Колокольный звон вновь созывал прихожан на вечернюю службу. Площадь перед дворцом на коротких полчаса превратилась в сплошное поле раскрытых зонтов всех оттенков синего и голубого, какие только можно себе представить. Люди спешили в церковь, несмотря на холодный частый дождь. Жители этой большой мирной страны и прежде были тверды и искренни в своей вере, а недавние события еще более сплотили верующих и укрепили в убеждениях тех, кто раньше имел какие-то сомнения... Каждый стремился быть ближе к своему богу, чтобы заслужить его любовь и благословение.
Ближе всех к двери церкви стояли две невысокие хрупкие фигурки под одним зонтом. Один из двоих подростков был одет вполне прилично, хотя и очень просто, второй же кутался в старый и очень потрепанный синий плащ явно с чужого плеча... Они держались за руки, будто были братьями, — однако никакого кровного родства между ними не было.
— Он точно примет меня? Не прогонит? Мой брат... — шептал мальчик в лохмотьях, сжимаясь то ли от холода, то ли от волнения.
— Не бойся, Эрик: Морион ни разу никого не прогонял, даже когда кто-то опаздывал на службу или прямо говорил об ужасных грехах... Твоего брата, когда уже вся страна знала о его преступлениях, он не выгонял. К тому же ты никак не можешь быть виновен в том, что твой брат совершил так много плохого, — отвечал второй уверенно и мягко. — Он обязательно поможет тебе так, как помог мне много лет назад.
Как только дверь была открыта — это было раньше, чем обычно, ведь священник не хотел заставлять прихожан ждать под проливным дождем, — поток людей тут же хлынул внутрь. Все быстро занимали места, пока продолжая тихо вести свои разговоры, кое-кто подходил к Первому Священнику, чтобы перекинуться с ним парой слов... Среди последних оказались и те мальчики с одним зонтом на двоих. Увидев старшего из них, Морион тепло улыбнулся и, договорив с одним из прежних собеседников, ласково обратился к нему:
— Рад тебя видеть, Армет! Как твои дела? Как продвигаются уроки чтения?
— О, у меня все прекрасно! Я выучил почти все буквы, но читать обычные книги пока не получается... Наверное, со временем я научусь. А сейчас я хотел поговорить с вами об одном деле. Вы помните Кулета Шарито? — ответил Армет с робкой улыбкой. Как бы он ни был уверен в том, что его благодетель не откажет в помощи его знакомому, ему было неловко просить его о чем-то после того, как он столько для него сделал... Однако оставить в беде Эрика, у которого больше никого не было, он тоже не мог.
— Кажется, его помнит вся страна... Он был жестоким преступником, не знающим жалости, но каялся перед смертью так искренне, что это тронуло бы даже человека с каменным сердцем. Поразительный человек, прозревший духовно, будто оттаявший и осознавший все свои грехи... Я уверен в том, что он получил второй шанс: он был этого достоин не менее, чем любой честный прихожанин этой церкви. Неужели ты хотел поговорить о нем?
— Я хотел поговорить с вами о том, кто очень тесно с ним связан... — тихо признался Армет. — О его младшем брате, у которого нет больше никого в этом мире. Ему нет и четырнадцати, его не возьмут ни на одну работу, и еще он, кажется, болен... Он просто в отчаянии! Если его бросить на произвол судьбы, он умрет или превратится в такого же черствого и жестокого негодяя, каким был большую часть жизни его брат. И к тому же я слышал, что у вас есть последнее письмо Кулета...
— Мой брат был далеко не лучшим примером для подражания, но мне хотелось бы иметь о нем хоть какую-то память... Наверное, я не имею права просить о помощи после всего что он сделал, но если вы прочтете мне это письмо, я буду очень вам благодарен! — прибавил Эрик, до этого лишь молча стоявший рядом.
— Теперь это письмо у меня, — раздался холодный летучий голос где-то за спинами двух подростков. Этот незнакомец говорил тихо, но в его интонации слышались твердость и решительность, которые сложно было бы не узнать любому, кто слышал его голос вблизи хоть раз... Мальчики одновременно обернулись и замерли, не зная, следует ли в таком случае пугаться или восхищаться.
Перед ними стоял человек огромного роста и очень тонкого телосложения, — такую фигуру сложно было с кем-то спутать. Лицо его скрывал глубокий капюшон длинного темно-синего плаща, но прихожане узнали его прежде чем он показал свое лицо... Почти каждый из подданных трепетал перед ним — кто-то боялся его, а кто-то бесконечно уважал, но ни один человек не решился бы заговорить с ним первым. Несколько секунд мальчики стояли молча, потрясенные такой встречей, а после старший из них набрался решимости и сказал почти шепотом:
— Здравствуйте... Для меня... то есть для нас... большая честь встретить вас, ваше... То есть... — голос его так дрожал, что на эту короткую фразу ушло несколько минут. Он не знал, как обратиться к Первому Министру и боялся показаться ему грубым, неучтивым или слишком глупым... Неловкое приветствие казалось ему полнейшим провалом, а улыбку, что скользнула по бледному лицу собеседника, он принял за насмешку. Видеть недовольство и презрение первого после самого правителя человека в государстве было тяжело, и юноша закрыл глаза, густо покраснев.
— Я также рад вас видеть, молодой человек... Не нужно так робеть: я не ожидаю от вас идеальных манер. Кроме того, даже я сам не знаю, как следует ко мне обращаться, — а ведь смутило вас именно это, не так ли? — произнес Алебард почти мягко, внимательно вглядываясь в лица мальчиков. — Недавно прозревший Армет и всеми брошенный младший брат Кулета Шарито, Эрик, верно? Признаться, я долго искал встречи с вами.
— Вы искали меня? Вы, величайший человек королевства, Старший Брат, искали простого оборванца с окраин, который в жизни не сделал ничего хорошего? — выпалил Эрик помимо своей воли. В отличие от своего товарища, выросшего в центре и воспитанного образованным священником, он понятия не имел о том, что к представителям высшей власти следует обращаться не совсем так, как к другим... Конечно, он старался быть настолько вежливым, насколько только мог, но его дурное прошлое играло ему на руку: он не так сильно боялся сказать что-нибудь неправильное или неуместное.
— Именно так, мой друг. Перед Великим Зонтиком все мы равны, и каждый заслуживает помощи, а ты явно в ней нуждаешься. Людям вроде Армета может помочь лишь чудо, и им наш великодушный создатель помогает сам и лично... Тебе же нужна совершенно иная помощь: чудеса для тебя были бы бессмысленны, ведь озолотив бедняка в один момент, ему можно лишь навредить. Именно по этой причине помочь тебе было поручено мне и Мориону.
В этот самый момент часы на башне начали бить шесть часов, а это означало, что пришло время начать службу. Двое помощников священника — совсем молодые юноша и девушка — быстро проверили все свечи на алтаре и у знамени и заняли свои места в первом ряду. В храме, где еще секунду назад стоял тихий гул множества голосов, моментально наступила полная тишина, в которой каждый шаг отдавался эхом под высокими сводами. Первый Священник уже стоял за своей кафедрой... Армет и Эрик встали там, где было место. Оба старались стоять неподвижно и тихо, но не могли удержаться от того, чтобы раз за разом обводить взглядом церковь. Первый еще не привык к тому, что знамя для него теперь не просто большое и мягкое, но и голубое с синим символом, а витраж не только гладкий, твердый и холодный, но и переливается множеством цветов, особенно на свету, и ему хотелось запомнить как можно больше цветов и форм, которые прежде он не мог даже вообразить. Второму же никогда прежде не выпадало шанса рассмотреть внутренне убранство храма: старший брат, когда бывал рядом, пристально следил за тем, чтобы младший не смотрел по сторонам и не отвлекался на посторонние мысли во время молитв, а без него он в церковь не ходил.
Эрик не обладал цепкой памятью, и потому молился очень тихо, исключительно повторяя за остальными и боясь сфальшивить или ошибиться в словах. Кулет не был заботливым братом даже в те времена, когда еще хотя бы делал вид, что заботится о последнем своем родственнике, да и последовательностью и терпением в его воспитании не отличался, и потому он, никогда не помогая младшему брату выучить молитвы, бил его за каждую ошибку... Его уже не было в живых, но воспоминания и привычки прежней, несчастливой жизни уничтожить куда сложнее, чем человека. Одинокий сирота не мог сказать, что был невыносимо несчастен или что его страх перед наказанием был смертельно сильным, но все же он и сейчас будто боялся, что за малейшую неточность его побьют прямо у дверей храма. И как же он восхищался Арметом, который не только знал все молитвы, но и прекрасно пел! Хотелось шепнуть ему, что его голос совершенен, но одну прописную истину о правилах поведения в храме брат в него вбил намертво: посторонние мысли во время службы недопустимы.
"А если я восхищаюсь одним из творений Великого Зонтика, которое так чудесно, что кажется, что он даже не земной человек, а нечто высшее? Разве грех думать о том, как прекрасны существа, созданные им и как должен быть прекрасен он, раз сделал столько всего? Сколько вокруг людей — и все разные... И именно он создал всех нас! Разве грех восторгаться им самим? Должно быть, он величайший гений из всех, кого видел мир... если, конечно, до него мир вообще был!" — думал теперь уже единственный Шарито, украдкой поднимая свои искристые лазурно-голубые глаза и встречаясь взглядом со священником. Тот, казалось, одобрительно улыбнулся ему, будто прочитав его мысли...
* * *
Сам же Великий Зонтик в этот момент сидел на широком подоконнике в своей спальне. Глядя на него, никто не подумал бы, что перед ним сам божественный правитель, ведь сейчас он был похож на обыкновенного юношу из знатной семьи, но не более. Он был одет в бархатную темно-синюю куртку, узкие черные брюки и черные же ботинки со старомодными серебристыми пряжками. На плечи его был наброшен, будто мантия, голубой клетчатый плед, и единственным атрибутом Того Самого Зонтика был съехавший набок бирюзовый берет с символом его масти... Он медленно перебирал своими тонкими фарфорово бледными пальцами струны мандолины, будто ловя ритм дождя за окном и молитвы своих подданных. Он никогда не играл на своем любимом инструменте без медиатора, ведь о тонкие струны можно было порезаться до крови, но сейчас он, можно сказать, и не играл — лишь тихо подбирал ритм. Новая песня никак не писалась, и он лишь задумчиво перебирал несколько нот, чтобы не оставаться наедине со своими мыслями. Грозовое небо, затянутое темными тучами, крупные капли, стучащие по стеклу и оставляющие на нем змейки своих мимолетных следов, мокрый сад, уже тронутый золотом ранней осени, и отдаленные звуки молитвы... Во всем этом он растворялся, в этом искал вдохновения.
Стройные голоса подданных заставили его невольно улыбнуться той самой сдержанной, но искренней и ласковой улыбкой, что была предназначена для тех, кого он действительно любил. Хотя недавно его ударил один из прихожан той церкви, откуда сейчас доносились молитвы, он продолжал любить каждого из жителей своей страны. Ради них он продолжал свой труд, который временами был для него непомерно тяжел. Их жизни он старался сделать как можно лучше... В конце концов, он твердо верил в то, что грубость, жестокость, алчность, равнодушие, лень, тщеславие и прочие пороки появляются в человеческих душах от несчастной жизни, а это означало, что счастливые люди будут добры друг к другу, честны и готовы помочь каждому, кто в этом нуждается, — нужно лишь научить их такими быть. Пока Зонтик думал о своих творениях, дождь прекратился, и мрачное до этого небо начало светлеть... Под конец проповеди, когда Морион заговорил о милосердии, отливающий медью луч клонящегося к закату солнца коснулся круглого витражного окна, заливая храм всеми оттенками небесной лазури и бледного золота. Правитель словно одаривал каждого из прихожан своей мягкой улыбкой.
Постепенно под эти светлые мысли юный король задремал прямо на подоконнике, успев лишь отложить мандолину. Он был спокоен и безмятежен, поверив в то, что все будет хорошо, так, как нужно...
* * *
После службы в церкви остались четверо — сам священник, Первый Министр и двое мальчиков, едва ставших юношами. Даже помощники священника, будущие семинаристы, были отпущены домой, чтобы им не пришлось возвращаться в холодных сумерках... Предстоящий разговор для самого младшего из присутствующих обещал быть судьбоносным, и потому тот не мог заставить себя перестать вертеть в руках медальон с маленькой иконой — самое драгоценное наследство старшего брата, какое у него осталось. Он был так взволнован, что не получалось успокоиться иначе, и даже когда его поставил перед собой тот, перед кем трепетал каждый из граждан этой большой мирной страны, он не мог стоять смирно.
— Искристый живой взгляд и вечное движение... Этим ты очень похож на Кулета, — задумчиво изрек вершитель судеб после минуты молчания, в течение которой он пристально вглядывался в его лицо. — Сколько тебе лет, Эрик?
— Тринадцать исполнилось в прошлом месяце, — ответил мальчик, стараясь придать своему звонкому, но уже немного огрубевшему голосу твердости.
— Выглядишь ты немного старше... Насколько я знаю, твой отец погиб или пропал без вести еще до твоего рождения, а мать умерла спустя год. Что ты знаешь о своих родителях? — и, заметив, что собеседник волнуется, Алебард прибавил чуть мягче: — Не нужно бояться меня: я жесток лишь с теми, кто этого заслуживает, а тебя наказывать не за что.
— Но я не ходил в церковь, если только брат не заставлял, а он делал это нечасто... Он вообще почти не появлялся рядом с тех пор как мне исполнилось семь или восемь лет, так что молился я редко. Разве это не грех?
— Он ходил в церковь дважды в день, и даже успел под конец жизни подраться за веру, но это не мешало ему быть убийцей и грабителем... Кроме того, грех перед церковью — не нарушение закона, а я представляю светскую власть.
— И потом, идеалы намного важнее внешнего соблюдения ритуалов, — вставил Морион спокойно и ласково. — Я наблюдал за тобой во время молитвы, и большую искренность сложно найти даже в священниках других храмов! Твоя душа светла, а это значит, что одна твоя тихая молитва стоит сотни громких, но пустых молитв святоши с черствой душой.
— Правда? Кулет говорил, что наши родители были отвратительными богохульниками, ведь они редко ходили в церковь... А еще он говорил, что я не должен брать то, что принадлежит ему, но я взял его старый плащ, потому что мне было очень холодно идти без него в центр. Разве это правильно?
— Вор говорит о неприкосновенности чужой собственности? Иронично! — по бледному худому лицу министра скользнула холодная усмешка. — Плащ можешь считать наследством от него, ведь ты последний его родственник. Что же до его слов, я полагаю, он столь искаженно понимал тогда идеалы морали и религии, что многими его напутствиями можно пренебречь... Впрочем, хватит лирических отступлений: нужно поговорить о твоей дальнейшей судьбе. Ты слишком юн, чтобы тебя приняли в училище, а в пока единственном приюте, где есть места для сотни детей, уже содержат почти сто пятьдесят воспитанников. Оставить тебя на улице недопустимо...
— Я жил сам по себе два года, когда Кулета посадили в тюрьму, — заметил подросток, немного смущаясь. — Я умею вырезать из дерева, и еще немного играю на домре, меня один добрый человек научил, чтобы прохожие давали больше милостыни... Мне иногда удавалось заработать себе на еду своим мастерством!
Мальчик хотел рассказать что-то еще о том, как он жил на улице сам по себе, но осекся, как только поймал на себе строгий взгляд собеседника... Алебард совершенно не горел желанием слушать о приключениях беспризорника. Как только он узнал, что Кулет один воспитывал младшего брата, его тайное проклятие — волнение, которое он всегда старался подавить, — вновь напомнило о себе. Он искал брошенного ребенка, но где-то на краю сознания неизменно присутствовала, будто высеченная в камне, одна неприятная мысль: "Если он окажется точной копией Кулета, это будет неудивительно. Кого мог вырастить такой человек? И, если его успели воспитать родители, кто мог вырасти в семье, породившей подобную личность? Может быть, пока он не раскрыл свою истинную сущность, но рано или поздно она может выйти на волю, и тогда Ужас Окраин вернется." Увидев перед собой вполне честного и искреннего ребенка, Первый Министр испытал изрядное облегчение, но все же он боялся в следующий миг услышать от него рассказ о преступлениях... "Как же нелеп этот страх перед словами, раскрывающими правду, на которую теперь повлиять невозможно! Вероятно, мне следовало бы выслушать его, но теперь он не решится рассказать мне то, что хотел. Что ж, раз я уже совершил ошибку, остается лишь исправлять ее," — подумал он, снова внимательно вглядываясь в лицо Эрика. Определенно, на преступника мальчик похож не был, однако и Кулет внешне не напоминал убийцу... Впрочем, младший брат во многом отличался от старшего: он не был столь зауряден и непримечателен, и живые подвижные глаза не были единственной выразительной деталью его внешности. Он был мал ростом и худощав, лицо его было болезненно бледным, а черты — до странного непропорциональными. Слишком большие для такого лица глаза, тонкий нос — явно когда-то сломанный, и оттого искривленный, бескровные губы, впалые щеки, придающие всему его облику неестественный, неживой вид, шрам от виска до основания челюсти, пересекающий бровь, и острые скулы... Отросшие и грязные темно-синие кудри, придающие ему особенно неухоженный вид. Это не было лицо ребенка, но и лицом преступника это было не назвать — намного больше он напоминал мученика. Однако в его ярких глазах не было ни вселенской печали, ни обреченной стойкости. Напротив, он казался открытым, решительным, предприимчивым и готовым ко всему... Его взгляд выдавал душу, чудом оставшуюся чистой среди грязи.
— Мне интересно, все ли члены семейства Шарито обладали этим парадоксальным внутренним светом, даже имея изломанную гнилую душу и темное прошлое?.. — произнес министр задумчиво. — Разумеется, я не говорю, что ты уже испорчен: ты явно сохранил чистоту и честность, несмотря на совершенно не располагающее к этому детство. Однако о том, чтобы оставить все так, как есть сейчас, не может быть и речи... Скажи мне, Эрик, крал ли ты хоть раз?
— Если честно, я один раз пытался... Я был так голоден, что хотел украсть несколько монет из кармана какого-то господина. Тогда мне от него досталось хлыстом по лицу — кажется, у меня и теперь есть шрам. И больше я никогда не воровал! А если бы я был вором, меня бы тоже посадили в тюрьму?
— Ты слишком молод, чтобы нести ответственность за подобные преступления, так что я спрашиваю тебя об этом только потому, что нужно понять, до какой степени ты подвергся дурному влиянию брата... Что ж, я могу лишь похвалить тебя за твои честность и смелость. Не каждый решился бы прямо признаться мне в попытке кражи, и лишь самые стойкие не превращаются в преступников, прожив всю жизнь в трущобах! У тебя сильная душа, и ты, похоже, от природы стремишься к свету. Это превосходно, мой юный друг... Это означает, что тебе можно помочь. Только вот где тебя поселить, чтобы ты был под присмотром?..
Пару минут все четверо молчали, пытаясь придумать решение... Оно будто бы было близко, но каждый раз ускользало, словно тень. Все идеи, что приходили в голову, казались нелепыми и бессмысленными, и потому никто не решался их озвучить. В конце концов молчание нарушил тот, о чьем присутствии в церкви все забыли. Армет не проронил ни слова за все это время и, когда понял, что речь идет не о нем, ушел вглубь помещения и спрятался под кафедрой, по привычке ощупывая огарок восковой свечи... И вдруг он вылез из своего убежища, незаметно подошел к остальным и произнес:
— А я могу помочь? Я живу в маленькой квартире, но на двоих места хватит точно... И я обещаю присматривать за Эриком, если он будет жить у меня! Правда, до этого я мог следить только за собакой, но я ведь был слепым... А теперь я все вижу, а Эрик — не хулиган, и, наверное, не принесет слишком много трудностей, — и этот тихий и робкий, но в то же время решительный голос, отдаваясь легким эхом, напоминал откровение свыше.
— Мальчик мой, это очень благородно! Но ты уверен, что справишься? Ты ведь сам совсем юн, и у тебя столько собственных забот... Труда, конечно, бояться не следует, но некоторые дела нам попросту не под силу, — заметил Морион потрясенно. Он знал, что его воспитанник всегда старается сделать все так хорошо, как только возможно, но не был уверен в его силах... В конце концов, юноше едва исполнилось шестнадцать, и он и без того делал больше, чем многие взрослые. Сам он никогда не жаловался, но его опекун знал, как тяжело ему бывало временами. Иногда у него не было и часа свободного времени за весь день, и, хотя он сам от этого не особенно страдал, его благодетель не мог не беспокоиться за него.
— Мне это под силу... Ну, так я чувствую. Теперь я намного быстрее справляюсь со всеми делами, и к тому же я хочу показать всем, что действительно достоин того великого дара, что получил! Не хотелось бы, чтобы Великий Зонтик был во мне разочарован и жалел о том, что дал мне зрение... Я должен помочь тому, кто в этом нуждается, понимаете? — отвечал юноша, излучая тот же необыкновенный внутренний свет, что и во время молитвы.
— Ты в высшей степени заслуживаешь этого благословения... С самой первой нашей встречи меня поражали твои чистота и душевная сила. Ты был слеп, но твои глаза будто отражали светлую незаурядную душу, и мне иногда казалось, что ты видишь не цвет и форму, но суть вещей, как сам Великий Зонтик... Ты был слеп физически, но твоя душа была намного более зоркой, чем многие другие, — говоря это, Морион внимательно смотрел в ясные бледно-голубые глаза своего подопечного. Он ни капли не сомневался в том, что поступил правильно, взяв к себе маленького и всеми брошенного слепого ребенка несколько лет назад.
— Взгляни на меня, Армет, — тихо произнес Алебард, будто очнувшись от короткого неглубокого сна. — Мы с тобой кое в чем похожи... Мы оба во многом отличаемся от других. Видел ли ты когда-нибудь человека с такими же светлыми глазами и волосами, как у тебя?
— До вас — ни разу. Но я видел не так много людей, так что, может быть, это просто совпадение... Или их и правда мало? Простите, если... — тут мальчик замялся и закрыл глаза.
— Не нужно извинений. Я скажу тебе одно: ты также являешься первым человеком с подобной внешностью, которого я вижу... Мы разделяем эту особенность. Похоже, Великий Зонтик с самого начала задумывал тебя особенным, и он дал тебе необыкновенную душу — столь же сильную, как моя, но куда светлее и мягче. Я полагаю, ты смог бы стать прекрасным священником, если бы захотел... Однако выбирать за тебя не может никто. Конечно, ты еще очень молод, но я точно знаю, что ты сможешь позаботиться об Эрике. Разумеется, ты не должен воспитывать его в одиночку, но то, чему ты сможешь его научить, будет важно и верно.
— И я, конечно же, буду вам помогать по мере необходимости, — прибавил Морион, встав со скамьи. — Уже темнеет, и вас не мешало бы проводить домой, чтобы вы не шли одни по темным холодным улицам. К тому же Эрик...
Но Эрик не слышал слов Первого Священника: он крепко заснул, сев на скамью, и его пришлось разбудить. Он был счастлив, услышав, что теперь сможет жить у Армета, ведь они успели сблизиться. Они подходили друг другу, нуждались друг в друге... Они будто бы стали братьями, родственными душами за время их недолгого знакомства.
— Я буду помогать и изо всех сил стараться быть хорошим! — горячо пообещал мальчик, когда ему рассказали о принятом решении.
— И все мы тебе верим, — ответил на это Первый Министр. — Я бы с радостью прошелся с вами, но Зонтик будет волноваться, если я задержусь еще дольше... О письме мы поговорим завтра после утренней службы: сейчас все вы явно утомлены.
* * *
Морион провожал своих подопечных до дома в густых прохладных сумерках. Светлые глаза старшего из мальчиков почти светились в полумраке, и он был похож на юного хрупкого ангела, излучающего свет всем своим существом... Младший же почти спал на ходу — так он был утомлен неспокойными ночами окраин. По дороге священник и недавно прозревший юноша обсуждали все, что их волновало, и лишь на крыльце дома молодой человек решился сказать:
— Знаете... я почему-то знал, что у вас именно такие глаза — темно-синие, глубокие и блестящие, как большое гладкое озеро, еще в то время, когда не знал, что такое цвета. Это и есть та самая зоркость души, верно?
— Я думаю, что да, мой друг... Во всяком случае, Алебард восемь лет назад тоже угадал мой цвет глаз, прежде чем увидел меня. Тогда он еще и выполнял обязанности священника, а я был простым прихожанином, всегда стоящим в последних рядах. Мы с ним впервые заговорили во время исповеди, но мне казалось, что он видит меня насквозь даже через перегородку... А вскоре после он назначил меня Первым Священником, но эту историю я расскажу вам в другой раз, — ответил экзарх с задумчивой полуулыбкой. — Теперь вам обоим пора спать... Доброй вам ночи.
* * *
В этот самый момент Первый Министр заглянул в спальню своего господина через приоткрытую дверь и удивился, не увидев его там... Несколько секунд он обводил взглядом комнату, пытаясь понять, куда он мог спрятаться, а после синяя штора зашевелилась, и все тут же стало ясно. Несколько тихих шагов — и первый приближенный короля медленно отодвинул тяжелый бархат, чтобы увидеть, что юноша крепко спит на широком подоконнике, завернувшись в плед.
— Спать здесь вам уж точно не следует... Хотя вы и не просили меня об этом, я перенесу вас на кровать, — прошептал министр с непривычным умилением в голосе. Он улыбался — тепло и ласково, без привычного всем холода... Зонтик был единственным, кто видел его таким, и он сейчас будто отвечал ему своей безмятежной улыбкой во сне. Он не проснулся, когда его осторожно переместили в более подходящее для сна место — лишь пробормотал что-то неразборчивое и крепко взял своего ближайшего друга за руку...
Примечания:
Получается ли у меня правильно продолжать первую работу?
Окраины столицы были особенным местом. У него было множество прозвищ: "Обитель всех пороков", "Крысиное гнездо", "Кладбище надежд"... Многочисленные беспризорники, для которых узкие грязные улицы и заброшенные здания были родным домом, именовали его более оптимистично — "Край чудес". Ходили слухи, что там могло произойти все, что только можно себе представить. Люди там имели по две личности: фанатичного священника, утром на проповеди яростно призывавшего "каленым железом выжигать грех", тем же вечером можно было застать дерущимся в грязном шалмане, а жуткого вида полубезумный бродяга, что кричал проклятия вслед каждому прохожему, мог трогательно заботиться о хромой дворняге... Действительно хороши и чисты были лишь немногие. Кто-то считал, что окраины отравляют каждого всей своей гнилой атмосферой, другие говорили, что эти районы ничем не отличались бы от центра, если бы не их обитатели, но все "приличное общество" сходилось в одном: каждый избегал этого места, особенно после захода солнца. Страшно было встретить на пустынной улице грабителя, столкнуться с пьяной компанией, невольно стать свидетелем преступления... У каждого была хоть одна жуткая история об ужасах Края чудес — правда, в большинстве своем эти истории были не более чем преувеличенными слухами. Выходцев с окраин сторонились, будто каждый из них был по меньшей мере пьяницей. Даже само название этих мест было почти ругательством для большинства жителей более спокойных и богатых районов.
Кулет был истинным порождением наихудших сторон жизни Кладбища надежд. Рожденный в семье нищих, он с рождения был свидетелем постоянного насилия и вечной грубости — они стали там такой обыденностью, что даже не казались чем-то неправильным, — искаженной, извращенной морали и непрерывной борьбы за жизнь и хрупкое благополучие... Он часто получал пинки и затрещины лишь за то, что попался под горячую руку, часто голодал вместе со всей своей семьей, иногда дрался с бродячими собаками за еду, и трое детей — два его младших брата и младшая сестра — умерли у него на глазах. Не отличаясь острым умом, будущий преступник едва закончил пять классов школы и кое-как научился читать и писать, но после гибели обоих родителей его учеба закончилась. Казалось, он с самого рождения был пропитан всем тем, чего на окраинах было в избытке. Душа его была обречена на то, чтобы стать черствой, жестокой и изломанной. Грубый и вспыльчивый отец, который будто никогда не бывал полностью трезв, измученная, и оттого молчаливая и холодная мать... Та капля света, что жила в нем с рождения, была закрыта толстым слоем грязи — иначе невозможно было выжить в подобной семье. От природы Кулет был заурядным человеком — не подлецом, но и не героем; в нем не было той силы, что позволяет некоторым людям оставаться чистыми вопреки любым жизненным испытаниям. Все это он нес в себе всю жизнь, и лишь в последние дни своей жизни решился высказать то, что было у него внутри. Три исповеди и последнее письмо...
* * *
Эрик, несмотря на свою усталость, долго не мог заснуть: он был слишком взволнован. Послание от брата занимало все его мысли, и он гадал, вспомнил ли тот о нем и что он мог сказать ему... Мальчик не ожидал от единственного родственника, которого он помнил, тепла и любви, ведь при жизни он вел себя так, будто ребенок был для него лишь обузой. Он привык жить сам по себе и даже не всегда понимал, что ему этого хотелось, — лишь по ночам он иногда плакал, сам не зная, от чего. Он казался старше своих лет, но в душе все же был далеко не взрослым и нуждался в заботе не менее чем любой человек его возраста. Хоть он и справлялся сам со всеми делами, ему нужно было чувствовать рядом с собой опору... Ее не было большую часть его жизни. Любил ли его старший брат? Этого он не знал, но жаждал узнать.
Лежа на скрипучей низкой раскладушке в крошечной квартире Армета, он ворочался, пытаясь принять удобную позу и заснуть. Он был вымотан и изможден, но сон все не приходил. Несколько раз на глаза наворачивались слезы, которые он поспешно вытирал, пару раз хотелось закричать, но он сдерживался, он сгрыз огарок свечи, найденный в углу... Далеко за полночь чувства все же взяли над ним верх, и он разрыдался — вроде бы негромко, но разве может не услышать подобное тот, кто всю жизнь ориентировался в основном по звуку? К тому же ночь была тихой, а стены — довольно тонкими.
Ничто не предвещало его прихода: он не стал ни включать свет, ни зажигать свечи — просто бесшумно пришел в комнату, которая была для него и кухней, и гостиной, и прихожей... Эрик заметил его тут же, ведь на окраинах внимательность была подчас жизненно необходима. Если бы он не угадывал по звуку шагов, что его брат пьян и пришел не один, ему доставалось бы куда чаще. Лучше всего он умел скрываться при малейшем признаке опасности... От Армета же веяло только чем-то спокойным и мягким. В нем не было ни крупицы злости, которая так пугала бывшего беспризорника в его старшем брате. От него не нужно было прятаться.
— Я тебя разбудил? Прости, я больше не буду, только не бей, — всхлипнул мальчишка, приподнявшись на раскладушке.
— Не нужно плакать, я никогда тебя не ударю! Не бойся меня... Я даже не спал, слышишь? Не надо, все будет хорошо, больше тебя не тронут... Тебе приснился кошмар, да? — юноша изрядно растерялся, увидев слезы своего подопечного. Он не был мастером в утешении других, но пройти мимо не мог.
— Если бы... Я давно уже не боюсь ночных кошмаров! Жизнь намного страшнее. Я даже не засыпал, понимаешь? Я... я, кажется, волнуюсь перед завтрашним днем. Не знаю, что на меня нашло, но мне так тоскливо...
— Ты боишься, что твой брат и не вспомнил о тебе в последнем письме? Ты говорил, что он никогда о тебе не заботился... Думаешь, он тебя не любил? — в ответ Эрик кивнул и подвинулся, позволяя другу сесть на край кровати. — Я ведь тоже сирота... Меня подкармливали соседи. Они были довольно добры ко мне, но совсем не любили. Вернее, любили так, как каждый любит своего ближнего, и не больше... Я не помню, чтобы со мной кто-нибудь хоть раз говорил дольше пары минут. Конечно, они не были обязаны — любят ведь своих детей, а я был благодарен уже за то, что мне помогали, — и все-таки мне тогда было одиноко. И тебе, наверное, еще хуже, ведь у тебя не было никого... Ты был сам по себе. Я бы не смог так прожить, и не только потому, что был слепым. Ты сильнее и смелее меня.
— Да ну... Был бы сильным — не ревел бы сейчас и не жаловался! За что меня жалеть, на что мне забота? Ты-то был калека, а у меня все целое и на месте... Когда Кулета посадили, я два года жил один, хотя отсидел он, как выяснилось всего год. Думаешь, я не справляюсь сам? Да на этих окраинах все одинокие, даже в семьях! А я вот такой нелепый. Ну как будто мне три года! Тряпка я, понимаешь?
— Неправда... Мне было восемь, когда меня случайно нашел Морион, и у него я тоже первое время много плакал. Когда я по ночам не мог успокоиться, он сначала не знал, что со мной делать, а потом как-то сам догадался, что меня нужно просто обнимать. Я еще мать звал, хотя не помню ее совсем, и было так страшно и грустно без нее... Он тогда брал меня к себе, и мы спали вместе. С ним было спокойно... — шептал Армет, осторожно обнимая мальчика за плечи. — А ты свою помнишь хоть немного? Она тебе когда-нибудь снилась? Мне моя снится, хотя и редко.
— Моя мать умерла, когда мне было полгода... Помню по рассказам пьяного Кулета, но он говорил всегда разное, так что я понятия не имею, какой она была. И снится мне только всякая муть, которую я потом вспомнить не могу. И как тебе могло что-то сниться, если ты слепой? Ты же даже не знал, как вообще видеть... — бывший беспризорник крепко вцепился в руку своего первого друга и почти успокоился, лишь изредка всхлипывая.
— В моих снах есть звуки, запахи и прикосновения... У матери был тихий хриплый голос и грубые, но теплые руки, а пахло от нее... чем-то странным, что я даже описать не могу. Такой терпкий неприятный запах, который мне никогда не нравился... Я не знаю, что с ней случилось, но она исчезла из моей жизни, когда я был совсем маленьким. Кажется, я был ей не нужен... От этого я тоже плакал, когда мне уже не приходилось страдать от голода и холода. Ты раньше не позволял себе показывать чувства, потому что нужно было думать, как выжить, а теперь все вырывается наружу...
— Ух ты... А у нас с тобой хватает общего! Мой брат предложил бы за это выпить, но мы же еще мелкие... да и как он закончил, вся страна помнит. Не пил бы столько — может, и натворил бы поменьше, и не казнили бы... Я в жизни к этой дряни не притронусь! И от твоей матери наверняка именно этим и пахло — только пьяница бросит своего ребенка, пускай он и слепой. Не хочу превратиться в пьяное животное, уж извини за мою грубость.
— А если моя мать умерла, а не бросила меня? Со мной, конечно, было тяжело, но она же родила меня и не бросила сразу... И мне было трудно одному совсем не потому, что я ничего не видел. Я, как и ты, многое умел сам, а в том, чего не мог, мне помогали те самые соседи, но мне нужна была любовь. Если бы у меня были родственники, пусть даже тоже слепые, было бы намного лучше...
— Ну, иметь такого брата, как мой, ты бы не хотел: он был грубым, напивался, пропадал в непонятном направлении, а когда появлялся дома, то бил меня... Я не думаю, что он любил меня, и понятия не имею, любил ли я его, — поделился Эрик с недетской серьезностью. — Сам не знаю, почему я скучаю по нему теперь. Будто он был хорошим братом, тем, кто был мне нужен... Не был, хотя иногда и делал вид, что заботится.
— А хочешь, я буду твоим старшим братом? — предложил вдруг Армет, впервые за весь разговор взглянув на собеседника. — Я не могу воспитывать тебя, но могу любить и по-настоящему заботиться... и учить тому, что знаю сам.
— Шутишь? Ты и правда хочешь породниться с беспризорником, да еще и из семьи Шарито? Не боишься "дурной крови"? — горько усмехнулся мальчишка, отводя взгляд.
— Дурная кровь — это миф, так мне Морион говорил... Он очень много знает. У него дома столько книг! И он все их прочитал, абсолютно все. Иногда мне кажется, что он знает все на свете, даже про то, что за стеной... Ему можно верить. Он тоже предложил быть мне отцом, когда взял меня к себе, и я тоже сначала не был уверен в том, что он не откажется, когда поймет, как со мной тяжело... Так вот, он не бросил меня, и я буду с тобой, что бы ни случилось!
— Ну, раз ты так уверен, то мне грех отказываться... Ты во многом получше Кулета, хотя он мне и родной брат.
— Я так рад, что ты согласился! Хочешь сегодня поспать у меня? — в ответ подросток лишь кивнул, и они отправились в соседнюю комнату, крепко держась за руки.
Заснули оба только под утро. Всю ночь они полушепотом рассказывали друг другу истории из своего прошлого и делились мечтами и планами... Может быть, в чем-то Армет и проигрывал Кулету, но Эрик теперь ни за что не променял бы спокойную и размеренную жизнь с ним на свободу бесконечных переулков окраин. Никогда прежде он не чувствовал такого участия и тепла.
* * *
Утро следующего дня встретило граждан Зонтопии ясным, хотя и холодным небом. Светило бледное, но по-своему ласковое осеннее солнце, сулившее тихую и прохладную погоду... Был выходной, и лишь немногие спешили на работу. Улицы были почти пусты, хотя часы на башне били восемь. Обычно в это время было куда более людно и шумно, но в это утро можно было насладиться тишиной.
Недавно прозревший гончар работал ежедневно, не обращая внимания на дни недели и праздники. Работа была ему в радость, и часто он засыпал, представляя себе, что сможет создать на следующий день, — особенно когда у него были столь важные заказы. Ему нравилось ощущение пластичной и податливой глины в руках, нравилось осознавать, что из бесформенной массы можно слепить что угодно, нравилось теперь видеть плоды своего труда... Он учился раскрашивать свои поделки и, хотя получалось не всегда идеально, сам процесс доставлял ему огромное удовольствие. Обычно работал он в молчании, представляя себе возможные разговоры с многочисленными знакомыми, но в это утро у него был вполне реальный собеседник.
Эрик сидел рядом с ним в его спальне, которая была пока одновременно и мастерской, заканчивая завтрак. Сам Армет никогда не ел в этой комнате, но бывший беспризорник хотел и доесть, и посмотреть, как создаются те глиняные гвоздики, что привели его в восторг с первого взгляда... Он сам уже мечтал научиться чему-то подобному, но названный брат пока позволил ему лишь смотреть, и потому он просто сидел на старом деревянном стуле и внимательно наблюдал за созданием очередного цветка. Ел он быстро и неаккуратно, удивляя друга своей привычкой перемешивать всю еду в одной тарелке.
— Так быстрее получается... И еще у меня зуб выпал недавно, и грызть печенье не очень удобно, а если в молоке размочить, то оно становится мягким, — пояснил он в ответ на немой вопрос. От волнения он много болтал и беспрестанно вертелся, хоть и старался сидеть смирно. Что ж, он по крайней мере не грыз до крови ногти — за это его ругал каждый, кто хоть раз видел его за этим занятием, и он изо всех сил старался избавиться от подобных привычек, но в моменты тревоги руки сами тянулись ко рту...
Он постоянно расспрашивал о работе, о жизни в центральных районах столицы, о своих новых знакомых и о том, каково быть слепым... Чувство такта было ему неведомо, и некоторые из этих вопросов можно было счесть оскорбительными, но Армет, казалось, не умел обижаться. Он спокойно и подробно рассказывал обо всем, что интересовало его подопечного, помня о собственном детстве. В конце концов, объяснить, как можно в точности повторить форму предмета, не видя его, было намного проще, чем рассказать с рождения слепому ребенку, что такое цвета и свет, — а он не раз спрашивал об этом Мориона, пока не смирился с тем, что некоторые вещи не дано понять тем, кто не видит их... Эрик же старался ничем не выдавать своего нетерпения, но эти попытки были тщетны. Он знал, что утренняя служба в церкви начинается ровно в полдень, и четыре часа до нее казались ему вечностью. Терпеливость и усидчивость никогда не были его сильными сторонами, и потому ожидание было для него сущей пыткой, — к тому же знаменательное событие должно было произойти уже после ее окончания, а это еще два часа... Он восхищался спокойствием своего названного брата, но следовать его примеру не мог, как ни пытался.
Когда церковный колокол, наконец, зазвонил, мальчишка порывисто вскочил, схватил свой потрепанный и все еще влажный плащ и старую шляпу и выбежал на лестничную площадку... Лишь там его нагнал Армет.
— Сегодня холодно, тебе нужно что-то потеплее... Возьми мою куртку. Она, конечно, тоже старая, но хотя бы без дыр, — произнес он мягко, протягивая другу синюю шерстяную куртку с оторванной верхней пуговицей. Тот в ответ коротко кивнул и переоделся уже на ходу, закинув плащ в комнату через открытую дверь.
На этот раз он буквально бежал к церкви и в скорости мог потягаться со своим покойным братом во время его побега от полиции по крышам. Да он бы и сам повторил тот его подвиг, хотя всегда боялся высоты, если бы это хоть на несколько минут приблизило чтение заветного письма! Названный брат еле поспевал за ним, но только кротко улыбался, подражая своему благодетелю... Когда они пришли к храму, там были лишь сам Первый Священник и несколько монахинь из хора — и, разумеется, молодой звонарь. Мальчиков пустили внутрь, чтобы они не мерзли на улице слишком долго.
— Как думаешь, он не забудет? Если я ему напомню сам, это не будет слишком грубо? — спросил Эрик, присев на край скамьи и с трудом восстанавливая дыхание после бега.
— Ты думаешь, Старший Брат забывает о своих обещаниях? Говорят, он знает имена всех подданных, помнит наизусть все молитвы и гимны, может назвать все важные даты государства и... В общем, он, наверное, совсем ничего не забывает! И иначе быть не может: он ведь своими глазами видит нашего великого правителя и создан быть примером для каждого из нас, — отвечал Армет восторженно.
— Вот бы и мне быть таким... — мечтательно вздохнул его собеседник.
