который каждому здесь старший брат, но кровных братьев и сестер не имеет... Он сам сказал бы так, если бы говорил о себе как о другом человеке. Я угадал?
— Да... Может быть, ты ясновидящий? Ты будто и правда знаешь все обо мне, да и о многих других.
— Ясновидящий? Ну уж нет, я не шарлатан... Все эти гадалки врут, а я говорю то, что вижу. Просто тебя и Армета очень легко прочесть, понимаешь? А вот что в голове и сердце у Эмиля и твоего покровителя Алебарда, я понятия не имею: они оба закрываются наглухо и прячут в себе все свои тайны... Правда, сердца и души у них есть, это я знаю, — протянул Баклер. — И да, Армет, можешь не стесняться: я не собираюсь визжать от восторга только потому, что с тобой случилось чудо. В конце концов, чудеса ведь во всем, просто не все умеют их находить... То, что я здесь, а не на чердаке под проваленной крышей, уже чудо, понимаешь?
— Кажется, понимаю... — растерянно произнес Армет, вглядываясь в худое лицо собеседника. Ему было далеко до проницательности Баклера, но он пытался прочесть в его лице и взгляде хоть что-нибудь... Тщетно. Хотя этот безмятежный мальчик мало напоминал строгого Первого Министра, он был столь же непроницаем. За его полуприкрытыми темно-синими глазами, плавными, будто ленивыми, движениями, теплым хрипловатым голосом и по-своему мудрыми словами могло скрываться что угодно. Во всяком случае, бывший слепец, способный видеть самую суть вещей, не мог разглядеть того, что пряталось в душе его нового знакомого.
— Не удивляйся: мне просто нечего прятать — я весь как на ладони, вот такой расслабленный... Зачем быть сложным, если можно позволить себе быть простым? — усмехнулся мальчик, потрепав юношу по плечу. — И ты простой, и Эрик... Разница между нами только в том, что я не пытаюсь искать двойное дно там, где его нет и быть не должно.
— А если бы оно у кого-нибудь из нас все-таки было? — удивленно спросил Эрик.
— Это значило бы, что я ошибся — только и всего. Кто же не ошибается? Без ошибок нет творчества...
— ...Но искусство должно быть безупречным, — почти мрачно закончил за него Эмиль. Его завораживали подобные разговоры, но многие слова новых друзей казались ему странными... Он не мог согласиться с ними, но не решался и спорить, поскольку был уверен в том, что проиграет в любом споре. Кроме того, ему не хотелось показать себя грубым перед теми, кто проявил к нему сострадание, — однако одно замечание вырвалось у него само собой, помимо его воли.
— Тогда это не искусство, а конвейер, — отрезал Баклер без тени прежней улыбки. — Фабричные вещи, конечно, хороши, но они все безликие, понимаешь? Кто вбил тебе в голову, что если что-то неидеально, то его и быть не должно?
Ответа на это Эмиль не нашел, как и способа вежливо сменить тему разговора, и потому замолчал на несколько секунд... Ему казалось, что теперь свое молчание придется объяснить, однако его поняли без всяких слов.
— Тебе теперь многое нужно обдумать, потому что у тебя новая жизнь. Наверняка в ней все совсем не так, как в прошлой, — глухо проговорил Эрик, положив руку ему на плечо.
— Жаль, что мы не сможем быть рядом с тобой этой ночью... В тишине всегда кажется, что ты один, даже если кто-то спит рядом, а одиночество разжигает все самые тяжелые мысли и чувства. Я знаю это по себе, — со вздохом прибавил Армет. — Когда кто-нибудь может выслушать тебя, все будто становится легче — уж не знаю, почему так бывает, но я это давно заметил.
— Мне не привыкать к этому: в приюте, до того как меня перевели сюда, я так и не успел завести друзей, а в семье, если это можно было так назвать, всегда был единственным ребенком. Я думаю, что справлюсь с одинокой ночью здесь... — тихо и почти обреченно ответил мальчик, тяжело опуская свою сумку на кровать и открывая ее. — Но, пожалуй, я буду представлять себе вас, если придут те самые мысли, о которых ты говорил. Воображаемые собеседники помогают хотя бы сохранить рассудок...