— Мы вряд ли когда-нибудь будем похожи на него, но мы можем быть не менее достойными людьми, если будем добры, честны и трудолюбивы... Меня Великий Зонтик благословил, а значит, и другие могут заслужить его благосклонность!
— Пожалуй, то, что вам не стать такими же, как Алебард, скорее благо, чем беда... — раздался совсем рядом мягкий голос Мориона. — Он мой близкий друг, и я вижу его не только примером для всех. Он силен, умен, очень одарен и мудр, но душа его далеко не всегда спокойна. У него двойственная природа — как двойное лезвие секиры, из которой он был создан, как отчаяние нашего правителя в момент его создания... Да с его талантами и умом иначе, наверное, и не бывает: разве может единая душа обладать такой силой? Порой кажется, что в нем вообще две души на одного человека, частично соединенные, но очень разные. Он переменчив, и это нечто большее, чем голос и движения... На самом деле он отнюдь не зол и способен на чувства, — но в то же время непоколебимо строг, требователен и холоден, и по долгу службы ему приходится проявлять жестокость, хотя ему совсем не по душе чужие страдания. Говорят, что он весь из ледяной стали, что он не знает жалости и любви... Наверняка вы слышали об этом, но... — рассказ вдруг был прерван тихим стуком открытой двери. Все присутствующие разом обернулись, чтобы увидеть знакомую высокую фигуру в длинной мантии. Появляться эффектно и моментально привлекать к себе всеобщее внимание Первый Министр умел иногда даже невольно... В полумраке храма он казался каким-то потусторонним существом, явившимся прямо с бездонно-высокого чистого неба. Как можно было не встать, как только он переступил порог церкви?
— Ваша дисциплина, бесспорно, впечатляет, но я никогда не требовал подобных почестей. Здесь я обыкновенный прихожанин, равный вам всем, и я прошу вас впредь помнить об этом... —произнес Старший Брат с плохо скрываемым недовольством. — Раболепия и показного уважения, за которым на деле скрывается лишь страх, мне хватает и в замке. За министрами наблюдать почти забавно: они могут обсуждать нелепые и грязные слухи обо мне, но стоит мне дать им понять, что я их слышу, — тут же вытягиваются, как солдаты на параде, и начинают говорить совсем иначе. Двуличие, трусость, глупость... Мне, вероятно, следовало бы быть более снисходительным, однако этим я сыт по горло. Как можно доверять людям вроде них в столь важных делах? Они же ведут себя, будто провинившиеся школьники! Я ничего не имею против детей, но те, кто так и не повзрослел, не должны иметь власти.
— Кажется, я знаю, кто испортил тебе настроение с утра... Снова заглянул к ним в самый неожиданный момент, верно? — таков был ответ Мориона на эту речь. Мальчики притихли, словно пытаясь слиться с окружением, но священника явно ничуть не пугало дурное расположение духа его друга... Впрочем, он уже привык к подобному.
— Ты на редкость проницателен, Морион. Да, я к ним заглянул... Они все собрались в одном кабинете, пили чай, да и кое-что покрепче чая тоже, и обсуждали какие-то сплетни, причем в самых низких выражениях. Сколько же нового я узнал о Великом Зонтике, о себе, о некоторых известных в наших кругах личностях! И о тебе в том числе... К примеру, знал ли ты прежде, что мы с тобой состоим в более тесных отношениях, чем дружеские? Или о том, что ты мазохист, каких мир еще не видел? — министр усмехнулся, но в каждом его жесте, в каждом слове сквозили сарказм и глухое раздражение. — Я знаю, что подобные слухи ходят среди народа, но когда их подхватывают представители высшей власти... Даже слов не подобрать, чтобы выразить мое мнение об этом. Кроме того, они устроили себе перерыв, которого не было в расписании. Разумеется, я разогнал их по кабинетам, пригрозив наказанием, — и сделал некоторые выводы об их сущности.
— Может быть, все не так плохо? Все же они люди, а человек совершенен быть не может... Мне кажется, ты требуешь от себя и от других слишком многого, — заметил экзарх без малейшего намека на осуждение.
— Безусловно, человек не может быть совершенен, но долг каждого из нас — стремиться к совершенству. Если же кто-то позволяет себе относиться к своей работе без должной ответственности, то он попросту не на своем месте... Впрочем, нет смысла сейчас говорить об этом. Прошу прощения за свои не особенно содержательные тирады. Неужели мы здесь одни?
— Кажется, это так... — тихо ответил Эрик, набравшись смелости. — И, раз нас некому подслушать, а время до начала службы еще есть, может быть...
Договорить ему снова не дали — хватило одного красноречивого взгляда, чтобы он понял, что зря заговорил об этом. В этом взгляде не было особенного гнева, но не было и теплоты или одобрения, только тот самый "стальной холод", о котором говорили некоторые особенно поэтичные подданные... Несколько секунд прошли в молчании, а после вновь зазвучал летучий звонкий голос, отдающийся эхом под сводами храма:
— А ты нетерпелив, мальчик. Это, возможно, и не грех, но все же недостаток, а от недостатков следует избавляться, — тут в ясных серых глазах снова промелькнула неуловимая искра. — Я знаю, о чем ты сейчас думаешь... Да, сердце у меня действительно стальное, но лишь в том смысле, что меня очень сложно заставить изменить решение, надавив на жалость или подольстившись. Я могу понять твое волнение, и если я скажу, что не сочувствую тебе, то это будет ложью, однако письмо ты получишь лишь после окончания службы.
— Простите меня, я ляпнул... то есть сказал глупость, — почти прошептал ребенок, уже не поднимая взгляда от пола.
— Разве я упоминал о том, что зол на тебя? Это не наказание — просто не хотелось бы, чтобы ты проплакал всю службу. Ты можешь не верить моим словам, но даже мне пришлось приложить некоторые усилия, чтобы сдержать слезы, когда я читал это послание... Кроме того, до полудня всего десять минут, а письмо — далеко не короткая записка. Наберись терпения: тебе осталось ждать всего два часа. Молись искренне и старайся сохранять спокойствие... И, чтобы хоть немного тебя утешить, скажу одно: твой брат вспомнил о тебе перед смертью.
В это время помощники священника уже заканчивали зажигать свечи... С первым ударом часов двери храма были открыты для всех прихожан, и вскоре началась вполне обыкновенная для большинства граждан служба. Эрик же прослезился во время молитвы и украдкой смахивал слезы в течение всей проповеди, но, во всяком случае, не плакал навзрыд. Он еще не знал, что Кулет писал о нем в последние дни своей жизни, но один тот факт, что он не забыл о младшем брате, вызывал у него слишком много смешанных чувств, и сдерживать их было выше его сил...
Примечания:
Очень важный для меня вопрос: насколько я попадаю в характеры персонажей? Я не уверен в том, что они получаются каноничными, а не копиями других моих же героев. Что думаете на этот счет вы?
Четыре листа, исписанных крупным кривым почерком, составляли все наследие Кулета. Писал он в полумраке камеры в темнице, рука его дрожала от холода и переполнявших его чувств, чернила местами расплылись от его слез, и ошибок в этом письме было едва ли не больше, чем слов, ведь автор его был полуграмотен... Разобрать это послание было неимоверно сложно, однако оно стоило того, чтобы его читать. Там не было ни красивого слога, ни поэтичной истории, — лишь простые, искренние и выразительные слова, за которыми скрывались все те чувства, что преступник загонял глубоко внутрь всю жизнь. Вероятно, он и сам не знал, что испытывает все это, но как только он понял, что дни его сочтены, все, что было надежно заперто в самых дальних глубинах его души, вырвалось наружу... Страх и сожаления не сделали из необразованного грубияна поэта, но каждое его слово исходило от тех капель света, что чудом сохранились в его темном сердце и пробудились вместе с раскаянием.
Эрик же бесконечно ценил единственное письмо своего брата еще до того, как увидел его, еще и потому, что это было свидетельство о том, что Кулет помнил о нем. С тех самых пор, когда он осознал, что у него нет никого, кроме старшего брата, его мучил вечный вопрос: нужен ли он ему? Последний родственник никогда не был к нему особенно ласков или внимателен. Мальчик ни разу не получал от него больше заботы и помощи, чем было необходимо, чтобы выжить. Братья могли несколько дней не говорить друг с другом: когда старший бывал не в духе, он мог дать младшему оплеуху за любую попытку обратиться к нему... Если коротко, то при жизни Кулет ни единым словом или действием не выражал привязанности к последнему, кто любил его. Более того, Эрику с детства приходилось быть свидетелем его пьяного безумия, и в такие моменты он не на шутку боялся за свою жизнь, ведь однажды тот, кто должен был защищать его, отвел его на крышу дома и грозился сбросить на вымощенную камнем дорогу. После того случая ребенок научился прятаться, лишь услышав нетвердые шаги и ругань у двери, но и это не всегда спасало его... Когда пьяный старший брат находил его, то ему доставалось еще и за то, что он не вышел на первый его зов. Подчас мальчишке казалось, что единственный родственник его ненавидит, и в такие моменты он скрывался в самых дальних укромных местах, какие только знал, и плакал, пока не заканчивались слезы.
Теперь, в ожидании последней вести от своего по-своему любимого, но все же мучителя, Эрик боялся услышать в качестве последнего обращения к себе проклятие и признание в этой самой ненависти... Он еле сдержался от того, чтобы тихо спросить у Армета, что по его мнению хуже — равнодушие или ненависть, прямо во время проповеди, но вовремя себя одернул. Нарушать порядок в церкви не хотелось совсем, особенно в тот момент, когда всего в двух рядах от него стоял сам Старший Брат, не яростный, но грозный... К тому же он стремился быть как можно лучше и следовать всем идеалам веры, а научиться этому можно было из проповедей. Он пытался полностью сосредоточиться на словах священника, но мысли его неизменно возвращались к брату и его последним словам. Ему и самому хотелось бы быть прилежнее и внимательнее, однако все попытки думать лишь об идеалах были тщетны. Почти так же, как услышать последнее проклятие брата, он боялся, что после службы его спросят о содержании проповеди: он ее будто не слышал и не смог бы даже назвать ее тему.
"Наверное, вечером мне нужно будет покаяться в этом... Только страшно! Что если меня узнают по голосу? Экзарх, конечно, вроде бы добряк, но я же обещал ему быть хорошим! Что он обо мне подумает? В первый же день не слушаю его... Может, я и правда грешник, а дурная кровь — не миф? Как можно следовать идеалам, не зная о них? Я не хочу быть таким же, как Кулет, но все идет к тому, что я стану точь-в-точь как он," — так думал мальчик, не поднимая глаз от пола. Он никогда прежде не чувствовал себя большим грешником, чем в этот момент... Его жизнь на окраинах была полна лишений и страшных картин, которые порой потом не давали спать по ночам, но в одном была проста: в ней не было места моральным терзаниям. В глубине души он, может быть, и чувствовал себя плохим, но никогда не ощущал этого так остро, как сейчас, когда большей части его злоключений вроде бы пришел конец. Это было похоже на запоздалое раскаяние его старшего брата... Разница была лишь в том, что Эрик не был истинно грешен. Это ощущение греха вбил в него Кулет своими внушениями о важности всех ритуалов, а переубедить его было пока некому.
* * *
— Ты сам не свой, мой друг... — этот мягкий голос заставил мальчика сжаться и отвести глаза. Страшно было увидеть в блестящих темно-синих глазах Мориона упрек, пусть и самый спокойный и ласковый. Страшно было понять, что его благодетель в нем разочарован... Когда на плечо легла теплая ладонь, от нее хотелось увернуться, как от удара.
— Ты очень волновался о письме, да? У тебя было такое печальное и испуганное лицо, и к тому же ты тихо плакал... Мне хотелось тебя утешить, но я не мог сделать это посреди службы, — прибавил Армет, мягко касаясь склоненной головы названного брата.
— Все мы иногда бываем слишком погружены в собственные тревоги, чтобы думать о чем-либо другом. Наверное, сейчас ты полагаешь, что мы считаем тебя порочным? — в ответ Эрик лишь кивнул, все еще не решаясь взглянуть в глаза тех, кто казался ему святыми. — Что ж, ты заблуждаешься: чистота души намного важнее ритуалов. Кроме того, ты показал всем пример того, о чем я говорил в проповеди.
— Разве? — спросил бывший беспризорник, моментально поднимая голову.
— Я говорил о терпении, а ты был сегодня, возможно, одним из самых терпеливых людей из прихожан... Тебе это давалось тяжело, но все же ты стоял тихо и вел себя достойно в течение всей службы. Это, безусловно, достойно восхищения. Ты стойко выдержал трудное испытание...
— И все мы сожалеем о том, что тебе пришлось пережить всю эту тревогу. Если бы я пришел на полчаса раньше, я бы, разумеется, не заставил тебя ждать, — прибавил Первый Министр, подавляя вздох. Он снова изо всех сил старался удержать свой образ холодного и невозмутимого человека, не испытывающего сильных чувств по поводу событий последнего месяца... На деле же воспоминание о покойном преступнике и собственных терзаниях после тяжелого решения вызвало у него новый приступ чувства вины — на этот раз перед Эриком, который остался круглым сиротой после казни своего опекуна. Однако показать подобные эмоции двоим подданным было бы непозволительной роскошью.
В следующий миг в дрожащих ладонях мальчика оказались те самые четыре листа — тщательно разглаженные, но все же сохранившие на себе свидетельства небрежности автора. Подросток сжимал их в руках, будто величайшее сокровище мира, которое у него в любой момент могли отнять. На лице его играла растерянная улыбка, в глазах снова стояли слезы, его била крупная дрожь... Он переводил взгляд с одного лица на другое, не зная, что сказать. Прежде он даже не подозревал, что может испытать столько разных сильных чувств в один момент.
— Конечно, прочесть это будет нелегко, но мы решили, что тебе лучше всего увидеть именно оригинал, — мягко сказал священник, помолчав несколько секунд. — Читай же, не бойся: он не проклинает тебя.
— Понимаете... — прошептал мальчик пристыженно. — Я этого совсем не умею, даже не знаю букв... Не подумайте, я не отсталый и не пришибленный, просто меня никто никогда не учил, а сам по себе учиться я не умею.
— Что ж, об этом нам следовало догадаться, — произнес Алебард холодно, доставая будто изниоткуда толстый блокнот в твердом переплете. — Все же не зря я переписал все письмо слово в слово, чтобы иметь возможность прочесть его без необходимости продираться сквозь дебри безграмотности твоего брата. О мертвых не следует говорить плохого, но я предпочитаю говорить правду... Кулет умел писать, но назвать его грамотным язык не поворачивается. Впрочем, чего еще можно ожидать от того, кто окончил лишь начальную школу?
— Наверное, ничего, — ответил Эрик, неловко усмехнувшись.
— Похоже, понятие риторического вопроса тебе незнакомо. Это не твоя вина, разумеется, но впредь знай: не каждый вопрос требует ответа... Теперь же тебе лучше будет сесть.
— Он все же написал обо мне что-то плохое, да? Он не любил меня? Он... — этот поток взволнованной речи был прерван тихим голосом экзарха:
— Имей терпение, дитя, и ничего не бойся. Что бы ни происходило прежде, теперь все будет иначе, ведь мы тебя не оставим, — и мальчишку усадили на скамью.
— Итак... — начал министр, найдя нужную запись в блокноте. — "Я не писатель — вообще ни разу, даже не думал, что когда-нибудь мне придется взяться за это, так что ничего путного у меня наверняка не выйдет... Но не писать это я не могу. Дело в том, что я уже одной ногой на том свете, и это всецело моя вина. О моих мерзких делишках слышала вся страна — мне один раз принесли газету с моим фото на первой странице... Ну, пусть знают про меня. Пусть знают, как делать не надо. Я грешник, худший грешник, какого только носила земля! И попался я на самой дурацкой мелочи — съездил по морде какому-то богохульнику в церкви... Так я думал тогда. А в глаз ему зарядил я очень знатно! Пару часов даже гордился, а теперь расплачиваюсь за это. Этим безбожником оказался сам Великий Зонтик, наш создатель и любимый Верховный Правитель, в человеческом образе, и он теперь страдает из-за меня... Интересно, ему тоже бывает больно? Если да, то мне вдвойне жаль. Он ведь берег меня всю жизнь больше, чем я сам берег себя! Сколько раз я дрался — и отделался всего лишь парой выбитых зубов и шрамом на руке. Сколько раз бегал от легавых — меня ни разу не зацепила ни одна шальная пулька. И это я, грабитель и изверг... Он создал меня нищим, но ведь хватает честных и добрых бедняков! А я не был одним из них. Я решил искать приключения и добывать себе денег на еду... Да кому я вру? Я чаще покупал водку, и эти деньги были не просто грязные — кровавые. Одному я прострелил колено, другому выбил глаз, третьему сломал руку, четвертому... В общем, я калечил людей, когда они не отдавали мне все ценное, что у них с собой было, сразу. Если у них не было ничего совсем, тоже уродовал их с досады... Нескольких убил, потому что перегнул палку по пьяни, нескольких — нарочно задушил, зарезал или прибил чем-то тяжелым... А однажды поджег дом. Был пьяный и злой, нашел спички... Вот что было у меня в голове? Сам понятия не имею. Скольких я погубил? Скольких оставил калеками? Не буду прикидываться умным — считать я толком не умею, да и помню не все. Я нажирался чаще, чем ел! Это тоже грех. Водка тянет наружу все самое мерзкое и страшное, что есть у людей внутри. Я не оправдываюсь... Оправдания мне нет. Это я такой гнилой и злобный, и виновата в этом точно не водка. Но, наверное, я бы натворил поменьше, если бы меньше пил. Мне очень жаль, что я за всю жизнь не сделал ни одного доброго дела. Во мне нет ничего святого. Даже в церкви я не был хорошим человеком и не следовал идеалам... Я только притворялся прилежным, а сам был вруном. Великий Зонтик, прошу вас, если сможете, простите меня за все страдания, что я принес вам и вашим верным хорошим подданным! Мне говорили, вы добрый и мягкий, и прощаете всех. Я слышал, что вы не любите наказывать, но я здесь паршивая овца, и меня будет справедливо отправить в самое ужасное место в мире. Если бы вы пытали меня, это тоже было бы правильно. Мне очень жаль, если я причинил вам боль, если вы теперь больны из-за меня... И простите, что трачу ваше время своим жалким бредом. Я лишь хотел попросить о прощении и милосердии, если мои молитвы вас не достигают. Хотя вы наверняка и без моих просьб решите по справедливости, куда отправить меня после смерти. Я покорюсь любому вашему приказу и не буду жаловаться, если вы жестоко накажете меня за мои грехи. И я очень благодарен вам за то, что вы берегли меня, хотя я совсем этого не заслужил... Морион, прости, что врал тебе, не уважал тебя достаточно, думал о тебе плохо, не рассказал, почему я теперь хожу в тот храм, где ты служишь, а не в один из тех, что на окраинах, не делал того, о чем ты говорил в проповедях... В общем, прости, что я был плохим верующим и прихожанином. Очень надеюсь, что тебе не доставалось за мои грехи ни от самого Великого Зонтика, ни от Старшего Брата. Они оба вроде бы справедливы и понимают, что ты ни в чем не виноват, но последнего лучше не злить — если честно, я даже имя его написать боюсь..." — на этой фразе Алебард тихо усмехнулся, но предпочел никак не комментировать ее. — "И еще... Не в обиду другим, но самым страшным грехом я считаю то, что я ужасный брат. Эрик, умоляю тебя, прости! Я должен был тебя растить и беречь, а я... Если бы я мог начать все с начала, с того самого момента, когда мама умерла, я был бы настоящим братом. Я бы не оставлял тебя одного ни на час, каждый день добывал бы еду получше, чтобы ты вырос повыше и посильнее, учил бы читать, писать, работать, отправил бы в школу... И сам бы работал и жил честно, чтобы показывать тебе хороший пример. Может, и школу закончил бы ради тебя, чтобы потом найти работу получше и дать тебе все, что нужно. Я ведь люблю тебя... Ты веришь мне? Ты меня простишь? Я хотел бы хоть не пить так много и не бить тебя без причины. И мне очень жаль, что тебе приходилось видеть мои пьяные выходки. Надеюсь, что ты забудешь, как я дрался с собутыльниками, пугал и бил тебя... И, кто бы тебя теперь ни растил, пусть он не бросает тебя на целые дни, как я. Ты уже взрослый, все можешь сам, но одному тоскливо, как в могиле, и я это знаю... Я оставлял тебя одного только потому, что я эгоист и не достоин тебя. Может, было бы лучше, если бы нас с тобой обоих забрали в приют после смерти матери, — там бы ты хоть под присмотром был... Но я и тут не поступил как надо. Я прятал тебя и не хотел никому отдавать, — сам не знаю, почему. Но знаю, что очень перед тобой виноват. Кажется, у тебя до сих пор на плече большой шрам, и ты не помнишь, откуда он... Это тоже моя вина. Я запер тебя одного в доме на несколько часов, когда тебе было года три, и ты, видно, почти сразу уронил на себя чайник. Наверняка ты орал все время до моего прихода, но я и тогда не отвел тебя в больницу, потому что не хотел, чтобы тебя забрали у меня. Я сломал тебе жизнь, Эрик! Пожалуй, будет честно, если ты будешь меня ненавидеть, но мне до безумия хотелось бы, чтобы ты любил меня... Конечно, казненных не хоронят, а сжигают в крематории, так что могилы у меня не будет, но... давай будем считать, что моя могила — это последняя скамья в храме, у самого прохода? Именно там я ударил Великого Зонтика, и это стало последней каплей. После этого меня и поймали. Если бы я мог вернуться домой, я бы рассказал тебе безумную историю про свой побег от легавых и гвардейцев, но я не вернусь никогда... Если прощаешь меня, оставь на том самом месте несколько синих гвоздик, ладно? Я никогда этого не узнаю, но перед тем, как мне отрубят голову на площади перед всеми, я буду представлять, что ты сделал это, и так мне будет легче. Конечно, очень нагло просить что-то после всего, что я сделал, но я же негодяй без стыда и совести! Я очень надеюсь, что ты, Эрик, получишь мое письмо. Я попрошу тебя найти... У Великого Зонтика есть третий глаз, который видит все, и он и правда очень добрый. Я помолюсь, чтобы он помог Мориону найти тебя и передать это... Мой господин, если вы читаете это, умоляю вас, позаботьтесь о моем брате! Я прошу не ради себя, а ради него, он ни в чем не виноват, он добрее, честнее и чище меня. И сейчас я мечтаю только о том, чтобы он узнал, что я люблю его, хотя бы и слишком поздно... А у всех остальных, особенно у тех, кого я покалечил или обокрал, я хочу просто попросить прощения. Если бы я мог, я бы все исправил. Простите меня! Простите! Я очень сожалею обо всем."
* * *
Как только прозвучало последнее слово послания от Кулета, в церкви на несколько минут повисла тишина, изредка прерываемая тихими вздохами. Эрик беззвучно рыдал, судорожно прижимая к груди листы, к которым прикасался его брат... Все же он любил его, хотя тот и был бесконечно далек от идеала. Мальчик не боялся его лишь потому, что тот никогда не избивал его слишком сильно, — впрочем, иногда ему приходилось с трудом убеждать себя в том, что последний родственник никогда не нанесет ему серьезных увечий. Он нередко видел, как жестоко преступник расправлялся с собутыльниками в порыве пьяного гнева, и в своих кошмарах оказывался на месте его жертв.
В тот момент его захватили все воспоминания о детстве с братом. Несмотря на все трудности, лишения и грубость опекуна, те немногие счастливые моменты, что он помнил, были ему бесконечно дороги... Он вспоминал первые годы своей жизни, когда Кулет хотя бы старался заботиться о нем, и это недолгое, но приятное время будто дарило ему тепло и свет, подобно солнцу. Когда-то это помогало ему убедить себя в любви единственного члена своей семьи, а теперь он словно оплакивал то, что его детство так быстро закончилось. До этого он будто бы не до конца верил в гибель брата, но теперь его захлестнули все чувства, что он только мог испытать по этому поводу. Остальные, казалось, понимали это без слов и ничего не говорили. Что можно было сказать в этот миг? Проповеди были бы совершенно неуместны, как и просьбы успокоиться или убеждения в том, что все пройдет... Морион почти для каждого мог найти несколько слов утешения — сейчас же он лишь приобнял мальчика, как его брата несколько дней назад, и держал его в своих объятиях, пока он не утих. Самому Эрику казалось, что он будет рыдать вечно, а страдания не закончатся никогда. Он потерял счет времени, полностью погрузившись в воспоминания, ни одно из которых не могло теперь радовать. Хотелось забыть обо всем, просто забыться... Он плакал будто обо всем сразу, но если бы его спросили, отчего ему так плохо, то он не смог бы ответить.
Армет тоже тихо всхлипывал, закрыв лицо руками, хотя он и не знал покойного. Он с детства не мог оставаться спокойным, когда кому-то рядом было тяжело, и он сам начинал плакать... Впрочем, обычно он делал это так тихо, что его почти не замечали. В эти бесконечно долгие несколько минут ему было невыносимо больно оттого, что он не мог помочь тому, кого еще накануне обещал защищать. Он хотел бы сделать что-нибудь, но не решался даже поднять глаза на своего названного брата: было слишком страшно увидеть его заплаканное лицо.
Как бы сильно ни страдал последний член семьи Шарито, его слезы не могли длиться бесконечно. Ему казалось, что он рыдал очень долго, но на деле прошло не больше пятнадцати минут, — впрочем, сам он совершенно не умел считать минуты и отмерял время лишь по бою часов на башнях. Когда он успокоился и поднял глаза, ему тут же протянули флягу с водой... Вскоре он перестал всхлипывать, и лишь дрожь в руках и покрасневшее лицо выдавали его боль. Еще несколько секунд все молча смотрели на него, будто ожидая нового потока слез, но плакать он больше не мог.
— И как же ты ответишь на его вопрос? Тебе хотелось бы оставить на этом месте синие гвоздики? — спросил Алебард, не поднимая взгляда от каменных плит пола. Голос его звучал глухо, будто он пытался скрыть сильное чувство... Эрик не мог в это поверить: тот, кого он считал безупречным и холодным, в этот день казался ему как никогда живым. Перед службой он рассказывал о проступке министров не с праведным гневом, а с вполне обыкновенным раздражением, а теперь сдерживал слезы, явно прикладывая для этого некоторые усилия... Эта мысль промелькнула мимолетно. Об этом подросток успел бы подумать и позже, а пока все его мысли занимал покойный брат.
— Да... Я прощаю его, и не только потому, что нужно быть милосердным. Я по-настоящему простил его, понимаете? — ответил он, в последний раз всхлипывая.
— Возможно, понимаю даже в большей степени, чем ты можешь себе представить... Что ж, в таком случае я последую твоему примеру, хоть меня об этом и не просили, — отозвался Старший Брат все так же тихо и глухо. В его руках снова словно изниоткуда появились десять синих гвоздик — немного помятых и начинающих увядать, но еще живых.
— Неужели ты и это предвидел? Иногда мне кажется, что Великий Зонтик наделил тебя некоторыми особыми способностями, — невесело усмехнулся Морион. — К сожалению, сегодня мне нечего положить на его могилу, хотя мне и хотелось бы почтить память Кулета.
— Моя главная способность — острый ум... Я не могу предсказывать будущее, как прорицатели из легенд, ведь на это не способен никто, но могу предугадать дальнейшие события, исходя из своих знаний и логики. В этот раз я был почти уверен в том, что Эрик примет именно такое решение, и оказался прав. А что до цветов, десятка вполне хватит на всех... Армет, ты, вероятно, также хотел бы присоединиться к нам? — в ответ юноша кивнул, но не решился сказать что-нибудь вслух. — В таком случае будет справедливо, если брат умершего положит четыре, а остальные мы разделим поровну.
— Не нужно делить так... У меня есть еще две — они, конечно, почти завяли, пока лежали у меня, но остались красивыми. Пусть Эрик положит шесть, а от меня будут эти, — почти прошептал молодой человек, вытаскивая из-под полы накидки два изрядно помятых цветка. — Я не знаю, зачем их взял... Просто почему-то мне захотелось.
Последнее прощание с Кулетом прошло тихо и скромно. Каждый сказал несколько слов и положил цветы на скамью у прохода... Ни ритуалов, ни черных траурных костюмов, ни лент и венков, — только синие гвоздики и простые, но искренние слова. Все вышли из церкви в тишине, и священник снова провожал своих подопечных до дома, но на этот раз Первый Министр шел с ними. Некоторое время они молчали, не зная, что сказать, однако после Алебард все же заговорил:
— Не знаю, утешит ли это тебя, Эрик, но твой брат ушел не навсегда. Великий Зонтик считает, что почти каждый заслуживает нового шанса, и потому души умерших подданных он переселяет в новые тела... И Кулет получил новую жизнь, которая, вероятно, будет счастливее, чем прежняя. Я не знаю точно, кем он рожден теперь, но ему больше не придется терпеть лишения и страдать так, как это было раньше.
— Я верю вам, но мне все равно почему-то очень тяжело... Это не объяснить так просто, но у меня как будто есть лишняя дыра, только не в теле, а в душе. Наверно, со мной что-то не то... — мальчик замолчал, когда его плеча коснулась тонкая ледяная ладонь.
— Это обыкновенная душевная боль. Вполне естественно страдать через несколько дней после смерти последнего близкого родственника, которого ты любил и который любил тебя, пусть и не проявлял своей любви. Я полагаю, ты будешь плакать о нем еще долго, и в этом также не будет ничего странного... Важно лишь одно: ты не должен оставаться наедине со своими страданиями. Впрочем, я уверен в том, что тебя и не бросят в одиночестве, ведь тебя окружают поистине милосердные и чуткие люди, — произнес министр мягко и почти ласково. В его голосе в этот момент даже не было тех холодных и твердых ноток, что пугали некоторых его собеседников... Он был вполне способен на сострадание, хотя его и считали жестоким человеком, и старался помочь ребенку, которого искренне жалел.
— Я не очень хорошо разбираюсь в людях, но Армет и Морион вроде и правда добрые. Ну, они меня хотя бы не бьют ни за то, что я мешал спать ночью, ни за то, что плохо слушал проповедь... — Эрик и сам не знал, зачем все это говорит, но его собеседник улыбнулся — почти тепло, — и кивнул, как бы прося продолжать. — А еще вы и экзарх кажетесь мне очень умными. Мне таким, наверное, никогда не стать! Вы ведь, наверное, учились с детства, чтобы столько знать и так красиво говорить?
— Я был обычным гражданином, пока меня не назначили Первым Священником. Меня отправили в школу в семь лет, и я учился не больше, чем остальные дети... Ты, конечно, вряд ли сможешь получить те же знания, что и я, но нужно ли это тебе? Даже большинство священников знает намного меньше, чем я. Я же читал и учился лишь потому, что меня это увлекало, — ответил на это Морион. — Кроме того, учиться никогда не поздно. Ты можешь получить любые знания, какие тебе понадобятся, и то, что сейчас ты не умеешь читать, тебе не помешает. Ты быстро научишься чтению, письму и счету, если будешь прилежен... Армет уже делает некоторые успехи в этом, хотя он прозрел всего месяц назад. Конечно, у каждого ученика есть трудности, но ты преодолеешь их.
— Наверное, все так... Вы будете помогать мне, верно? Очень вас прошу, не бейте меня, если я окажусь не таким умным, как вы думаете!
— Даже я не ударил бы ребенка за неуспеваемость, а уж Морион... Поверь мне, он не ударит тебя ни при каких обстоятельствах, если только ты не будешь угрожать чьей-либо жизни, — произнес Алебард с легкой усмешкой. — Ты больше не станешь жертвой чужой вспыльчивости или непоследовательности.
* * *
В тот самый момент, когда юный гончар открывал дверь своей крошечной квартиры, чтобы впустить названного брата и опекуна, к замку приближался другой юноша того же возраста. Он прятал лицо и плотно кутался в темную накидку... Немногочисленные прохожие не обращали на него внимания, потому что привыкли иногда его видеть. Лишь один человек подошел у нему и начал разговор.
— Добрый день, мой повелитель. Должен сказать, меня восхищает ваша смелость: после того инцидента в церкви не прошло и месяца, а вы уже решились выйти на улицу... — сказал Первый Министр, поравнявшись с ним.
— Я боялся снова быть побитым, но на этот раз мне действительно нужно было собрать волю в кулак, чтобы не пропускать еще один съезд правителей... Простите, если я поступил неправильно, но я не мог не поехать. Я очень старался избегать неприятностей! — быстро ответил юноша, который, разумеется, был тем самым Великим Зонтиком, которому еще час назад молились все подданные.
— Вы поступили правильно, мой господин, ведь вы действуете на благо своей страны... А ваша внутренняя сила поражает меня. У вас множество страхов, но вы мужественно боретесь с ними, а это в высшей степени заслуживает уважения! Но вы сейчас очень бледны и кажетесь утомленным и расстроенным... Я полагаю, вы услышали неприятные вести на съезде?
— Очень многое произошло... Кое-что меня и правда расстроило и взволновало, но в целом я скорее просто устал, — король слабо улыбнулся, переступая порог замка. — Я расскажу вам все, но сначала мне нужно собраться с мыслями.
Примечания:
Первая сюжетная арка закрыта, а впереди еще много интересного!
Примечания:
В этой главе упоминается нечто совершенно невозможное с точки зрения канона. Я пойму, если после нее интерес к работе резко пропадет... Что ж, я знал, на что иду.
P. S. У Армета и Эрика и дальше будет значительная роль в сюжете. Я о них не забуду.
Замок в центре столицы Зонтопии был огромной неприступной крепостью с множеством секретных ходов и комнат, куда невозможно было попасть, не зная какой-нибудь тайны. Два или три этажа на деле были не тем, чем казались на первый взгляд... Все было приспособлено для того, чтобы застенчивый король, скрывающий лицо, мог перемещаться по всему своему дому, никому не попадаясь на глаза. Замок охранялся сотней гвардейцев, отобранных лично Первым Министром, и попасть туда без особого разрешения не мог никто. В своем доме Зонтик был в полной безопасности, и лишь собственные кошмары могли навредить ему в этом месте. Некоторые подданные свято верили в то, что от глубокого подземелья замка расходятся катакомбы, через которые правитель мог попасть в любую точку столицы и лично проследить за всем, что там происходило... Правда же была в том, что юноша редко ходил даже во многие комнаты своей резиденции, хотя и знал все ее спрятанные от чужих глаз проходы и комнаты как свои пять пальцев. Он чувствовал себя неуютно в огромных парадных залах, которые были созданы для церемоний, но никогда еще не использовались по назначению, а пустынные и холодные верхние этажи с высоченными потолками и голыми каменными стенами, казались ему зловещими. По большому счету домом он мог назвать лишь несколько обжитых и знакомых помещений, которых ему вполне хватало для спокойной жизни...
Может быть, все оставалось бы именно так еще долгие годы, однако случай был исключительным. Молодой король чувствовал, что предстоящий разговор нужно вести в том месте, где подслушать не сможет никто, там, где ни одна живая душа не ожидает его увидеть... Он не мог объяснить даже самому себе, откуда взялось это ощущение, но интуиция и осторожность не раз спасали его от неприятностей, и потому он прислушивался к своим предчувствиям. На этот раз юноша не знал, что именно может произойти, если он решит поговорить с верным другом в своих покоях или его кабинете, однако странное беспокойство было слишком сильно, чтобы просто отмахнуться от него. Оно преследовало его, будто тень, как бы он ни пытался успокоиться и думать логически, а это означало лишь одно: что-то действительно должно было произойти... Это не могло не пугать мнительного Зонтика, так что ему оставалось только следовать своему первому порыву — говорить в каком-нибудь неожиданном месте. На ум пришло сразу несколько мест, однако выбор всегда давался юному королю с трудом... Подумав с полчаса, он решил поступить просто — бросить жребий. Еще несколько минут ушло на поиски в ящике стола игральных костей, которые лежали там, вероятно, еще с тех времен, когда замок только строился... "Они должны быть здесь! Столько раз натыкался на них случайно то в кармане, то в ящике, а теперь, когда нужны, не могу найти... Почему мне так не везет? Хотя, пожалуй, мне повезло, что я их сохранил — играть мне некогда, не во что и не с кем, так что я мог давно потерять их или выбросить, но зачем-то оставил... Наверное, потому, что это подарок от Данте," — так он думал, перебирая мелкие предметы в своем столе. Надежда найти два маленьких кубика с каждой минутой угасала, пока рука, наконец, не нащупала их... Правитель улыбнулся, но после броска улыбка быстро сошла с его лица: выпало именно то, чего он боялся больше всего.
Одна из тайных комнат, на два этажа выше тех, к которым он привык, — довольно маленькая, но с широким сводчатым окном без штор, с несколькими замками на тяжелой окованной железом двери, да еще и в конце длинного и узкого потайного коридора... В ней не было ничего, кроме пары старых кресел с наполовину выцветшей обивкой, камина, который давно уже не использовали по назначению, и круглого деревянного столика. Она выглядела заброшенной и всегда напоминала Зонтику мрачный холодный карцер — особенно после того случая, когда один из замков заело, и он едва не остался запертым там на всю ночь. Тогда он так перепугался, что чуть не упал в обморок, и лишь чудом смог повернуть ключ после долгих тщетных попыток. С тех пор он старался не подходить к этой комнате, и ему было не по себе от одной мысли о том, что придется запереть ее дверь за собой... Разумеется, он бросил кости еще раз, но результат был тот же — две тройки, то самое помещение, что так его пугало. "Кажется, судьба меня не очень любит... Хотя Данте сказал бы, что это намек на борьбу со страхами. Наверное, мне нужно все же зайти туда, чтобы доказать хотя бы себе, что я не трус," — промелькнуло у него в голове. Он обреченно вздохнул, но, несмотря ни на что, собрался с силами, чтобы подняться по винтовой лестнице и миновать длинный потайной коридор.
* * *
— Вы были здесь хоть раз? — спросил правитель, открывая ключом последний замок на двери и пропуская перед собой своего верного друга.
— Признаться, я даже не знал о существовании этого места, хотя и догадывался, что за гобеленом может быть что-то скрыто, — ответил министр, обводя помещение заинтересованным взглядом. Все это казалось ему неимоверно странным: Зонтик ни разу еще не приводил его для разговоров в скрытые от посторонних глаз комнаты, а эта еще и казалась заброшенной... Вопросов Алебард не задавал, но король понял все без слов.
— Честно говоря, мне и самому не хотелось сюда приходить, но у меня было странное предчувствие... Мне казалось, что нужно поговорить именно там, где никто не ожидает нас увидеть, понимаете? — объяснил он с нервной улыбкой. — Может быть, это глупо, но я решил все же перестраховаться... Не так важно, где говорить, а осторожность лишней не бывает, ведь верно?
— Вы совершенно правы, мой господин: лучше прислушаться к своей интуиции, а после обнаружить, что в этом не было необходимости, чем отмахнуться от нее и пострадать... Кроме того, часто люди замечают куда больше, чем осознают, так что основания, вероятно, есть. Я полагаю, кто-то действительно мог подслушать вас, но здесь это маловероятно. Итак, о чем же вы хотите рассказать мне?
Юноша несколько секунд сидел молча, обдумывая свои слова. В этом месте он чувствовал себя как в ловушке, в его памяти помимо его воли всплывал тот день, когда он оказался запертым и порезал пальцы до крови о ключ, пытаясь повернуть его в замке... Внутренний демон, как и всегда, предлагал ему выбежать в слезах, а потом притвориться больным, чтобы избежать объяснений, но на этот раз он твердо решил идти до конца. Переступая порог, он пообещал себе, что досидит до конца разговора в этой самой комнате, как бы тяжело это ни было. Несколько глубоких вдохов помогли успокоиться, и молодой король, наконец, заговорил:
— Кажется, я уже упоминал, что произошло очень многое. Если честно, я не знаю точно, с чего начать. Это было так необычно, что даже казалось сном... Некоторые из моих названных братьев будто стали противоположностью самим себе! Усталый подавленный Феликс, счастливый Пик, тихий и почти робкий Ромео... И к тому же бубновые, которые появились на собрании. Может быть, вам это пока ни о чем не говорит, но, поверьте, это очень странно... Я все вам объясню, только сначала... не могли бы вы честно ответить на один мой вопрос?
— Я ни за что не обманул бы вас, мой повелитель, — заверил Первый Министр. — И я, разумеется, никогда не откажу вам в ответе.
— Даже если правда очень неприятна? — спросил вдруг Зонтик чисто по-детски, будто ему было не шестнадцать лет, а гораздо меньше.
— Что ж, в таком случае я донесу до вас эту неприятную правду настолько мягко, насколько это возможно, — ответил его друг со сдержанной невольной улыбкой.
— Тогда ответьте: мой синяк очень бросается в глаза?
— Не заметить его, разумеется, невозможно, однако теперь вы выглядите намного лучше, чем в тот день, когда вы получили это ранение... Оно, очевидно, скоро полностью заживет, не оставляя никаких следов. Неужели вы стесняетесь своего вида?
— Если и стесняюсь, то совсем немного... Но вот Габриэль задавал столько вопросов об этом, что отвечать на них было очень трудно. Конечно, он расспрашивает всегда и обо всем, но моя история его заинтересовала больше, чем все остальное. Честно говоря, мне не хотелось рассказывать ему, что случилось, особенно при Вару, но я не смог отмахнуться от него, ведь он еще ребенок...
* * *
Всего за несколько часов до этого разговора Зонтик сидел за круглым столом вместе со своими названными братьями. Они впервые за долгое время собрались все вместе, но съезд еще не начался, и правители обсуждали последние новости. Даже обычно мрачный и грозный Пик, самый сильный, амбициозный и свободолюбивый из них, вполголоса говорил о чем-то с мягким ленивым философом Данте... Впрочем, валет треф не прислушивался к чужим беседам и сидел тихо, погруженный в свои мысли. Его не замечали, — и этому он радовался как никогда. Он боялся вопросов о подбитом глазе и пропуске предыдущего съезда, боялся насмешек, боялся расплакаться от волнения посреди доклада... Сначала все шло спокойно, и он мечтал отсидеться молча до конца этих переговоров. Может быть, он бы не пришел вовсе, но разочаровать своего старшего брата, своего короля, он боялся намного больше, чем опозориться перед остальными.
— Тебе плохо? Тебе грустно? Почему ты грустишь? Или ты не грустишь, а боишься? — этот знакомый, но почти забытый писклявый голос выдернул юношу из печальных размышлений. Габриэль... Он ведь уже и не надеялся снова встретить этого маленького любопытного эльфа! Может быть, они не были лучшими друзьями, но их отношения определенно были весьма теплыми, и они успели соскучиться друг по другу за время разлуки.
— Мне не так уж плохо, Габри, я просто устал... — тихо произнес Зонтик, мягко улыбнувшись самому младшему из братьев. Тот тут же протянул к нему руки, и в следующий миг они крепко обнялись. Лишь один человек обратил на это внимание, но и он не подал вида, предпочитая пока незаметно подглядывать...
— А кто тебя так ударил в глаз? А когда? Больно было? Ты плакал? Ты пропустил прошлый съезд, потому что глаз болел? — спрашивал эльфенок, ласково поглаживая друга по голове. Разумеется, у ребенка и в мыслях не было намеренно мучить его, но своими вопросами он невольно причинял боль. Это заставляло юношу вспомнить события того злополучного дня, когда его ударил один из подданных, которых он искренне считал добрыми и чистыми, Кулета и его тяжелую судьбу, публичную казнь на площади перед дворцом... Лгать он не умел, как и небрежно отмахиваться от собеседников и молчать вместо ответа. Нужно было что-то сказать мальчику, но рассказывать всю правду и еще глубже погружаться в воспоминания было бы выше его сил. Подступала сильная, ни с чем не сравнимая тревога, а Габриэль все продолжал задавать вопросы, иногда повторяя одни и те же разными словами. На несколько минут мир для робкого короля замер и погрузился во тьму... Он не понимал, сколько времени сидел неподвижно, борясь с надвигающейся паникой, но очнуться его заставил взволнованный голос брата:
— Что с тобой? Почему ты так долго молчишь? Ты обиделся на меня? У тебя снова этот слишком сильный страх? Что мне делать? Скажи что-нибудь!
— О нет, я в порядке... Прости, если очень напугал тебя, я просто задумался, понимаешь? — с этими словами валет треф постарался снова выдавить улыбку, но получилось неубедительно: его собеседник сразу понял, что он был далеко не в порядке. Он уже собирался спросить об этом, но новой череды вопросов Зонтик попросту не выдержал бы... Чтобы самый младший из правителей не заговорил опять, он сам быстро произнес, почти не думая:
— Я не вовремя зашел в церковь, и нескольким прихожанам это не понравилось... Поэтому один из них и ударил меня — вот и все. А на пятый съезд я не явился потому, что заболел от переутомления и испуга.
— А разве они не ... — начал было бубновый валет, но его тут же прервал другой, визгливый и насмешливый голос, которого юноша боялся намного больше, чем бесконечных расспросов любопытного ребенка.
— Что, тряпка, твои святоши не такие уж добрые и милые? Признай уже, ты самый слабый даже в своем королевстве голубых слабаков! У тебя там все падают в лужи на ровном месте, боятся всякой ерунды, спят с идиотскими древними игрушками и молятся тебе, но и для них показать тебе твое место — милое дело... Ну разве это не доказательство, что ты всего лишь корм для тролля, не более? — протянул высокий нескладный мальчишка с копной изумрудно-зеленых кудряшек. Он широко улыбался, всем своим видом показывая садистское удовольствие от того, что его названного брата ударили по лицу... Казалось, он был в восторге и от собственной унизительной реплики, ведь собеседник после нее едва сдерживал слезы. В этом была вся сущность Вару: он обожал причинять окружающим боль, и его бесконечно радовали чужие страдания. Мягкий и безответный правитель Зонтопии был его вечной жертвой, и потому боялся его всей душой.
* * *
От одного воспоминания о разговоре с пиковым валетом Зонтика бросало в дрожь, и он вынужден был прервать свой рассказ, чтобы не разрыдаться. Сейчас он чувствовал себя маленьким, уязвимым, слабым... Совсем как несколько лет назад, еще до получения генератора вероятности, когда он никак не мог защититься от жестокого сводного брата. Он помнил каждую злую шутку, каждый удар и каждое оскорбление, и иногда эти былые обиды возвращались к нему в ночных кошмарах. Пока рядом был этот насмешник, юный король не мог чувствовать себя в безопасности, даже если все остальные братья были на его стороне.
— Мне почему-то очень сложно говорить об этом... Может быть, я действительно тряпка? Это всего лишь слова, но меня они ужасно пугают. Разве так должно быть? — произнес юноша, чтобы не растягивать еще больше и без того слишком длинную паузу.
— Прошу, не говорите о себе плохо! Даже со всеми вашими страхами вы стоите десятка таких, как Вару, — голос министра дрогнул то ли от гнева, то ли от странного отчаяния, какое приходит в те моменты, когда кому-то очень важному и любимому тяжело, а помочь никак не получается. — Кажется, вы упоминали, что он младше вас всего на полгода, так что его возраст ни в коей мере не является оправданием... Он просто безответственный, бессердечный, эгоистичный, высокомерный и не блещущий умом хулиган! В свои пятнадцать он отличается полным отсутствием какого-либо сострадания, а через несколько лет превратится либо в кровавого тирана, которого народ будет тихо ненавидеть и после его смерти, либо в полнейшего безумца. В обоих случаях его быстро свергнут его собственные подданные... Если только он не изменится к лучшему, — а я не уверен в том, что он до сих пор способен на это, — его рано или поздно настигнет возмездие от самой судьбы за все его жестокие слова и действия. Возможно, он стал таким не от счастливой жизни, но я полностью уверен в том, что никакие собственные страдания не дают права причинять боль другим без крайней необходимости. В конце концов, вы, несмотря на все его насмешки, остаетесь кротким и милосердным даже к нему...
— Я не могу долго злиться, вы же знаете... И еще совсем не умею ни ругать, ни драться. Поэтому он и называет меня тряпкой, трусом и кормом для тролля... Может быть, мне хотелось бы доказать ему, что я не такой, но у меня ведь действительно слишком много страхов. Иногда я сам чувствую себя именно таким, как он говорит.
— А почему вы должны доказывать что-то этому недоразумению? Мы оба знаем, что спорить с упрямыми глупцами бессмысленно. Он обо всех судит в меру своих извращенных убеждений, в которых доброта и мягкость являются слабостью, а разумная осторожность — трусостью. Чтобы изменить мнение о вас, ему необходимо измениться самому, а для подобных ему личностей не может проходить безболезненно. Он станет лучше, лишь сломавшись... Я полагаю, он издевался над вами в течение всего съезда?
— Я думаю, он этого хотел, но ему не позволили. Когда Куро услышал его слова, он запустил в него толстой книгой в твердом переплете, а меня посадил между собой и Данте... Вару, конечно, был недоволен, но смеяться надо мной открыто уже не решался. Только вот каждый раз, когда я начинал говорить, он зло посмеивался, и это очень сбивало. Зато Габриэль, когда я рассказывал о некоторых наших реформах, был в таком восторге, что даже ни разу не прерывал меня вопросами! Обычно он не самый терпеливый слушатель, и спрашивает он далеко не всегда о теме разговора, но на этот раз он молча выслушал меня, и было видно, что ему действительно интересно... А еще Куромаку похвалил меня и сказал, что я становлюсь спокойнее и разумнее, и даже Пик одобрительно улыбнулся мне!
— Пик? Тот вечно мрачный правитель, что все время носит доспехи и по непонятным причинам наращивает военную мощь, не так ли? Конечно, я не знаю его лично, но в ваших рассказах он всегда представал замкнутым, вспыльчивым и враждебным.
— В том-то и дело, что мне он прежде именно таким и казался, но сегодня его будто подменили... Он стал приветливым и намного более общительным, чем обычно.
* * *
Возобновив рассказ, Зонтик снова погрузился в воспоминания об этом необычном съезде, на котором будто все перевернулось с ног на голову. Немного успокоившись после всего, что ему наговорил Вару, он стал приглядываться к остальным правителям, — а посмотреть там было на что... Особенно привлекал внимание Пиковый Король, который в этот день, хотя и напоминал демона, был в до странности хорошем настроении. С его бледного худого лица, пересеченного шрамом, не сходила сдержанная, но весьма теплая улыбка... Про себя валет треф сравнивал его с пригревшимся на солнце котом — разумеется, он никогда не высказал бы этого вслух, но сходство было поразительно ярким.
Грозный король всегда, с первого момента своего появления, вызывал у впечатлительного юноши первобытный ужас. От него будто веяло опасностью, и, хотя он ни разу не поднимал руку на братьев без веской причины, остаться с ним наедине было страшно. Подсознательно молодой "божественный правитель" часто ожидал от него удара, — а в том, что рука у него очень тяжелая, не было никаких сомнений... До этого дня от одной мысли о том чтобы заговорить с ним первым юношу бросало в дрожь, но на этот раз он искал предлог, чтобы задать небывало довольному Пику вопрос, однако он его опередил.
— Наконец-то эта идиотская клоунада прекратилась... Теперь мы говорим о действительно важных вопросах и решаем проблемы сообща, а не занимаемся всякой ерундой! — произнес он оживленно, когда настала его очередь говорить. — Ждете от меня новостей? Что ж, сегодня у меня есть для вас одна новость, которая поразит каждого! Я сделал то, что вы сами называли невозможным... Кто говорил, что абсолютная свобода невозможна, и купол — всего лишь необходимая и естественная граница? Я доказал, что это не так! Купол падет под натиском моего упорства, я уже пробил в нем дыру, достаточно широкую, чтобы через нее мог пройти взрослый человек, и трещины от нее расходятся еще дальше... Вы бы знали, какое это блаженство, — ощущать, как рушатся наши общие оковы, как их обломки испаряются в воздухе, не оставляя ни следа... Я выполню свою клятву и подарю всем нам желанную свободу! И без вас я бы не справился с этой непростой задачей.
— Что ж, мы рады слышать это. Насколько я понял, моя теория о свойствах предметов, созданных непосредственно с помощью генераторов, подтвердилась? — ответил старший из всех правителей и бессменный председатель всех съездов, серьезный и уравновешенный Куромаку.
— Именно, Серый, я воспользовался твоими предположениями, и выяснил, что ты был прав, как и обычно! Ты настоящий гений... Может, в чем-то ты и прокалываешься, но мозги у тебя работают лучше, чем у любого из нас!
— Истинное упорство чаще проявляется не в способности пробить стену головой, а в умении находить двери... — заметил Данте, будто выйдя из транса, в котором пребывал до этого. — Однако порой дверь необходимо пробить самому, а это невозможно без грубой силы. Я всегда знал, что ты достаточно упрям для этого, мой друг.
— И я очень рад за тебя! Я восхищаюсь твоей силой воли... Мне бы никогда не удалось сделать что-нибудь подобное, — тихо, но довольно твердо произнес трефовый валет. После этой фразы он отчаянно боролся с желанием убежать или спрятаться, ведь все взгляды тут же обратились на него, но он ничуть не жалел о том, что сказал это. Может быть, не совсем уместно, но он поддержал брата и сделал маленький, но все же важный шаг к преодолению страха перед публичными выступлениями... А когда Пик заговорил, то его бледное лицо озарила смущенная улыбка, которую он не мог сдержать при малейшем воспоминании об этом.
— Зонт, я понятия не имею, как ты подрался и кто так разукрасил тебе лицо, но эта стычка определенно пошла тебе на пользу! Ты заметно осмелел... И да, проломить эту преграду может любой, — только создай себе орудие потяжелее, наберись злости и бей ее изо всех сил, выпуская всю свою ярость, если хочешь помочь мне в этом деле. Но даже если нет — в любом случае хвалю. Продолжай в том же духе! — пророкотал грозный король. В его глубоком и грубоватом голосе сложно было не заметить непривычные мягкие нотки... В этот день он явно был настроен показать себя с неожиданной стороны, и робкому правителю Зонтопии таким он очень нравился.
* * *
Закончив эту часть истории, юноша снова взял паузу — на этот раз потому, что воспоминание было слишком приятным. Он нечасто получал похвалу от братьев, и ему было сложно даже представить себе, что однажды его похвалит один из пиковых, которые так его пугали... Пиковый Король ни разу не показывал, что чем-то доволен; более того, он часто выглядел так, будто все вокруг его неимоверно раздражало, и следующая капля в сосуд его терпения станет последней, — именно поэтому самый впечатлительный из королей не решался лишний раз обратиться к нему. Теперь же он сказал ему что-то хорошее, и от одной мысли об этом он заливался краской и счастливо улыбался.
— Вижу, вам приятно было услышать это от сводного брата, мой повелитель... Вы уважаете Пика, верно? — сказал Алебард тем самым вкрадчивым голосом, который вызывал у его собеседников страх и восхищение одновременно. — Не могли бы вы рассказать мне, за что?
— Разумеется, я уважаю его, хотя и немного боюсь. Я не знаю никого смелее, упорнее, умнее и хитрее него! — ответил Зонтик с нескрываемым восторгом. — Ну, может быть, Куро все же умнее, но Пик очень уверенный и бесстрашный... Иногда мне хочется быть таким же, только вот иметь в придачу его гнев и жестокость я совсем не хотел бы.
— К сожалению, часто недостатки являются платой за достоинства... Да и изменение себя до неузнаваемости обычно приносит лишь беды. Однако вы вполне способны обрести веру в себя и побороть многие свои страхи: вы поистине мужественны и сильны, просто вам нужна изрядная смелость для того, что у других не вызывает особенных трудностей.
— Вы искренне так считаете? — спросил молодой король с заметным воодушевлением.
— Конечно же, мой господин. Признаться, я умею утаивать правду и оплетать ее таким количеством красивых фраз, что сложно понять, о чем речь, но солгать вам я не могу: вы видите меня насквозь и всегда безошибочно угадываете мои чувства... Впрочем, прошу прощения за то, что прервал ваш рассказ: кажется, вы упоминали еще и червонных. Вероятно, вы хотели сказать что-то и о них?
— О, точно... Они молчали все это время, понимаете? Ромео растратил все свои силы на безделушки и убежал из своей страны в одну из соседних — его вернули обратно, чтобы исправлял свои ошибки уже без генератора, пока Куро не закончит работу над новым. Да, мой брат упоминал о том, что генераторы можно воссоздать, только процесс очень трудоемкий...
— Честно говоря, от Ромео я другого и не ожидал. Самовлюбленный гедонист, не думающий ни о чем, кроме примитивных удовольствий для тела, и грезящий лишь о том, чтобы им восторгались... Возможно, он талантлив и даже умен, но из ваших рассказов я понял, что свои таланты, подобно силам, он растрачивает впустую на привлечение внимания. Люди вроде него получают власть лишь по ошибке!
— Пожалуй, это так... Во всяком случае, он говорит о великой любви, но влюбляется с первого взгляда по десять раз на дню, а любит по-настоящему, наверное, лишь себя. Зато он хорошо пишет стихи и отлично поет... Но, наверное, ему лучше было было бы стать поэтом и певцом. Пока у него были силы, он развлекался и тратил их на прихоти своих подданных, а теперь, чтобы он не продолжил такую жизнь после получения нового генератора, к нему приставили советника, причем мужчину родом из Пиковой Империи, строгого офицера в отставке... Этому он, конечно же, не очень рад. Если честно, мне жаль Ромео: он выглядел несчастным, будто ему казалось, что его жизнь кончена. Как вы думаете, он сможет снова найти счастье?
— Я не могу сказать этого точно, потому что не знаю его лично, однако первый шаг уже сделан. Вероятно, он существенно изменится и научится применять свои таланты более благородно и осмысленно... Во всяком случае, шанс у него есть, и он значительно выше, чем у того же Вару.
— Я тоже в это верю — он ведь не глуп и не зол, просто не умеет любить других и не знает, какова настоящая любовь... Наверное, этому можно научиться, хотя обучение и будет сложным. И Феликсу, кажется, тоже предстоит во многом измениться: он за месяц успел натворить в своем государстве столько всего, что этого хватило бы на несколько лет! Если бы не помощь Куро и Данте, Фелиция, наверное, превратилась бы в руины, но они вмешались вовремя... Правда, Феликс сильно обгорел на солнце из-за того, что прибавил его мощность, его подданным пришлось пережить голод, деньги обесценились, а еще ему пришлось сместить троих министров сразу, и он совершенно растерян и подавлен. Он считает, что очень виноват перед своими подопечными, которым желает только счастья, ведь все это случилось только потому, что он был слишком импульсивен и подписывал документы не глядя. Пожалуй, это урок о том, что нужно быть осмотрительнее... Данте рассказал мне все это после съезда как притчу и сказал, что я должен сделать из этого свои выводы, и об этом я размышлял всю дорогу до дома, — проговорив все это неожиданно быстро, Зонтик вынужден был остановиться, чтобы отдышаться. — И... наверное, я говорил слишком быстро и бессвязно? Простите, если вы ничего не поняли...
— Вы слишком взволнованы, однако я понял по крайней мере большую часть сказанного вами. Логика Феликса остается для меня загадкой, но мне, вероятно, просто не дано понять червонных. Они, безусловно, довольно светлые и творческие натуры, однако им не мешало бы научиться спускаться со своих иллюзорных небес на землю... Я догадывался, что им придется выучить свои тяжелые уроки первыми — что ж, будем надеяться, что они сохранят свой внутренний свет, несмотря на все испытания. Вы можете помочь им своим примером и бескорыстной благородной дружбой, — после этого философского заключения Первого Министра говорить о совершенно прозаичных делах не хотелось совсем, но юный правитель вновь не подчинился первому порыву.
— И я буду изо всех сил стараться быть для них хорошим другом и подавать верный пример! А теперь... может быть, с этого стоило и начать, но нам нужно обсудить одно дело, — произнес он с легким смущением.
— Я всегда готов помочь вам в любом деле, мой господин, если не действием, то хотя бы советом. Вероятно, на сей раз это связано с внешней политикой?
— Да... К нам приедет делегация из Курограда, чтобы оценить обстановку в стране и понять, нужна ли помощь. Если честно, я понятия не имею, что делать и как показывать им все при том, что подданные не должны знать меня!
В тонких бледных пальцах король судорожно вертел сложенный носовой платок. Он изо всех сил старался не показывать своей тревоги, но все было очевидно: страх сквозил в его напряженной позе, в мелко дрожащих руках, в надломленном голосе, во взгляде... Его верный друг, напротив, внешне оставался совершенно спокойным, хотя в глубине души его охватило волнение, ведь он и сам не знал, как с этим быть. У него был четкий план, чтобы раскрыть личность правителя подданным, но неожиданное прибытие делегации раньше времени могло многое испортить... Приходилось импровизировать, и притом не впадать в панику даже в мыслях, а это было для него настоящим испытанием
— И до какой степени стоит паниковать по этому поводу? — спросил он невозмутимо после нескольких секунд молчания.
— Вы хотите сказать, что мне нечего бояться, верно?
— Это, разумеется, тоже... Но насколько следует волноваться об этом нам обоим? Когда прибудет делегация? Если через несколько дней, то, пожалуй, останется только солгать им, что вы до сих пор не оправились до конца, и тщательно избегать окраин столицы, ведь это позор и ужас всего государства, и над ними предстоит работать еще долго.
— О нет, все не так безнадежно: они приедут не раньше чем через три месяца... И все же мы не успеем, да? Мне так жаль, что я не узнал этого раньше, — тогда времени на подготовку было бы намного больше, и... — дальше сдерживать слезы было выше сил Зонтика, и он заплакал, закрыв лицо руками.
— Не нужно винить себя, мой повелитель: вы сделали все, что было в ваших силах, — на плечо правителя легла крепкая ледяная ладонь. — Три месяца, конечно, не год, но и не три дня; мы успеем по крайней мере представить вас народу, хотя и не так, как планировалось... И потом, их задача — не наказать вас за малейшие изъяны государства, созданного вами, а посмотреть, нужна ли вам помощь. А даже если бы вам и грозило наказание, то я бы без колебаний принял его вместо вас, ведь я заслуживаю его в неизмеримо большей степени. Вы чисты, и если ошибаетесь, то лишь по причине неопытности, я же порой просто следую своим порочным склонностям, прекрасно зная, что этого делать не стоит...
Молодой король порывисто вскочил, будто готовясь произнести короткую пламенную речь, но его так трясло, что он неловко упал на колени и больше не пытался встать. Как бы ему ни хотелось оставаться сильным и сохранять достоинство, слезы лились без остановки, и ему самому уже не казалось невозможным наплакать целое озеро, как героиня абсурдной сказки... И тем не менее он пытался говорить, хотя собственный голос почти не слушался его.
— Не говорите так! Я сам куда хуже, я трус, упустивший страну, и если бы не вы, у меня бы все было намного хуже, чем сейчас у Феликса... У меня тоже есть недостатки, но я не умею с ними бороться, и даже не всегда пытаюсь, и потакаю своим страхам, и не всегда следую вашим верным и мудрым советам, и... — остаток фразы утонул в рыданиях. Прямо как месяц назад, юный божественный король безудержно плакал в объятиях своего единственного приближенного. Все потрясения этого дня дали о себе знать, и он не мог больше удержаться...
— Ну, я заслужил наказания по меньшей мере за то, что снова довел вас до этого своими неосторожными словами, — вздохнул Алебард, прижимая к себе мелко дрожащего юношу.
— Вы не виноваты, просто... просто я переволновался... — пробормотал Зонтик сквозь слезы. — Слишком много всего произошло... Я на этот раз не упаду: мне вроде бы уже лучше... Но давайте лучше уйдем из этой комнаты: она меня пугает. Наверное, я все же слишком слаб... Еще ведь даже не вечер, а мои силы уже на исходе, хотя утром я обещал себе быть сегодня сильным и смелым.
— В таком случае вы следовали своему намерению до конца, и даже чуть дольше. Теперь же нам следует отправиться на поиски того, кто мог подслушать нас... А впрочем, вам лучше всего будет отдохнуть: я найду предполагаемого шпиона или, во всяком случае, улики и сам.
Они медленно спускались по лестнице, прочь от помещения, в котором за несколькими замками на окованной железом двери было заперто еще одно болезненное воспоминание... Конечно, в жизни юного монарха бывали моменты намного страшнее, чем та ночь, когда он оказался в ловушке в собственном доме, но отгородиться от этого было проще всего. Раз уж хотя бы от одного маленького страха можно было убежать, он предпочел сделать именно это. Сил бороться больше не было, и он вновь собирался спрятаться в спальне, чтобы успокоиться, а после снова приняться за исполнение своих планов — может быть, не грандиозных, но очень важных для него.
Выходя из покоев Верховного Правителя, министр увидел на полу что-то блестящее, — этот предмет оказался крышкой от старых серебряных часов с причудливой гравировкой. Это определенно не могло принадлежать одному из слуг — слишком дорогая вещь, — а значит, кто-то из министров нарушил запрет и приблизился к личным комнатам божественного короля. Оставалось лишь выяснить, кто это был, и допросить его... Старший Брат мрачно улыбнулся и положил обломок в карман, чтобы начать свое расследование. Такое дело он бы уж точно не доверил ни одному, даже самому надежному из подчиненных. Говорить о первой улике юному королю он пока не стал: еще несколько минут назад он утешал его, а подобные известия только вызвали бы новый приступ страха... Лучше было поберечь его и не пугать лишний раз столь несущественными новостями.
* * *
— Как думаешь, с башни и правда видно всю страну? — спрашивал Эрик, наблюдая за улицей, что стала чуть более оживленной после утренней службы. Две крошечные комнаты, которые были домом ему и Армету, находились на третьем этаже, и он никак не мог привыкнуть к виду из окна в деревянной раме.
— Я думаю, правда... И даже если нет, у Великого Зонтика ведь есть волшебный третий глаз, и он видит все и без башни, — ответил ему названный брат, не отрываясь от своей работы.
— То есть и нас сейчас он видит, и знает, что мы делаем?
— Может быть, он не следит именно за нами, но если ему захочется, то он сможет увидеть нас в любой момент... Ты же отсюда не можешь уследить за всеми прохожими на улице, хотя и вроде и видишь их всех, верно? Честно говоря, это больше всего удивило меня, когда я прозрел: приглядеться можно только к чему-то одному, а если смотреть на все и сразу, то столько всего упустишь...
— Все и правда так... А я и не задумывался об этом, — выдохнул бывший беспризорник.
— Люди, которые видят с рождения, часто и не представляют, насколько это прекрасно и поразительно, потому что просто привыкли... Я слышал, что и сам Великий Зонтик не всегда был таким, как сейчас, а значит, когда-то он, как и я теперь, не мог перестать восхищаться своим даром. Выходит, он смог бы понять меня, если бы мы с ним говорили... Разве не чудесно? — мальчик в ответ кивнул, и далее оба молчали, думая об одном и том же. Казалось, они прекрасно понимали друг друга без слов, и говорить сейчас не было смысла... В этой тишине, которую нарушал лишь тихий гул улицы, было больше мудрости и света, чем в иной пламенной речи. Мысли их были просты и сложны одновременно, и весь мир казался и понятным, и загадочным. Если бы Эрик спросил, кто же такой Великий Зонтик, то Армет не смог бы дать ответ: с одной стороны, Верховный Правитель был для него неземным существом, которого даже представить себе в человеческом облике было почти невозможно, но с другой — он будто был бесконечно близким и живым... Наверняка юный гончар знал лишь одно: у него очень мягкий голос. Иногда ему казалось, что тот, кому он ежедневно молился, говорил с ним во снах, а то и наяву, — и каждый раз он был невыразимо ласков и кроток.
* * *
Сам же Зонтик в это время нашел, наконец, тот ритм, что расслышал в шуме дождя накануне, и начал медленно и тихо играть совершенно новую мелодию — печальную, но светлую, как чистое утреннее небо. Он постепенно успокаивался и обретал веру в собственные силы. "Может быть, меня ожидает тяжелое испытание, но я выдержу его достойно... Ради всех, кого люблю, ради всего, над чем я трудился... ради себя, в конце концов! Раз уж в меня верят, я должен справиться," — с этой мыслью юноша отложил мандолину, доиграв последние ноты. Музыка была для него увлечением и способом вернуть себе душевное равновесие, но он твердо решил закончить одно дело в этот день... Нужно было приниматься за работу — в конце концов, написать одно письмо было намного проще, чем говорить с братьями во время съезда. Это точно было ему под силу.
Примечания:
Что думаете о такой смене обстановки?
Примечания:
Осторожно! В начале главы присутствует довольно жестокая сцена. Ничего сверхъестественного там нет, никого не убивают, никто не лишается частей тела, акцента на графичном описании насилия тоже нет, но герой этой сцены испытывает физические страдания. Если подобное является для вас триггером, пролистывайте до первых звездочек — после них ничего такого уже нет
— Да, мой повелитель, это необходимо. Вы знаете, как важно строгое соблюдение ритуалов, так что ваш отказ будет не просто проявлением постыдной слабости — он будет грехом, тяжким грехом, кара за который обрушится на всех нас! — до боли знакомый звонкий ледяной голос отдавался эхом в темном зале. — Разве вы так эгоистичны, что готовы заставить всю страну расплачиваться за вашу трусость?
— Нет, я бы ни за что не поступил так, но... Мне страшно, понимаете? — отвечал второй, мягкий и ломкий.
— Мы не можем позволить себе потакать страхам. Протяните руку, мой господин, или я заставлю вас это сделать! — в и без того твердом голосе послышались стальные нотки, не предвещающие ничего хорошего. В ответ прозвучал лишь тихий жалобный стон, и старший собеседник с раздраженным вздохом протянул свою длинную тонкую руку и схватил младшего за запястье.
— Не надо, умоляю! Я не вынесу этого... Это слишком больно, я не могу выдержать такое! — младший, мальчик, едва успевший стать юношей, уже бился в панике, но его спутник был неумолим.
— Вздор! Даже дети, которые вчетверо младше вас, ведут себя более разумно... Вы либо притворяетесь, либо являетесь самым трусливым и безвольным существом, какое только видел этот мир! Ведите себя достойно, мой господин, иначе придется удвоить ваше наказание.
— Наказание? Молю вас, только не это! Я правда стараюсь, но...
— Жалкие, нелепые оправдания! Вы стараетесь недостаточно, а это грех, который можно искупить лишь болью. Если не хотите вместо двадцати ударов получить сорок, найдите в себе хоть каплю мужества!
Из темноты появилась вторая бледная рука, сжимающая в тонких гибких пальцах нож с изогнутым лезвием... Зонтик рыдал, пытался вырваться, умолял если не остановиться, то хотя бы дать ему несколько секунд, чтобы подготовиться, — все без толку. Алебард действительно не знал жалости, и к тому же явно наслаждался его ужасом и собственной властью. Холодная сталь блеснула в луче лунного света, что лился из единственного узкого окна прямо на чашу с водой, — и острое лезвие легко скользнуло по дрожащей ладони юноши, рассекая кожу. С первого же прикосновения металла к руке он тихо вскрикнул и замер, и только слезы текли без остановки по его бледным щекам. Его мучитель тем временем оставался в тени и казался лишь зловещим темным силуэтом — неимоверно высоким, тонким, прямым и холодным... Он — оружие, и сердце его из стали. Его предназначение — причинять вред тем, кому захочет навредить его хозяин, и он в точности выполняет его. Таким его видели многие подданные, и таким он теперь предстал и перед своим создателем. Вот только сейчас создатель не держал его в своих руках... На сей раз вся власть была у него.
Кровь окрашивала ледяную воду в большой каменной чаше. Вода, напитанная лунным светом, священная, святая... Кровь стекала с порезанной руки мучительно медленно, и каждая капля, что падала на водную гладь и мрамор чаши, причиняла новую боль. Чаша из белоснежного мрамора, величайшая реликвия, напоминание всем достойным об их корнях... От боли юноша начинал терять сознание, и этой пытке не было видно конца. Он уже мысленно молился об избавлении, но его вернул в реальность резкий ледяной голос:
— Довольно! Теперь приступим к испытанию огнем, мой повелитель... И не делайте вид, будто вы не помните, что вам нужно делать, — с этими словами Старший Брат зажег шесть восковых свеч, расставленных на краях чаши. — Держите руки неподвижно, покажите Луне-матери, что достойны ее благословения! Мы с вами представляем перед Ней весь народ, мы должны принимать на себя кару за их грехи — такова участь служителя. Если вы не будете достаточно мужественны, Она обрушит свой гнев на беззащитных людей, и это будет всецело вашей виной!
В неверном мерцании, что разбавляло свет луны, теперь можно было разглядеть суровое лицо старшего из служителей... Какими же острыми и тонкими казались его черты! Темные, резко очерченные тени в теплых отблесках свеч придавали ему еще более зловещий вид, а в холодных глазах цвета стали отражались почти дьявольские огни. Он без колебаний протянул руки, поднося их почти вплотную к пламени, и одним выразительным взглядом заставил своего создателя сделать то же. Будто из ниоткуда зазвучал стук метронома, отмеряющего секунды... Полторы минуты — именно столько нужно было продержать ладони над огнем. Девяносто механических ударов. Девяносто секунд чистого страдания. Зонтик был слишком чувствителен, чтобы выдержать это, он тихо стонал, стараясь подавить слезы, корчился и отчаянно боролся с желанием отдернуть руки и опустить их в холодную воду, но эта борьба была обречена на провал... Он дернулся, и бледное лицо того, кто неизменно называл его господином, исказилось таким непередаваемым гневом, какого юноша не видел еще ни разу.
— Пятьдесят ударов, и еще двадцать за ваше нелепое сопротивление в начале, — объявил Старший Брат, явно еле сдерживаясь, чтобы не перейти на крик. — Вы знаете о правилах, мой господин, и нарушаете их... Лишь кнут излечит жалкую слабую душу!
Плечо мальчика до боли стискивали ледяные пальцы, и как бы он ни вырывался, это было тщетно. Его швырнули на пол перед мраморным алтарем, заставляя встать на колени, где-то в темноте за спиной раздался свист кнута... Он громко закричал, когда на него обрушился первый удар.
* * *
Было около двух часов ночи. Погода была на удивление тихой и ясной, в окна замка даже сквозь плотные бархатные шторы проникал яркий голубовато-серебристый свет полной луны. Было тихо, лишь из спальни юного короля доносились приглушенные болезненные стоны, которых не слышал никто... Когда же тишину прорезал крик, полный невыносимой боли и ужаса, Первый Министр мгновенно проснулся и бросился на помощь своему создателю, взяв с собой лишь связку ключей. Что-то случилось с божественным правителем, и даже если это был всего лишь дурной сон, он обязан был сделать все возможное, чтобы спасти его. Разумеется, сам Зонтик никогда не требовал этого, но его верный друг считал своим долгом помогать во всем.
— Что с вами, мой повелитель? Вы спите? Прошу, откройте дверь! — повторял он не слишком громко, но достаточно отчетливо, чтобы слова можно было разобрать. Из спальни в ответ на его стук и вопросы доносились лишь крики, плач и неразборчивое бормотание... Было похоже, что все дело действительно в ночном кошмаре, но даже в таком случае нужно было разбудить и успокоить перепуганного юношу.
— Надеюсь, вы простите мне эту вольность... Я вынужден войти к вам без приглашения, — с этими словами первый приближенный короля открыл дверь ключом и сделал шаг в темный проем.
Большая комната в бледном свете луны выглядела необъяснимо зловеще. Все отбрасывало длинные холодные тени, что в полумраке напоминали безмолвных призраков, ожидающих своего часа... Главным же призраком был сам король, отчаянно жмущийся в угол кровати. Он прижимал к себе потрепанного плюшевого мишку и закрывался одеялом, будто оно могло его защитить, а его ясные глаза будто светились сами по себе. Он был белее мела, и оттого еще больше напоминал потустороннее создание...
— Нет, не нужно, я не смогу! Это слишком для меня! Да, я тряпка, трус и эгоист, но я действительно не могу это вынести... — прокричал он, еще крепче сжимая в дрожащих пальцах одеяло. — Прошу, не забирайте меня в тот жуткий зал с чашей!
— Зал с чашей? И чего вы не можете вынести? — спросил министр удивленно. Он был так не похож на того, кем был в кошмаре, что юноша немного успокоился — впрочем, лишь отчасти: слишком страшно было то, что он видел всего несколько секунд назад. Его разбудил звук поворота ключа в замочной скважине, и в первый же миг после пробуждения он увидел того, кто так пугал его во сне... В нем боролись два желания — спрятаться там, откуда его не смогут вытащить против его воли, и заговорить с верным помощником, превозмогая ужас. Пересилило в итоге второе, и он быстро забормотал, продолжая всхлипывать:
— Тот странный зал с колоннами в подземелье... Темный и большой... Там есть каменная чаша с водой и алтарь... Он для ритуалов, страшных, жестоких ритуалов... Вы же хотите забрать меня туда, чтобы снова мучить и проводить свои странные ритуалы, да? Чтобы молиться Луне-матери, чтобы заставить меня проявлять мужество... Так вот, я — трус, и во мне нет ни капли мужества, я не выдержу этого!
Услышав этот рассказ, Алебард сразу понял все. Он медленно приблизился к своему создателю, готовясь сделать шаг назад по первому его слову, однако тот молчал и лишь тихо всхлипывал, пристально наблюдая за каждым его движением...
— Мой повелитель, вам приснился кошмар, — произнес он спокойно и так мягко, как только мог. — Уверяю вас, я впервые слышу о Луне-матери, да и темного зала с чашей и алтарем в замке нет, — о последнем вы, я полагаю, знаете и сами. Кроме того, я никогда не причинил бы вам боль: мне проще ранить себя, чем вас...
— Этот сон был слишком реалистичным... Мне казалось, что все это правда, не так, как в обычном плохом сне, а как... как в жизни! И вы там мучили меня, я просил не делать этого, но вы только называли меня трусом и эгоистом, и угрожали наказанием... Я думал, что вы готовы убить меня! — прорыдал в ответ юноша, судорожно прижимая к себе старую игрушку и край одеяла. — Почему мне снится такое? Эти кровавые ритуалы...
—...Ересь чистой воды, разумеется: наша вера не терпит неоправданной жестокости. Разве могу я сам нарушить принципы, которым обучал других?
— Наверное, не можете... Я верю вам, и мне, наверное, пора уже успокоиться, но... — голос короля дрожал от волнения и слез. — Но мне не по себе.
— Не могли бы вы рассказать мне о вашем кошмаре подробнее? Я слышал, что это помогает вернуть покой после дурных снов.
Первый Министр сел в кресло у кровати правителя и зажег лампу на тумбочке, щелкнув выключателем. Комнату залил мягкий и ровный неяркий свет... Может быть, для Зонтика смена освещения и не была спасением от всех ночных страхов, но все лучше, чем холодный свет луны и мерцание свечей прямиком из худшего сна в его жизни. Мальчик, — а называть его иначе в тот момент, когда он больше всего напоминал испуганного ребенка, было сложно, — сначала начал говорить, но после, будто спохватившись спросил:
— Я не слишком утомлю вас рассказом? У вас ведь так много дел, а из-за меня вы еще и не выспитесь... Может быть, лучше вам все же пойти спать?
— Можете обо мне не волноваться: мне приходилось спать и меньше. Кроме того, сейчас мне в любом случае было бы тяжело заснуть, ведь я слишком взволнован... Я буду с вами, пока вы не уснете или сами не прикажете мне уйти. Итак, что же вам приснилось?
С минуту юный король собирался с мыслями, пытаясь унять дрожь, а после начал свой рассказ... Голос его прерывался от волнения, и несколько раз он снова начинал плакать, словно возвращаясь в свой ужасный сон, но говорил он удивительно складно. Вероятно, немногие ожидали бы от тихого подростка подобного красноречия, однако чем больше деталей он вспоминал, тем спокойнее ему становилось и тем больше его история походила на отрывок из хорошей книги. Сам же он будто и не замечал, насколько красиво говорит: это для него было так же естественно, как писать левой рукой, — а он был левшой... Он пересказывал свой необычайно яркий кошмар в выражениях, которые немногим пришли бы в голову, подбирал необычные сравнения и самые меткие слова, какие только можно себе представить. Под конец ему и самому уже казалось, что он не рассказывает о собственном сне, а сочиняет на ходу историю — страшную, но по-своему красивую и интересную.
— После этого удара весь мир померк перед моими глазами, и я лишь слышал собственные крики и ощущал, как кровь стекает по моему телу, как горят ладони, которыми я упирался в грубые камни пола, и как обжигают прикосновения кнута... Кажется, невидимый метроном продолжал бесстрастно стучать где-то в темноте, и к его мерному звуку примешивался звон капель воды, что медленно стекала откуда-то в чашу. Будто и механизм, и природа были безмолвными равнодушными свидетелями всему, что вы творили со мной в этом безумном сне, — так он закончил свое повествование. Он уже не плакал и почти не боялся, лишь на лице его остались следы высохших слез... Впрочем, те две или три секунды, в течение которых он ожидал ответа от своего собеседника прошли для него в сильнейшем волнении. Ему казалось, что верный помощник посмеется над тем, что так напугало его, и назовет это глупостью. Что ж, трефовые никогда не отличались оптимизмом, и многие их опасения оказывались ложными — так было и в этот раз.
— А вы могли бы стать прекрасным писателем, мой повелитель... Не в каждой книге можно встретить подобные описания. Признаться, мне и самому стало не по себе от этих событий, хотя я и знал с самого начала, что это просто ваш сон, — произнес Алебард, дослушав рассказ своего создателя. — Вероятно, теперь вы меня боитесь? Многие ведь поговаривают, что я властен и жесток, и вполне возможно, что я был бы способен на то, что делал в вашем кошмаре, и в жизни, если бы не ваши наставления...
— Мне было бы очень сложно бояться вас по-настоящему даже после таких снов: я чаще вижу вас совсем другим... И к тому же если вы и бываете жестоки, то только из благих побуждений, и о своей жестокости всегда сожалеете. Кроме того, вы ни разу не поднимали руку на подчиненных, даже когда они выводили вас из себя, и не угрожали им пытками, хотя вполне могли. А этот сон... наверное, мне просто не стоило читать на ночь роман, в котором попадаются подобные сцены, — юноша слабо улыбнулся и выпустил, наконец, из рук одеяло. — Я догадывался, что после него мне приснится что-то неприятное, но так увлекся, что не смог оторваться.
— Все мы иногда совершаем мелкие ошибки вроде этой... И главный антагонист этого романа подозрительно напоминает меня, не так ли? Меня часто за глаза сравнивают с типичным злодеем, да и сам я замечаю некоторые сходства.
— О нет, он мало похож на вас... Он одержим своей властью, обманывает людей и использует свой пост верховного жреца для собственной выгоды, а еще держит в плену главного героя, который не знает, что на самом деле является теперь наследником, ломает его, чтобы потом убить его отца и по большому счету самому управлять страной от его лица. Вы же верите в то, о чем говорите, искренне, действительно стараетесь делать все на благо народа и выполняете свои обещания... Он будто пытается быть вами, но на деле является лишь пустой оболочкой, отражением в кривом зеркале.
— Он пытается не быть, а казаться, мой повелитель, — разница очень велика. Многие грешники не понимают, насколько грешны, некоторые, осознавая свои пороки, стремятся к исправлению, но худшие из них знают, что их действия и намерения отвратительны, и даже не стыдятся их... Я полагаю, этот лживый и властный жрец как раз из последних. Омерзительная личность!
— Это верно... Может быть, он стал таким потому, что когда-то был несчастен, но я бы вряд ли смог бы быть другом подобному человеку. Я надеюсь, что ближе к концу он исправится, но не уверен в том, что так будет.
— Люди вроде него обычно если и исправляются, то лишь на смертном одре и не по своей воле...