— А Зонтик приходит во снах, чтобы утешать тех, кому больше никто помочь не может, — почти по-детски заметил бывший беспризорник.
— На такую милость от него я не считаю себя вправе рассчитывать: он и так спас меня от отца, когда я уже отчаялся. Сам я ничего для ни для него, ни для страны не сделал, так что едва ли он придет ко мне, чтобы подбодрить.
— Но Зонтик ведь не ростовщик, — мягко сказал кто-то рядом. — Он помогает тем, кто в этом нуждается, и готов прощать грехи тем, кто встал на путь исправления, — ты же кажешься совершенно чистым, хотя и надломленным, как и твои товарищи. Поэтому все вы и здесь: я считаю своим долгом сделать все, что смогу, чтобы у вас была возможность вырасти хорошими и счастливыми людьми, несмотря на прошлые несчастья. Я следую примеру самого Великого Зонтика и помогаю в меру своих сил.
Морион стоял в коридоре у лестницы — в центре, между открытыми дверями спален. Разумеется, он и прочел эту короткую проповедь, удивившую некоторых его подопечных. Многие из этих детей за свою короткую жизнь успели привыкнуть совсем к другим словам и другому отношению... Теперь же "наказание свыше", "клеймо проклятия", "воришка", "лжец", "бездарность", "дырявые руки", "юродивый" и прочие неласковые обращения отступили в прошлое: Первый Священник никогда не осудил бы кого-нибудь из них за старые привычки, какими бы неприятными они ни были. Он считал своим долгом помочь детям справиться с тем, чему их научила прежняя, далеко не радостная жизнь... Пусть он и понимал, что хвалить их временами будет не за что, он твердо верил в то, что ни один из них не плох от природы. Он лично поговорил с каждой из монахинь церкви, чтобы найти тех, кто сможет помочь ему в его замысле, и в конце концов его выбор пал на строгую, но справедливую и способную понять сестру Грейс и ласковую, приветливую и по-своему бойкую сестру Барбару. В них он был уверен не меньше, чем в самом себе: если кто-то и смог бы заслужить уважение детей, не вызывая у них ни капли страха, и стать для них правильным и достижимым примером, то это были они... Как бы ему хотелось сделать для всех сирот в детском доме то же, что он сделал для этих двадцати! Увы, этого сделать он не мог: этот дом едва ли вместил еще больше людей. Для тех, кто остался во временном жилом корпусе, он сделал все, что мог, пожертвовав приюту половину своего наследства и прислав им некоторые полезные вещи.
— Я думаю, что мы все должны поблагодарить вас за то, что вы сделали для нас, — смущенно произнес Эмиль, выйдя на порог своей комнаты. Ему уже приходилось выступать и перед большим числом людей, но сейчас он почему-то стеснялся говорить со своим благодетелем или подойти к нему поближе... Тот в ответ на его слова лишь ласково улыбнулся ему:
— Я только надеюсь, что вы будете счастливы здесь и после, когда вырастете... Думаю, этого мне, моим братьям и моей сестре желал прежний хозяин этого места. Для нас этот дом так и не стал местом счастья, но пусть он принесет счастье вам.
— Хорошо сказано, — заметил Старший Брат, в очередной раз возникнув будто изниоткуда. — Прекрасные слова и самое благородное намерение, какое только можно себе представить. Я в который раз убеждаюсь в том, что не ошибся в тебе во время той службы...