Разговор о морали, грехах и о том, как люди вступают на неверный путь, продолжался еще довольно долго, и под конец оба не заметили, как заснули... Зонтик во сне продолжал прижимать к себе плюшевого мишку, который от обилия заплаток стал из голубого разноцветным, но оставался той самой любимой игрушкой, что была с ним еще в те времена, когда его не называли Зонтиком. Может быть, сны его не были абсолютно спокойны и безмятежны, но кошмары больше не возвращались: он чувствовал себя в безопасности, и образ того, кто в жизни был его самым верным другом, во сне не превращался в вымышленного злодея.
* * *
На следующий день все шло своим чередом, если не считать одного обстоятельства: Старший Брат не пришел на утреннюю службу в храме. Еще не так давно прихожане удивлялись, когда он появлялся в церкви, но постепенно к нему привыкли настолько, что его отсутствие стало чем-то из ряда вон выходящим... Его обычное место в третьем от входа ряду осталось пустым, и, хотя в зале было не протолкнуться, никто не решился занять его. Казалось, некоторые даже волновались за него, несмотря на страх перед ним.
Морион с невеселой улыбкой вспомнил тот странный день месяц назад, когда его лучший друг впервые за долгое время пришел к нему — скорее ради своего особого дела, чем ради самой молитвы. Тогда большинство подданных не отваживались даже подходить к нему слишком близко или смотреть ему в глаза, словно он и впрямь был грозным высшим существом... Отчасти священник мог понять прихожан: он и сам первое время боялся сказать или сделать что-то неправильное в присутствии своего сурового наставника. Рядом с ним мысли путались, и каждое слово казалось неверным, каждое движение — неуклюжим. Под его внимательным колким взглядом сложно было оставаться спокойным и вести себя естественно, — он же будто не замечал этого и невозмутимо указывал на ошибки, обучая тогда еще совсем юного Первого Священника. Впоследствии, правда, они сблизились, и это странное ощущение собственного несовершенства ушло... Но ведь большинство подданных Зонтопии видели в Старшем Брате именно его образ холодного и непоколебимо строгого человека! Впрочем, и к нему они постепенно привыкали, и вскоре его даже перестали обходить как нечто то ли святое и неприкосновенное, то ли опасное. Когда в этот хмурый пасмурный полдень он не появился на площади перед храмом, многие были удивлены.
— Как думаешь, что с ним случилось? — тихо шепнул Эрик Армету, бросив быстрый взгляд на единственное пустое место на скамье. Впервые за неделю жизни со своим первым другом он нарушил тишину во время службы. Правда, молиться еще не начали: экзарх ожидал наступления тишины... Как бы то ни было, Кулет за подобную вольность дал бы брату затрещину, и потому мальчишка помимо своей воли сжался, готовясь к удару.
— Хотел бы я знать... Надеюсь, просто очень занят, — ответил ему юноша, также обеспокоенно оглядываясь. Хотя он и оставался робким и тихим рядом с Первым Министром, он тоже привык к его присутствию, к тихим молитвам и коротким, но неизменно вежливым приветствиям... Он не мог объяснить даже себе, почему вдруг стал волноваться за него в этот момент, но скрыть это волнение было бы трудно.
Мальчики, вероятно, обменялись бы еще парой фраз, если бы сосед не толкнул старшего из них локтем. Они и сами не заметили, как все вокруг смолкли, и последнее слово юного гончара прозвучало в полной тишине довольно отчетливо... Что ж, не одни они вели в тот момент подобные разговоры.
Если бы не статус и привычка сохранять внешнее спокойствие, что бы ни случилось, Морион наверняка присоединился бы к прихожанам в их попытках выяснить, что же произошло, но думать об этом у него не было времени. Его карманные часы показывали пять минут пополудни — начать следовало уже пять минут назад... Он еще раз окинул взглядом зал и заговорил. Обычная речь казалась ему сейчас неуместной, будто следовало подождать еще немного, но он продолжил, помня о времени. Возможно, ему стоило поддаться этому ощущению: ровно через три минуты дверь приоткрылась, и в церковь проскользнула знакомая всем высокая фигура, — и замерла у входа, словно не решаясь пройти дальше. Многие, вероятно, и не заметили столь тихого появления обычно далеко не застенчивого Старшего Брата, однако экзарх успел встретиться с ним взглядом всего на миг и увидеть в его ясных глазах цвета стали что-то до странного непривычное — они будто выражали сильнейшее непонятное страдание. Таким он не видел его ни разу за все годы их дружбы. Священнику пришлось приложить изрядные усилия и призвать на помощь все свое самообладание, чтобы не спросить друга, что с ним происходит: все это было слишком на него не похоже. Однако служба должна была идти своим чередом... Морион еще во времена своего ученичества усвоил одно правило: прервать молитву можно лишь в том случае, если кому-то угрожает опасность, — или же если произошло настоящее чудо. Так было месяц назад, когда вспыльчивый фанатик ударил самого Великого Зонтика, который пришел в храм под видом обыкновенного горожанина, и еще однажды, в самом начале его карьеры, когда одна из многочисленных свечей выпала из подсвечника и подожгла деревянную кафедру... Он старался делать все идеально, и потому, хотя его голос дрогнул в тот момент, когда Первый Министр появился на пороге, он продолжил свою речь.
* * *
Алебард, возможно, впервые в жизни чувствовал себя так неловко. В отличие от Зонтика, он не привык смущаться, хотя и был способен испытывать все те же эмоции, что и любой другой человек... Он искренне верил в то, что должен быть примером для подданных, и потому всегда стремился хотя бы к внешнему совершенству. Если не допускать ошибок, то стыдиться будет нечего, — в этом он был убежден полностью. Что ж, на этот раз никакие усилия, вероятно, не помогли бы ему избежать мелкой и очень нелепой, по его мнению, оплошности: опоздал он просто потому, что проспал, заснув в кресле в покоях своего господина.
Проснувшись от боя часов на башне, Первый Министр сначала подумал, что все это сон, — слишком странно было просыпаться не с рассветом, как обычно, а ближе к полудню... Однако в тот момент, когда он увидел часы, что висели над камином в спальне монарха, все встало на свои места. Он понял, что не услышал будильника, который звонил в соседней комнате. Разумеется, Зонтик не стал бы злиться на своего друга за подобный проступок, — если, конечно, он вообще счел бы это проступком, — но мысленно ругать себя за неосмотрительность это ничуть не мешало... К себе суровый чиновник был, вероятно, строже, чем к кому-либо другому, и если уж он допускал ошибку, пусть даже самую незначительную, то его самобичевание было невозможно остановить. Впрочем, времени на то, чтобы злиться на себя было немного: нужно было успеть сделать все то, что стояло в планах на этот день, а времени было не так много. Для начала, надо было все же прийти на службу в церкви, ведь иначе потом пришлось бы объясняться перед особенно любопытными и смелыми, а значит... Додумать, что это значит, министр не успел: порыв не очень холодного, но довольно резкого ветра изменил направление его мыслей.
"Что ж, я одет не только не по погоде, но и не так, как обычно... Нет времени переодеваться. Замерзну, возможно, промокну под дождем, удивлю всех своей внезапной сменой имиджа, — пусть это будет частью моего наказания за нелепую оплошность!" — так он подумал, быстрым шагом пересекая пустую площадь. Тихо проскользнув в церковь, он не решился пробираться на свое место — не хотелось отвлекать тех, кто оказался более пунктуальным... Кроме того, если бы он прошелся по рядам с невозмутимым видом, будто не произошло ничего особенного, люди наверняка сочли бы его высокомерным, а если бы выдал свое смущение, — какой удар по его образу это нанесло бы! Вероятно, Верховный Правитель поступил бы на его месте точно так же: предпочел бы не привлекать лишнего внимания. "У нас с вами не так уж мало общего... Оказывается, я могу стесняться не меньше, чем вы. Это хороший урок, мой повелитель, даже если все так получилось случайно," — промелькнуло у него в голове, когда он встретился взглядом с удивленным Морионом. Глаза он тут же отвел: стыдно было смотреть в лицо тому, на кого он сам несколько лет назад кричал за пятиминутное опоздание... Может быть, сам экзарх уже этого не помнил, но его наставник не мог забыть его пристыженного вида и тихих извинений. Он сам учил своего друга пунктуальности, и потому понимал, что сейчас тот имеет полное моральное право отчитать его. Может быть, если бы произошло именно это, ему самому было бы легче, однако священник предпочел сделать вид, будто ничего особенного не произошло... Что ж, оставалось лишь отстоять всю службу у порога, про себя молясь, чтобы кто-нибудь не обернулся в самый неподходящий момент.
* * *
Армет был сам не свой с самого утра, и это не могло укрыться от его внимательного и мудрого благодетеля. Это можно было списать на то, что в этот день очень многое шло вроде бы своим чередом, но определенно не так, как обычно, но экзарх понимал, что подобное всегда является просто оправданием равнодушию... Он не мог оставить своих друзей наедине с их тяжелыми чувствами. Когда-то давно, еще в те времена, когда он был учеником, наставник сказал ему после одной неудачи:
— Знаешь, почему я выбрал тебя, а не кого-нибудь другого? Тебе с трудом даются проповеди, но заметь: я учу тебя именно этому... Мы говорим об идеалах лишь в те моменты, когда ты составляешь речи; мне не приходится разъяснять тебе их смысл, как некоторым из прихожан. Хороший священник — это в первую очередь пример для своих подопечных, тот, кто твердо верит и следует всем заветам, верно понимая их, тот, чьи слова не расходятся с действиями. Для такого человека немыслимо после проповеди о милосердии на выходе из церкви пнуть собаку или, к примеру, изменять жене, а прихожан учить верности и честности... И ты как раз из таких. Ты пока плохой оратор, однако это обыкновенный навык, и с твоими умом и прилежанием приобрести его не составит труда. Научиться милосердию, трудолюбию, кротости, скромности, уважению к другим, честности, преданности и прочим моральным качествам, если родители еще в детстве не научили, куда сложнее, а учить этому труднее вдвойне, ведь редкий грешник признает себя грешным. Пожалуй, из тебя священник выйдет получше, чем из меня: я, говоря о доброте и взаимопомощи, вынужден порой проявлять холодную жестокость, пусть и по долгу службы. Я по локоть в крови; ты же — чист, и никаких противоречий вроде моего в тебе нет. Стремись всегда быть светлым и помогай по возможности каждому, кто в этом нуждается, — и тогда ты будешь лучшим из всех, кому только можно было дать эту роль.
Хотя эта короткая, но проникновенная речь и была произнесена несколько лет назад, Морион помнил ее слово в слово и вряд ли когда-нибудь забыл бы: именно она, вероятно, стала началом самой крепкой дружбы в его жизни... Теперь, когда все трудности, что преследовали его в годы ученичества, были позади, он вновь вспоминал ее — и говорил в своей проповеди о прощении с такой искренностью, какой многие не слышали прежде ни разу. Еще утром он планировал рассказать совсем о другом, но к тому моменту, когда пора было начать проповедь, он вдруг понял, что сейчас нужно поговорить именно об умении прощать. Никакой заготовленной речи, никакого плана... Он импровизировал, не пытаясь на этот раз следовать каким-либо правилам, и говорил все то, что думал. Его ровный глубокий голос на некоторых моментах дрожал от волнения, дважды он замолкал, и в храме воцарялась полная тишина, в которой можно было услышать, как капает расплавленный воск со свечей, и никто не смел нарушить ее... Эта речь, несмотря на свое несовершенство, не оставила равнодушным ни одного из прихожан.
— И последнее, но отнюдь не по значению... Мы часто говорим о милосердии друг к другу, однако многие забывают о том, что доброту и терпимость следует проявлять и к себе. Каждый может оступиться и совершить отнюдь не тот поступок, которым стоит гордиться; никто из нас не совершенен, и ошибаются даже святые. Свои ошибки, изъяны и прегрешения необходимо исправлять, и в этом нет сомнения. Однако же первые шаги к искуплению — признание своей вины и прощение. Порой сделать их бывает нелегко, но без них нет движения к совершенству... Именно поэтому я призываю каждого из вас учиться прощать себе и друг другу ваши промахи, — так он закончил свою проповедь. Еще несколько секунд, пока последняя фраза продолжала отражаться эхом от высоких сводов храма, прихожане хранили молчание. Казалось, все как один задумались над словами священника... Сам же он в эти мгновения успел одарить Армета ласковым взглядом, который несколько его успокоил.
Юноша, недавно завершивший работу над лепниной, теперь боялся стать ненужным своему наставнику. Он был далеко не труслив, но перед одним страхом был бессилен: его бесконечно пугало одиночество... Слишком ярки в его памяти были первые годы его жизни, до встречи с Морионом, который стал ему отцом, духовным наставником и близким другом в одном лице. Холод, грубые каменные стены с трещинами, редкие, разве что случайные прикосновения и голоса — далекие, равнодушные, будто из другого мира... Таким было его раннее детство. Конечно, теперь он не был так беспомощен, да и знакомых у него хватало, но одно оставалось неизменным: его опекун был для него лучом света и тепла, родственной душой, тем самым человеком, которому можно было доверить что угодно... Потерять его было бы невыносимо. Будучи слепым и нуждаясь в помощи, он был уверен в том, что его не бросят хотя бы потому, что больше некому было бы позаботиться о нем. Продолжая работу по заказу любимого наставника, он знал, что между ними сохранятся по крайней мере деловые отношения. Теперь же они будто бы уже не нуждались друг в друге, и их пути могли разойтись... Масла в огонь подливало еще и то, что в последние несколько дней экзарх был занят чем-то в городе и не мог проводить время со своим подопечным. Армет не делился этим даже с названным братом, но его терзало ужасное предчувствие разлада... Однако теплый взгляд, полный ласки и понимания, по крайней мере отчасти развеял его страхи. Морион выделил его, мягко улыбнулся именно ему, заглянул ему в глаза! Разве стал бы он уделять внимание тому, кто был ему безразличен или неприятен?
Впрочем, думать об этом ему пришлось недолго: где-то за спиной раздался знакомы холодный голос — на этот раз вкрадчивый и почти мягкий, будто металл, обтянутый бархатом:
— Мои поздравления, Морион: ты превзошел сам себя и смог тронуть своей проповедью каждого. Это именно то, чему я не смог бы научить тебя, как бы ни старался: подобные уроки каждый должен усвоить сам... Я горжусь тобой как учеником и рад за тебя как за друга. Признаться, на сей раз ты кое-чему научил и меня... — к тому моменту все, кто был в церкви, обернулись, чтобы увидеть, как из тени выходит тот, чье отсутствие взволновало всех в начале службы.
Алебард медленно подошел к алтарю — шаги его сейчас не отдавались эхом, — но остановился перед первым рядом, не решаясь встать рядом со священником. Что-то в нем было неимоверно странно, он будто изменился... Некоторые даже не сразу заметили, что вместо привычной всем мантии на нем было нечто похожее на официальный костюм, а длинные гладкие волосы лежали небрежно, будто он собирался в спешке. Взгляды прихожан были прикованы к его лицу, которое сейчас словно стало более живым... Его черты оставались тонкими и резкими, будто заостренными, однако в светлых глазах появилась какая-то неуловимая искра. Несколько мгновений он молча обводил взглядом зал, и лишь после заговорил, почти улыбаясь:
— Предвижу ваши вопросы, братья и сестры. Я более чем уверен: если бы вы успели набраться храбрости, чтобы заговорить со мной, кто-нибудь непременно спросил бы меня, почему я пришел в таком виде, где я был все это время и как мне удалось войти и остаться незамеченным. Что ж, я отвечу на все разом... я попросту опоздал. Я должен быть примером для вас, не так ли? Временами я — последний кому следует подражать, однако я стремлюсь быть лучше. И в этот раз я, пожалуй, первым покажу, что усвоил урок, который заключался в этой проповеди... — в толпе, казалось, пробежал тихий удивленный шепот: все это было слишком странно. — Вы все, наверное, полагаете, что меня задержали дела? Я развею вашу иллюзию о моей безгрешности: моим "важным делом" был сон до полудня. Все мы люди, и каждый может совершить ошибку, — и потому каждый заслуживает быть прощенным. Откровенно говоря, я не из тех, кто прощает себя и своих ближних с легкостью, но кто из нас без изъяна? Возможно, я не должен говорить этого сейчас, но даже сам Великий Зонтик не считает себя идеальным и борется с некоторыми трудностями, подобных которым, я уверен, нет ни у одного из вас! Все мы должны помнить об этом и учиться терпимости и прощению. Смертникам перед казнью дают шанс покаяться; в сравнении с ними все мы почти святы, и тем не менее даже они заслуживают возможности получить прощение от нашего великого создателя и самих себя... Впрочем, я говорю слишком много. Может быть, кто-нибудь хотел бы последовать моему примеру и рассказать о своих промахах и прегрешениях, чтобы получить прощение от самих себя и братьев и сестер?
В Зонтопии давно уже ходили слухи о том, что в день после полнолуния всегда случается то, чего не ждет никто. То снегопад в разгар весны, то какое-нибудь светлое чудо, то неприятное происшествие... В памяти многих еще был свеж прошлый месяц, когда прозрел Армет, а один из прихожан ударил растерянного незнакомца, которого прежде в церкви почти не замечали. Тогда некоторые говорили о грядущих переменах, — и сами еще не догадывались, насколько были правы. Впрочем, к фазам луны это не имело особого отношения... Но могли ли понять это горожане, которые не знали и половины того, что стояло за этим?
Как бы то ни было, необычное поведение Первого Министра в этот день казалось всем едва ли не более удивительным, чем все события прошлого месяца вместе взятые. Кто-то предполагал, что он просто не вполне трезв, немногие всерьез решили, что он сошел с ума... Не будь его рядом, некоторые наверняка высказали бы свои мысли вслух. Теперь же в храме в который раз за эту службу повисла непривычная тишина, пока, наконец, кто-то не произнес тихим срывающимся от волнения голосом:
— Не знаю, нужно ли просить прощения у себя и других за это, но я, кажется, совершил ошибку... Мне казалось, что Морион не замечает меня, не хочет больше видеть, но один его взгляд дал мне понять, что все не так. Разве правильно сомневаться в друзьях? Я думаю, что нет, и я постараюсь исправиться, — все быстро узнали в говорившем Армета. Он все еще боялся всеобщего недовольства в ответ на его слова, но решился высказать свою мысль, помня о том, как смотрел на него священник... Он чувствовал, что его защитят, даже если кто-то попытается ударить его, и это придавало уверенности.
— Ты мне как родной сын, мой друг, и я бы никогда не отрекся от тебя... Что бы ни случилось, я не брошу тебя наедине с твоими трудностями. Мне жаль, что в последние несколько дней я уделял тебе меньше внимания, чем обычно, и за это уже я должен попросить прощения, но дело тут отнюдь не в тебе. А теперь... честно говоря, все это неожиданно, но, может быть, кому-нибудь еще есть что сказать? — ответил Морион с нервной полуулыбкой. Он не понимал, что задумал Старший Брат и есть ли у него своя роль в этом странном плане, но пытался подыгрывать. Кроме того, он сожалел о том, что заставил своего подопечного волноваться, когда полностью погрузился в собственные тревоги и ничего ему не объяснил, и теперь ему хотелось загладить вину...
Желающие показать, что урок о прощении усвоен, нашлись, и их оказалось даже больше, чем мог предположить экзарх. Все же его лучший друг очевидно знал что делает, как бы непривычно все это ни выглядело... Он сам никогда не решился бы предложить подобный эксперимент, хотя такие мысли иногда приходили ему в голову: страшно было показаться излишне эксцентричным, бестактным или недостойным своего места. Именно по этой причине некоторые считали, что мягкий и безупречно вежливый Первый Священник скрывает какие-то темные тайны... На деле же самым страшным его секретом были идеи вроде той, что только что претворил в жизнь его бывший наставник. Впрочем, последний вел себя так непривычно, что невольно возникали мысли о том, что он и впрямь напился, и Морион не удержался от вопроса на этот счет.
— Ты действительно хочешь знать, сколько я выпил? Я отвечу тебе, но ты мне, возможно, не поверишь... Я не пил вовсе хотя бы потому, что у меня нет на это времени. Должно быть, я веду себя слишком странно? — таков был ответ Первого Министра. — Отвечай честно: я не из тех, кто обижается на правду, и ты прекрасно это знаешь.
— Вы в непривычно приподнятом настроении, будто только что узнали потрясающую новость, но вы сами вчера говорили, что радоваться пока нечему, и еще очень многое предстоит сделать...
— Говоришь искренне, но осторожно и учтиво, как и всегда... Что ж, ты прав: никаких особенно радостных новостей пока нет, а через пару дней мне наверняка предстоит снова напоминать своим подчиненным о том, что ошибки бывают разными, и некоторые из них я прощать им не намерен. Впрочем, сейчас это не имеет значения, ведь я говорил о другом. Наверное, ты хочешь знать, что же произошло?
— Признаться, это так. Вас будто подменили, и, кажется, не один я удивлен. Наверное, не мне давать вам советы, но я бы на вашем месте объяснился и перед прихожанами, чтобы не оставлять их в недоумении.
— Этому совету я, пожалуй, последую. Дождемся только последнего признания... Было бы грубо прервать одного из них, не находишь? — в ответ на это священник коротко кивнул в знак согласия, еле видно улыбнувшись уголком рта. Они говорили шепотом, прерываясь на короткие одобрительные ответы тем, кто с трудом признавал свои ошибки и просил прощения у себя и других, и никто, казалось, не замечал их тихой беседы — во всяком случае, никто не обращал на это внимания.
Прошло еще несколько минут, прежде чем закончил говорить последний прихожанин. Признания были самыми разными — от украденного еще в детстве пряника или застрявшей в голове дурной мысли до настоящих грехов... Никто не получил в ответ осуждения: урок о прощении действительно был усвоен. Может быть, кто-то и не был готов простить каждого, но все помнили одну простую фразу священника: "Мы не вправе судить друг друга, зная, что у каждого из нас есть изъяны и пороки". Лишь после того, как замолчал последний, кто решился в этот день рассказать о своих прегрешениях, Алебард вновь обратился ко всем.
— Я полагаю, все вы удивлены моим поведением, и потому мне следует рассказать вам о причинах подобных перемен. Все дело в том, что я, как и любой из вас, человек, и ничто человеческое мне не чуждо... Еще одна моя ошибка, намного более значимая, чем сегодняшнее опоздание, была в том, что я слишком стремился показывать себя идеальным, — а ведь это почти ложь! В чем-то я лучше многих из вас, но от абсолютного совершенства я далек. У меня есть свои изъяны, которые я изо всех сил скрывал, потому что стыдился их, однако сегодняшняя проповедь и один разговор с Великим Зонтиком заставили меня понять, что вечно так продолжаться не может... Ошибки действительно следует исправлять, и я делаю все, что в моих силах, чтобы исправить свои, — произнес он, обводя зал внимательным взглядом. — Что же до вас, — я более чем уверен в том, что Зонтик будет вами доволен. Конечно, каждый из вас не без греха, но все вы стремитесь к исправлению и проявляете милосердие и терпимость... Вы не привыкли слышать от меня похвалу, но все однажды должно произойти впервые, не так ли? Сегодня я рад быть вам братом по вере.
* * *
В этот день прихожане храма на центральной площади вернулись к своим привычным занятиям несколько позже обычного, но это, казалось, никого особенно не волновало. В конце концов, это было наименее странным событием того утра... Вероятно, уже к вечеру о том, что произошло во время утренней службы, знала вся столица: слухи в Зонтопии распространялись очень быстро, и любая новость в тот же день становилась известна почти всем, пусть иногда и с некоторыми искажениями. Иногда это было проблемой, ведь домыслы и выдумки, не имеющие ничего общего с действительностью, тоже расходились моментально, но в этот раз маленькое увлечение жителей страны скорее сыграло на руку Старшему Брату. Впервые за долгое время он сделал что-то спонтанно, и это должно было запомниться. Скоро подданные должны будут впервые за несколько лет услышать голос своего повелителя... Сейчас же нужно было позаботиться о том, чтобы они перестали считать святым, безупречным и недосягаемым того, кто помогал правителю претворять в жизнь его планы. Что ж, первый шаг к этому был сделан, и весьма успешно... Впрочем, пока никто из граждан и представить себе не мог, что ожидает их впереди, — они пока лишь обсуждали увиденное и услышанное в этот странный день.
Морион снова провожал своих подопечных до дома и был к ним так же внимателен и ласков, как прежде, однако в его лучистых синих глазах Армет видел нечто незнакомое... Он будто был чем-то опечален или встревожен, и это заставляло юношу волноваться за него. Вопрос, который рвался наружу с того самого момента, когда экзарх впервые не смог пройтись с ним, был задан лишь на крыльце.
— Что с вами случилось? Почему вы в последнее время такой... грустный? — молодой гончар не смог подобрать более точного слова, хотя и понимал, что его друг испытывает нечто намного большее, чем просто грусть.
— От тебя ничего не утаить, мой мальчик: твоя душа чувствительна, и ты всегда угадываешь, когда кому-то плохо... Думаю, ты меня поймешь. Не знаю, замечают ли это прихожане, но я потерял покой, когда мне сообщили о том, что мой отец снова болен... Он уже стар, и ему, возможно, недолго осталось. Я знаю, что возвращение к Великому Зонтику станет для него избавлением от страданий, и не буду роптать на нашего создателя, когда он решит призвать его, но одна мысль о расставании с ним мучительна для меня, — ответил священник с тяжким вздохом. — Я проводил с тобой меньше времени, чем прежде, именно потому, что старался чаще видеться с ним. Если хочешь, в следующий раз я возьму тебя с собой, чтобы познакомить вас: он всегда мечтал о внуках, а тебя я без колебаний могу назвать своим сыном.
— О, если вы действительно этого хотите, то я пойду с вами! И... я, наверное, не могу сделать для вас много, но я всегда буду рядом.
— В который раз я убеждаюсь, что ты более чем достоин благословения, Армет! Твое желание помочь уже очень важно и благородно... Ты прекрасный друг.
Эрик, слушая этот разговор, давился слезами и никак не мог подобрать слов... Он в очередной раз вспоминал брата, но говорить о нем казалось сейчас неправильным и неуместным. Ему хотелось поддержать того, кто был рядом с ним в самые тяжелые мгновения его короткой жизни, но не мог придумать, что сказать... В конце концов он просто крепко обнял его, стараясь не разрыдаться в голос, и замер так на несколько секунд, которые казались ему вечностью. Морион в первый миг почти растерялся, но после прижал мальчика к себе и украдкой смахнул слезу. Он сам почти плакал от бессилия в ожидании горя, и оттого не решался говорить: если бы он попытался произнести хоть слово, слезы было бы уже не остановить. Армет помнил лишь один случай, когда его опекун плакал, и тогда он так растерялся, что не смог ничего сделать... Почти так же было и в этот раз. Он не знал, какими словами можно утешить человека, который теряет близкого, и потому последовал примеру названного брата. Несколько минут они стояли молча, продолжая обнимать друг друга, и только потом бывший беспризорник смог выдавить из себя короткую фразу:
— Я тоже буду рядом. Обещаю! — и больше никто из троих не мог сдерживать слезы.
* * *
Алебард шел по одному из длинных коридоров замка, и его шаги, вновь отдаваясь ритмичным стуком по каменному полу, наводили ужас на подчиненных: в том, что он направлялся именно к ним, не было никаких сомнений... Все пятеро давно научились определять его настроение по звуку шагов, и именно этот не сулил ничего хорошего: Первый Министр явно был чем-то недоволен, а это означало, что кому-то из них в очередной раз достанется. Можно ли привыкнуть к тому, что за каждым промахом следуют угрозы, и неизвестно, когда их приведут в исполнение? Пока им везло: никто не лишился не только головы, но и места... Но что будет, если один из просчетов окажется действительно серьезным или раскроется какая-нибудь темная тайна? Об этом они боялись даже думать...
...Дверь в самом конце коридора распахнулась, и четверо вздохнули с облегчением. Не повезло на этот раз министру работ, который за считанные мгновения успел перебрать все свои настоящие и мнимые грехи и мысленно в очередной раз пожалеть о том, что несколько лет назад участвовал в заговоре. Он чаще выражал раскаяние по поводу своих действий, чем страх, но это не означало, что он совсем не боялся за свою жизнь... Впрочем, сейчас первый приближенный короля казался холодно-решительным, но не разгневанным, и это был неплохой знак.
— Вы заняты неотложным делом? — спросил Алебард бесстрастно, пристально глядя в лицо собеседнику.
— Да вроде бы нет, — коротко ответил подчиненный, встав из-за стола. Он снова отводил взгляд, но это ничего не значило: он в принципе предпочитал не смотреть в глаза грозному Первому Министру.
— В таком случае следуйте за мной. Если вы не скрываете никаких преступлений, бояться вам нечего. Однако если вам дороги жизнь, свобода и должность, то вам не стоит произносить и слова лжи! — после этих слов, сказанных весьма сурово, но без особенной злости, оба вышли из небольшого скромно обставленного кабинета.
Примечания:
Прошу прощения за такое долгое ожидание. Я писал это, вылезая из творческого кризиса, который сейчас, к счастью, вроде бы прошел
Примечания:
Надеюсь, я не разочарую вас этой главой. Признаться, она была самой сложной в написании... Спасибо вам за терпение!
И да, история в целом не будет детективом: здесь будет еще несколько сюжетных линий помимо той, что обозначена в этой части
А еще... Всех с прошедшим праздником! Выход главы планировался намного раньше, но, раз уж так получилось, поздравлю вас и пожелаю вам всего наилучшего
Спасибо, что вы со мной!
Вероятно, обо всех потайных комнатах и коридорах замка было известно лишь самому Зонтику. Даже его первый приближенный не знал о доброй половине из них, хотя и догадывался об их существовании; что же до слуг, стражников и министров, — они почти не верили в большую часть этих секретов. Изредка они случайно натыкались на скрытые от посторонних глаз ходы, но за этим всегда следовали весьма строгие предупреждения о том, что тайны должны оставаться тайнами. Впрочем, и без этого каждый, кого впускали в замок, знал, что не стоит лишний раз говорить об увиденном или услышанном там за его пределами, — однако это знание ничуть не мешало тем, кто ежедневно приходил туда на работу, делиться своими открытиями друг с другом. Сплетни как о самом замке, так и о его обитателях и посетителях были одним из любимых развлечений министров, и на это приходилось смотреть сквозь пальцы. Невозможно было следить за всеми их разговорами и каждый раз пресекать нежелательные темы. Алебарда неизменно раздражали слухи, которые распускали и подхватывали его подчиненные, но ему оставалось лишь смириться с их далеко не возвышенными забавами...
Министры были если не лучшими друзьями, то во всяком случае приятелями. Иначе, вероятно, и быть не могло: у них были схожие судьбы, общее прошлое, общее дело, общие страхи, беды и радости, — и им приходилось видеться почти ежедневно... Кроме того, после того, как их заговор был раскрыт, их возненавидели все, и Первый Министр не спешил помогать им, считая такое отношение подданных совершенно справедливым. На них обрушился весь гнев голодного и измученного народа, о котором они не позаботились должным образом, и многих удерживали от расправы над ними лишь весьма суровые законы. Если бы кто-нибудь из граждан попытался устроить самосуд, этого человека немедленно казнили бы, — и, вероятно, только поэтому ни одного из пятерых министров не убили и не искалечили. Однако некоторая защищенность от недовольства жителей страны отнюдь не означала, что они могли чувствовать себя в безопасности. Им пришлось сблизиться, вопреки разным характерам и взглядам... Постепенно из союза поневоле, чтобы выжить и не сойти с ума от постоянной настороженности и одиночества, их отношения переросли в бескорыстную дружбу.
Министр работ был душой компании по крайней мере среди своих коллег. Он был прост, временами грубоват и немного наивен в том, что касалось отношений между людьми, но его честность и открытость придавали ему особенного обаяния. Он был немногословен, если только тема беседы не была для него очень важна и интересна, зато был хорошим слушателем и верным другом... Порой его было почти невозможно разговорить, но на помощь прийти он был готов всегда, да и ни разу не обманывал своих приятелей. За это его и ценили... Возможно, из всех пятерых он пользовался наибольшим доверием их строгого и взыскательного начальника, а это представлялось каждому из них жизненно важным. Главный его недостаток заключался в доверчивости: сам он был плохим лжецом и свято верил в то, что остальные врут не лучше. Он верил каждому слову своих товарищей, ведь принимал даже откровенный обман за ошибку... Он верил в честность людей и абсолютную справедливость мира до такой степени, что был почти фаталистом. Сейчас, когда его вели по бесконечным коридорам, в которых он легко мог бы заблудиться, если бы шел в одиночку, он даже не спрашивал своего сурового спутника, куда они идут, потому что твердо знал: что бы ни случилось, это будет правильно. Это, разумеется, не означало, что он совсем не боялся...
* * *
Первое, что поразило и без того изрядно озадаченного министра в комнате, куда его привели — решетка на единственном нешироким окне. Это уж точно не могло быть защитой от незваных гостей с улицы — с первого же беглого взгляда стало ясно, что это был далеко не первый этаж... Вывод был один: решетка должна была предотвратить побег из этого помещения, которое в целом мало напоминало тюремную камеру. Конечно, уютным назвать это место было трудно, однако там была вполне обыкновенная мебель, и невольного посетителя усадили не на металлическое кресло, намертво прибитое к полу, как в камерах для допросов, на обычный деревянный стул.
— Я полагаю, вам хватит рассудка, чтобы не предпринимать попыток побега... Однако если вы будете излишне стремиться покинуть это помещение до окончания нашего разговора, то я вынужден буду приковать вас, — произнес Алебард почти мягко. Хватало одного взгляда на его лицо, чтобы понять, что эта мягкость в любой миг может смениться обжигающим холодом или даже яростью: в его ясных серых глазах отчетливо читалось бесконечное упорство. Он был настроен узнать правду, и он добьется этой цели, чего бы это ни стоило — вот что говорил его взгляд...
— Я не убегу, — коротко проговорил министр работ, оглядываясь по сторонам.
— Что ж, я надеюсь, что вы соответствуете своему имени... Петер значит "камень", и в вашем случае это явно должно было символизировать твердость духа и способность сдержать слово. Прежде мне не выпадало шанса выяснить, верно ли Великий Зонтик вас назвал, но теперь мы это узнаем. Чиста ли ваша совесть?
— Не совсем, кое в чем я провинился... Мне стыдно. Я исправлюсь, если позволите, — эта фраза моментально заставила грозного приближенного короля насторожиться.
— И что же это за вина? Признание может облегчить вашу участь, так что ради вашего же блага я советую вам рассказать обо всем и не утаивать правду, ведь она в любом случае станет известна рано или поздно, — сказал он все так же спокойно. Он точно знал, что стыдить или запугивать этого подчиненного нет никакого смысла — от таких методов он только снова опустит глаза и замрет истуканом, осознавая в глубине души свою вину, но даже не роняя ни одной слезы... Если довести его до этого, то вытянуть из него хоть слово будет невозможно, и потому нужно было действовать осторожнее и мягче.
— Ну... — Петер замялся, по привычке вертя в огрубевших пальцах обгрызенный карандаш. — Курил в кабинете и опять кинул окурок в корзину для бумаг. Вроде не загорелся, но мог... И еще вчера ушел раньше времени, потому что вас рядом нигде не было. Ну и спал на работе пару раз, когда совсем сонный был. Кажется, все. Мелочи, конечно, но вы наверняка будете недовольны.
Первому Министру пришлось призвать на помощь все свое самообладание, чтобы выслушать эти признания с бесстрастным видом. Его тянуло и рассмеяться, и раздраженно приказать прекратить нелепые шутки... Сдерживать порыв заставляли два обстоятельства: вполне искренний тон собеседника без малейшего намека на насмешку и знание его характера. Временами он казался недалеким, но таким его считали лишь те, кто заставал его только в самые неподходящие моменты. Конечно, у него были свои причуды, с которыми приходилось просто мириться, однако глупцом он не был, — и ему уж точно хватало благоразумия, чтобы не паясничать в серьезном разговоре с самым суровым из представителей власти.
— Это действительно все? — в ответ министр работ кивнул с виноватым видом. — Я недоволен вашим поведением, однако справедливо и то, что все ваши проступки незначительны. Разумеется, вы будете наказаны за свою безответственность, но сейчас у нас есть более важная тема для разговора... Что вы делали три дня назад после утренней службы в церкви?
— Работал, как обычно. Бумаги разгребал... Очень много всего накопилось после того, как я неделю ездил следить за восстановлением сгоревшего квартала, и я в кабинете допоздна сидел, даже перерыв пропустил.
— Утром того же дня вы преспокойно сплетничали с коллегами, не особенно беспокоясь о том, сколько документов вам предстоит рассмотреть. Полностью ли вы уверены в том, что не покидали свой кабинет после службы? Помните: за любой, даже самой мелкой ложью последует строгое наказание... Опишите тот день как можно подробнее.
— Да, с утра мы и правда болтали обо всяких пустяках... Точно не скажу, сколько времени, но вроде бы недолго. Если бы вы нас не разогнали, мы бы еще немного посидели и разошлись, дела были у всех. Честно сказать, я когда зашел к себе и увидел, какая там гора бумаг, чуть не выругался — думал, это и за две недели не разобрать. Знал бы, что меня ждет такой завал, — не гонял бы чаи с остальными... Разумеется, принялся за дело сразу же и кое-что успел сделать до того, как служба началась. Думал и в храм не идти, работать дальше, но боялся, что вы разозлитесь, если я там не появлюсь, и поэтому пошел. Когда вернулся, сидел за бумагами до вечера, даже задержался, домой пошел только в сумерках. У меня тогда часы встали, и я, пока колокола в храме не зазвонили, думал, что еще и пяти нет... — именно в этот момент рассказ был прерван новым вопросом:
— Отчего же остановились ваши часы? Я полагаю, вы должны были успеть найти причину и решить эту проблему.
— Я их просто завести забыл, а понял это только вечером. Завел — снова пошли... А почему вы вдруг про часы спросили? — Петер заметно осмелел, поняв, что его не собираются отчитывать, и даже решился сам задать вопрос, хотя и очень осторожно. Разумеется, осторожностью это было лишь по его меркам, ведь он совершенно не умел увиливать, забалтывать собеседника и облекать неприятную правду в красивые слова. Он мог либо говорить прямо, либо молчать и держать все вопросы в себе.
— Я отвечу, но лишь в том случае, если вы поклянетесь не сообщать о нашем разговоре и о моем ответе ни одной живой душе. Знаете ли вы, что бывает с теми, кто нарушает клятвы? Великий Зонтик не любит тех, кто не держит слова, и, хотя его непросто разозлить, он до сих пор помнит о вашем заговоре... Подумайте дважды: готовы ли вы сохранить тайну? Не бросайте обещаний на ветер, если не хотите испытывать терпение нашего создателя!
— Я нем как могила, раз так надо. Клянусь молчать обо всем, что вы мне расскажете, даже если будут пытать... Умру, но секрет не выдам. Жизнью своей клянусь перед Великим Зонтиком и... вами, — с непривычной торжественностью произнес министр работ. Такой тон придавал ему немного комичный вид, и он сам это понимал... Теперь уже ему пришлось приложить некоторые усилия, чтобы сдержать неуместный смешок.
— Рад, что вы предпочли пропустить перечисление моих неофициальных титулов хотя бы в тот момент, когда даете клятву мне... Все это слишком напоминает идолопоклонство, не находите? Ничего подобного в виду обычно не имеется, но от этого ощущения отделаться сложно. А я уж точно не должен быть кумиром для вас, — усмехнулся Старший Брат. — Я верю вам. Помните: если вы нарушите данное только что слово, то подведете и меня, и нашего повелителя... Что же до вопроса о часах, тут все просто: они являются важной уликой в одном очень серьезном деле. Часы шпиона явно сломались в неподходящий момент, и он неосторожно оставил на месте преступления деталь от них. Под подозрением каждый, и именно по этой причине мы с вами сейчас говорим.
— Шпион? Разве они не только в книгах существуют?
— В книгах нечасто пишут о том, чего нет и никогда не было — даже сказки отражают жизнь, хотя и приукрашено... Я и сам предполагал, что подобное осталось в далеком прошлом, и теперь сохраняется лишь в историях о приключениях и войнах, однако сейчас это коснулось нас. Кто-то вновь плетет интриги против Верховного Правителя, и мой долг сейчас состоит в том, чтобы найти этого человека и предать его суду! Кстати, раз уж речь зашла об интригах... Как и по какой причине вы стали участником того заговора?
— Понимаете, я думал, что доброе дело делаю. Мне как-то раз Тони сказал — вроде как по страшному секрету, — что наш создатель слаб здоровьем и очень волнуется, когда узнает о проблемах, и попросил не говорить ему о всяких неприятностях... Ну, сначала я несчастья скрывал, потом трудности, потом — вообще все. А без его приказов попробуй пойми, что надо делать! Я ведь мысли его читать не умею, а если рассказать ему, что в одном конце страны пожар был, в другом — дом развалился, а везде разруха, то ему могло и плохо стать... Так я думал.
— Неужели вы искренне в это поверили? Вы всегда казались мне довольно рассудительным человеком.
— Я же о людях знаю немного, а уж о Великом Зонтике... Тони тогда был так взволнован и говорил столько заумного, что я ему не мог не верить, — теперь только понимаю, что это либо он сам напутал, либо ему тот прохвост наврал. Жаль, конечно, что так вышло, но зачем сейчас плакать? Исправляться надо.
— Вот как... Я полагаю, вы вынесли из этого урок? Тогда Зонтик запретил мне казнить вас именно потому, что поверил в вашу способность учиться на своих ошибках.
— Разумеется, я запомнил это на всю жизнь вперед и выучил! Вы очень меня напугали, когда в первый раз пришли... Чем страшнее урок, тем крепче он врезается в память. Больше я ничего прятать от нашего короля не буду, — на последней фразе Петера едва заметно передернуло от воспоминаний о том дне, когда ему впервые пригрозили наказанием за его поступки.
— Я рад знать об этом и готов вам поверить... Знаете, вы оказались более приятным собеседником, чем мне казалось. Этот допрос обещал быть нелегким, и я готовился вытягивать из вас информацию угрозами или хитростью, но вы сами отвечали на все мои вопросы — вас даже не приходилось торопить. Ваши честность и храбрость очень впечатляют. Пожалуй, я бы поговорил с вами еще немного, однако... не подскажете ли, который час? — спросил Первый Министр, пристально глядя на своего подчиненного. Его цепкий взгляд моментально замечал все значимые детали и особые приметы, самые мелкие движения и мимолетную смену выражения лица собеседников. Разумеется, он сразу же заметил, что министр работ носил добротные, но вполне обыкновенные наручные часы, которые, впрочем, могли быть куплены несколько дней назад, после спешного избавления от других, серебряных... На первый взгляд этот скромный бывший работяга казался бесхитростным и простым, но Алебард твердо знал: всецело верить на слово нельзя даже тем, кто будто бы совершенно не способен соврать. Он не собирался прямо и безосновательно обвинять своего собеседника во лжи, однако не устроить тому еще одну проверку с помощью небольшой хитрости было бы, на его взгляд, неосмотрительно. Не потянется ли потерявший бдительность чиновник по привычке к карману, чтобы вытащить те часы, существование которых он пытался скрыть? Сейчас одно движение могло решить судьбу бывшего заговорщика по крайней мере на ближайшие несколько недель... Конечно же, один тот факт, что он недавно носил карманные часы, не мог быть основанием, чтобы признать его виновным, но если бы это было так, то его можно было бы отправить в темницу как подозреваемого.
Что ж, на свое счастье Петер до недавнего времени вовсе не имел часов, потому что не считал это необходимым, а когда ему все же пришлось приобрести их, то купил самые обыкновенные, какие были у многих горожан... Он мог бы позволить себе окружить себя и свою семью роскошью, но не видел в этом никакого смысла. Услышав вопрос о времени, он, разумеется, без малейшего промедления взглянул на свои часы и совершенно спокойно ответил:
— Примерно без двадцати три. Наверное, время уже поджимает?
— Вы правы, нам обоим следует вернуться к своим делам, и потому я задам вам последний вопрос. Видели ли вы в тот день что-нибудь подозрительное? Может быть, кто-нибудь из ваших коллег вел себя необычно или говорил странные вещи?
— Нет, ничего такого не было. Утром они, конечно, рассказывали всякое, но это бывало и раньше, и ничего странного в этом нет... Может, потом днем кто-то что-то и натворил, но я этого не видел.
— Оснований не верить вам у меня нет, однако мы с вами еще поговорим позже, ведь вы можете оказаться свидетелем преступления. Теперь же я провожу вас в ваш кабинет... Помните о своей клятве, Петер! Если вы ее нарушите, то не только навлечете на себя гнев Великого Зонтика, но и поможете изменнику.
* * *
Первый допрос почти разочаровал сурового чиновника: он не узнал ничего нового. Он не рассчитывал на моментальное признание преступника, но ожидал найти хоть одну зацепку в поведении или словах подозреваемого, однако тот, видимо, действительно не имел к этому делу никакого отношения. Впрочем, это не означало, что за ним не нужно было внимательно следить... Под подозрением был действительно каждый, и даже тот, кто казался простым до наивности, мог оказаться хитрецом и талантливым актером, идеально играющим свою роль. Может быть, кто-то назвал бы его параноиком, но Первый Министр искренне считал, что лучше перестраховаться лишний раз, чем пострадать из-за собственной невнимательности, и следовал этому принципу неукоснительно. Будь у него больше времени, он непременно попытался бы вытянуть из немногословного подчиненного как можно больше информации, однако в тот день это было невозможно, и потому он казался недовольным.
Конечно же, министр образования всего этого не знал и думал, что Алебард зол, причем именно на него... Он понятия не имел, чем именно мог его разозлить, но одна мысль о возможном наказании приводила его в такой ужас, что думать рационально никак не получалось. Услышав быстрые шаги на другом конце коридора, он уже мысленно готовился к смерти и вспоминал все слухи о том, что мозг после обезглавливания живет еще пятнадцать секунд, которые превращаются в сплошную агонию. Слезы неудержимо текли из глаз, он горячо молился про себя, но это ничуть не утешало его. Последние несколько лет он изо всех сил старался оставаться незаметным, чтобы ни разу не оступиться... Воспоминания о первой встрече с грозным Первым Министром навсегда запечатлелись в его уме. В тот мрачный дождливый вечер ему казалось, что кара Верховного Правителя уже обрушилась на него в лице такого начальника... Он смертельно боялся его, и этот страх со временем ничуть не становился легче. Когда шаги остановились напротив двери его кабинета, он замер, с трудом подавляя желание убежать или спрятаться.
— Взгляните на меня, Кринет, — негромко приказал единственный приближенный короля. Запугивать и без того измученного собственным страхом человека у него не было никакого желания... К тому же он не видел в этом необходимости: подобные методы могли в этом случае лишь навредить. В панике самый младший и самый робкий из министров мог оговорить себя, боясь пыток, или полностью лишиться возможности говорить. В моменты волнения он начинал заикаться, и временами ему не удавалось выдавить из себя ни слова, — об этом Алебард узнал вскоре после их знакомства. С тех пор он старался держаться с ним как можно спокойнее хотя бы потому, что иначе говорить с ним было сложно.
Молодой человек поднял глаза, но его очки так запотели от слез, что увидеть это было трудно. Его трясло, и он еле сдерживался, чтобы не разрыдаться снова, — это как раз было видно с первого взгляда. Не пожалеть его в этот момент было почти невозможно. Впрочем, это могло быть признаком того, что совесть его не вполне чиста. Разве стал бы на его месте так волноваться невиновный? Если боится, — значит, есть основания... Или же это значит лишь то, что он нервный и легко поддающийся страху человек? Понять это было тяжело, и очевидно было только одно: нужно вывести его на откровенность.
— Неужели вы боитесь меня до такой степени? — в ответ он кивнул и снова отвел взгляд. — Кажется, я произвел на вас слишком сильное впечатление в нашу первую встречу. Не буду говорить, что мне следовало тогда быть мягче, ведь страх, к сожалению, часто бывает единственным, что заставляет людей выполнять свои обязанности добросовестно... Однако вы за все эти годы ни разу не показали себя нечистым на руку, ненадежным или глупым. Может быть, вы бываете излишне осторожны и временами боитесь перемен, но у каждого свои пороки, не так ли? Отвечайте словами, если можете.
— Наверное, так... Я едва ли достаточно мудр, чтобы судить об этом, — на эту фразу у Кринета ушло намного больше времени, чем должно было: он снова заикался.
— Не принижайте себя: вы имеете такое же право рассуждать об этом и иметь свое мнение, как я. Более того, вы имеете право выражать свое мнение и не соглашаться со мной... Впрочем, я говорил не об этом. Скажите мне, есть ли вам смысл бояться меня, раз вы ничем не заслужили наказания?
— Если я действительно не заслуживаю наказания, смысла нет, но я боюсь. Вы тогда говорили, что мы не имеем права на ошибку, а я несколько раз оступался... Нечаянно, конечно, но это же не оправдание, верно?
— На мой взгляд, единственная ваша значительная ошибка состояла в том, что вы участвовали в заговоре, и ее вам давно простили: Великий Зонтик милосерден, да и я никогда не был мстителен. Следовательно, в данный момент наказывать вас не за что... Я пришел к вам только ради одного разговора. Бояться нечего: я задам вам несколько вопросов, а ваш долг — ответить на них честно. Конечно, я могу в вас ошибаться, но вы не похожи на преступника; более того, если вы и сделали что-то предосудительное, далеко не за каждый проступок вы будете казнены. Я должен предупредить вас лишь об одном: вам не следует лгать, скрывать правду и приукрашивать даже в мелочах. Теперь следуйте за мной, ведь подобные разговоры не стоит вести при возможных свидетелях.
Разумеется, полностью министр образования не успокоился. Все это настораживало его, даже несмотря на то, что он действительно не сделал ничего заслуживающего серьезного наказания... За последние несколько лет они с Первым Министром едва ли обменялись даже сотней слов: обычно все их общение заканчивалось на том, что младший каждый месяц точно в назначенный день дрожащей рукой протягивал старшему отчет и быстро покидал его кабинет, едва дождавшись разрешения идти. Изредка, правда, они перекидывались парой фраз о делах, но эти разговоры всегда были короткими и сухими. Сейчас же им предстояло провести наедине не менее получаса, и это было для нервного впечатлительного министра страшнее любого ночного кошмара. Он должен был поговорить с человеком, которого боялся намного больше, чем самого короля, которого в каждой проповеди изображали добрым и терпеливым.
О правой руке Верховного Правителя ходили весьма мрачные слухи: поговаривали, что он с удовольствием применял довольно жестокие пытки, чтобы выбивать признания из особенно несговорчивых преступников, имел нескольких любовников, которых откровенно мучил, запросто мог поднять руку на любого, кто раздражал его... Говорили о нем еще многое, и некоторые верили части этих слухов. Хотя Кринет и знал в том числе и по собственному опыту, что многие сплетни попросту придуманы от скуки людьми с особенно ярким воображением и распространены легковерными, слова знакомых и коллег о садизме начальника заставляли его внутренне содрогаться. Идти рядом с этим человеком, стараясь успевать за его быстрым шагом, уже было для него сущей пыткой, а когда они прошли мимо дверей кабинета Первого Министра... Что ж, описать его страх словами было невозможно. Ему представлялось, что его ведут в темницу под замком и собираются пытать. Хотелось бежать, не так важно, куда, — лишь бы подальше от замка с его холодным темным подземельем. Он всегда чувствовал себя слабым, и оттого боялся каждого, кто казался ему сильным... Сильными он считал почти всех, кого знал. Он старался быть или хотя бы казаться похожим на них, но его усилия обычно были так тщетны, что он и сам не знал, плакать или смеяться. Мысли об этом приходили к нему во время бесконечного пути по лабиринту коридоров сами собой, и он даже не пытался их останавливать: лучше было думать о своей слабости, чем представлять себе сцены ужасных пыток, которые, несомненно ожидали его... Он был так уверен в самом страшном исходе, что даже удивился, когда его привели не в камеру пыток, а во вполне обыкновенную, хоть и спрятанную за тайным ходом, комнату. Казалось, Алебард заметил чувства, на миг промелькнувшие на лице подчиненного, и это заставило его сдержанно улыбнуться.
— Я же говорил вам, что бояться нечего... И, кстати, большая часть слухов — всего лишь плоды неуемной фантазии некоторых граждан. Никаких камер пыток в замке нет, а мне чужие страдания не приносят никакого удовольствия. Вы сможете говорить сейчас или вам нужно несколько минут, чтобы успокоиться? — спросил он совершенно спокойно.
— Честно говоря, я не знаю, — выдавил из себя Кринет, заикаясь так, что даже эта короткая фраза далась ему с большим трудом.
— Я сам вижу, что говорить вы не можете: я с трудом понимаю вас. Что ж, это было ожидаемо... Я дам вам несколько минут, чтобы собраться с мыслями и взять себя в руки. Если же вам так и не удастся ответить на мои вопросы вслух, то я дам вам ручку и бумагу, чтобы вы отвечали письменно. Этот разговор важен, и избежать его вы не сможете... Последнее я говорю на тот случай, если ваше заикание притворно, — молодой человек хотел в ответ на это заверить, что он не притворяется и не знает, возможно ли вообще сымитировать подобное, но не смог произнести ни слова. — Не тратьте силы на попытки возражать, вы лишь хватаете ртом воздух. Я верю вам не меньше, чем любому из ваших коллег, однако сейчас верить полностью не следует никому.
Монолог продолжался, и неискушенному зрителю могло показаться, что Старший Брат просто болтает обо всем подряд от скуки, но и это было очередным его планом. Он знал, как сильно тишина и молчание могут давить на и без того взволнованного человека, и потому без малейшего намека на гнев или нетерпение подводил разговор к нужным темам... Поначалу немного потрясенный этим министр образования только кивал в ответ на редкие почти риторические вопросы, потом начал отвечать словами — и чем дальше, тем более длинными становились его ответы. Это уже больше напоминало дружескую беседу, чем допрос, и со временем сам Кринет почти забыл о своем страхе: он вполне непринужденно, хотя и довольно робко рассказывал о том, как стал первым учителем в тогда еще единственной школе Зонтопии, каким образом получил должность министра, как присоединился к заговору, пытаясь хоть где-то почувствовать себя полноценным и значимым, как в равной степени боялся гнева граждан и недовольства начальника, как временами плакал в одиночестве в своей квартире, сожалея о своем предательстве... Зашла речь и о событиях трехдневной давности. Если бы это было обыкновенным допросом, молодой чиновник наверняка впал бы в панику, пытаясь вспомнить все в точности, и неминуемо навлек бы на себя подозрения, но теперь он был спокоен и откровенен. Конечно, так его рассказ, разделенный на отдельные части, занял больше времени, чем мог бы, однако он сообщил то, о чем не рискнул бы сказать при других обстоятельствах.
— Признаться, кое-что необычное в тот день действительно произошло... Может быть, мне только показалось, но Антонин и Максимилиан вели себя как-то странно. Первый испытывает к вам неприязнь, и это мы знаем давно, однако тем утром он говорил о вас намного больше неприятного и прибавлял к обыкновенным слухам много жутких подробностей, а второй будто бы был чем-то возбужден, разговорчив и весел. Обычно он серьезен и собран, почти не смеется и говорит не очень много... Тогда же он шутил над нами и сам рассказывал свои истории, о которых я до сих пор не знаю, правда это или только его выдумки. Наверное, он либо получил хорошие вести, либо планировал что-то важное и приятное для себя. И еще... уже позже, когда я шел на вечернюю службу, в коридоре, который мы между собой называем запретным, у самого поворота, я увидел что-то на полу, и это оказался маленький ключик... Если бы не он, я бы даже порог не переступил! Но я решил, что ключ потеряли вы, подобрал его и положил в карман, чтобы вернуть позже, но так и не решился побеспокоить вас, — сказал он, в очередной раз отводя взгляд в смущении. Ему совсем не хотелось доносить на коллег, и если бы он продолжал верить в ужасную, граничащую с безумием, жестокость Первого Министра, то ни за что не сказал бы ему этого, но сейчас, узнав его с другой стороны, он счел это не слишком опасным... На его подрагивающей бледной ладони лежал предмет, который Алебард тут же узнал: это был ключ от тайного хода, что связывал его кабинет с его спальней и одной из потайных комнат. В том, что он не мог сам три дня назад потерять это в коридоре, ведущем к личным покоям правителя, он был уверен полностью. За несколько часов до этого разговора он открывал дверь того хода точно таким же... Чтобы убедиться в том, что он не обознался, ему пришлось вытащить собственную связку ключей, найти нужный и сравнить. Ошибки быть не могло: кто-то и впрямь умудрился сделать копию ключа, который все это время лежал в его кармане. Неслыханно! На несколько секунд в комнате повисла тишина.
— Что ж, Кринет, я должен поблагодарить вас. Сейчас вы, возможно, делаете нечто более значимое, чем любой из ваших коллег может себе представить! Впредь не бойтесь приходить ко мне, если обнаружите что-нибудь странное. Вы можете оказать мне неоценимую помощь в важнейшем деле... Я полагаю, нет необходимости напоминать вам о недопустимости лжи в подобных вопросах. Здесь вы имеете право на ошибку в своих предположениях, но не на попытку намеренно оговорить невиновного. Ни один человек не будет обвинен лишь на основании ваших слов, так что вы можете смело выдвигать предположения, однако если вы будете преувеличивать или рассказывать то, чего на деле не было, то я вынужден буду наказать вас — не слишком жестоко, конечно же, но достаточно, чтобы вы запомнили этот урок надолго, — произнес Старший Брат после затянувшейся паузы, продолжая внимательно рассматривать найденную улику. Уже вторая, и куда более значимая, чем крышка от часов... Если в начале расследования министр не был уверен в том, что шпион подкрадывался к двери покоев Верховного Правителя не просто из любопытства, то теперь точно знал, что намерения преступника были вполне серьезны.
— О, я ни за что не солгу вам! Признаться, вы всегда казались мне мрачным, безжалостным и вспыльчивым, и когда мы шли сюда, то я думал, что вы будете допрашивать меня, но вы заговорили со мной почти как с другом... Я не знаю, могу ли рассчитывать на вашу дружбу, но теперь мне совесть не позволит вас обмануть, — ответил Кринет, нерешительно улыбнувшись.
— Я рад знать, что вы уже считаете меня своим другом... Однако я действительно допрашивал вас, и помимо всего прочего узнал, что вы интересный собеседник. Я надеюсь поговорить с вами еще не раз и продолжить наше знакомство.
— Правда? Вы сейчас допрашивали меня? И... неужели я действительно вам интересен?
— Именно так, Кринет, я не вижу смысла лгать о подобном... Я начал говорить с вами непринужденно, чтобы вы успокоились и смогли отвечать на вопросы четко, но из ваших ответов на мои отвлеченные вопросы узнал кое-что о вас самих. А вы часто боитесь намного сильнее, чем стоит в действительности, не так ли? Что же до дружбы, я буду рад дружить с вами, однако вы должны помнить о том, что это не дает вам права манкировать своими обязанностями... В работе личным отношениям места нет, не забывайте.
— Я буду стараться изо всех сил и, возможно, у меня будет получаться даже лучше, чем прежде... Я совершаю глупейшие ошибки, когда волнуюсь, но теперь смогу быть внимательнее.
Разговор продолжался уже в коридорах, по пути обратно к кабинетам. Теперь они говорили об одиночестве, дружбе, различиях между людьми, силе и слабости... Кринет выделялся с того самого момента, когда его создали: он был мал ростом, физически слаб и близорук, и потому во время строительства первых домов Зонтопии пользы от него было немного. Он был одним из самых умных созданий Зонтика, но тогда мало кто мог разглядеть это. Многие товарищи дразнили его за отличия, и порой он чувствовал себя самым одиноким человеком мира. Верховный Правитель спас его от многих страданий, назначив учителем в самой первой школе страны, но и там он не чувствовал себя сильным и по-настоящему важным, ведь многие ученики ни во что его не ставили. Все это он рассказал своему новому другу... Он был одинок даже в компании коллег, и оттого готов был открыться и доверить всего себя любому, кто проявлял к нему искреннее внимание. Алебард же замечал в робком, но старательном и честном подчиненном поразительное сходство с создателем, — и, кроме того, он и сам во многом отличался от других и по крайней мере отчасти мог понять его. Конечно, у него было два близких друга, но он был не прочь скрасить постоянное одиночество этого молодого человека... Разумеется, он не раскрывался перед ним так, как перед Зонтиком и Морионом, и не спешил называть его своим близким другом, однако говорить с ним было приятнее, чем с любым из его коллег.
— Истинное создание Зонтика! Когда снова почувствуете себя слабым или ничтожным, вспомните мои слова: вы ближе к нашему создателю, чем ваши приятели. Оставайтесь честным, трудолюбивым, скромным и кротким, и рано или поздно будете вознаграждены, — сказал Старший Брат напоследок, стоя уже в дверях кабинета. — Теперь же возвращайтесь к своей работе и помните, о чем мы условились... Мы еще увидимся, это я могу пообещать.
* * *
О том, чтобы говорить с Максимилианом, министром защиты, как с другом не могло быть и речи. Он будто был противоположностью Кринету — уверенный, временами даже самонадеянный, смелый и властный... Он был амбициозен, неглуп, прекрасно разбирался в стратегии и мог, когда это было необходимо, проявить хитрость и изворотливость, но мудрым назвать его было сложно: многие отзывались о нем как об ограниченном человеке, которому чужды сострадание и уважение к тем, кто казался ему слабее. В его делах был образцовый порядок, и он идеально соблюдал субординацию, однако в душе его не было места настоящей преданности стране или правителю. Первый Министр, которому некоторые подданные приписывали сверхъестественную способность читать чужие мысли, прекрасно понимал это. Формально, конечно, этот чиновник не вызывал почти никаких нареканий, но в глубине души Старший Брат недолюбливал его, считая ненадежным и неприятным человеком. Если к первым двоим подчиненным он испытывал некоторую симпатию, которую изредка позволял себе проявлять, то с этим обращался всегда сухо и холодно, также идеально следуя правилам субординации. Его он не успокаивал словами о том, что бояться нечего, и даже не предупреждал о своих намерениях...
— Следуйте за мной, — прозвучал единственный короткий приказ. Максимилиан молча встал со своего места, с непроницаемым лицом отдал честь и направился вслед за начальником. Казалось, в утешении он и не нуждался. Сердце его билось от волнения все быстрее, но внешне он не выдавал этого ничем... А причины волноваться у него были, ведь никак не мог решить проблемы окраин и скрывал несколько случаев полицейского произвола, — и это были еще не главные его грехи. Пытаясь выслужиться, он не сообщал в своих отчетах о реальном положении вещей в полной мере. Если бы об этом стало известно, Старший Брат наверняка вспомнил бы свою первую речь, обращенную к подчиненным, и, вполне вероятно, выполнил бы свою угрозу.
В той самой комнате, где велись допросы, министра защиты немедленно приковали наручниками к стулу, чтобы он не мог предпринять даже попытку побега: он был вполне способен на это. Он же и в этот момент не проявил страха или удивления, будто это было в порядке вещей, — однако в его холодных глазах цвета грозового неба на миг промелькнуло какое-то чувство... Это не укрылось от цепкого взгляда его начальника. Увидев нечто подобное у другого, он едва ли придал бы этому значение, но Железный Макс (а именно так прозвали Максимилиана подданные) явно был не из тех, кто легко поддавался тревоге... Подозрений сразу стало в разы больше.
— Итак, приступим. Вы не имеете права на ложь или сокрытие правды. Отвечайте на вопросы четко и полно. Приказ вам ясен?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Я не имею к армии никакого отношения, и потому ко мне не следует обращаться так... Однако сейчас это не имеет особенного значения. Начнем с простого: где вы были и что делали три дня назад? Опишите тот день во всех подробностях, которые помните.
— В тот день я опоздал на работу ровно на одну минуту, поскольку утром мне пришлось переодеваться прямо перед выходом. Мой маленький сын испачкал мой китель овощным пюре, и я вынужден был искать второй, запасной комплект формы. Я вышел из дома на несколько минут позже необходимого и вошел в свой кабинет через минуту после начала рабочего дня. Рассмотрев всего один документ, я прервался: меня пригласили в соседний кабинет коллеги, и я принял их приглашение. Мы... отмечали мой день рождения. Это против правил, однако мы пили чай и говорили на отвлеченные темы до тех пор, пока вы не приказали нам возвращаться к работе. Далее я читал отчеты подчиненных и подготавливал данные для своего отчета за месяц. Утреннюю службу в храме пропустил по причине нехватки времени. Принял нескольких подчиненных, одному сделал строгий выговор за нахождение на работе в состоянии алкогольного опьянения. Во время перерыва ходил по коридорам, проверял работу стражников. Домой ушел на минуту позже назначенного времени, вечером отмечал праздник вместе с женой и сыном.
— Четкое описание... Вы ничего не упустили? Может быть, забыли о каком-нибудь нетипичном событии? Расскажите обо всем, что отличало тот день от любого другого.
— Если не считать дня моего рождения, то тот день был совершенно обыкновенным, ваше превосходительство.
— Вот как? Что ж, в таком случае назовите возраст своего сына.
— Ему ровно один месяц и два дня.
— Поразительно... Рожден в тот самый день, — пробормотал Первый Министр, обращаясь скорее к себе, чем к собеседнику, а после прибавил уже вслух: — А сколько лет исполнилось вам?
— Тридцать восемь, ваше превосходительство.
— Почему в таком случае в официальных записях ваша дата рождения значится на полтора года раньше, чем выходит по вашим словам? По моим сведениям, полученным от самого Великого Зонтика, вам на данный момент тридцать девять лет, причем родились вы ранней весной. В то, что вы сами не знаете собственного возраста, я не верю... Вы солгали о своем дне рождения, не так ли? А впрочем, продолжим, — однако я запоминаю каждое ваше слово. Приближались ли вы к коридору, который ведет к личным покоям короля?
— Я проходил по параллельному коридору, ваше превосходительство, но... но к этому даже не приближался, — на этой фразе голос министра защиты впервые за все время допроса заметно дрогнул: он понял, что его обманы вполне могут раскрыться, и теперь боялся выдать себя еще чем-нибудь.
— Параллельному? Насколько мне известно, параллельного коридора там нет, — во всяком случае, открытого. Есть потайной ход, который в одном месте проходит параллельно тому самому коридору, но о нем вы не должны знать.
— Я... нашел его случайно, — произнес Максимилиан, отводя взгляд. Он считал, что секрет успешной лжи заключается в том, чтобы говорить как можно больше правды, но сейчас все его убеждения на этот счет рассыпались, как карточный домик. Несколькими словами он навлек на себя подозрения, которых раньше не было и в помине... Все же, несмотря на свою сообразительность, он временами совершал глупые ошибки.
— Правда? И как же это возможно? В этот коридор есть два входа: из моего кабинета, который я не оставляю открытым, уходя, и из моей спальни, да и для входа в сам коридор нужен ключ... Следовательно, вы либо лжете о параллельном коридоре, либо проникли туда незаконно. Я хотел спросить вас о мотивах вашего участия в заговоре, однако теперь у меня появился другой, более важный вопрос. Зачем вы все это делаете? — ответа не последовало, и Алебард повторил вопрос чуть громче и намного более раздраженно... Подчиненный промолчал и на этот раз.
— Если вы не ответите мне, то я прикажу гвардейцам арестовать вас по подозрению в участии в новом заговоре против Верховного Правителя. Итак, расскажите мне всю правду, если не хотите лишиться по меньшей мере свободы! В том случае, если вы будете препятствовать раскрытию серьезного дела, вы отправитесь в тюрьму на несколько лет и, разумеется, потеряете свою должность, — и это только при условии, что вы сами не принимали активного участия в этом заговоре.
— Это не заговор, но...
— Что же это тогда? Ответьте для начала: вы проникли в мой кабинет в мое отсутствие или просто побывали в том коридоре, куда не должны были входить? И не думайте, что вам удастся солгать безнаказанно. Правду я узнаю в любом случае, но сейчас я даю вам шанс облегчить собственную участь, — ответа снова не было. — Вы внезапно лишились голоса? В таком случае поступим просто... Покажите мне ваши ключи. Немедленно!
Помедлив несколько мгновений, министр защиты выложил на стол связку ключей, которая казалась немного больше, чем можно было бы предположить... Однако удивляло в первую очередь не это, а странного вида сломанный брелок. Выглядело это так, будто к нему должен был крепиться еще один ключ, но он упал сам, когда дешевая непрочная подвеска лопнула под его весом, или был нарочно оторван. Казалось, все сошлось... Однако нужно было узнать о мотивах Железного Макса, который теперь, будто взяв пример со своего приятеля Петера, упорно хранил молчание.
После нескольких предупреждений о том, что за отказом отвечать последует арест, Первый Министр позвал гвардейцев, которые и увели скованного чиновника в темницу. Там ему предстояло находиться до тех пор, пока он сам не расскажет, зачем пробирался в те места, где его не должно было быть, и лгал о своем возрасте. В его документах и в официальных записях, которые хранились в картотеке, действительно значились разные даты рождения, и в ответ на вопросы об этом он продолжал молчать... Ему обещали свободу в обмен на объяснения, угрожали наказанием в том случае, если он не расскажет правду, но все это было без толку. Эта ложь словно была лишней в возможном заговоре, и оттого вызывала еще больше интереса и подозрений. Его допрос будто бы и пролил свет на произошедшее по крайней мере отчасти, и запутал еще сильнее... Все это было слишком странно.
* * *
С одним из подчиненных суровому Старшему Брату приходилось обращаться если не мягко, то по крайней мере осторожно при любых обстоятельствах. На Петера и Максимилиана его гнев не производил слишком яркого впечатления, и они были способны держать себя в руках даже в те моменты, когда он особенно строго отчитывал их, Кринет неизменно пугался и мог впасть в панику, если на него повышали голос, но и с ним не происходило ничего по-настоящему опасного для жизни... Антонин же мог умереть от сильного волнения или утомления, и об этом знал каждый, кто хоть раз имел с ним дело. Становиться убийцей, пусть и невольно, не хотелось никому, и первый приближенный короля не был исключением. Временами ему хотелось достаточно жестко поставить на место министра здоровья, который недолюбливал его и не стеснялся рассказывать о нем грязные истории, но каждый раз он одергивал себя и выражал свое недовольство куда более сдержанно. Кроме того, иногда он давал ему поблажки, чтобы тот не переутомился... Порой подобное вызывало глухое раздражение, но с этим нужно было мириться, — к тому же ни неприязнь к начальнику, ни страсть к довольно мерзким слухам, ни нечастые ранние уходы домой не сказывались на его делах. Конечно, идеален он не был, однако работал не хуже своих коллег. А раз все так, можно поступиться ради него собственным перфекционизмом и закрыть глаза на его в общем-то безобидные, пусть и досадные, изъяны, верно? Именно так думал об этом Первый Министр.
Вероятно, необходимость беречь Тони от тревоги так и оставалась бы не всегда приятной, но привычной частью повседневной жизни, если бы кто-то не пробрался к личным покоям короля. Алебард был почти уверен в том, что тем шпионом был Максимилиан, но допросить нужно было каждого: в этом преступлении могло быть двое или трое виновных... Исключений быть не могло, несмотря на возможные трудности. С кем-то следовало быть аккуратнее, чем с другими, но это не означало, что одному из возможных подозреваемых удалось бы избежать допроса. В конце концов, болезнь не помешала Антонину участвовать в заговоре, а значит, один серьезный разговор уж точно не убьет его. Однако то, что это будет сложно, стало очевидно сразу: лишь увидев посетителя на пороге, министр здоровья страдальчески скривился и издал тихий, но весьма выразительный стон. Ему явно было нехорошо... Или же он только притворялся? Как бы то ни было, давить на него не следовало: даже если он преувеличивал свое плохое самочувствие, в реальности его недуга не было никаких сомнений.
— Вам нездоровится? Может быть, вам нужна помощь? — спросил Первый Министр, скрывая легкое волнение.
— Пожалуй, не нужна: я справлялся и в те дни, когда было хуже. Надо только принять лекарство... — ответил заметно побледневший мужчина слабым голосом. — Вы пришли, чтобы поговорить о каком-то деле, как и с остальными, верно? Прошу прощения, но мне, наверное, не хватит сил, чтобы пойти с вами.
— Я полагаю, мы можем поговорить и здесь, если, конечно, вы можете говорить. Мучить вас, если вам слишком тяжело, я не буду.
— О, не нужно так беспокоиться. Я смогу ответить на ваши вопросы. Это ведь допрос, не так ли? Я слышал о каком-то странном происшествии, преступлении... Должно быть, это нечто очень важное и серьезное, раз вы лично взялись за расследование? Вы подозреваете меня?
— Вы под подозрением в той же мере, в какой любой из ваших товарищей, но не более. Я должен допросить вас, но это не займет много времени. После же вам лучше будет отправиться домой... Дело и впрямь важное, однако вам не следует волноваться об этом: вы не будете наказаны за то, чего не совершали.
— Я верю в ваши мудрость и справедливость, и потому не боюсь. Даже если вы и ошибетесь в своих выводах, то Великий Зонтик развеет ваше заблуждение... Вам и ему я доверяю свою судьбу, — Антонин сделал глоток из стеклянного флакона с лекарством, который всегда был при нем, потом отхлебнул из фляги, что лежала у него в кармане... Ему быстро стало легче, и он продолжил говорить намного более оживленно:
— Наш повелитель всегда берег меня... Если бы не его милосердие, я бы сейчас и не говорил с вами, ведь он спас мне жизнь, когда мне не было и пятнадцати. Моя болезнь в детстве была значительно тяжелее, чем теперь, и все были уверены в том, что я не доживу до своего шестнадцатого дня рождения. Теперь же мне тридцать четыре года, и я жив, хотя мне и приходится быть осторожным и избегать некоторых безобидных для прочих людей трудностей... За это я должен благодарить лишь его.
— Выходит, некогда он совершил чудо ради вас, а вы отплатили ему неблагодарностью, совершив предательство? Прежде мне казалось, что ваша болезнь — наказание от него за тот заговор, достаточно строгое, но справедливое.
— Увы, я сбился с истинного пути, получив богатство и власть... Сейчас же я раскаялся — не без вашей помощи. Меня до сих пор временами пленяет роскошь, однако я более не забывал о более высоких стремлениях и о своем предназначении. Впрочем, я, наверное, отвлекаю вас от дела своими рассказами? — чем дольше министр здоровья говорил, тем тише, мягче и слаще становился его голос. Он будто бы пытался загипнотизировать собеседника, усыпить его бдительность, заставить его отвлечься и задремать... Раньше ему удавалось проделывать подобное с приятелями в непринужденной беседе, но допрос — совсем не то же, что дружеский разговор.
— Откровенно говоря, отвлекаете. Кроме того, что в вашей фляге, из которой вы пьете?
— Я хотел бы солгать вам, но не смею этого сделать... Видите ли, из-за больного сердца я вынужден пить по бокалу красного вина в день. Мне и самому не по душе такое лечение, но что же делать, если оно хорошо облегчает состояние? Уверяю вас, я никогда не напиваюсь на работе, и сейчас сделал глоток лишь для того чтобы придать себе сил.
— Это звучит странно, но на сей раз я вам поверю только потому, что вы ни разу не появлялись здесь пьяным. Если вам стало лучше, то расскажите о событиях, произошедших три дня назад. Как прошел тот день? Говорите как можно подробнее, важной может оказаться каждая деталь.
Разумеется, Алебард знал, что такой просьбой обрекает себя на необходимость выслушивать длинный и запутанный рассказ с множеством лирических отступлений, но чтобы узнать что-то от Тони, нужно было позволить ему говорить сколько захочет... Он почти всегда уводил разговор в сторону, и делал это так мастерски, что многие либо полностью забывали, о чем вообще шла речь, либо просто засыпали под его бархатный ласкающий голос. Наверняка он рассчитывал именно на такой эффект, начиная говорить по своему обыкновению витиевато, — или же делал это только по привычке? Как бы то ни было, он сильно недооценил способность своего начальника находить среди слов собеседника нужные сведения, игнорируя все лишнее. Он рассказал не только о том дне, но и о своем детстве, о том, как он оказывал помощь строителям во время стремительного расширения страны, об особенном подарке, полученном от талантливого механика в благодарность за спасение его жизни, о встрече с неудавшейся невестой, о первом приказе от правителя, о безответной любви к одному из своих знакомых... Рассказывал он еще о многом, но Старший Брат уже почти не слушал его: важнее было то, что пытаясь заболтать собеседника, разговорчивый чиновник перехитрил сам себя и проговорился о том, чего, вероятно, не хотел бы упоминать. У него до недавнего времени были старинные серебряные часы, которые разбились именно в тот самый день... От ареста и более строгого допроса его спас лишь тот факт, что потрясение и тревога могли убить его, — а ведь он мог оказаться невиновным, несмотря на совпадение в уликах. От часов у него не сохранилось ничего такого, с чем можно было бы сравнить найденную крышку, а он под конец своей истории стал то и дело прерываться, будто превозмогая боль... Волнение в такой момент определенно было бы для него слишком опасно. Какими бы подозрительными ни казались некоторые детали его рассказа, его оставалось только поблагодарить за сведения и отпустить домой... Однако приказ гвардейцам о тайном наблюдении за ним был отдан, как только за его спиной закрылись двери королевского замка. О каждом его значимом действии стражники должны были тут же докладывать Первому Министру.
* * *
Последний допрос был самым простым и самым сложным одновременно. Интеллигентная и отзывчивая Мишель, единственная женщина на посту министра, имела один значительный недостаток, который доставлял в подобных делах уйму проблем: она легко поддавалась эмоциям. У нее была своя трагедия, говорить о которой ей было неимоверно тяжело, хотя она и старалась забыть об этом и продолжать жить вопреки той давней истории... Ее коллеги избегали упоминаний о своем прошлом в том числе и потому, что воспоминания причиняли ей боль. Вероятно, только они и знали о ее затаенном страдании. Разделить же его не могла ни одна живая душа — во всяком случае, так ей временами казалось.
Когда за ней пришли, она встретила того, кто обычно наводил ужас на своих подчиненных, лучезарной улыбкой:
— Добрый день! Честно говоря, я не ожидала встретить вас сегодня, но встрече рада. Я помню о вашем последнем распоряжении, и у меня уже есть некоторые наработки.
— А я не ожидал увидеть вашу улыбку... Впрочем, сам я тоже улыбаюсь далеко не каждому, — таков был ответ. — Может быть, предстоящий разговор испортит и ваше настроение. О ваших наработках мы поговорим позже, а пока — следуйте за мной и постарайтесь сохранять спокойствие. Если вы не совершили ничего предосудительного, то вы вскоре сможете вернуться к своим делам.
— Кажется, за тот месяц, что прошел после нашего последнего разговора, я не сделала ничего такого... — произнесла девушка растерянно, но не испуганно. Она изо всех сил старалась сохранять оптимизм, что бы ни происходило... Конечно же, она понимала, что ее собираются уж точно не хвалить, однако верила в лучшее, даже когда ее вели на допрос. Коллега успел рассказать ей о своем разговоре с начальником, а после этого понять, что подобное ожидает и ее, было несложно.
На первые вопросы министр продовольствия отвечала вполне четко, и даже успела показать свою недюжинную наблюдательность, вспомнив несколько мелких, но подозрительных эпизодов того дня. Она обладала природным чувством такта и умела рассказывать подробно без наводящих вопросов, при этом не отвлекаясь от темы более необходимого... Она не говорила короткими, будто оборванными фразами, не дрожала от волнения, не рыдала и не пыталась усыпить пересказом историей всей своей жизни, когда рассказать нужно было об одном дне. Общаться с ней было почти приятно, и казалось, что все должно было пройти гладко, но как только речь зашла о давнем заговоре, у нее на глазах выступили слезы. За улыбками и приветливым обхождением эта милая девушка прятала свой мрачный секрет, которого не знал никто, кроме ее товарищей... Разумеется, Алебард и не догадывался об этом, и потому изрядно удивился ее реакции на очередной вопрос.
— Я спросил бы, в порядке ли вы, если бы ответ не был очевиден... Что с вами? — произнес он после короткой паузы, в течение которой молодая женщина пыталась собраться с мыслями.
— Признаться, мне сложно говорить об этом... Мне бесконечно жаль, что я во всем этом участвовала. Я была так глупа, что в это не верится. Может быть, дело было в моей молодости... Это объяснение, но не оправдание, и я прекрасно это понимаю, — сказала Мишель, поднимая на него глаза. В глубине души она не ожидала от него никакого сочувствия. Ей, как и ее коллегам, было сложно видеть в строгом начальнике человека, способного на сострадание.
— Я и не обвиняю вас ни в чем: ваши старые грехи были прощены в тот самый день, когда заговор был раскрыт. Если бы сам Великий Зонтик не принял такое решение, то все вы были бы казнены за государственную измену... Его милосердие и мягкость спасли ваши жизни. Сейчас же вам нужно лишь назвать мотив — вы можете произнести одно слово... или, напротив, облегчить душу, как на исповеди в церкви.
Женщина почти не слышала слов собеседника. Если бы ее отчитывали за подобную слабость, то она бы, вероятно, сдержалась вопреки всему и сохранила твердость духа, но спокойный, почти мягкий тон и слова без единого намека на осуждение будто растопили какую-то ледяную стену в ее душе... Она плакала, закрыв лицо руками, прямо как в тот день, когда все раскрылось. Тогда она жалела о том, что осталась в живых, теперь же — о том, что помнила это так отчетливо. Как бы она ни старалась смириться и переступить через это, все попытки были тщетны. Она никак не могла поверить в то, что ее обманули и использовали...
— Это одно слово — любовь. И еще мечта, тщетная мечта... Я любила его, понимаете? И думала, что он любит меня, что женится, что у нас будет семья... Наверное, я наивна и банальна, но мне всегда хотелось и счастья в личной жизни. Да, говорят, что женщинам всегда приходится выбирать между карьерой и семьей, но я не слушала, верила, что у меня будет по-другому... Возможно, стоило послушаться их и все же сделать выбор. Я тогда просто не понимала, что мужчины будут видеть во мне сначала должность, и только потом человека. Почему многие не могут спокойно смотреть на женщину, занимающую высокий пост? Несколько раз ко мне сватались только ради денег и положения в обществе, и таких я тут же отвергала. Я хотела искренней любви, мне хотелось видеть рядом с собой человека, который любил бы меня, даже если бы я продолжала работать на тогда еще единственном продовольственным складе, родственную душу и друга... Этого как раз не было, но я была еще молода и верила в то, что все впереди. Я ждала, искала и не отчаивалась... Однажды мне показалось, что мои поиски увенчались успехом. Не хочу предаваться воспоминаниям как старуха, но вы бы видели, как он смотрел на меня! Мы с ним могли поговорить о чем угодно, он утешал меня в трудные минуты, никогда не просил у меня денег даже в долг и не ждал дорогих подарков, искренне радовался, когда я делала ему маленькие милые сюрпризы, и сам отвечал тем же... Просил он меня только об одном: не сообщать королю о некоторых проблемах, чтобы его не обвинили в том, что он не смог ускорить их решение. Он почти со слезами уверял, что верховный судья его ненавидит и зацепится за любой повод бросить его в тюрьму, а я ему верила... А потом выяснилось, что все это — заговор и что он даже не любил меня. После того, как нас раскрыли, я пыталась обратиться к нему за утешением и советом, но он оттолкнул меня так, будто я лично виновата во всем, и наговорил много таких гадостей, что я и пересказать не решусь. Может быть, мне следовало бы возненавидеть его за ту ложь, но я до сих пор вспоминаю о нашем коротком романе... Пожалуй, не вас нужно о таком спрашивать, но... Как вы думаете, смогу ли я когда-нибудь найти того, кто будет любить меня по-настоящему и иметь семью? Мне уже тридцать два года, и я не молодею... Боюсь, я так и останусь одинокой, — рассказав все это почти на одном дыхании, Мишель разрыдалась с новой силой. Ни разу прежде она не пыталась пересказать свою историю: коллеги и так знали, а от остальных она предпочитала скрывать это, чтобы ее не назвали глупой... Это принесло ей странное облегчение, хотя исповедоваться перед самим Старшим Братом было почти страшно.