Он положил руку своему другу на плечо и улыбнулся детям так мягко, как только умел. Ему хотелось завоевать если не любовь, то хотя бы расположение этих сломленных душ... Он прекрасно понимал, что далеко не все подданные любят его, и понимал, что во многом сам вызвал эту нелюбовь к себе, — и хотел исправить свои прежние ошибки. Впрочем, он также слишком хорошо понимал, что за каждое решение одни будут благодарны, а другие затаят обиду, и не собирался пытаться угодить всем. И все же он хотел расположить к себе тех, в чьей судьбе собирался принимать некоторое участие. Пока это ему удавалось: дети смотрели на него со сдержанным любопытством, а некоторые из них будто бы одобрительно шептались между собой. В их искренности он был уверен, поскольку многие из них не имели почти никакого воспитания — такие были грубыми и несговорчивыми, зато совершенно бесхитростными. Если они и пытались льстить, подлизываться или давить на жалость, то делали это так неумело, что их ложь была очевидна с первого взгляда... Во всяком случае, Алебард легко замечал фальшивые улыбки и интонации, за которыми стоит только расчет и желание что-то выпросить, даже у весьма искушенных в подобном взрослых. Кроме того, эти дети жили по своим собственным правилам, о которых знали лишь избранные. Некоторые из этих неписанных законов показались бы многим взрослым странными и местами весьма суровыми для детей, однако они были по-своему честны — и этого нельзя было не признать. Лесть, ложь и попрошайничество были у них не в чести, и никому не хотелось очернить себя в глазах товарищей, с которыми Морион просил жить если не в дружбе, то по крайней мере в мире; может быть, многие из этих детей и были грубы, но никому из них не были чужды чувство благодарности и способность держать обещания. Их взгляды сейчас выражали те чувства, что было бы сложно изобразить, и это позволяло надеяться на их светлое будущее: и Старший Брат, и Первый Священник теперь окончательно убедились в том, что эти дети сохранили свою природную чистоту, несмотря на свое прошлое.
Сами же дети были удивлены, увидев такое проявление дружбы взрослых. Многие из них, не зная ласки, считали прикосновения способом проявить лишь исключительно сильные чувства, для которых не находилось слов... Исключением были разве что десятилетние близнецы, у которых до самого приезда в приют была одна кровать на двоих, и брат с сестрой, не сломавшиеся только благодаря своей привязанности друг к другу. Однако их было всего четверо; остальные шестнадцать человек смотрели на взрослых с легким недоумением и большим интересом, ведь они для них были представителями другого, пока незнакомого мира, о котором хотелось узнать как можно больше. Те, кто продолжал прислушиваться, когда к ним уже не обращались, услышали, как Алебард почти шепотом спросил своего друга:
— Как ты? Ты держишься превосходно. Если бы я не знал, что произошло, то и не догадался бы, но как ты себя чувствуешь?
— Устал, и душа будто онемела... — таким был ответ. — Кажется, только ты, Армет и Эрик можете хоть немного растопить этот лед.
— В таком случае знай, что ты можешь рассчитывать на меня. Я буду проводить с тобой столько времени, сколько смогу, и даже когда меня не будет рядом, помни о том, что мысленно я рядом с тобой — как и Великий Зонтик.
— Я ни минуты в этом не сомневался: я не знал никого более верного, чем ты, — благодарно улыбнулся Морион, взяв друга за руку. — И я точно знаю, что ты никогда не бросишь в беде того, кто в тебе нуждается, — только, прошу, помни, что в тебе нуждаются не только страна и друзья, но и ты сам... Если ты будешь пренебрегать собой ради меня, то я буду волноваться.
— Поверь, я не дам тебе такого повода для волнения. Зонтик тоже нередко напоминает мне о том, что не следует приносить бессмысленные жертвы... Он ценит трудолюбие и упорство, но часто говорит, что каждому из нас следует заботиться о себе. Он любит нас, и ему тяжело смотреть на то, как его творения страдают, хоть он и не в силах сделать всех счастливыми в один момент. Помни о его любви, если однажды сам себя будешь ненавидеть... и о моей любви тоже помни, и не забывай о том, что тебя любят Армет, Эрик и твои прихожане. И твои подопечные, вероятно, тоже полюбят: ты всегда умел нравиться людям и находить друзей.
— Я не смог бы забыть об этом, даже если бы пытался, — на этих словах священник не то тихо невесело засмеялся, не то заплакал, не издавая ни звука, — так, как умеют разве что дети. — И я никогда не перестану любить всех вас. Я не знаю, каким буду через несколько недель, но и ты всегда помни, что я тебя люблю.
— Едва ли я когда-нибудь стал бы в этом сомневаться... Знаешь, у меня кое-что для тебя есть — как напоминание о том, что я рядом с тобой, даже если не физически, — с этими словами Старший Брат протянул ему узкое серебряное кольцо с голубым самоцветом. Шутка о том, что это слишком похоже на предложение руки и сердца, напрашивалась сама собой, и кто-то из присутствующих должен был высказать ее вслух... Это сделала девочка лет десяти с резким грубоватым голосом и удивительно колкими для ребенка ее возраста глазами. Она ожидала, что после этого мягкий и спокойный священник "покажет свое истинное лицо" и готовилась победно улыбнуться Эмилю и Армету, с которыми успела заключить пари на этот счет, но тот неожиданно улыбнулся.