— И кто же разбил вам сердце? Неужели вы были влюблены в кого-то из коллег?
— О нет... На их счет я тогда не питала никаких иллюзий, хотя теперь испытываю к одному из них симпатию. Я любила того телеграфиста-предателя... Наверное, теперь, когда всем известно, кем он был, звучит глупо, но я тогда была уверена в том, что мои чувства были взаимны, а иногда мне кажется, что я люблю его до сих пор. В день его казни... Нет, я не могу вспоминать его смерть, это было ужасно!
— Я полагаю, об этом вспоминать и не нужно... Он был изворотлив и обладал поразительным обаянием. Меня даже не удивляет тот факт, что вы легко попали под его влияние. Что же до вашего вопроса... Вы правы: я мало знаю о любви, да и мы с вами пока не друзья. Однако я должен быть последователен. Поскольку я сам сравнил это с исповедью, теперь мне следует дать вам совет. Я полагаю, вы сможете обрести счастье, хотя, возможно, и не так, как вы всегда себе представляли. Ваши друзья, насколько я знаю, отзываются о вас как о добром и интересном человеке, и к тому же вы еще молоды. Вы встретите того, кто полюбит вас за ваши душевные качества, а не за внешность или богатство. И на ваш немой вопрос о том, действительно ли я так считаю, я отвечу вам, что лгать в подобных вопросах нет никакого смысла.
— Кажется, я утомила вас своими откровениями... Извините за это. Когда я начала говорить, меня захлестнули чувства, и я уже не могла остановиться. И... спасибо вам! Я думала, что вы холодны и что вам чужды сочувствие и желание помочь, но сейчас вы будто вновь вселили в меня надежду, которая почти угасла.
— Что ж, я рад знать о том, что способен на это. Вы же сделали именно то, чего я ожидал от вас: мне нужно было узнать как можно больше о вашей личности, — именно поэтому я спросил вас о мотивах. Прежде я знал вас — как и ваших коллег, впрочем, — только как подчиненных, но сейчас пришло время узнать, кем вы являетесь в жизни. Вы многое рассказали о себе, и за это я, пожалуй, должен поблагодарить вас. Больше у меня нет вопросов к вам... Однако они могут возникнуть позже, — так Первый Министр закончил допрос. Он промолчал о том, что действительно был измотан до предела, хотя бы потому, что говорил о подобном только с близкими друзьями... К Мишель он не испытывал неприязни, но и другом ее было не назвать. Кроме того, при подчиненных нужно было придерживаться некоторых правил, и исключений быть не могло.
Возвращались они молча: министр продовольствия не знала, что еще сказать и стоит ли вообще делать это, а единственный приближенный Верховного Правителя просто был слишком утомлен всеми событиями этого дня. То, что он умел говорить с людьми и находить к ним подход, отнюдь не означало, что это было легко или приятно... Некоторые из подчиненных откровенно раздражали своим поведением, другие же были интересными собеседниками, и с ними приходилось прикладывать усилия, чтобы говорить только о делах, не отвлекаясь, и все они, хоть и немного приблизили его к разгадке, успели также запутать. Кроме того, пять допросов за один день стали для него настоящим испытанием... Так много повторять одно и то же разными словами и так часто менять манеру общения ему не приходилось ни разу прежде. А ведь помимо расследования нужно было еще и выполнять свои обычные обязанности. После всего этого хотелось лишь одного — тишины.
* * *
Часы показывали половину шестого. До вечерней службы в храме оставалось еще полчаса. С неотложными делами на этот день было, наконец, покончено, но это ничего не значило: сделать предстояло еще многое. Об отдыхе в этот день можно было забыть... Старший Брат не жаловался даже мысленно, считая это заслуженным наказанием за недавнюю оплошность. Впрочем, это ничуть не облегчало работу. Слова уже путались, превращаясь в странные подобия самих себя, мысли где-то блуждали и не желали возвращаться к многочисленным документам, пальцы будто не слушались, и оттого почерк становился все более кривым и угловатым... Раздражать начинал даже едва слышный скрип ручки по бумаге.
За широким окном медленно опускался вечер — такой же пасмурный и странно мрачный, как день. Небо было затянуто тяжелыми низкими тучами цвета ртути, а ветер то поднимался ненадолго, то снова стихал на целые часы, но гроза, которую ждали с самого утра, никак не начиналась... Если днем солнце еще виднелось бледным диском за облаками, то теперь оно словно бесследно исчезло, и сумерки начались намного раньше привычного. На улице стояла полутьма, которая лишь подчеркивала все холодные оттенки. Встать, сделать несколько шагов и щелкнуть выключателем ничего не стоило, но делать этого почему-то совсем не хотелось. Кабинет вместе со всем городом постепенно накрывал сумрак, который рассеивала лишь настольная лампа. Большое зеркало отражало все в еще более холодных и темных тонах, будто показывая скорое будущее... Впереди Зонтопию ждало только процветание, и в этом Алебард не сомневался ни на миг, но разве есть свет без тьмы? Похоже, именно этим вечером ее ожидала буря, какой не видели с самого Дня Сотворения. Кто-то наверняка сказал бы, что это гнев Великого Зонтика, но это, разумеется, было маленькой невинной ересью: погода мало зависела от настроения божественного короля, и в его силах было лишь разогнать облака — это он делал даже без генератора. Сегодня же он, очевидно, не горел желанием творить чудеса. Вероятно, его снова захлестнула собственная тревога... Его верный друг предпочел бы быть сейчас с ним, но долг перед страной вынуждал оставаться на месте.
Сидеть дальше над бумагами, которых будто бы не становилось меньше, было просто невыносимо, и в конце концов Первый Министр не выдержал... Он хотел бы смахнуть на пол все, что было на столе, но делать этого не стал: убирать беспорядок после своего импульсивного порыва не хотелось совершенно. Оставалось еще десять минут... Их он провел перед тем самым зеркалом, что обычно становилось первым безмолвным слушателем его речей. Теперь оно отражало высокую и тонкую бледную тень в линяло-голубой мантии. Лицо этой тени было так бескровно, что почти перенимало сероватый оттенок темноты в комнате, обычно ясные и блестящие глаза сейчас были просто бесцветными и пустыми, на лоб падала прядь волос, выбившаяся из небрежной прически, и в довершение ко всему его длинные пальцы были вымазаны иссиня-черными чернилами... Он сам себе напоминал призрака из сказок, которые Зонтик принес с собой из тех далеких земель, откуда пришел в этот мир, — не хватало только кандалов с цепями.
— Меня и обычно красавцем назовет разве что слепой, а теперь я больше похож на мрачного духа, чем на живого человека... — сказал он сам себе. — Что ж, остается лишь надеяться на то, что в церкви при свечах я буду выглядеть лучше. После службы все станет легче. Молитва возвращает силы, да и напомнить себе, ради кого все это, не будет лишним... Я закончу то, что планировал, даже если придется сидеть здесь до рассвета, и сделаю все так, чтобы не пришлось потом исправлять. А теперь пора привести себя в порядок и идти.
* * *
Через несколько минут он вышел на площадь перед дворцом, и лишь резкие быстрые движения выдавали его утомление. Холодный ветер трепал полы его широкого темно-синего плаща и длинные волосы, а он, казалось, не замечал ничего. На деле же его внимательный, хотя и чуть менее колкий и острый, чем обычно, взгляд скользил по каждому из лиц вокруг, слух улавливал каждый примечательный разговор... Не укрылось от него и то, что две молодые женщины пристально наблюдали за ним. Когда Армет и Эрик появились на площади, та, что выглядела более бойкой, с улыбкой поприветствовала их, и они начали оживленно обсуждать что-то — это была обыкновенная дружеская беседа, которую Алебард не видел смысла подслушивать. Однако он запомнил и тех девушек, и то, что одна из них была старым другом бывшего слепого... Он уже решил при случае спросить молодого человека о личности его подруги хотя бы просто из любопытства. Что-то в этой молодой женщине привлекало его внимание, и выбросить ее из головы было бы непросто, хотя она, конечно же, заняла место в его мыслях, но не в сердце. Он был не из тех, кто способен влюбиться с первого взгляда, зато обладал почти мистическим даром замечать людей с незаурядными душами среди остальных. Кроме того, она явно была близким другом Армета, а это означало, что внимания она определенно стоит...
Примечания:
Спасибо за ожидание! Я брал небольшой "отпуск" после прошлой главы, но теперь снова с вами
Осенние дни становились все более холодными, ветреными и влажными, и по утрам лужи после многочисленных дождей иногда покрывались тонкой коркой льда. Зима в этом году обещала быть морозной и снежной, — и, вполне вероятно, ранней. Даже в ясную погоду небо казалось прохладным и необычайно высоким, а бледные солнечные лучи почти не грели... Светало все позже, а вечера тонули в бесконечно долгих зябких сумерках, которые нагнали бы тоску на любого. Фонари теперь нередко зажигали еще до начала вечерней службы — особенно в хмурые и пасмурные дни, когда темнеть начинало вскоре после полудня. Улицы, которые летом были многолюдны, теперь наполнялись людьми лишь в те короткие минуты, когда все спешили на работу, в церковь или домой... Желания гулять в свободное время у горожан с каждым днем становилось меньше — тем более их удивляли редкие прохожие, которые ходили по улицам без явной цели.
Среди обитателей столицы незнакомец в темной накидке с глубоким капюшоном был уже в каком-то смысле знаменитостью. Никто не знал его имени, да и лицо его видели немногие, но это не мешало всем узнавать его. У некоторых даже завязывалась с ним своеобразная дружба, ведь он всегда был вежлив, хотя и не особенно разговорчив, и никому не отказывал в помощи... О нем, разумеется, тоже ходили слухи, но почти все они были так неправдоподобны, что в них никто не верил всерьез — чего стоила одна теория о том, что на самом деле он не скромный юноша лет пятнадцати, а непревзойденный шпион, способный раскрыть любую тайну и работающий на самого Первого Министра! Когда-то ее высказал за кружкой пива изрядно пьяный завсегдатай одного из баров центра, и с тех пор она стала анекдотом, который пересказывали не иначе как со смехом, ведь звучали эти слова совершенно безумно. Сам незнакомец в плаще — именно так называли этого молодого человека все, кто о нем знал, — не оставлял ни малейшей зацепки о себе. Ясно было только то, что он умен, хорошо воспитан, образован и небеден, но ничего более... Кто-то думал, что он родственник одного из высокопоставленных чиновников, кто-то — что талантливый художник или музыкант, не ищущий славы, другие и вовсе были уверены в его близком родстве с самим правителем, но ни одна из этих точек зрения не имела веских доказательств. Никто не знал, где он живет, есть ли у него семья и сколько ему на самом деле лет; он охотно слушал все, что ему рассказывали, и с каждым собеседником был готов обсудить любую волнующую тему, но никогда не говорил о себе. Складывалось такое впечатление, будто у него нет прошлого... Поначалу многие хотели узнать о нем побольше, но со временем все просто привыкли к его скрытности. Он был иногда совершенно незаметен, будто сливаясь с обстановкой изменчивых улиц столицы, однако его долгое отсутствие вызывало у горожан волнение. Без него было тревожно и неуютно, и он сам, казалось, понимал это и старался выходить ежедневно хотя бы на несколько минут. Впрочем, его прогулки после наступления осени становились все короче... Некоторые считали его тайным хранителем этого города, но и он, очевидно, был в первую очередь человеком и мог замерзнуть или промокнуть под дождем так же, как любой из его знакомых.
* * *
В тот день погода была особенно неприятной: частый дождь если и прекращался, то ненадолго, а резкий холодный ветер менял свое направление едва ли не каждый час. О прогулках не могло быть и речи, но какое-то смутное предчувствие заставило Зонтика выйти. Он по своему обыкновению выскользнул из замка через неприметный черный ход, которым обычно пользовались слуги, и вышел на центральную площадь... В это время, — а было около трех часов, — она была пустынна и тиха. Лишь присутствие неизменно собранных патрульных и нескольких торговцев в лавках разрушали впечатление заброшенности, которое производила вымощенная крупными каменными плитами и окруженная старинными домами из серого каменного кирпича круглая площадь под низким свинцовым небом. Она казалась почти монохромной, и если бы не ярко-голубая лента на шляпке торговки яблоками, то ее было бы не отличить от старой черно-белой фотографии... Все будто застыло, и только развевался на ветру синий флаг на крыше одного из зданий. Никто не произносил ни слова. Случайный прохожий, попав в это место, вероятно, поспешил бы дальше по своим делам, но юный король не был похож на случайного прохожего. Он увидел у церкви еще одну фигуру, куда более примечательную, чем скучающие продавцы или строгие полицейские. Другой, возможно, и не заметил бы этого человека в скромном сером костюме, стоящего неподвижно на ступенях храма, однако мягкие голубые глаза Верховного Правителя будто могли заглядывать в души людей... После минуты молчаливого наблюдения юноша собрался с силами и медленно направился вперед. Он не был силен в том, чтобы начинать разговоры, и потому нечасто заговаривал с людьми первым без особой необходимости, однако в этот раз иначе было нельзя — он это чувствовал. Его подданному, которого он пока не узнавал, нужна была помощь, и он не мог оставить его одного.
Молодой король мелко трясся то ли от волнения, то ли от холода, и зябко кутался в свою накидку из темно-синего сукна. Как и под каким предлогом заговорить с этим незнакомцем? Захочет ли он сам говорить? Не пошлет ли куда подальше? Ответов он не знал, и эта неопределенность вызывала у него не панику, но тревогу. Ему уже довелось столкнуться с грубостью и жестокостью. Теперь он знал, что не все его подопечные так милы, как кажутся на первый взгляд... Тот случай в церкви не сделал из него снова того затворника, каким он был несколько лет назад, однако познакомиться с кем-то на улице ему было страшнее, чем могло бы быть. Не прибавляло ему смелости и то, что человек на ступенях был явно старше него: все же ему было всего шестнадцать, и говорить со взрослыми ему иногда бывало неловко. С другой стороны, он ведь создал родителей этого человека... Если он и боялся, то его решимость была непоколебима. Он прекрасно понимал, что пора привыкать к новым знакомствам и учиться смелости, даже если это давалось с трудом, и этот разговор должен был стать первым шагом.
Зонтик остановился ровно в трех шагах от того, с кем собирался заговорить, услышав его глубокий ровный голос. Он еще не видел его лица, но и без этого успел узнать в нем Мориона, к которому уже испытывал смешанные чувства... С одной стороны, Армет отрекомендовал его как милосердного, просвещенного и трудолюбивого человека, но с другой — он был довольно строг к опоздавшему. Верховный Правитель привык робеть перед суровостью, от кого бы она ни исходила, и опасался, что не сможет говорить спокойно, если ему ответят слишком холодно. Ему втайне хотелось тихо уйти, однако на этот раз он не собирался поддаваться секундной слабости и не начинал разговор лишь потому, что Первый Священник негромко молился, отвернувшись к стене. Он не хотел прерывать его, и потому терпеливо ждал...
И без того тихий голос становился все слабее, и последнюю строчку молитвы экзарх произнес почти шепотом. К этому моменту он уже не мог сдерживать слезы отчаяния. Он был не из тех, кто плакал по малейшему поводу, но теперь ему было невыносимо больно. Его отец был при смерти, а он ничего не мог поделать... Он просил своего бога, в которого верил безоговорочно, не о продлении жизни близкого, но о мужестве, чтобы пережить это, и бог услышал его буквально. Молодой человек чуть не вскрикнул от удивления, когда ему на плечо легла изящная ладонь. Обернувшись, он увидел перед собой до боли знакомую невысокую фигуру в накидке — и даже из-под глубокого капюшона было видно бледное лицо и синяк вокруг глаза. Незнакомец в плаще — он же тайное воплощение Великого Зонтика... Поверить в это было сложно, но Морион доверял своему лучшему другу, который и открыл ему этот секрет.
— Мой повелитель... — прошептал священник, всхлипывая. — Это и правда вы? Вы услышали мою мольбу и пришли ко мне?
— Да, это я... Не знаю, откуда вы знаете, что я принимаю такой вид, но сейчас это и не важно, ведь я пришел утешить вас, — ответил Зонтик невыразимо мягко. Он удивился и почти испугался, когда его узнали, но не подал вида: куда важнее было помочь несчастному.
— Я знал... знал, что вы милосердны и неравнодушны к нашим страданиям, мой повелитель... Мои прихожане говорят, что вы являетесь к ним во снах, чтобы помочь в моменты отчаяния или сомнения, а теперь вы пришли ко мне наяву...
— Это потому, что я услышал вашу тихую молитву и увидел ваши слезы. И, прошу, не обращайтесь ко мне так... Это только смутит нас обоих, поэтому лучше считайте, что мы с вами равны. Если мои подданные кротки и скромны, разве справедливо будет мне вести себя с ними высокомерно?
— Конечно, несправедливо... Признаться, мне до сих пор жаль, что я не остановил Кулета в тот день, когда он ударил вас. Вы следуете своим заветам, не отвечаете злом на зло, но страдаете от этого... Скажите мне, я наказан за то, что тогда не помог вам? Вы учите нас взаимопомощи, а я будто не усвоил этот урок. В юности я совершил сомнительный поступок, о котором до сих пор жалею, и вот согрешил во второй раз... Наверное, я заслужил кару от вас. Я не прошу вас о том, чтобы вы не забирали дорогого мне человека, ведь он сам страдает от своей болезни, но, умоляю, позаботьтесь о нем, когда ему придет время вернуться к вам!
— Поверьте мне, я совсем не мстителен, и у меня даже в мыслях не было наказывать вас. Я бы и сам, наверное, растерялся, если бы оказался на вашем месте в тот день. В том, что тогда случилось, вашей вины нет, и я не винил вас ни минуты... — тут юный король замялся, не зная, что сказать дальше. Он смог сделать первый шаг, но все же говорить с едва знакомым человеком ему было нелегко: разговор с первых секунд пошел не совсем в том направлении, в каком он ожидал... И тем не менее в глубине души он собой почти гордился, ведь еще пару лет назад он бы попросту не решился подойти к незнакомцу. Теперь он стал намного смелее, однако временами терялся и не мог быстро подобрать слова — особенно в тех случаях, когда нужно было сказать что-то очень важное.
— Вы сейчас так великодушны ко мне... Признаться, я долго боялся вашего гнева, ведь я далеко не свят. Временами мне казалось, что именно я навлек беды на свою семью, что все мы наказаны вами за мои грехи, но вы ведь не из тех, кто покарает многих за проступки одного, верно? — спросил Морион, пытаясь заглянуть в глаза своему собеседнику со смесью надежды и боли.
— О, я, разумеется, не стал бы этого делать! Ваша семья страдает не из-за ваших поступков: наказать нескольких человек за действия одного было бы несправедливо и слишком жестоко... Признаться, я вообще не люблю наказывать, и мне трудно видеть, как страдают мои подопечные. И... не могли бы вы рассказать свою историю? В чем вы согрешили и от чего теперь страдает ваша семья? Даже если помочь вам уже нечем, вам станет легче, когда вы выскажете то, что вынуждены были скрывать все это время, — попросил в ответ Зонтик, вкладывая в слова все свое сострадание.
— Я верю... Только после моей истории вы, возможно, измените свое мнение обо мне. Я никому не рассказывал об этом; это единственная моя тайна, которую я скрыл от Старшего Брата, несмотря на нашу дружбу... Мне стыдно хранить секреты от того, кто доверяет мне как себе и готов сказать даже то, чего не должен знать никто, кроме него, но я слишком боялся потерять его расположение. Я знаю, что он не так кроток, как вы, и многое не готов простить. Конечно, он не наказал бы меня, ведь с точки зрения закона я поступил как раз правильно, однако сначала мне казалось, что он оттолкнул бы с презрением человека, который готов был сделать нечто подобное, а потом, узнав его поближе, уже просто не хотел стать в его глазах лжецом... Если бы он узнал, что я несколько лет что-то от него скрывал, как бы он поступил? — экзарх снова вгляделся в скрытое капюшоном бледное лицо молодого божественного правителя.
— Я думаю, он бы понял вас. Мне тоже он поначалу казался слишком суровым и непримиримым, ведь я создавал его в момент отчаяния, но постепенно и я узнал его ближе... Он очень строг к подчиненным, это правда, однако многое готов простить друзьям. Если он доверяет вам, то точно вас любит и не бросит так просто. Кроме того, он сам тоже не любит говорить о некоторых своих поступках, потому что сожалеет о них. А что же скрывали вы? Уверяю вас, мое отношение к вам не изменится после этой истории: вы хороший человек, оступившийся однажды, но никак не грешник, — произнес юноша мягко. Он точно знал, что нужно говорить, и ему больше не приходилось задумываться над словами — они будто текли из самой глубины его души, и он чувствовал себя как никогда уверенно и естественно.
— Я бы доверился вам и в том случае, если бы знал, что вы осудите меня... Утаивать что-то от вас я не могу, особенно когда вы так ласковы со мной. И мою благодарность вам за вашу доброту не выразить словами! Однако моя тайна далеко не приятна и не благородна: я чувствую себя сиротой при том, что у меня пока еще есть семья. Может быть, я начну слишком издалека, но без этого моя история будет неполной. Дело в том, что девятнадцать лет назад я потерял в один день мать, старшую сестру и дом — и чуть сам не погиб. Пожар начался ночью, и родители спасали всех нас, четверых детей... Сестра, самая старшая из нас и любимица всей семьи, возможно, пожертвовала собой ради меня: когда мы выбегали из горящего дома, она оттолкнула меня, хотя могла сама увернуться от падающей балки. Я видел, как она в последний раз открыла глаза и прошептала мне одно слово: "Беги!" — но бежать я не мог. Я пытался вытянуть ее за руку, но хватит ли на это сил десятилетнего ребенка? Моих не хватило, и я только получил несколько ожогов и надышался угарным газом до потери сознания. Я не знаю, кто спас меня в тот день, но если бы не этот человек, то я бы вернулся к вам раньше срока... Однако вы, возможно, сами сохранили мне жизнь и с помощью чуда помогли мне выздороветь и не остаться изувеченным. Пока я лежал в больнице с ожогами, до меня доносились обрывки разговоров о том, что я вполне могу лишиться руки и глаза, и такая перспектива пугала меня больше всего. Временами мне казалось, что лучше умереть, чем жить калекой. Тогда я знал бывшего строителя — одноглазого, хромого и без трех пальцев на правой руке... Он казался мне самым несчастным человеком в мире, и я боялся разделить его участь. Каждую ночь я молился о том, чтобы меня смогли вылечить, и то ли мои молитвы были услышаны, то ли врачи в самом начале ошиблись, но теперь у меня не только рука, но и все пять пальцев на месте, и зрение в порядке... Даже шрамы почти зажили. Отец целые дни проводил рядом со мной, пока я лечился после того пожара, вероятно, пренебрегая моими братьями — впрочем, Бацинету тогда было уже восемнадцать лет, а Сириусу — пятнадцать, и они нуждались во внимании чуть меньше, но все же между нами после моего возвращения домой будто выросла стена. Может быть, они винили меня в гибели сестры, может, просто считали, что отец слишком меня балует... Надо сказать, я и без того был самым младшим, поздним и желанным ребенком, милым, красивым и умным, и всегда был обласкан всеми, а когда обгорел, то стал еще и жертвой несчастного случая и героем, мужественно превозмогающим страдания. Они на двоих, наверное, не получали столько внимания и тепла, сколько я один. Испорчен я, кажется, не был, но разве это утешение для двух подростков, которые порой нуждаются в сочувствии и советах, но не получают их? Они, конечно, не издевались надо мной, но не проявляли и особенной привязанности. Однако, наверное, мы были настолько дружной семьей, насколько это вообще возможно. Я жил обычной спокойной жизнью, ходил в школу, заводил друзей, и только по ночам иногда плакал, скучая по матери и сестре... Тот самый сомнительный поступок я совершил в семнадцать лет. Тогда я и расколол семью окончательно. Сириуса иногда называли моей полной противоположностью. Он был неряшливым, угрюмым, замкнутым, нервным, а поговаривали, что еще и жестоким и лживым... Во всяком случае, таким его знали соседи и одноклассники. Я же видел, с каким увлечением он собирал почтовые марки, как прекрасно лепил фигурные свечи из разогретого воска, как любил играть на скрипке и как заботливо кормил птиц и бездомных животных... Он был таким мрачным и необщительным потому, что всю жизнь вызывал у всех только жалость: у него было очень слабое зрение, из-за которого он не мог участвовать в детских играх, а после пожара он получил еще и шрам на пол-лица. Он чувствовал себя некрасивым и лишним, вероятно, всю жизнь. Мать и сестра души в нем не чаяли, и он отвечал им тем же, но отец был намного сильнее привязан ко мне. Ко всему этому стоит прибавить, что он плохо учился в школе... Если коротко, то он все время стремился получить всеобщее признание. Я же не дал ему достичь его мечты... Я не утомляю вас своей многословностью? — священник вдруг прервался и стер с лица слезы, но по его бледной щеке тут же скатилась еще одна капля. Он почти успокоился, рассказывая о своем детстве, но, вспомнив о судьбе старшего брата, снова испытал это непередаваемое гнетущее чувство... Вина и сожаление давили на него не меньше, чем давил бы камень на груди.
— Вовсе нет! Напротив, вы увлекли меня... А еще ваша история очень трагична, — Зонтик на последнем слове тихо всхлипнул и сам поспешно вытер глаза рукавом плаща. — Что же случилось с Сириусом? Что сделали вы?
— Признаться, мне и теперь трудно вспоминать это, но я расскажу вам все. Сириус был безответственным школьником, однако глупым назвать его язык не поворачивается... У него было множество талантов, однако ни им, ни его уму не находилось достойного применения. Двенадцать лет назад, в свои двадцать два года, он работал токарем на заводе и мечтал о большем, да и Бацинет настаивал на том, что все мы должны окончить университет хотя бы ради престижа семьи. Поступали мы одновременно, но я учился прилежно, а он, похоже, просто не мог долго заниматься тем, что не увлекало его. Он часами упражнялся в игре на скрипке, и получалось у него не хуже, чем у многих известных музыкантов... Если бы родственники не твердили в один голос, что он должен получить образование, то он, наверное, посвятил бы себя своей главной страсти, однако все произошло иначе. Я видел, что такое обучение приносит ему одни страдания. Он часто прогуливал занятия, бесцельно бродил по улицам, приобретал самые странные знакомства и вступал в разные кружки и общества, начал выпивать, а к концу первого семестра стало ясно, что экзамены ему не сдать... Когда он обратился ко мне за помощью, отказать ему я не смог: если бы его исключили, Бацинет вполне мог бы убедить отца отречься от него. Я изо всех сил старался научить его всему, что он должен был узнавать из лекций, временами читал его учебники по ночам, чтобы потом все объяснять ему, и от этого мне самому не удавалось как следует подготовиться к своим экзаменам... В итоге он просто выкрал список вопросов и почти на коленях умолял меня написать ответы на них за него, — и я сделал это, хотя мне и было стыдно потворствовать обману. Милосердие и взаимопомощь тогда показались мне важнее честности, и я пошел на сделку со своей совестью... Пожалуй, это был первый мой настоящий грех. Вам в то время, наверное, даже надоели мои покаяния, ведь я просил у вас прощения по нескольку раз на дню мысленно и вслух, и сам не видел этому конца. Я молился и клялся впредь чтить все идеалы в равной степени, и до сих пор часто благодарю вас за то, что вы простили меня и не отвергли после такого прегрешения... Впрочем, я все же был наказан за это если не вами, то самой судьбой: свои собственные экзамены я сдал на пределе. Из отличника я в момент превратился почти в отстающего, и Бацинет, разумеется, был мной недоволен. Он ожидал подобного от Сириуса, но не от меня, и сначала ему даже показалось, что все это — какая-то ошибка. Когда все выяснилось прямо в кабинете ректора, после долгого разговора, он открыто выразил свое разочарование и сказал среди всего прочего, что мне следовало бы брать пример с брата, который якобы учился более прилежно и справился лучше, и тут я не выдержал... Вы, вероятно, осудите меня за несдержанность, непоследовательность и подлость; я и сам себя осуждаю за это и делаю все возможное, чтобы быть теперь лучше. Тогда же я выдал все, что было на уме, и рассказал о том, как пытался подготовить брата к экзаменам, забыв о своей учебе, а потом помог ему списать, чтобы хоть как-то спасти от неминуемого исключения из университета. Я плакал, проклинал то себя, то Сириуса, который уговорил меня стать соучастником его обмана, обещал больше никогда в жизни не жульничать, кричал, что это ему следовало бы брать пример с меня, потому что я учился, пока он гулял и занимался чем угодно, только не учебой... Меня внимательно выслушали, а после пообещали провести расследование — оно состояло в том, что младшего из моих братьев заставили снова написать похожий экзамен по тем же темам, но с другими вопросами. Его он, как говорят студенты, провалил, и из университета его с позором исключили. Я продолжил учиться, но Бацинет, который тогда уже строил весьма успешную карьеру и надеялся получить должность судьи, заявил, что ему стыдно было бы иметь среди своих родственников мошенников, и потому братьями он нас больше не считает; Сириус назвал меня предателем, доносчиком и... Ну, подобных слов я не смею произносить, особенно при вас и на ступенях храма. Если коротко, то он сказал мне много неприятного, припомнил все старые обиды и последовал примеру старшего брата. С тех пор мы едва ли обменялись и полусотней слов. Нас не связывает ничего, кроме кровного родства, а эта связь так хрупка! Я слышал, что у вас у самих семеро названных братьев, и вы, вероятно, понимаете, насколько духовная, душевная связь важнее телесной. Сейчас мы даже больного отца навещаем по очереди, а если случайно встречаемся где-нибудь, то делаем вид, что не знаем друг друга. Несколько раз я пытался помириться, но ответ всегда был один и тот же: между нами давно все закончено. Я знаю лишь то, что Бацинет теперь верховный судья, женат и имеет дочь, но ни невестку, ни племянницу я не видел ни разу в жизни. О младшем из братьев мне неизвестно ничего. Я не видел его с того самого дня, когда он ушел из родительского дома, и временами мне кажется, что он либо давно умер, либо покинул государство и отправился искать счастье в страны, созданные вашими братьями... За последнее я не могу осуждать его, но сам бы ни за что не поступил подобным образом. Даже не имея здесь ничего, я бы не ушел за стену, ведь мое место рядом с вами, и я твердо верю в то, что вы не оставите в беде и последнего грешника. И все эти годы меня преследовала одна мысль: я разрушил свою семью и сломал жизнь Сириусу, который и без того оказался в такой среде, где слишком многое было ему чуждо... Или всему виной все же не я? Мой повелитель, Зонтик, вам известно о нас все, и вы видите нас насквозь... Скажите мне, если только сочтете нужным, грешен я или чист? Я ли виновен в разладе между братьями?
— Это верно, я бы ни за что не отказал в помощи ни одному из своих подопечных, ведь я в ответе за каждого из вас. Вы же вовсе не грешны: правила, конечно, важны, но они не важнее человеческого счастья... Вы помогли брату списать потому, что хотели помочь ему избежать неприятной участи, а потом, когда выдавали его и себя, действовали импульсивно, в порыве чувств. Кроме того, вы ведь были совсем молоды, вам было всего семнадцать или восемнадцать лет, а в юности многие из нас бывают безрассудны и ошибаются — это я знаю и по себе... Такие особенно нуждаются в прощении после своих промахов. И вот теперь, раз ваши братья не способны простить вас, вам все прощаю я. Вы чисты передо мной и имеете полное моральное право быть чистым перед своей совестью: вы ни в чем не повинны, — говоря это, юный король чувствовал себя почти тем богом, каким его считали подданные. Он вжился в эту роль так, что его голос звучал чисто и ровно, без привычной его названным братьям едва заметной дрожи... Таким его хотели бы видеть все: он словно стал лучшей версии себя, и, вероятно, даже казался чуть выше. Во всяком случае, он не чувствовал себя маленьким, хотя Первый Священник, которого высоким было не назвать, был одного с ним роста.
— Если кто-нибудь и виновен в несчастной судьбе Сириуса и расколе семьи, то это Бацинет с его непомерной гордыней, — раздался где-то рядом звонкий летучий голос. — Я хорошо знаком с ним; возможно, он полагает, что состоит со мной в приятельских отношениях. На деле же я всецело доверяю ему как подчиненному, но во всем прочем он мне неприятен.
Священник и правитель озадаченно оглядывались в тщетных попытках определить источник звука, а тем временем из того же места раздался тихий смешок... В конце концов знакомый резковатый детский голос подсказал:
— Сверху! Ну, уже спускаемся, только медленно... — и оба немедленно обернулись, чтобы увидеть старую колокольню с отдельным входом. Этим сооружением не пользовались несколько лет, с тех пор, как Морион стал экзархом. Прихожане редко обращали внимание на ветхую каменную башню, да и сам священник иногда забывал о ее существовании... Теперь же о ней вспомнил тот, кто приказал построить церковь на месте первого маленького здания для связи, — впрочем, не без помощи одного хорошего знакомого.
* * *
Армета в детстве неудержимо тянуло на самый верх, туда, где когда-то висел бронзовый колокол — тогда еще только один. Там были прохладные влажные стены со старой штукатуркой, которая приятно хрустела под пальцами и отваливалась легкими тонкими осколками, крытая металлом крыша, по которой дождь и град отдавались каким-то особенным, совсем не таким как в домах, стуком и звоном, и, в конце концов, оттуда можно было услышать много удивительных звуков... Долгих восемь лет назад опекун сам привел мальчика на колокольню, чтобы подбодрить и показать что-то интересное. Тогда они вместе слушали ветер, и священник рассказывал ребенку о том, какое небо чистое и ясное и насколько мягкими кажутся облака... Было как-то особенно безмятежно. Тот день юноша запомнил на всю жизнь. Свист ветра и ровный голос друга стали для него символом спокойствия и надежды на лучшую жизнь.
С тех пор он почти ежедневно после утренней службы забирался на эту башню — не чтобы спрятаться и избежать каких-нибудь занятий, а чтобы снова пробежаться пальцами по знакомым выбоинам на стене, подобрать с пола кусочек отсыревшей штукатурки, найти по следу из тепла солнечное место и подставить лицо лучам или же послушать звук дождя по крыше и попробовать определить направление ветра... А сколько всего оттуда должно быть видно! Он понятия не имел, каково быть зрячим, но часто представлял себе, как много интересного можно было увидеть с такой высоты — впрочем, это здание только казалось ему очень высоким, будучи на деле не выше трехэтажного дома. Он поднимался туда ползком по скрипучей деревянной лестнице, чтобы не оступиться на узких ступеньках, ведь там даже трость не всегда помогала прощупать себе путь.
Иногда Морион присоединялся к своему воспитаннику в его прогулках на колокольню, и тогда они говорили обо всем на свете и читали — вернее, экзарх читал вслух для своего маленького друга. Но чаще Армет ходил туда один, чтобы подумать о чем-то таком, что не было предназначено ни для кого, чем он не мог поделиться даже с самым лучшим другом, которому доверял как себе... О чем он думал? Он и сам не мог выразить эти мысли словами, но эти мысли определенно были приятными, и он любил предаваться им.
Прозрев, он вскоре отправился на башню, чтобы окинуть взглядом город, но тут его постигло разочарование: окна были очень большими, но он просто не смог дотянуться до них, ведь они располагались слишком высоко. Со старой колокольни ему было видно только небо, которое он мог увидеть и с земли... Больше он не поднимался туда каждый день, потому что ему теперь намного интереснее было гулять по улицам и смотреть на мир, который открывался ему с совершенно новых сторон. Однако о своем прежде любимом месте он отнюдь не забыл: иногда он все же посещал его. Кроме того, однажды оно еще должно было пригодиться ему не только для размышлений — он это чувствовал.
* * *
Первым из-за низкой покосившейся двери вышел сам молодой гончар. Он стряхивал с волос и короткой синей куртки пыль и штукатурку, которые непрерывно сыпались с потолка, а во взгляде его отчетливо читалось волнение... Он не плакал, но в его очень светлых глазах стояли слезы. Как же ему хотелось помочь своему другу! Но сделать он мог очень мало — и в то же время много.
Морион, потерявший семью более десяти лет назад, больше всего жаждал человеческого тепла. У него были друзья, но им он не готов был довериться до такой степени, чтобы рассказать о своем прошлом. Поведав свою историю Зонтику, он никак не мог ожидать увидеть еще троих слушателей, выходящих из старой колокольни... Однако ни один из них не казался разочарованным или разгневанным, и экзарх вздохнул спокойно. В их взглядах не было и жалости, смешанной с осуждением и презрением, — только сострадание к равному и в равной степени заслуживающему уважения человеку. Если кто-то из них и считал его прошлые действия предосудительными, все они готовы были принять его и простить. Армет, лишь переступив порог колокольни, тут же обнял своего благодетеля — точно так же тот утешал его, когда он был еще ребенком... Именно в этом священник нуждался в тот момент. Больше всего он боялся быть снова отвергнутым самыми важными людьми, и на этот раз его страхи не оправдались.
— В твоем взгляде читается немой вопрос, Морион... Вероятно, ты хочешь спросить, действительно ли я тебя не осуждаю? Что ж, я отвечу, что это так. Поступить иначе ты не мог; тут я могу повторить слова Зонтика: тебе не было и двадцати лет, и ты, я полагаю, в силу возраста не обладал ни достаточным жизненным опытом, чтобы отказать Сириусу в его просьбе, ни внутренней силой, которая позволила бы тебе молчать о своем обмане до того момента, когда это перестало бы иметь значение, — произнес Первый Министр после нескольких секунд молчания. В его искренности все были полностью уверены: он никогда не поддерживал дружбу с теми, к кому не испытывал настоящей симпатии... С Бацинетом, который сначала показался ему начитанным и интеллигентным, он вскоре после близкого знакомства стал обращаться холодно и исключительно официально. Ни о каких теплых отношениях между министром и верховным судьей не было и речи — они только доверяли друг другу в том, что касалось работы, но не более. Мориона же Старший Брат любил по-настоящему.
— Это верно, но если бы не моя непоследовательность... — горько вздохнул экзарх, обнимая своего воспитанника.
— Скорее: "если бы не упрямство и гордыня Бацинета"... Его без преувеличений можно назвать бессердечным: ему совершенно чужды сострадание, снисходительность, любовь и прочие светлые чувства. Он из тех, кто без колебаний приговорит к смерти родного брата, — превосходное качество для судьи, но как человек он страшен и отвратителен. Меня называют жестоким и безжалостным, но мне временами бывает трудно подписать смертный приговор — он же всегда делает это с неизменной легкостью, будто ни одна человеческая жизнь не имеет для него значения.
— Так значит, Сириус мертв? Он казнен? За что? Скольких еще близких мне придется потерять! Наверное, я малодушен, но видеть, как жизнь отца утекает сквозь пальцы, знать, что один из братьев не признает меня родным, а второго казнили, невыносимо... Когда отец умрет, — а от смерти его отделяют считанные дни, и тут, вероятно, не поможет даже чудо, — наша семья распадется окончательно. Если уж Бацинет не смог простить меня за двенадцать лет, не простит и у гроба последнего родственника. Ты говоришь, что он бессердечен, и это правда, он был таким еще со времен того пожара... Как-то раз он сказал мне, что если терять любимых так больно, то лучше не любить никого вовсе. Этому принципу он и следовал, кажется, всю жизнь, — на последних словах голос священника сорвался, и он снова расплакался, прикрыв лицо рукой.
— О нет, Сириус точно не казнен и не сидит в тюрьме! Я сам видел все приговоры, и его имени там точно не было... Он не преступник, и наказывать его не за что, — ответил ему Зонтик, тоже еле сдерживая слезы. — И... знаете, он, наверное, жив и остался в стране. Может быть, вам еще доведется встретиться, и мне кажется, что зла он совсем не держит и сам будет рад помириться с вами. Возможно, он бы и сам пришел к вам, если бы не боялся быть отвергнутым... Если же он умер или покинул страну, то вы в любом случае не останетесь в одиночестве, ведь у вас есть все мы! Это не то же, что и семья, но вы были правы: душевная связь намного крепче кровной.
— Это правда! Иногда я скучаю по Кулету, потому что немного все-таки любил его, но все же Армет мне лучший друг... Если бы мне пришлось выбирать, я бы выбрал названного брата, — прибавил вдруг Эрик, решившись выйти из темного проема. — И вас я тоже люблю: вы добрый и умный, а у вашего брата нет ни души, ни сердца, раз он не хочет простить вас! Великий Зонтик учит нас прощать и быть друг к другу добрыми... Я правильно говорю?
В ответ на слова мальчика юный король одобрительно улыбнулся и кивнул. Пусть этот подросток местами странно подбирал слова, он соединял в себе самые важные качества двух своих братьев... Он был таким же пылким и отважным, как его уже покойный родной брат, и столь же чутким, открытым и понимающим, сколь названный.
— Более того, Великий Зонтик учит смирению и скромности, а Бацинет все время ищет поводы и способы потешить свою гордыню. Каждый из его знакомых для него — либо повод для гордости, либо позор. Последних он незамедлительно исключает из числа друзей, кем бы они ему ни приходились. Вероятно, себя он считает безгрешным и идеальным... Что ж, у меня нет ни времени, ни желания спорить с упрямцем вроде него. И, я полагаю, чем меньше о нем говорить, тем лучше, — холодно сказал Алебард. — Морион... трудно смотреть на твои страдания. Я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы облегчить твою участь. Когда все случится, я не оставлю тебя наедине с болью и горем... Не мне решать за мальчиков, но что-то подсказывает мне, что и они будут рядом.
— Как я могу бросить вас в одиночестве? Вы не отвернулись от меня и стали мне отцом, когда я был беспомощен, и ни разу не упрекнули в том, что со мной было тяжело... и учили доброте, бескорыстию, честности, взаимопомощи... Я люблю вас, и мне совсем не важно, что о вас думают ваши кровные братья — для меня вы всегда будете самым лучшим! — горячо заверил Армет, до этого молча обнимавший своего друга.
— И ты для меня всегда будешь родным сыном, мой мальчик... Я люблю тебя и всегда любил, и ни минуты не сожалел о том, что взял тебя к себе, ведь ты стоишь всех тех испытаний, что нам с тобой пришлось преодолеть, — прошептал Морион, смахивая слезы рукавом.
— Я тоже с вами буду... Конечно, мы не очень знакомы, но вы ко мне очень добры. К тому же раз Армет вас любит, значит, вы хороший человек! — произнес бывший беспризорник с легким смущением.
— Я, конечно же, ни за что не оставлю вас без помощи в самый трудный момент вашей жизни. Я сам знаю, каково переживать горе, когда рядом нет ни одного человека, который мог бы понять и утешить, и это самое мучительное чувство из всех, что я испытывал... Никто не должен переживать его. Я приду к вам снова, и, возможно, еще не раз, обещаю, — молодой божественный правитель слабо улыбнулся и решился, наконец, взять своего нового знакомого за руку. Ему хотелось обнять его, но ему было далеко до непосредственности червонных, которые порой вели себя так, будто само понятие личного пространства было им неведомо. Внезапно заключать человека в объятия после неполного часа разговора ему не позволяла природная тактичность. Остальные же не решались прикасаться к нему первыми потому, что для них он был богом... Он и сам сейчас вжился в роль божества так, что почти поверил в свою божественную природу, хотя прекрасно знал о своем настоящем происхождении. Поначалу он чувствовал себя неловко, видя, что ему поклоняются, но постепенно привык и стал учиться показывать себя таким, как ожидали люди. В конце концов, его верный друг был прав в одном: он был добр, умен и честен, и к тому же имел благие намерения, а это было важнее всего для настоящего бога. То, что силы ему давал по большей части генератор, небольшой прибор, который он почти всегда носил при себе, было всего лишь деталью, которую можно и не учитывать... Более того, постепенно он учился творить маленькие чудеса вроде разгона облаков или исцеления мелких ранений сам. Невероятная сила, заключенная в таинственном инструменте, будто по капле переходила в его тело и подчинялась ему. Объяснения этому не было, но они и не требовались: пока все было почти как прежде.
* * *
Разговор становился все более непринужденным. Морион, встретив от самых важных людей в своей жизни сочувствие и участие, смог успокоиться хотя бы немного, и через некоторое время даже начал улыбаться — слабо и сквозь слезы, но вполне искренне. Друзья, — а Зонтик уже без преувеличений мог назвать его своим другом, — всеми силами старались подбодрить его. Один раз он рассмеялся над шуткой своего воспитанника, и его смех не перешел через несколько секунд в плач. Ему отчаянно хотелось верить в самый лучший из возможных исход событий, и уверенность остальных вселяла желанную надежду. Они говорили не только о неминуемом горе, но и о планах на будущее, делах, радостных воспоминаниях из далекого и не очень прошлого...
С неба вдруг хлынула вода, и очередной рассказ был прерван шумом ливня. От такого не спас бы ни один зонт, и юный король не справился с таким напором стихии... Генератор он оставил в своих покоях, поскольку не собирался гулять долго, а без него моментально остановить дождь, подобный этому, было невозможно. Священник без раздумий открыл ключом двери церкви, и в тот же миг все пятеро оказались в безлюдном зале. Лишь выглянув в последний момент, Верховный Правитель заметил на краю площади, около одного из проспектов-лучей, девушку в длинном бирюзовом дождевике. Она быстро поставила складной мольберт, положила на землю рядом с собой видавший виды деревянный чемоданчик, какие обычно носят с собой художники, и начала набрасывать что-то карандашом на холсте... Вид у нее был такой радостный и спокойный, будто она не замечала ливня.
— Бегите к нам! Там же мокро и холодно! — крикнул Зонтик, высунувшись из приоткрытой двери.
— Да бросьте, не сахарная, не растаю! Когда еще я смогу изобразить грозовое небо с такой натуры? Ради этих туч промокнуть стоит, уж поверьте! — ответила девушка, продолжая быстро водить карандашом по холсту. Юноша узнал этот голос: это была та самая художница, у которой он недавно купил картину с ясным небом... После их единственного короткого разговора они виделись лишь несколько раз мельком — и каждый раз, в любую погоду, она рисовала что-то на своем неизменном складном мольберте.
— Это Мантия, она бы и в снегопад рисовала на улице, если бы нашла что-нибудь интересное, — объяснил Армет с теплой улыбкой. — Она очень увлечена своим делом и на все готова ради искусства!
— Вот как... В ней с первого взгляда можно заметить незаурядный характер. Вы с ней друзья, не так ли? — спросил Алебард, переводя взгляд с девушки в дождевике на недавно прозревшего мальчика. У него не было никакого желания снова допрашивать кого-то: арестованный министр защиты за эту неделю успел изрядно утомить его своими упорными отказами отвечать и объяснениями, которые даже отдаленно не напоминали правдоподобные... Со своим юным собеседником он держался совсем не так, как во время допросов. В конце концов, этот молодой человек не был преступником, и все вопросы были продиктованы скорее любопытством, чем необходимостью, да и увиливать и скрывать что-то он явно не собирался.
— О, мы с ней не просто друзья — она мне почти как сестра! В детстве водила в свое секретное место, кормила черникой и сушеными яблоками, пыталась учить рисовать и иногда сердилась, что я путаю цвета и не попадаю по листу... Кажется, она тогда еще не понимала, что я ничего не вижу, и это было забавно: она каждый раз пыталась угадать, что я нарисовал, а я и сам не знал, что получалось. Еще мы с ней как-то раз летом ночевали в том самом секретном месте, когда она с родителями поссорилась и не хотела идти домой. Если бы мне Морион не запретил спать там в самодельном спальном мешке несколько ночей подряд, я бы и неделю с ней прожил, и две... Да хоть все лето! Но нам пришлось там провести только один день, а после мой благодетель переговорил с ее родителями, и еще пару недель она жила с нами в его доме. Она вдохновила меня стремиться к самостоятельности, а еще научила искать поводы для радости и преодолевать проблемы с помощью смеха... Мы с ней теперь живем в одном доме, только на разных этажах, и часто помогаем друг другу чем можем, — воодушевленно рассказывал юноша. — Я восхищаюсь ею почти так же, как Морионом! Они помогли мне стать тем, кто я есть сейчас... Без них я бы точно не заслужил вашего благословения, Зонтик, и мне кажется, что они заслуживают его не меньше.
Рассказ Армета тронул всех, и намного красноречивее слов говорили особый блеск в его ясных глазах и счастливая улыбка. Он говорил очень искренне и просто, показывая все свои чувства... Даже если бы он и попытался соврать, его моментально выдал бы взгляд. Все, что было у него на душе, тут же отражалось в его глазах, движениях и голосе. Притворяться и имитировать эмоции, которых на самом деле не было, он не умел и многие любили его за эту простодушную честность. Он мог хранить чужие тайны, но у него самого секретов не было никогда.
Ливень тем временем только усиливался, а порывы шквального ветра заставляли крупные капли падать под разными углами... Такие дожди были редкостью даже для Зонтопии с ее прохладным влажным климатом. Летом, конечно, изредка бывали грозы, которые пугали своей страшной силой не только детей, но и некоторых взрослых, а зимой всего пару раз за все время существования страны случались метели, настоящие снежные бури, но подобного ливня не видели уже много лет. О том, чтобы выйти на улицу в такую погоду, не было и речи — только особенно увлеченные и бесстрашные люди, вроде Мантии, решались оставаться под открытым небом, когда с неба так лило. Художница продолжала рисовать тучи на холсте. В каждое из своих произведений она вкладывала душу, и это грозовое небо исключением не было. С первым ударом грома она только удовлетворенно улыбнулась и быстро добавила несколько штрихов к своей картине, даже не подозревая, что пятеро пережидающих дождь в церкви говорят о ней...
* * *
Последняя гроза в году была мощной, но не особенно долгой: прошло не более часа прежде чем между свинцовыми тучами появился просвет... Дождь, который сначала лил с пугающей скоростью и силой, к этому моменту превратился в отдельные капли, а из-за облаков выглянуло яркое и на удивление теплое солнце — не по-осеннему бледное, а золотое, как летом. Ветер только разгонял остатки бури, и вскоре каждая из капель воды, которых было в избытке на всех поверхностях, переливалась всеми цветами радуги. Больше не нужно было прятаться от непогоды, и те, кому пришлось спасаться от дождя, вышли на улицу, чтобы вернуться к своим делам. Среди них были и двое первых лиц государства... Они возвращались, особенно не скрываясь: большинство немногочисленных прохожих не обращали особенного внимания на людей вокруг. Только еще один знаменитый незнакомец, которого многие считали полнейшим безумцем, эксцентричный мужчина неопределенного возраста по прозвищу Пророк, заметил, что Первый Министр говорит о чем-то с таинственным юношей в плаще... Он же заметил, как они входили в замок через парадные ворота, но пока не стал никому говорить об этом. Ему сначала нужно было все обдумать, чтобы составить очередное предсказание, которое он снова огласит так, чтобы услышало как можно больше людей. Пусть его называли сумасшедшим, он сам искренне верил в свой особый дар и делал все возможное, чтобы рассказать народу о скором будущем страны. Конечно, чаще всего его видения приходили ему свыше, но складывать свои разрозненные мысли в единую стройную историю ему нередко помогали мелочи, которые он замечал на улицах. Те же, за кем он наблюдал, обычно даже не подозревали об этом, — так было и на этот раз.
Зонтик был задумчив, немного печален и в то же время вдохновлен. Даже если он был богом, его силы имели некоторую границу; в момент сделать несчастного счастливым, вернуть к жизни умирающего, по щелчку пальцев заставить упрямого высокомерного Бацинета простить и вновь полюбить младших братьев, — всего этого не мог сделать никакой генератор. Этот инструмент мог преобразовать физическую реальность, но не человеческие души... Однако только что юноша сам сделал то, что было не под силу таинственной магии. Он помог человеку, который утратил веру в благополучный исход и почти отчаялся, вернуть надежду на лучшее! Это невольно заставляло поверить в себя и свои силы. И все же он сожалел о том, что не мог моментально решить все проблемы своих подопечных...
Все его мысли оборвались, когда он открыл дверь своего кабинета: там он увидел нечто настолько странное и тревожное, что не смог сдержать короткий крик. По всему полу были разбросаны в беспорядке изрядно промокшие бумаги, в которых явно кто-то рылся, одно из двух окон было распахнуто настежь, и стол из светлого дерева, что стоял прямо под ним, был залит водой... Все это выглядело бы так, будто юный король сам забыл закрыть как следует окно, а все остальное сотворили ветер и дождь, если бы в лакированную поверхность стола не был воткнут тонкий нож. Это напоминало мрачное предупреждение, какие иногда оставляют своим будущим жертвам преступники из книг. Неужели кто-то готовил покушение на него? Мир для него будто замер на несколько секунд, и он сам не мог вспомнить, что произошло в течение этого времени. Когда же он пришел в себя, рядом с ним стояли Алебард и четверо стражников. Гвардейцы тщательно осматривали помещение, заглядывая во все места, куда мог спрятаться незваный гость, а министр вертел в руках нож, который успели выдернуть из стола.
— Странное, вероятно, самодельное оружие. Едва ли пригодно для настоящего боя на равных, но если с таким напасть на ничего не подозревающую безоружную жертву, то... — бормотал он, внимательно разглядывая узкое остро заточенное лезвие со скошенным концом.
— Вы думаете он напал бы на меня? Он не делал этого, и даже попыток не предпринимал, когда я оставался один... Раз он смог ворваться сюда, ему ничего не стоило сделать это раньше, но он и пальцем меня не тронул, — произнес Зонтик растерянно. Ему все еще не верилось, что все это по-настоящему. В своих покоях он чувствовал себя в безопасности, и сама мысль о том, что на него могли напасть даже здесь, пугала. Он старался отогнать страх подальше, но получалось плохо: в воображении упорно всплывали образы возможной схватки с убийцей, которую он бы неизбежно проиграл... Думать о последствиях такого поражения не хотелось совсем, и он изо всех сил старался верить в лучшее. Что если кто-то пытался просто напугать его? В детстве Вару нередко устраивал ему розыгрыши вроде этого, так что и это может быть жестокой, но все же шуткой... Вот только сейчас насмешник в зеленых очках был далеко, слишком далеко, чтобы сделать это.
— Мой господин, я не знаю о мотивах преступника, однако уже тот факт, что он проник в ваши покои вооруженным и оставил записку с угрозами и клеветой, говорит о серьезности его намерений. Я полагаю, нам следует усилить охрану: рисковать вашей жизнью недопустимо, — в ответ молодой король только кивнул и взял из рук верного друга ту самую записку.
На гладком влажном листе бумаги неровно, но разборчиво было выведено: "Я знаю вашу тайну! Остерегайтесь, ходите и оглядывайтесь, ведь от вас мечтают избавиться очень влиятельные люди, которые не остановятся ни перед чем." Этот размашистый почерк со слишком сильным наклоном показался монарху смутно знакомым, будто когда-то он уже видел его... Первый Министр, казалось, тоже пытался вспомнить, кто из их общих знакомых мог писать так, но ни ему, ни Верховному Правителю это не удалось. Оставалось лишь удвоить бдительность и продолжать поиски преступника.
Примечания:
Некоторые детали здесь могут показаться странными — они еще сыграют свою роль... Пока скажу одно: преступника из конца это главы можно назвать невезучим счастливчиком
Примечания:
Спасибо всем, кто остается со мной! Если же эта часть разочаровывает, то, прошу, дайте мне знать, чем именно
И да, это некий "перезалив": с оригиналом вышло небольшое недоразумение, из-за которого уведомление, похоже, не пришло большей части ожидавших продолжения
Если кто-то успел прочесть первую версию, то это то же самое
Сидеть в одиночестве было тоскливо. Когда-то Зонтик сам стремился к уединению, не решаясь выходить дальше своего сада, но с тех пор прошло немало времени, и теперь любопытство и любовь к своим подданным были сильнее страха. Часто он промокал до нитки под дождем, иногда сталкивался с грубостью, изредка попадал в разные неприятности, а один раз даже заблудился и был вынужден попросить полицейского о помощи, но ничего из этого не могло остановить его. Ему нравилось смотреть, как живут его подопечные, и по возможности помогать им. Пусть эта помощь и была обычно далека от того, что принято называть чудесами или великими деяниями, он радовался уже тому, что мог сделать хоть что-нибудь для своих подданных. Особенной амбициозностью и тягой к невероятным свершениям он не отличался никогда, но ему очень важно было чувствовать себя нужным и полезным... Находя потерянных питомцев, помогая донести что-нибудь тяжелое, поднимая с земли тех, кто упал, поскользнувшись или споткнувшись, подсказывая дорогу прохожим, утешая расстроенных и совершая прочие маленькие, но добрые поступки, он был доволен собой, поскольку знал, что сделал чью-то жизнь чуть лучше. Зная об идеалах, которым следовали верующие, он сам изо всех сил старался соответствовать им, хотя бы чтобы быть достойным символом.
Кроме того, во время прогулок по улицам правитель нередко заводил знакомства — порой они были совсем короткими, и его пути с новыми приятелями расходились, не успев сойтись, но каждое из них имело для него значение. Хотя некоторые и считали его одиночкой, он, как и любой другой человек, нуждался в общении... На улицах своей страны он встречал самых разных людей, и с каждым из них говорил вежливо и уважительно, ведь для него все они были равны. Некоторые могли рассказать множество историй, которые юноша всегда слушал с интересом, другие легко и искренне рассказывали о своих взглядах на жизнь, кто-то мог двумя словами заставить задуматься о самом важном... Может быть, у него не было волшебного третьего глаза, который позволял видеть абсолютно все, но он легко видел за всеми недостатками некоторых людей достоинства и умел ценить даже самые скромные добродетели; изъяны же он готов был готов простить, какими бы они ни были. Многие отмечали, говоря с незнакомцем в плаще, что в нем есть что-то особенно чистое и светлое, от самого Великого Зонтика, и в ответ на это он только смущенно улыбался и благодарил, поправляя капюшон, чтобы он не соскользнул. Все же раскрывать свою личность было и впрямь еще рано, и он сам прекрасно понимал, что не стоит делать это внезапно и спонтанно: в лучшем случае все свидетели приняли бы это за шутку, а в худшем... О худшем он предпочитал не думать вовсе. Пока нужно было хранить тайну и оставаться для всех, кроме тех четверых, кто уже знал, просто безымянным незнакомцем в накидке с глубоким капюшоном. Временами это было непростым испытанием, но уже скоро оно должно было закончиться, — а Зонтик был достаточно терпелив, чтобы дождаться. Разговоры с обычными подданными помогали ему сохранять оптимизм и веру в свои силы, да и просто не давали окончательно погрузиться в рутину, когда каждый следующий день повторяет предыдущий... Теперь же он был всего этого лишен, и ему снова оставалось только наблюдать за людьми из своего замка, как в те времена, когда он еще не мог набраться решимости, чтобы выйти.
* * *
Молодой король опять сидел на подоконнике и с грустью смотрел на улицу. По большому счету смотреть было не на что: главная площадь и широкие проспекты-лучи были совершенно пусты, несмотря на выходной день. Непрерывно с самого утра лил холодный дождь, и горожане предпочитали сидеть по домам... Даже птицы и вездесущие кошки, которых в Зонтопии называли не бродячими, а общими, куда-то попрятались. Ветер гонял кругами последние пожелтевшие листья, раскачивал голые ветви деревьев и трепал несколько мокрых флагов, что стояли на крышах некоторых домов. Погода будто пыталась по-своему подбодрить юношу, который вновь был добровольным узником своего дома, ведь в такой день в любом случае и речи не могло быть о прогулке.
Когда за окном появился одинокий прохожий, он на краткий миг оживился — все же это было хоть каким-то разнообразием, — но этот человек быстро скрылся из виду, войдя в ветхое двухэтажное здание, которое уже давно занимала почта. Когда-то этот дом был жилым, и правитель помнил те времена; однако теперь стены этого строения были во многих местах покрыты трещинами, а крыша наверняка протекала, сколько бы раз ее ни чинили, да и деревянные полы отчаянно скрипели от каждого шага. Жить там смог бы разве что тот, кому просто больше некуда было идти, а работать пока еще было можно. Впрочем, и почтовое отделение тоже скоро должно было переехать в здание получше, а это было обречено на снос. Возможностью доживать свой век хоть кому-то нужным оно было обязано лишь мелким неурядицам — и его уже постепенно забрасывали: на второй этаж давно никто не ходил, и его облюбовали многочисленные уличные кошки. На это соседство с животными работники почты смотрели сквозь пальцы, ведь кошки были лучше мышей хотя бы тем, что не грызли письма и картонные коробки с посылками... Однажды, еще два или три года назад юный монарх зашел туда, спасаясь от толпы, что образовывалась перед зданием для связи каждую неделю, и ему даже удалось подняться на второй этаж. Там его встретили десятки, если не сотни пар глаз, светящихся зеленоватым фосфорическим светом, и на миг ему показалось, что все до единой кошки вот-вот набросятся на него... На деле же они оказались вполне ласковыми: в этой стране они были не только по названию, но и по сути не бродячими, дикими и брошенными, а общими. Люди подкармливали их, не выгоняли из подвалов и с чердаков, и они не знали злости и грубости. Милосердие проявляли действительно ко всем...
"А ведь когда-то и он служил верой и правдой... Там жили люди, в этих пыльных сырых комнатах спали, говорили обо всем на свете, радовались, грустили. Сколько новоселий, свадеб и рождений он видел? Он, конечно, не живой, но это сейчас... Если уж из щита можно сделать человека, а из пары старых перчаток и носового платка — животных, то что мешало мне оживить камень, из которых построен этот дом? Наши эмоции наделяют предметы своеобразной жизнью, и то, что они не могут двигаться и говорить, не всегда означает, что они не чувствуют... Дом ведь тоже мог любить своих жильцов, грустить, когда они уезжали, ссорились, болели, умирали... А теперь, когда он совсем старый, его списали со счетов. Сначала на втором этаже был склад, и туда тоже хоть иногда поднимались люди, теперь там отдельное, кошачье царство, а через пару месяцев и почта с первого этажа переберется в новое здание, без трещин в стенах, сквозняков и дождя прямо в комнатах... Тогда он весь останется нужен одним кошкам, да и их вскоре прогонят, чтобы снести его. Неужели и с людьми случается то же? О, я бы ни за что не бросил тех, кого люблю, что бы с ними ни случилось!" — так думал Зонтик, с тоской глядя на полузаброшенный дом... Он ведь помнил, как его строили первые подданные, которые тогда были детьми лет десяти! А теперь, уже через каких-нибудь два или три месяца он увидит из этого же окна, как это здание упадет, поднимая облако пыли, и на его месте потом возведут что-то новое... Когда месяц назад в одном из отчетов от подчиненных промелькнул план снести "здания, представляющие угрозу", он не обратил на это особенного внимания, но теперь это почему-то представлялось ему невыразимо грустным. Из его глаз одна за другой скатились против его воли две слезы, и он обнял покрепче своего старого верного плюшевого мишку, которого держал на коленях...
Он был согласен с тем, что дома, которые готовы обрушиться сами в любой момент, нужно сносить хотя бы потому, что они могут быть опасны, но вот свои старые вещи выбрасывать у него рука не поднималась. Разумеется, у короля была возможность купить хоть сотню мишек вроде того, что был сейчас у него в руках, только новых, которые никогда не лишались лап, головы, глаз и просто кусков ткани и ваты из тела и не валялись ни в лужах, ни в пыли под кроватью. У его любимой игрушки голова держалась на нескольких слоях ниток, каждая из лап была своего цвета, поскольку они были оторваны и сшиты заново заботливой рукой ребенка, не желающего расставаться с неживым, но родным другом, один глаз заменяла обыкновенная синяя пуговица, и в довершение ко всему на лбу была заплатка, отдаленно напоминающая третий глаз — на деле же просто кусочек ткани в форме ромба, красной с синей точкой-зрачком прямо в центре... Этот мишка был с ним намного раньше, чем появились щит и алебарда, и даже раньше, чем он получил потрепанный синий зонт, который с трудом закрывался и открывался, и мягкий иссиня-черный шарф. Еще в те времена, когда его называли не Зонтиком, а Дождиком — за частые слезы, — и даже до получения этого прозвища, до того, как он попал в Карточный Мир... Он помнил то время очень смутно, и видавшая виды игрушка была неким мостиком к воспоминаниям. Когда к ним пришел Вару, — а этот сорванец с копной непослушных кудряшек пришел одним из последних, и после него появились лишь двое, и это были Феликс и Пик, — плюшевому медведю доставалось от хулигана едва ли не чаще, чем его хозяину. Каждый раз, когда многострадального мишку рвали или резали ножницами, маленький и еще совсем робкий Зонтик плакал, потом брал иголку, нитки и лоскутки и чинил его. Конечно же, игла скользила в детских пальцах, он кололся, плакал уже от этого и все равно продолжал шить... В многострадальном мишке были капли его крови, вытекшие из исколотых рук, и, что было намного важнее, частичка его души. Как он мог заменить эту игрушку на такую же, но новую?
...Редкие слезы продолжали катиться из глаз, но по-настоящему разрыдаться ни над своим странным и далеко не всегда светлым детством, ни над судьбой старого дома, который уже совсем скоро будет брошен и уничтожен за ненадобностью, не получалось. Впрочем, он и не пытался: причин для грусти в последнее время и так было слишком много, чтобы заставлять себя чувствовать острее еще и такую отстраненную печаль. В конце концов, от прошлых ран и на теле, и в душе остались только шрамы, которые лишь изредка отдавались тупой болью, а на месте старого и по-своему родного дома появится что-то новое, не менее важное, и оно со временем тоже станет родным. Отпускать порой было сложно, однако иногда это было действительно необходимо, и юноша изо всех сил старался не горевать слишком долго о таких неизбежных потерях. И все же он продолжал хранить у себя ветхий синий зонт с ржавыми тугими спицами и неудобной ручкой... Избавиться от некоторых вещей было выше его сил. Эти мысли немного отвлекали его от безрадостной действительности, но ничуть не избавляли от вездесущей тоски, что теперь преследовала его, куда бы он ни шел.
Странное, сдавливающее грудь и замораживающее чувства уныние навалилось на него еще три дня назад, и с тех пор никак не уходило. Как бы он ни старался отвлечься, ничто не возвращало его душе свет: играть на мандолине не получалось даже по старым выученным наизусть нотам, в любимых книгах он не находил привычного очарования, все коридоры, комнаты и тайные ходы были изучены до мелочей в сотый раз, а в королевском саду поздней осенью делать было решительно нечего... Летом, когда все цвело, пели птицы, а небо радовало теплым солнцем и легкими облаками, сад казался настоящим раем. Ранней осенью с ее стеклянно-звонкими лучезарными днями и листвой всех оттенков красного и золотого он был настоящим кладезем вдохновения для печальной, но светлой лирики. В середине весны вместе с кустами, деревьями и травами будто пробуждался весь мир, и сад становился символом этого возрождения... Сейчас же не осталось ни единого цветка или листика, и только ягоды шиповника алели среди темных ветвей, усеянных острыми шипами, и все это производило весьма гнетущее впечатление. Кроме того, сад всегда был еще более пустынным, чем площадь, и потому Зонтик теперь предпочитал проводить свободное время не в своих покоях, а в коридоре, откуда хоть иногда можно было увидеть что-нибудь интересное. Впрочем, в этот миг он не обращал внимания на то, что происходило на улице, — а там не происходило решительно ничего, — сосредоточившись на самом окне.
Молодой человек дышал на стекло и рисовал пальцем все те незамысловатые фигуры, что приходили на ум. Зонт, глаз, скрещенные копья, облако, роза, четырехлистный клевер — и рядом трехлистный, напоминающий символ его масти, шестерка на круге щита, секира, венок из полевых цветов, серп, что-то похожее на постамент, капитель колонны... Он уже не понимал, откуда взялись некоторые из этих образов, и продолжал прибавлять все новые и новые, расширяя свой импровизированный холст. Рядом с прежними символами появились вопросительный знак, что-то напоминающее громоздкий калькулятор, пиала, из каких на востоке пьют чай, улыбающееся солнце, перьевая ручка в чернильнице в виде сердца, ключ и после очень непродолжительных раздумий — спираль. В конце концов он вывел несколько тех самых "черточек и точечек", с которых началось очень многое... Он написал азбукой Морзе одно слово: "скучаю". Последняя крупная слеза скатилась по бледной щеке, и мальчик, по-детски оглянувшись на четверых молчаливых стражей, что должны были неотступно следовать за ним и оберегать его от любой опасности, прижался лицом к холодному стеклу и замер так. Глаза его были открыты, но он не видел ни мокрой площади, ни залитого теплым светом электрических ламп коридора... Поначалу в его голове вертелись какие-то мысли, но постепенно ушли и они, и тогда он впал в настоящий транс, как во время медитации. Когда-то давно Данте учил его медитировать, чтобы справляться с тяжелыми чувствами, а теперь он невольно вспомнил и применил те уроки. Этого мира с его цветами, звуками и ощущениями для него будто бы не существовало. Душа его витала так далеко от тела, что даже сосредоточенные гвардейцы почти забыли о его присутствии, ведь он сидел неподвижно и в полном молчании.
* * *
Зонтик не мог сказать, сколько времени провел в этом забытьи, но когда к нему прикоснулись — и, вероятно, не в первый раз, — то подскочил от неожиданности и едва не упал с подоконника. Он еле сдержался, чтобы не вскрикнуть и не начать отбиваться от того, кто подошел к нему: в полусне ему показалось, что это был тот самый преступник, оставивший в его кабинете нож и записку... Впрочем, знакомый летучий голос моментально вернул его к реальности.
— Я полагаю, мне не следовало так внезапно будить вас, мой повелитель... Прошу прощения, если я вас напугал, — сказал Алебард негромко, делая шаг назад.
— Я не спал, просто... задумался, — смущенно и растерянно ответил юноша. — Я же сейчас не ударил вас, правда? Мне совсем не хотелось вас бить, и если я сделал это, то мне очень жаль... Я нечаянно.
— О нет, вы и не прикоснулись ко мне, так что причин для сожаления нет. Более того, даже если бы вы нанесли удар, вашей вины в этом не было бы, ведь я сам проявил неосторожность... Впрочем, сейчас я пришел к вам, чтобы обсудить некоторые дела. Готовы ли вы к этому разговору?
— Я думаю, что готов... Это связано с тем, что случилось неделю назад, верно? Неужели тот преступник снова проник в замок? Надеюсь, никто не пострадал? — молодой король в этот момент чувствовал себя сущим ребенком, да и выглядел так, но это его не особенно волновало. Намного сильнее его встревожила тема предстоящего разговора... Он еще не знал, о чем нужно будет поговорить, однако в последние несколько дней все вокруг создавало у него такое впечатление, будто ничего хорошего произойти не может. И разве его спрашивали бы о готовности к беседе о каком-то деле, если бы новости были приятными? Впрочем, он старался держать себя в руках и не поддаваться панике, как его учил единственный родной старший брат. Временами ему казалось, что из всех восьмерых братьев он один не умел держаться достойно и сохранять спокойствие, как подобает правителю, но потом он вспоминал о несдержанности Феликса, который то безудержно хохотал, то кричал и крушил все, что подворачивалось под руку, в приступе гнева, и будто бы всегда говорил на повышенных тонах... Самого младшего из своих старших братьев он искренне любил, однако это не мешало ему замечать, что тот при всей своей доброжелательности был чересчур вспыльчив. Все это успело пронестись у него в голове за те несколько секунд, в течение которых он ждал ответа на свои вопросы.
— Да, об этом деле нам тоже предстоит поговорить, и, раз вы сами спросили, начнем с этого... Я не могу утверждать, что это был именно тот, кто ворвался в ваши покои, но кто-то определенно пытался перелезть через стену, окружающую сад. Несколько человек видели это. Впрочем, все его попытки оказались тщетны, и он вскоре убежал, испугавшись гвардейцев. Это произошло вчера около восьми часов вечера, когда все внешние входы были заперты, так что это мог быть и слуга, забывший что-то в замке, однако любой разумный и добропорядочный человек дождался бы утра или в крайнем случае попросил бы стражей у черного хода впустить его... Есть основания полагать, что это был тот самый преступник или его сообщник, — в этот момент Первый Министр устало вздохнул. — Вероятно, нам следует снова усилить охрану. Преодолеть высокую каменную ограду, под которой еще и высажены кусты шиповника, конечно, было бы непросто для любого, однако я повторю это еще раз: рисковать в этом случае не стоит.
— Наверное, это так... Как бы мне хотелось, чтобы все это поскорее закончилось! — последнюю фразу юный монарх выпалил неожиданно даже для себя. Прошла всего неделя, но он уже бесконечно устал от своего одинокого заточения в замке, когда ему сильнее, чем когда-либо прежде, хотелось гулять по улицам и говорить с новыми друзьями, от молчаливых стражников на каждом шагу, от коротких прогулок по мокрому саду и постоянной рутины... Он чувствовал себя настоящим узником, а гвардейцы представлялись ему конвоирами, которые должны были не оберегать его от опасности, а следить за ним, чтобы он не сбежал. Вероятно, он бы и сам, проведя так некоторое время, попытался перебраться через стену или спуститься из окна по веревке, если бы его не пугала возможность упасть в колючие кусты, а то и сорваться с большой высоты и получить увечья. Кроме того, он не верил в то, что подобные затеи могли увенчаться успехом, и потому пока не предпринимал подобных авантюр. Он не жаловался, но лишь потому, что не хотел досаждать другим. Вслед за необдуманными словами из груди короля вырвался тяжкий вздох — подавить его он не смог.
— Я понимаю, как вас тяготят все эти меры предосторожности, мой господин, — произнес в ответ его верный помощник. — Мне и самому хотелось бы, чтобы опасность миновала как можно скорее, и я предпринимаю для этого все возможное, однако сейчас мы, к сожалению, не можем позволить себе пренебречь вашей безопасностью ради поднятия настроения. Впрочем, оставлять все так, как есть, было бы слишком жестоко по отношению к вам: я вижу, что вы страдаете уже сейчас, а ведь вполне возможно, что вам придется провести так еще несколько недель...
— Несколько недель? Мне следовало бы быть более терпеливым, но... мне одиноко, и я чувствую себя так, будто схожу с ума. Это сложно описать, но мне иногда хочется просто взять и сбежать отсюда, как будто из тюрьмы... Или бунтовать, пока не выпустят. Меня неудержимо тянет на свободу, понимаете? — признался правитель, отводя взгляд.
— Вероятно, это ощущение для вас невыносимо — или скоро станет невыносимым, если оставить вас в одиночестве, и потому с ним необходимо делать хоть что-нибудь. Выходить на улицу сейчас слишком опасно даже в сопровождении охраны: злоумышленники могут поджидать вас где угодно. Может быть, я смогу скрасить ваше одиночество хотя бы отчасти? Я не могу быть полностью уверен в том, что вы считаете мое общество приятным, однако... — заканчивать эту фразу Старшему Брату не пришлось: его прервали на полуслове.
— Поверьте мне, я считаю ваше общество очень приятным и буду очень рад, если вы будете проводить со мной больше времени! С вами мне наверняка будет лучше, чем сейчас. Только... — тут мальчик замялся на несколько секунд, уже стыдясь своего несдержанного тона и необдуманных слов. — Если вы и без того слишком заняты, то я не хотел бы совсем лишать вас свободного времени. Каждый имеет право на отдых, и вы не должны жертвовать им ради меня. Мне не хочется утомлять вас своими разговорами о разных пустяках и жалобами. В конце концов, я тоже должен заботиться о вас, потому что вы мой друг...
— Мой повелитель, я в высшей степени ценю вашу заботу. Признаться, ваше расположение мне важнее, чем мнение любого другого человека. И для меня самого возможность чаще говорить с вами не только о делах будет только удовольствием... Вы приятный собеседник, и я не перестаю восхищаться вашими душевными качествами. Я полагаю, нам обоим пойдет на пользу время, проведенное вместе, — на этой фразе по бледному лицу единственного приближенного короля скользнула теплая улыбка, та самая, что была предназначена только для самых близких его друзей.
— О, вы очень меня успокоили! Мне очень не хочется быть обузой для других, ведь я должен изо всех сил стараться помочь своим подопечным, а не постоянно сам просить других о помощи... Если вам самому разговоры со мной будут в радость, то я буду по-настоящему счастлив.
— И все же помощь порой нужна каждому — и вам в том числе. Кроме того, у нас теперь есть повод чаще встречаться не только по вечерам, но и в течение дня... Это касается второго дела, которое нам нужно обсудить. Вы же помните о том, что скоро вам предстоит раскрыть свою личность подданным, верно?
— Как о таком забыть? Я и жду того дня, когда мне больше не нужно будет скрываться от них, и немного волнуюсь. Что если они не поверят мне или я им не понравлюсь? Они ведь представляют себе меня совсем не таким, какой я есть на самом деле. К тому же я все еще не умею произносить речи и могу испугаться толпы, когда выйду к ним. Пожалуй, я слишком мнителен, но ведь такое возможно, не так ли?
— Уверяю вас, мы сделаем все, что будет в наших силах, чтобы все прошло гладко. Именно об этом я и хотел поговорить с вами... Вам пора готовиться к первому выступлению, до которого остается около двух недель, и я, конечно же, помогу вам в этом, — дальше Зонтик не мог разобрать ни слова. Он слышал голос собеседника, догадывался, что тот говорит о предстоящей речи, но все это доносилось до него приглушенно, словно сквозь шум сильного ветра или бурного потока воды. Его с головой захлестнули воспоминания, и ему, несмотря на все усилия, никак не удавалось заставить себя сосредоточиться на разговоре.
Юноша снова вспоминал тот день, после которого окончательно убедился в своих слабости, вечном невезении и неприспособленности к жизни. Слезы у доски после неправильно решенной задачи, два побега с уроков, падение посреди класса, проваленная контрольная, шутки одноклассников — вроде бы беззлобные, но все равно обидные для ранимого мальчика... На него обрушились все неприятности, какие только могут поджидать школьника. Если один обыкновенный школьный день прошел так ужасно, что же будет во время выступления перед всей страной? Кроме того, сквозь эти вполне отчетливые образы пробивались какие-то другие, далекие и почти забытые, будто пришедшие из другой жизни, в которой он так мало напоминал себя нынешнего, что даже не мог быть уверен в том, что она действительно принадлежала ему.
* * *
Школа, совсем не похожая на ту, где он заменял не особенно увлеченного учебой подростка с волшебной колодой карт, маленькие мальчики и девочки в одинаковой синей с белым форме, и все как один с гладкими черными волосами, холодный класс с плакатами на стенах, учительница с громким резковатым голосом, задающая какие-то вопросы... Зонтик — в той жизни у него, разумеется, было другое имя, но теперь он не мог вспомнить его, — стоял у доски с большим куском цветного мела в руке, опустив голову, чтобы только не видеть два с половиной десятка лиц перед собой. Они, эти дети с одинаковыми темно-карими блестящими глазами, смотрели на него, и он чувствовал это, даже не глядя на них. От этого ему было еще более неуютно, словно вся кровь, что была в его маленьком худом теле, прилила к лицу. От их заинтересованных взглядов и еле сдерживаемых улыбок хотелось убежать, но это было невозможно. Оставалось лишь смотреть на свои мягкие синие туфли — такие же, как у всех остальных детей в этом классе, — и крепче сжимать в пальцах мел, пачкая им руку. Молодая учительница в очках продолжала спрашивать его о чем-то, будто не замечая, как ему плохо, но это было без толку: он не мог ответить. Он учился усердно и сейчас наверняка знал ответ, однако рука отказывалась писать на доске, а правильные слова никак не приходили в голову...
Это был уже второй урок за день, на котором ему не удавалось решить у доски задачу, подобные которой он легко решал дома или за партой, или рассказать выученное наизусть стихотворение. Когда его вызывали к доске, он неизбежно оказывался в центре всеобщего внимания и попросту терялся, боясь в равной степени совершить ошибку и получить неодобрение учителя и сделать или сказать что-нибудь смешное и в очередной раз стать мишенью для насмешек. В школе он не мог расслабиться и выдохнуть ни на миг: на переменах его толкали и пугали, внезапно выскакивая из-за угла с громким криком, одноклассники искали малейший повод, чтобы придумать ему новое обидное прозвище или подразнить, и он всегда чувствовал себя так, будто на него направлен прожектор, в свете которого виден каждый его недостаток. Ведь не зря же над ним смеялись, верно? Не зря же родители, которые и пальцем не трогали своих собак, кричали на него и нередко поднимали на него руку? Будь он хорошим, умным и смелым, его любили бы, и он справлялся бы с тем, что так легко давалось остальным детям... Они не пугались так сильно, услышав неожиданный громкий звук, не робели во время ответов в классе, не плакали, получив плохую отметку, не страдали в глубине души из-за неудобной формы и холода в здании. Он был еще слишком мал, чтобы понять, что товарищи насмехались над ним лишь потому, что он никогда не давал отпор, и за него некому было вступиться, а матери и отчиму он просто не был нужен...
...Зонтик не мог понять, происходило ли все, что он сейчас видел, наяву или все же во сне. Эти образы сложно было даже назвать воспоминаниями, — слишком уж размытыми они были, — но они пробивались в его сознание так упорно, что противостоять им было почти невозможно. Они окутывали его, словно самый густой туман, какой только можно себе представить, и постепенно становились для него более реальными, чем окружающий мир. Физически он продолжал стоять у окна в широком коридоре замка, освещенном электрическими лампами, но сознание его было бесконечно далеко, в той начальной школе, куда он лишь изредка возвращался во снах. Со стороны могло показаться, что он впал в такой же транс, как несколько минут назад, однако на деле теперь все было иначе. Его будто бы тянуло на самое дно и чуть глубже, он захлебывался в собственных мыслях и странных ощущениях, как в бурном глубоком море, отчаянно пытался выплыть, но ему это никак не удавалось.
* * *
Очнуться снова заставило прикосновение — совсем легкое, почти мимолетное, но такое настоящее и ощутимое, что он моментально со дна всплыл на поверхность. Юный монарх почти физически почувствовал, как неведомая сила выдернула его из ледяной воды и подняла над ней, хотя его тело оставалось сухим. Он стоял спиной к окну, все еще судорожно сжимая в дрожащей руке плюшевого мишку, и смотрел прямо перед собой невидящим взглядом. По его бледному лицу текли жгучие слезы, однако плакать на этот раз ему совсем не хотелось. Все его тело словно налилось свинцом, и он вынужден был опереться свободной рукой на подоконник, чтобы не бояться сползти на пол... Если бы не эта странная слабость, он непременно попытался бы сделать вид, что все в полном порядке, но сил не было даже на вымученную улыбку. Впрочем, притворяться, что все хорошо, после того, как он застыл на две минуты с испуганным и растерянным лицом, в любом случае было бы бессмысленно, и он сам понимал это.