— Это верно, действительно похоже, — но это не оно. Мы друзья, понимаешь? — произнес он без капли гнева или обиды. Его друг в это время беззвучно смеялся, прикрыв рот рукой: шутка показалась ему остроумной, и он, видя, что Морион не смущен этим, не считал нужным сохранять невозмутимость... Может быть, на работе он и старался казаться холодным, но здесь он был не грозным вершителем судеб, а просто человеком — с непростым характером, но отнюдь не злым и не равнодушным.
— Понимаю, разумеется, просто пошутила. И... спасибо, что позволили поселиться в одной комнате с братом.
— Я думаю, что так будет лучше для всех, ведь вы с братом очень привязаны друг к другу... Кстати, ты уже познакомилась со своими соседями? Они не обижают тебя?
— Да я сама кого хочешь обижу! — гордо заявила девочка, комично передернув мягкими рожками. — Все знают, что со мной лучше не ссориться — могу и укусить.
— Я вижу, ты из тех, кого называют боевыми натурами, — одобрительно вставил Алебард, окинув девочку цепким взглядом.
— Это так. Вот только не надо сейчас спрашивать, все ли пиковые такие, и тянуть руки к рогам, ладно?
— У меня и в мыслях подобного не было: это по меньшей мере бестактно.
— Хоть кто-то из взрослых это понимает! Друг друга ведь вы по головам не треплете без разрешения, а дети за людей как будто и не считаются. Особенно пиковые... — сказала она весьма резко, и тут же прибавила более миролюбиво: — Простите за дерзость. Просто мне такое давно надоело, и вот — вырвалось.
— И я могу понять, почему... А твои смелость и умение постоять за себя пригодятся тебе в жизни. Тебе, конечно, следует научиться высказывать свое мнение более корректно, но твоя честность не может не вызывать уважение. Если ты нуждаешься в моем прощении, то я охотно тебя прощаю, потому что ты сказала правду и ничем не оскорбила меня, — тут он едва заметно улыбнулся, и она поймала эту улыбку — и ответила на нее. Улыбалась она, как и он, криво, зато с множеством разных оттенков, которые могли уловить только люди вроде Мориона... После же она попрощалась так нарочито учтиво, что сложно было сдержать усмешку, еще раз поблагодарила и вернулась в свою комнату, к маленькому Нику, Эмилю и Баклеру.
— Она так и не представилась, но я почти уверен в том, что это Джин, которую воспитали в опасной секте. Ты ярко описывал ее... Если это и впрямь она, то я почти уверен в том, что она вырастет по меньшей мере очень честным, отважным и на многое способным человеком, — задумчиво проговорил Старший Брат, проводив ее взглядом.
— Да, это она... Признаться, я колебался, когда решал, брать ли ее и ее брата сюда: я отнюдь не был уверен в том, что смогу помочь ей. Я и теперь думаю, что с ней у меня будет немало трудностей, но раз уж я взялся за этот труд, я не имею права отказаться от нее. Надеюсь, я смогу научить ее доверять миру и людям... — вздохнул экзарх, медленно надевая на средний палец подаренное кольцо. — Я сделаю все, что будет в моих силах, и буду молиться за нее.
— Если я смогу как-нибудь помочь тебе, то непременно сделаю это... — почти растерянно заверил его друг.
— Я верю в это. И в самые тяжелые моменты меня будет утешать мысль о том, что ты на моей стороне, — тут Морион улыбнулся печальной и мягкой улыбкой. — И, раз ты подарил мне что-то как напоминание о том, что ты рядом, я тоже тебе кое-что подарю... Когда-то эта вещь была очень важна для меня, потом я старался забыть о ее существовании, потому что она напоминала о прошлом, которого я не хотел помнить, а теперь — пусть напоминает тебе о том, что ты для меня всегда будешь братом.
На ладонь Первого Министра лег деревянный брелок в виде крошечной ушастой совы с круглыми глазами, выкрашенными стойкой краской... Маленькая, но очень старательно сделанная безделушка — как раз из тех, что призваны быть не материальной, но духовной ценностью. Такие чаще теряют при самых нелепых обстоятельствах, а потом вспоминают в течение долгих лет, чем дарят. Что ж, Морион предпочел подарить. В ранней юности для него эта игрушка была символом вечной дружбы, которая оказалась далеко не вечной, хоть и была восстановлена, и он хотел передать хотя бы часть тех чувств тому, кто был ему дорог.
— Сириус вырезал ее для меня, когда мне было двенадцать, и я пять лет с ней не расставался, — негромко объяснил он. — Мое детское прозвище было Совенок... Он тогда рассказал мне, что каждый человек связан с каким-нибудь животным, и оберег с его изображением непременно принесет удачу, — если только животное угадано верно. Я, правда, так и не смог понять, какой оберег нужен ему самому, но он со смехом сказал, что от него беды отгонит его страшное лицо. Что ж, я не верю в тотемных животных, да и на сову давно уже не похож... Ты на сову не был похож никогда, но пусть это будет не оберегом, а символом моих чувств к тебе.
— Я не могу не принять это от тебя... Знай, ты для меня больше, чем кровный брат. Это кольцо, что я подарил тебе, когда-то принадлежало капитану королевской гвардии, которого многие всерьез считали моим младшим братом: мы были не только очень похожи внешне, но и близки. Кажется, он доверял мне больше, чем любому другому человеку... Он был бесконечно предан Великому Зонтику и отчаянно смел — это позволило ему выиграть самую важную битву в его жизни, но погубило его. Перед смертью он отдал мне это кольцо и попросил подарить его тому, кто будет мне так же дорог, как он. Это я и сделал, — после этих слов, произнесенных непривычно тихо и глухо, они обнялись, не забыв о детях, которым ничего не мешало наблюдать за ними, но ничуть не стесняясь их. Этим сломленным душам предстояло научиться любви к себе, людям и миру, и они должны были видеть ее проявление, не сдержанно стыдом или условностями...
* * *
Этот день в "новом доме Вирмутов", который уже успели полушутливо прозвать "Домом несчастных душ" был одновременно долгим и очень быстрым. Дети пытались не просто расположиться в нем, но обжить его как можно быстрее, и Морион то и дело тепло улыбался, с каждой минутой все более отчетливо ощущая, как оттаивает замерзшая душа... Пусть к глазам и подступали слезы, он был рад им, поскольку считал их целительными. Он уже точно знал, что никогда не пожалеет о своем решении, и его мнение не изменили ни разбитый одним из детей стеклянный стакан, ни криво, но выразительно нарисованная мелом на ограде сада мышь, ни даже назревающая драка между Джин и Тедом, которую он успел предотвратить в последний момент... И, разумеется, Алебард оставался рядом с ним до самого вечера и помогал чем мог; несколько новых правил, которые священник не смог продумать заранее, они составили вместе.
Когда же пришло время расставаться, — а произошло это около девяти часов вечера, когда для детей пришло время готовиться ко сну, — Старший Брат проводил своего друга до его дома, где теперь иногда ночевали Эрик и Армет, и только после этого, в глубоких сумерках направился к замку. Впрочем, перед этим он заглянул в храм, чтобы расспросить помощника Первого Священника о том, как прошла первая служба, которую он проводил сам. Это задержало его еще на несколько минут, и площадь он готовился пересечь едва ли не бегом, но этого делать ему не пришлось: тот, к кому он спешил, неожиданно пришел к нему сам. Зонтик в своем темно-синем плаще безмятежно сидел на ступеньках заброшенного здания почты — один, без четырех стражников, которые не покидали его ни на минуту с того дня, когда кто-то разгромил его кабинет... Его первый приближенный попросту не смог бы скрыть свое волнение, даже если бы юноша не заметил его сразу же, как только он вышел из церкви. Откровенный разговор между ними был неизбежен.
Примечания:
Да, в следующей главе будет продвижение детективной линии, которую на этот раз толкнет вперед Зонтик. Но пока — буду рад любым теориям, предположениям, вопросам и мыслям о любых событиях этой истории!
P. S. Мне страшно... Я не знаю, как пройдет экзамен и что будет дальше. Я знаю только то, что продолжения будут.