— Вам снова нехорошо, мой господин, не так ли? Вероятно, мне не следовало начинать этот разговор сейчас. Может быть, вы пока не готовы? — тихо спросил Алебард, пытаясь скрыть свое волнение. Он не знал, что именно сейчас произошло, и был уверен в том, что все это его вина. Каким бы холодным и невозмутимым он ни казался, временами ему приходилось прикладывать изрядные усилия, чтобы сдержать панику. Больше всего он боялся навредить правителю, не уберечь его от какой-нибудь опасности, потерять его доверие и расположение... Теперь он снова боялся услышать приказ уйти и не возвращаться, пока король сам не позовет, — однако валет треф еще ни разу не прогонял его, обидевшись или разозлившись, и не собирался делать это впервые в этот день.
— Все хорошо... почти. Наверное, я никогда не буду полностью готов, но нельзя же вечно бегать от своих страхов! Мне действительно хочется показать подданным свое истинное лицо и общаться с ними открыто, просто у меня уже есть некоторые неприятные воспоминания о публичных выступлениях... Вернее, это и выступлением было не назвать: я просто должен был провести один день в обыкновенной школе того мира, откуда я пришел, и это была самая настоящая катастрофа. Я опозорился перед всеми, кто только видел меня в тот день, и каждый из них смеялся надо мной... Мне следовало бы отпустить это, ведь это было так давно, что я уже не могу вспомнить, сколько лет прошло с тех пор, но я никак не могу забыть об этом, — выдохнул юноша с виноватым видом. Умом он понимал, что винить его не в чем, но каким же слабым и странным он себя чувствовал! Ни один из его знакомых не проваливался в неприятные воспоминания из-за пары слов, и как бы он ни пытался ограждать себя от тяжелых мыслей, они неизбежно приходили вслед за размышлениями о реальном мире.
— Насколько я понимаю, сейчас вы вспомнили тот самый день? — в ответ Зонтик молча кивнул и опустил глаза. — Я повторю ваши собственные слова, но лишь отчасти: это действительно было давно, так давно, что я не могу даже представить себе такой промежуток времени. Вы значительно изменились за время нашего знакомства, и мне кажется, что те, с кем вы были знакомы тогда, теперь попросту не узнали бы вас, случайно встретив теперь. Возможно, тогда вы были еще ребенком, неловким, до крайности робким и пугливым, но вы стали старше, и вместе с тем смелее, сильнее и мудрее... Более того, те, кто насмехался над вами, были либо грубы и озлоблены, либо попросту неразумны. Подобные им всегда пытаются унизить того, кто оказался перед ними уязвим, и пресмыкаются перед любой силой, превосходящей их собственную, — пусть даже мнимой или мимолетной.
— Или все дело в том, что я выглядел смехотворно... Они ведь не пытались намеренно втоптать меня в грязь и помучить, как это иногда делает Вару, а только смеялись, когда я поступал необдуманно и странно, подчиняясь своем страху. Их даже школьными хулиганами не назвать: они наверняка были просто детьми, которые редко умеют сдерживать эмоции. Прошу, не говорите о них так, будто они были воплощением зла! — возразил юный король, оторвав, наконец, взгляд от каменных плит пола. Он ожидал увидеть в глазах своего верного друга ту особую ледяную искру, что вспыхивала в моменты праведного гнева, но ее не было. Первый Министр, очевидно, на самом деле не испытывал отвращения и презрения к насмешникам из далекого мира, названного реальным, но зачем-то обличал их в своей привычной манере... Более того, почему-то он едва заметно торжествующе улыбался — так, что разглядеть это смог бы лишь наблюдательный и тонко чувствующий Верховный Правитель.
— Прошу прощения, мой господин. Мне вовсе не хотелось задеть вас, однако я должен был сказать то, с чем вы бы не согласились, чтобы вы ощутили свою силу, — объяснил он, уже не сдерживая улыбку. — Еще два или три месяца назад вы бы решились вступить со мной в спор, только если бы я говорил что-то совершенно возмутительное и неприемлемое. Теперь же вы готовы отстаивать свою точку зрения и в случае куда менее серьезных разногласий. Неужели вы и сейчас сомневаетесь в своей способности поговорить с подданными? Признаться, на деле я согласен с вами: те, кто смеялся над вами, были детьми, неразумными и бестактными, но лишь в силу возраста.
— А вы хитрец! — усмехнулся монарх. — И очень хороший актер. Если бы вас не выдали взгляд и призрачная улыбка, я бы подумал, что вы говорили совершенно искренне.
— Вы сами создали меня таким — неужели вас это удивляет? И в который раз я убеждаюсь в том, что с моими наклонностями без ваших наставлений я вполне мог бы быть по меньшей крайне неприятной личностью... Сейчас же я вижу, что вы, наконец, полностью освободились из плена собственных воспоминаний. Я полагаю, теперь вы готовы услышать те объяснения, что утонули в ваших мыслях, так и не достигнув вас?
— Кажется, готов. По крайней мере эти воспоминания никогда прежде не приходили несколько раз подряд, да и я чувствую в себе силы бороться с ними хотя бы некоторое время... Правда, сил немного, но я, наверное, смогу сдерживать их в течение нескольких минут.
— Что ж, в таком случае я буду краток. Показываться народу вам пока рано: они, вероятно, не готовы принять ваш человеческий облик; прежде чем увидеть вас они должны привыкнуть к вашим голосу и манере речи, чтобы после, когда вы выйдете к ним, они могли вас узнать... Кроме того, стоять перед всеми на открытом балконе, — а тем более на площади, — будет для вас небезопасно, ведь убийца все еще на свободе. Чтобы избежать неоправданного риска и возможных народных волнений, разумнее всего будет вспомнить о том, с чего вы начинали... Во времена строительства первых домов, вы говорили с подданными через систему репродукторов, не так ли?
— Да, но эта система теперь едва ли охватывает и четверть всей страны, потому что я забросил ее вскоре после появления телеграфа. И потом, еще в те времена, когда она действовала, люди не всегда могли расслышать мои слова с первого раза из-за помех, а сейчас она, наверное, ничего, кроме невнятных скрипов и шипения передать и не сможет... Я думаю, использовать ее — плохая идея.
— В этом вы правы: те остатки первой системы связи, что еще сохранились на некоторых улицах Центрального Кольца, годятся лишь на переплавку, и потому их разрешено снимать и продавать в качестве металлолома. Но разве вы забыли о так называемом технологическом обмене, который значительно ускорил развитие страны? Ваш брат помимо всего прочего подсказал, чем заменить примитивную систему передачи и усиления звука, и эта замена превзошла даже самые оптимистичные ожидания!
— Ах да, точно... Про радио я действительно чуть не забыл, — произнес Зонтик со смущенной улыбкой. — И, пожалуй, это решение идеально, ведь я, скорее всего, не буду так смущаться и думать о том, как я выгляжу, во время этой речи. Только я все же не оратор, и так хорошо, как у вас, у меня точно не выйдет, но, клянусь, я сделаю все возможное, чтобы выступить хорошо!
— И вам это, несомненно, удастся: произносить речи далеко не так сложно, как может показаться, и я могу научить вас этому. Я уже сейчас могу с уверенностью сказать, что вы будете способным и прилежным учеником — с вашими чуткой душой и острым умом иначе и быть не может. Разумеется, поначалу вам нужна будет помощь, но двух недель нам хватит для написания вашей первой речи и изучения некоторых простых приемов, которые помогут произвести впечатление на слушателей... Это обучение и есть тот самый повод чаще видеться, о котором я говорил вам.
На несколько секунд повисла тишина, прерываемая лишь шумом проливного дождя, но отнюдь не гнетущая. Юноша колебался между горячей благодарностью за предложенную помощь и легкой тревогой о предстоящем обучении... В конце концов он решил высказать и то и другое. Еще несколько секунд ушло на обдумывание своих слов, а после он заговорил, все так же глядя прямо в глаза собеседнику:
— Я буду очень рад учиться у вас! Вы мой близкий друг, и я доверяю вам как себе. И еще вы совсем не обязаны помогать мне в подобных делах, но помогаете, потому что сами хотите этого, — это очень ценно... Я бесконечно вам благодарен за заботу, понимание и помощь, хотя иногда и стесняюсь сказать об этом вслух.
— Иногда нет необходимости говорить, мой господин; ваши действия выражают ваше отношение ко мне и благодарность красноречивее любых слов, — заметил Алебард, растроганно улыбаясь.
— Это так, но я думаю, что временами слова тоже нужны, и сейчас именно такой случай... И... не могли бы вы дать мне одно обещание? Может быть, вам будет сложно его выполнять, однако оно очень важно для меня, — после этих слов молодой король снова отвел взгляд, боясь увидеть в холодных серых глазах Старшего Брата насмешку или гнев.
— Я сдержу данное слово, даже если это будет непросто. Что же я должен пообещать, мой повелитель? — спросил Первый Министр, пристально вглядываясь в бледное лицо правителя, будто в надежде прочесть его мысли. В его голосе не было ни намека на презрение — только внимание и затаенное волнение... Это принесло Зонтику некоторое облегчение, но все же ему нужно было собраться с мыслями, прежде чем озвучить свою просьбу. Он не был уверен в том, что это будет уместно, да и какой-то высокий голосок со знакомыми визгливыми нотками на краю сознания шептал до боли знакомое слово: "Тряпка!" — и тем не менее он чувствовал, что должен идти до конца, раз уж решил быть смелее. В конце концов, разве насмешки Вару не были еще одним неприятным воспоминанием, с которыми он обещал себе бороться?
— Может быть, это прозвучит малодушно, но если я окажусь не таким способным учеником, как вы сейчас думаете, то не ругайте и не наказывайте меня, ладно? Лучше откажитесь меня учить, если я буду слишком сильно выводить вас из себя постоянными провалами. Это будет справедливо, и я не буду на вас в обиде за такое решение... Но если вы будете кричать на меня так же, как на провинившихся подчиненных, то я этого просто не вынесу, даже зная, что вы никогда не навредите мне намеренно.
— Уверяю вас, мой господин, мне бы и в голову не пришло повышать на вас голос или оскорблять вас за неудачи в обучении даже без этой просьбы. Откровенно говоря, я считаю величайшим своим заблуждением наивную веру в то, что можно полностью избежать ошибок, — особенно в тех случаях, когда речь идет о чем-то более сложном, чем математические задачи. Времена, когда я угрожал подчиненным казнью за каждый случайный промах, давно прошли. Я, как и вы, изменился за те годы, что прошли с момента моего создания. Сейчас я могу без колебаний дать слово, что не буду унижать или запугивать вас за неуспехи в учебе... Впрочем, я уверен в том, что мне и не придется слишком часто указывать вам на ошибки: к любому хоть сколько-нибудь значимому делу вы подходите с должной ответственностью, а это значит, что вы будете прилежным учеником.
— Я и правда буду стараться изо всех сил. А вы изменились к лучшему, поверьте! Честно говоря, одно время я боялся вас и изо всех сил старался делать все идеально по крайней мере при вас, потому что мне казалось, что мне вы тоже не простите ни одной оплошности. Вы были почти жестоки с министрами, и мне, если честно, было жаль их, хотя они и совершили много неправильных поступков, когда я доверял им.
— Это тоже было ошибкой, мой повелитель: в общем и целом их нельзя назвать недобросовестными или ненадежными людьми — просто у каждого из них есть свои недостатки, как и у любого человека, и у каждого были свои причины участвовать в заговоре, не благородные, но и не преступные. Я же поддался своей мстительности и продолжал доводить их до паники и отчаяния, когда в этом уже не было необходимости... Конечно, они вряд ли когда-нибудь забудут наш первый разговор, да и опасаться меня они наверняка будут еще долго, ведь я и теперь строг к ним и бываю временами вспыльчив, но вам точно не стоит ни бояться меня, ни особенно переживать о них. И я сейчас даже не упомянул о том, что я ни разу по-настоящему не злился на вас...
— И даже в тот самый день, когда я не вовремя зашел в храм? Тогда я думал, что вы еле сдерживаетесь, чтобы не накричать на меня, не стесняясь в выражениях, — на этой фразе правитель неловко усмехнулся.
— Отчасти вы были правы: я не решился бы произнести вслух ни одну из тех мыслей, что возникли у меня в тот момент, когда вы вернулись побитым, однако все грязные ругательства относились не к вам, а к подданным, считающим рукоприкладство допустимым... Вы же просто просчитались, а это может случиться с каждым. Надеюсь, вы не продолжаете корить себя за то, что произошло тогда? — в ответ Зонтик без колебаний кивнул: конечно, простить себя ему было сложнее, чем прощать других, но все же он не мог долго винить себя за подобное. В конце концов, даже если в этом была какая-то доля его вины, разве удар не был достаточным наказанием? Впрочем, и эту мысль он постарался отмести как можно быстрее, поскольку дальше думать о плохом ему совсем не хотелось.
Встретившись с ним взглядом, Алебард выдохнул с облегчением. Он сам находил нелепым свое чувство вины за одну фразу, произнесенную почти два месяца назад, но никак не мог от него отделаться. Сколько бы раз он ни обещал себе не говорить с Верховным Правителем в порыве эмоций, молчать ему удавалось далеко не всегда — к тому же иногда и без того расстроенный юноша мог заплакать из-за одного сурового взгляда... Зная это, обычно решительный Старший Брат изо всех сил старался обращаться с мальчиком как можно мягче, однако изменить свою природу он не мог. Божественный король, создавший его в отчаянии и смятении, наделил его помимо незаурядного ума, множества талантов и небывалой работоспособности еще и довольно тяжелым характером, который помогал ему в работе, но нередко мешал в личной жизни. Понимал ли это он сам? Этого он не мог точно сказать. Более того, даже если бы он точно знал, почему ему временами было так тяжело сдерживать свой праведный — и не особенно праведный тоже — гнев, у него бы и мысли не возникло о том, чтобы упрекнуть в этом своего создателя. Ему было известно то, о чем не полагалось знать ни одному другому жителю страны, и эта тайна была проста и сложна одновременно: Зонтик, несмотря на свои особые силы, дарованные генератором вероятности, и светлую душу, все же был человеком, и ничто человеческое не было ему чуждо. Разумеется, его первый приближенный быстро понял, что было бы глупо ждать от неуверенного шестнадцатилетнего юноши абсолютной непогрешимости. В конце концов, он был создан, чтобы помогать правителю в тех делах, с которыми тот не справлялся сам. Зная о своем предназначении, он не чувствовал за собой права осуждать того, кто дал ему душу, в несовершенстве этой души, — и в то же время считал своим долгом стремиться быть как можно лучше ради будущего страны, ради подданных, ради друзей и самого себя... Когда же ему не удавалось удержаться от неудачных слов в адрес молодого короля, он переживал об этом, хотя и не показывал своих терзаний, чтобы не расстраивать своего друга еще сильнее и не вызывать у него лишний раз чувство вины. Конечно, скрывать чувства от столь наблюдательного и чуткого человека было очень непросто, но Алебард быстро научился загонять свои эмоции так глубоко, что сам иногда забывал о них — правда, ненадолго... Что ж, важнее всего было то, что он умел держать себя в руках и мыслить трезво даже в те моменты, когда душа его была неспокойна.
— Если вы до сих пор упрекаете себя за свои слова, произнесенные тогда, и недобрый взгляд, то постарайтесь простить себя, ладно? Я совсем не злился на вас тогда и, разумеется, не злюсь сейчас, ведь вы ни в чем не виноваты, — мягко сказал юноша, заметив облегчение и легкую грусть во взгляде собеседника.
— Я рад знать об этом... Вы очень добры ко мне, мой повелитель: любой из ваших братьев, вероятно, наказал бы подчиненного за подобную дерзость, — слабо улыбнулся Первый Министр.
— Ну, Феликс наверняка накричал бы в ответ, а потом сам извинился бы, Пик грубо прогнал бы, Вару мог бы и побить, а Куромаку, пожалуй, просто не совершил бы такую ошибку, как я... Но остальные не стали бы наказывать, я уверен, — тут Зонтик немного смутился. — Может быть, я слишком резко меняю тему разговора, но... когда мы начнем занятия?
— Я полагаю, уже завтра... Впрочем, кое-что мы можем сделать и сегодня, если, конечно, вам хватит сил и времени на это вечером.
— Я не уверен, но надеюсь, что хватит... — мальчик хотел сказать еще что-то, но бой часов на башне заставил его вспомнить о некоторых незаконченных делах, и он тут же попрощался и поспешил в свои покои. Четверо молчаливых стражников последовали за ним, не отставая ни на шаг, а Старший Брат быстрым шагом направился к выходу из замка. Его тоже ожидало одно дело, и отнюдь не приятное: нужно было снова лично допросить арестованного министра защиты, который проявлял небывалое упрямство в разговорах со следователями... Первый человек в государстве после самого правителя был уже в шаге от применения не самых гуманных методов, ведь ему казалось, что на кону может быть судьба всей Зонтопии. Проявлять излишнюю жестокость ему не хотелось, но если без этого невозможно было добиться правды, то он готов был запугивать преступника и угрожать ему самыми страшными пытками.
* * *
— Ты называешь себя Старшим Братом, лжепророк, но сам не ведаешь, какие муки ожидают твоих любимых! Зонтик милосерден, неимоверно милосерден к тебе, и оттого бережет тебя от страха и печали, но я беречь не буду, ведь моя роль — нести истину! — эти слова, прозвучавшие за спиной, заставили верного помощника короля остановиться в нескольких метрах от здания тюрьмы, куда совсем недавно перевезли подозреваемого. В одном шаге от него стоял Пророк, худощавый мужчина в грязном балахоне. Его лица было почти не видно из-за длинных растрепанных волос, но даже сквозь эту завесу темно-синего оттенка был виден безумный блеск его глаз... Голос у него был хриплый и мягкий, и при этом на удивление высокий, что создавало ему весьма странный образ. С первого взгляда его можно было принять за бродягу, однако у него были дом и кое-какое имущество, — и об этом он гордо заявлял всем, кто называл его бездомным.
— Я никогда и не называл себя пророком: я знаю кое-что о будущем, но это лишь планы, которые строим мы с Зонтиком. Ты же каждый год по нескольку раз пытаешься предсказывать будущее каждому из прохожих и искренне веришь в то, что твои слова сбываются... На деле же ты попросту болен, и твои слова оказываются правдивыми лишь случайно, — резко ответил чиновник, уже собираясь продолжать свой путь. Он бы и не стал говорить с этим сумасшедшим, если бы тот не схватил его за рукав с трагичным стоном.
— О, молю тебя, услышь меня, ведь мне известно то, о чем ты и не подозреваешь! Твой возлюбленный друг в великой печали, он страдает, душа его в агонии, и лишь ты в силах ему помочь... Разве ты столь бессердечен, что не желаешь узнать, как облегчить его боль? — ответом стал раздраженный вздох и короткий, будто оборванный в конце вопрос:
— Ты не оставишь меня в покое, пока не предскажешь мне судьбу? — тут Пророк хитро улыбнулся и кивнул. — В таком случае говори быстрее, если можешь, и помни о наказании за нарушение общественного порядка. Конечно, за очередной проступок тебя не посадят в тюрьму, а снова положат в больницу, но мне кажется, что пребывание там также не будет для тебя приятно.
— Ты меня обижаешь, Старший Брат... Я ведь отнюдь не теряю рассудка, я всего лишь эксцентричен! За что меня называют безумным, скажи?
— Вероятно, за все твои выходки, которые как раз доказывают, что ты не в своем уме. Разве будет здоровый и разумный человек бегать по улицам в самодельной тоге из простыни и домашних туфлях, писать свои пророчества на стенах углем, краской и всем прочим, что подвернется под руку, и выкрикивать их на площади? О содержании многих твоих предсказаний я даже упоминать не желаю: временами они так нелепы, что и сказать о них больше нечего. А теперь либо отпусти меня, либо скажи прямо то, что хотел.
— Ты так груб ко мне, что я почти оскорблен, но мой долг — простить тебя, ведь ты сам не ведаешь, с кем говоришь... Ты принял меня за врага, допрашивал, а потом передал меня врачам, которые назвали меня больным и пытались затуманить мой разум своими колдовскими снадобьями, но истинный дар, принесенный самим Великим Зонтиком, не уничтожить ничем! Ты благонамерен, однако тебе известно так мало, что ты не даешь мне нести истину народу. Теперь же слушай меня, Старший Брат, и помни каждое мое слово! Твой друг, что служит в храме, в тебе нуждается, ведь его семью постигло великое горе, и некому более утешить его. Братья его так упрямы и злы на него за давнюю ошибку, что их не трогает его отчаяние, они не вняли бы его мольбам, даже если бы это он теперь умирал, — ты же ему настоящий, хотя и не кровный брат. Если любишь его искренне, то будь добрым братом, не бросай его в одиночестве!
— Что ж, Пророк, я могу поблагодарить тебя за добрые намерения, хотя я уже знал обо всем, что ты сейчас рассказал мне. Ты внимателен, и среди твоих слов временами попадается важная правда, но тебе все же следует помнить о своей болезни... Хотя ты не всегда так безумен, как во время приступов, тебе лучше крепче держаться за свой рассудок и настоящее, в котором ты живешь, — тихо сказал Алебард, немного смягчившись. Пророк нередко раздражал его своим непредсказуемым поведением и порой совершенно абсурдными словами, которые порождали новые слухи, и к тому же вокруг этого однажды едва не образовалась секта — все из-за очередного его предсказания... Именно тот случай стал причиной их знакомства, и если бы тогда Мантелет, — а именно таково было настоящее имя Пророка, — не выкрикивал какую-то бессмыслицу в приступе безумия, то его ожидала бы весьма печальная участь. Те, кто поверил его словам, подняли бунт, который смогли подавить лишь гвардейцы, и потому его вполне могли надолго посадить в тюрьму за подстрекательство, а то и казнить, но ему повезло: его быстро признали больным, и, проведя в сумасшедшем доме долгие полгода, он вышел на свободу... Впрочем, и теперь он нередко возвращался в больницу во время приступов, однако в остальное время, сохраняя хоть каплю рассудка, он мог беспрепятственно ходить по улицам и вести обычную жизнь честного горожанина, ведь он не нарушал закон намеренно.
Поняв, что его услышали, предсказатель лучезарно улыбнулся, поблагодарил за заботу и ушел прочь по улице, довольный собой. Первый Министр, еще раз взглянув ему вслед и о чем-то вздохнув, быстро направился, перешагивая многочисленные лужи, к кованым чугунным воротам в высокой каменной стене, что ограждала городскую тюрьму... Он и так потерял время, остановившись для разговора с эксцентричным предсказателем, и теперь ему не хотелось откладывать допрос ни на одну лишнюю минуту. Если подозреваемый и впрямь был заговорщиком, то дело не терпело промедлений.
Примечания:
P. S.
Странное прошлое Зонтика, то самое, из которого пришли те воспоминания, что захлестнули его, и плюшевый мишка, еще посетит его
Примечания:
Я очень надеюсь, что все вы в порядке. Простите, что заставил ждать так долго... Слишком многое произошло за это время, чтобы пересказать все. Возможно, многим из вас в свете последних событий станет не до чтения, но знайте: я буду продолжать писать. Вероятно, кого-то моя история как раз удержит на плаву — и она точно удержит меня
Берегите себя! Я не могу сделать многого, но мысленно я с вами
Спасибо вам за все
Зонтопия была поистине прекрасна — во всяком случае, центральная ее часть. Небольшие каменные здания разных форм, причудливые кованые ограды, выкрашенные темно-синей краской, просторные скверы, аккуратные сады и парки — все это составляло гармоничный ансамбль, на который можно было смотреть очень долго. Кроме того, жители страны будто соревновались в украшении своих домов: летом и весной все клумбы и палисадники пестрели цветами самых разных оттенков, по праздникам почти каждый считал своим долгом вывесить флаг, некоторые особенно талантливые граждане расписывали стены... Унылым или мрачным это государство мог назвать лишь тот, кто знал о нем только по наслышке. На деле даже самые бедные его обитатели стремились привнести в свою жизнь хоть немного красоты. Кто-то специально доставал краски, чтобы раскрасить дешевую глиняную посуду, другие сами вязали кружевные салфетки, некоторые — и в числе этих последних был и Армет, — выращивали цветы дома в горшках и деревянных ящиках... В этом подданные, сами того не зная, подражали своему создателю, который всегда ценил изящество.
Впрочем, было в этой большой мирной стране и несколько зданий, один вид которых нагнал бы на случайного прохожего или путешественника тоску и некоторый страх. Это были простые каменные коробки с темными провалами зарешеченных окон и пологими двускатными крышами. Около этих зданий не росли деревья или кусты сирени, что в конце весны добавляли по большей части голубым улицам немного разнообразия, у них не было красивых оград — их дворы всегда были обнесены только высокими кирпичными стенами с колючей проволокой сверху и одинаковыми решетчатыми калитками. На их стенах не было никаких изображений, кроме разве что какого-нибудь лозунга, написанного краской над входом, в их окнах за пыльными стеклами нельзя было разглядеть штор или хотя бы одного на весь дом горшка с единственным цветком... Их было всего восемь на всю страну. Сами обитатели этих зданий называли их клетками или каталажками, в официальных документах их именовали исправительными учреждениями, а обыватели знали их под одним простым названием — тюрьмы. Большинство порядочных граждан обходили их стороной: они, хотя и не вызывали такого суеверного ужаса, как окраины, имели очень дурную репутацию. Ходили слухи, что заключенные иногда убегают из них, чтобы вновь нарушать закон, и что прохожий, не вовремя оказавшийся рядом, может стать жертвой озлобленного на весь мир преступника, только что вырвавшегося на волю.
Разумеется, каждый из подданных боялся пополнить ряды узников. Немногие знали, что именно происходило за мрачными стенами, но все понимали, что ничего приятного там быть не может; о грубости надсмотрщиков, вечном полумраке в тесных сырых камерах и душераздирающих звуках, что порой доносились из глубоких подвалов, слагали легенды. Конечно же, многие из этих ужасных историй были изрядно приукрашены, а то и просто выдуманы от начала и до конца, однако проверять, какие подробности были ложью, не хотелось никому. Даже те преступники, кто поверил в собственную безнаказанность, в глубине души опасались быть пойманными и наказанными... Правосудие настигнет каждого, кто нарушит закон, — об этом горожанам напоминали каждый раз, когда появлялся весомый повод, и почти все верили в это, особенно после недавней казни Кулета. Какими бы светлыми ни были идеалы, которым призывали следовать верующих, некоторых из них удерживал от причинения вреда своим ближним по большей части страх перед тюрьмой или гильотиной...
Для Максимилиана, бывшего до недавнего времени одним из самых влиятельных жителей страны, этот страх теперь стал явью. Он, вероятно, был даже в более тяжелом положении, чем многие его товарищи по несчастью: его как подозреваемого в особо опасном преступлении посадили в одиночную камеру, и надзирателям было строго запрещено говорить с ним... Его единственным собеседником был следователь, который приходил дважды в день и невозмутимо допрашивал его, но он все так же продолжал упорно молчать. Иногда ему хотелось признаться во всем, однако позор, который неминуемо ожидал его, а возможно, и его семью, после раскрытия, пугал его едва ли не больше, чем преждевременная смерть от болезней в этой темнице. Более того, он все еще надеялся на то, что его в конце концов освободят, сдавшись, если он так ничего и не расскажет, надеялся лишь потому, что без этой совершенно иррациональной надежды он попросту сошел бы с ума от чувства безысходности...
Другой на его месте, возможно, молился бы целыми днями, прося Великого Зонтика дать сил и мужества, чтобы выдержать это тяжкое испытание, но он не мог найти утешение в вере, ведь знал, что правитель не поможет ему. Верил ли он в его божественную сущность? Он и сам не знал. До своего ареста он предпочитал не задумываться об этом слишком глубоко, поскольку на уме у него чаще были работа и честолюбивые планы. Времени подумать об идеалах веры или личности того, кому молился в церкви дважды в день, он не находил, да и не считал нужным искать особенно упорно... Церковь он посещал для сохранения репутации и в попытках показать свою верность, и вся его вера оканчивалась на этом внешнем соблюдении ритуалов, — и теперь, как никогда прежде нуждаясь в опоре, он не уверовал более искренне. Единственным, что сейчас не давало ему отчаяться и сдаться, оставались лишь мысли о семье. По ночам, засыпая на узкой скамье под тонким шерстяным одеялом, он вспоминал о своих жене и маленьком сыне, которых любил всем сердцем. Только ради них он готов был пожертвовать и карьерой, и любыми деньгами, и своими целями и планами, и даже жизнью, — и умирал бы спокойно, если бы был уверен в том, что они будут жить счастливо и благополучно. Сейчас же, когда его подозревали в серьезных преступлениях, и о сохранении своего поста не стоило и мечтать, они стали его единственным смыслом жизни. Он каждый день писал письма жене, которые обещал себе отправить при первой же возможности, с ужасом отгоняя от себя одну мысль о том, что ему могут так никогда и не позволить это сделать...
* * *
В этот холодный дождливый вечер тот, кого еще недавно называли Железным Максом, был занят написанием очередного письма к семье. Он писал на дешевой сероватой бумаге, сделанной из переработанных газет, при свете единственной маленькой свечи, и бледные чернила местами расплывались от сырости... Одна дополнительная свеча в неделю и пять листов бумаги в день были последним, что напоминало о его недавнем высоком положении в обществе. Его теперь кормили из жестяной миски безвкусной остывшей похлебкой, он должен был спать на тонком соломенном матрасе и носить полосатую тюремную робу, и его камера была такой же мрачной и холодной, как все прочие. Здесь он был не могущественным министром защиты, принимающим важные для судьбы всей страны решения, а узником, которого содержали ничуть не лучше, чем остальных заключенных. В первый же день после своего прибытия в тюрьму он пытался попросить о нескольких маленьких привилегиях, но в каждой из них ему было отказано. Узкая деревянная скамья, прибитая к стене, такой же деревянный столик и примитивный умывальник в углу составляли все убранство его тесной камеры. Зеркала, даже самого простого, ему не дали, как и хороших чернил, и подушки, и простыни... За все время, что прошло со дня его ареста, он ни разу не имел возможности побриться, и его лицо быстро заросло щетиной, да и военная выправка, которой он прежде втайне гордился, будто исчезла без следа. Сейчас, когда он торопливо писал, низко склонившись над бумагой, в нем сложно было узнать того статного строгого человека, каким он был всего месяц назад, и некоторые из надсмотрщиков — его недавних подчиненных, которые слушались каждого его приказа, иногда заискивая перед ним, — наверняка не знали, кто именно сидит в тесной одиночной камере с единственным узким окном.
Самого арестанта, казалось, в этот момент не волновало ничего, кроме того письма, что он писал. В его темных сумрачных глазах отражались тревога и тоска, но по лицу иногда проскальзывала теплая печальная улыбка. Он мог смириться с любыми физическими лишениями, с крахом блестящей карьеры, с постоянным молчанием надзирателей и ежедневными допросами, которые виделись ему настоящим унижением, но не с тем, что его оторвали от семьи, не давая отправить даже короткую записку. "Они живы и здоровы. Ваш арест, как и последующее наказание, никак не повлияют на их положение," — таковы были все сведения о них, что он смог получить о следователя. Большего добиться ему не удавалось ни требованиями, ни угрозами, ни мольбами: даже в те времена, когда он еще занимал пост министра, этот следователь не был обязан подчиняться ему, поскольку служил в тайной полиции. Разумеется, теперь он тем более не испытывал по отношению к нему ни страха, ни особенного уважения по старой памяти. Для него Максимилиан был очередным упрямым подозреваемым, из которого любой ценой нужно вытянуть правду, — и ничего более. Однако узник молчал тем упорнее, чем настойчивее его расспрашивали и убеждали признаться. Он молчал уже не только из страха перед наказанием, которого уже все равно было не избежать, но и потому, что это стало для него своеобразным делом чести.
Ему было тридцать девять лет, и он всегда сколько себя помнил был строгим, серьезным и очень дисциплинированным. В юности, когда все его товарищи бунтовали против правил, которые иногда сами же и изобретали, бунтовали просто ради самого бунта, он считал, что у него нет времени на подобные глупости. Не нашел он времени и на то, чтобы без памяти влюбиться в двадцать лет и жениться на этой самой первой любви, как его простоватый, но честный и пылкий приятель Петер, у которого теперь было пятеро детей, и на опыты над собственной внешностью... Пока его сверстники отращивали длинные волосы, пусть даже им это совершенно не шло, и одевались в самые странные костюмы, он носил короткую аккуратную стрижку и светлый кадетский мундир, который придавал ему нелепый и почти комичный вид. Он был уверен в том, что именно целеустремленность и неукоснительное соблюдение всех правил, даже тех, за исполнением которых никто не следил, помогли ему сделать головокружительную карьеру. Потом, правда, был заговор, но и его нельзя было назвать бунтом: он не стремился что-то изменить, а просто захотел получить еще больше власти, чем имел... Теперь же, когда все то, что он старательно строил едва ли не с детства, рушилось и утекало сквозь пальцы, будто пойманные в ладонь капли дождя, в нем вдруг проснулась запоздалая тяга к тихому мятежу. Желания напиваться, гулять до рассвета, грязно ругаться напоказ или рисовать на стенах карикатуры у него, конечно же, не появилось — все же он был слишком взрослым для подобных шалостей, да и в тюрьме не было никакой возможности, но почему-то каждый раз, когда его спрашивали о деле, в нем вспыхивал особый злой азарт... Ему хотелось переиграть тех, кто держал его взаперти, доказать, что он не сломлен, хотя и пойман, что он все же сильнее их, несмотря на их власть. Подумав об этом, он вдруг усмехнулся — очень живо и весело, будто и не было грубых серых каменных стен, окованной железом тяжелой двери с окошком для передачи еды, толстых чугунных прутьев решетки на окне, соседа, который каждый вечер слишком громко читал молитвы, и тюрьмы в целом... Оставшиеся несколько предложений письма он написал в намного более легкой манере, прося не волноваться о себе и не грустить слишком сильно — "ведь все будет в порядке, главное в это верить".
— Да. Меня можно поймать и запереть, но не сломать — я им не мышь в клетке. Не зря же меня называют Железным Максом! — твердо произнес он, подняв голову и выпрямившись. Если прежде он напоминал покорившегося своей судьбе пленника, то сейчас, пусть и ненадолго, вернулась его военная выправка, и он снова стал похож на борца, который ни за что не сдастся, какие бы испытания ни готовила ему жизнь...
— Разумеется, не зря, — и вы, конечно же, не мышь в клетке, которая в конце концов начнет выполнять любые команды за унизительную подачку... — прозвучало в ответ из-за двери. Максимилиан не видел того, кто говорил с ним, но этот звонкий выразительный голос он узнал бы даже во сне: в течение многих лет он слышал его почти ежедневно на работе... Обладателя этого голоса он и уважал, и временами тихо ненавидел. Будь они в равном положении, соперничество между ними было бы неизбежно: два волевых, властных, амбициозных человека со столь разными взглядами и целями ни за что не ужились бы вместе. Они непременно пытались бы выдавить друг друга и получить более высокую должность, причем бывший министр защиты точно знал, что не гнушался бы в этой борьбе использовать весьма подлые методы... Впрочем, бороться за власть им не пришлось, ведь этот внезапный гость с самого момента их знакомства был его начальником.
В течение нескольких секунд, пока за дверью слышались звон перебираемых ключей и тихое бормотание надсмотрщика, в голове Железного Макса успело пронестись множество мыслей и предположений. Вероятно, он не смог бы выразить словами и половины из них, — они были для этого слишком быстры и спутаны, — но самые первые из них были об одном: его ожидают особые новости, либо потрясающие, либо поистине ужасные... В первое он не мог поверить, поскольку знал характер Первого Министра, а во второе — потому, что знал закон. Так быстро отпустить его, не узнав правды о преступлении, которое он действительно совершил, было бы совершенно не в духе правой руки правителя, но и казнить без суда его не могли. Впрочем, у него все равно не было больше ни одной отчетливой мысли, как и времени, чтобы подумать о том, по какому еще поводу его мог навестить тот, кто лично отдал гвардейцам приказ о его аресте. Дверь распахнулась с громким лязгом, и в следующий миг на пороге появилась до боли знакомая фигура в насквозь мокром синем плаще.
— Добрый вечер, Максимилиан, — тихо и вкрадчиво протянул неожиданный посетитель. — Я вижу, вы не отчаялись и не сломались, несмотря на все свои невзгоды... Что ж, я не могу не восхищаться вашей твердостью духа. Может быть, в некоторых вопросах мы никогда не придем к согласию, однако я привык видеть людей такими, какие они есть в действительности, отмечая и недостатки, и достоинства. Пожалуй, будь вы человеком чуть более высоких стремлений и широких взглядов, более светлым и гуманным, мы могли бы даже стать друзьями.
— Вы действительно так считаете, ваше превосходительство? Мне всегда казалось, что вы меня терпеть не можете, — выпалил бывший министр неожиданно даже для самого себя. Если бы не крайнее замешательство, он ни за что не решился бы говорить с Первым Министром в такой манере, но удивление заставило его сказать первое, что пришло на ум.
— Необычное начало разговора, но таким вы нравитесь мне куда больше... Будьте и далее столь же откровенным, и мы с вами быстро уладим все дела, — ответил Алебард совершенно ровно и бесстрастно, без малейшего намека на обиду или гнев. Он даже слабо улыбнулся, будто ждал от собеседника подобного внезапного признания. Эта короткая сдержанная улыбка часто бывала высшим проявлением его одобрения, — по крайней мере когда речь шла о Максимилиане, которого он никогда не любил... Впрочем, и с его коллегами он редко был особенно щедр на похвалу, хотя и считал нужным замечать и отмечать успехи подчиненных — это он делал всегда коротко, сдержанно и простыми словами, зато искренне, и особенная улыбка стала неким символом этого одобрения. Будь Железный Макс чуть более чутким, он наверняка ценил бы эти редкие слова поощрения, но свою природу обмануть или перекроить он не мог, да и не стремился.
— Значит, это еще один допрос? — выдохнул он обреченно и устало. Как бы стойко он ни держался, его утомляла такая жизнь, и временами он мечтал о том, чтобы все это оказалось простым дурным сном... Однако уже в течение недели он каждое утро просыпался на той же скамье под старым тонким одеялом из грубой шерсти, и надежду очнуться от кошмара в собственной постели рядом с женой он полностью утратил. Он не плакал от отчаяния, не срывался в разговорах со следователем, не выкрикивал оскорбления в адрес надзирателей, подойдя вплотную к двери, как некоторые другие узники, но взгляд его оставался большую часть времени совершенно безжизненным и пустым.
— Можно сказать и так, однако сегодня я, скорее всего, буду больше рассказывать, чем спрашивать, раз вы отказывались рассказать об этом прежде. О ваших действиях мне уже известно почти все. Я полагаю, на сей раз вы не будете проявлять ненужного упрямства, ведь за ответы вас ждет небольшая, но желанная награда.
— Все? Вам известно действительно все? — горько усмехнулся министр защиты, поняв, что сейчас уже не время возвращаться к любимой привычной маске строгого военного. — Тогда вы, вероятно, считаете меня очень глупым человеком... Раз вы, ваше превосходительство, ждете от меня откровенности, я сказал то, что думаю.
— Чудно. Именно этого я от вас и ожидаю... Откровенно говоря, ваши сегодняшние признания едва ли повлияют на вашу судьбу: все, вероятно, уже предрешено. Место вы, разумеется, потеряете, ведь мы не можем позволить себе держать у власти того, кто готов нарушить закон.
— Да, и к тому же я допустил полицейский произвол и в целом дал своим подчиненным неоправданно широкие полномочия, за что теперь и расплачиваюсь. Я и не надеялся сохранить пост после ареста... Так стремился сохранить свою должность, что потерял ее на полгода раньше, чем это стало бы неизбежным.
— Фаталист сказал бы, что такова ваша судьба. Я же уверен в том, что судьба каждого из нас зависит от наших собственных решений, которые мы принимаем в соответствии со своими характером и взглядами... Если коротко, то каждый сам творец своей судьбы. Почему вы уверены в том, что лишились бы работы через полгода? И каким образом ваша странная авантюра связана с сохранением должности? Можете не сомневаться: правду я узнаю в любом случае, так что ради вашего же блага я советую вам ответить прямо. Ломать вас у меня пока и в мыслях нет, однако сталь все же крепче обыкновенного железа, не находите? — тут Первый Министр снова улыбнулся — сдержанно и почти мягко. — И, поскольку было бы самонадеянно и глупо пытаться давить на вас и надеяться на что-то, я сам также буду с вами откровенен. Честно говоря, сейчас я спрашиваю вас об этом скорее потому, что вы разожгли мое любопытство. Я знаю, когда вы украли мой ключ, как и когда могли проникнуть в мой кабинет в мое отсутствие и попытаться открыть тайный коридор, догадываюсь, что именно вас тогда спугнуло и не дало пробраться в скрытую картотеку... Даже знаю, что вы собирались делать там. Вы надеялись исправить свою дату рождения в досье на вас, что хранится там, не так ли? — ответом стал лишь растерянный кивок. — Так вот, теперь меня интересует одно: зачем вам нужно было делать все это?
Те пять минут, в течение которых оба молчали, напряженно глядя друг другу в глаза, растянулись на целую вечность. Максимилиан мучительно раздумывал, пытаясь решить, стоит ли отвечать... С одной стороны, еще несколько минут назад он сам сказал вслух, что его не сломать, и противоречить самому себе не хотелось. С другой же — он точно знал, что его уже бывший начальник действительно узнает правду в любом случае, если только захочет. Старший Брат временами казался склонным много говорить обо всем на свете, спокойным и почти ласковым, однако в следующий миг мог моментально стать привычно холодным, собранным и непоколебимо строгим. Он мастерски изображал безмятежное расположение духа, только чтобы усыпить бдительность собеседника, а после застать его врасплох внезапной переменой, тем самым заставляя его сказать то, чего он говорить не планировал... Железный Макс знал об этой его способности, но лишь из слухов, которые неизменно приписывали ему крайнюю жестокость. Конечно, он считал веру в эти сплетни уделом наивных простаков, готовых поверить в любой вздор, да и бояться чьей-то ярости, по его мнению, военному уж точно не пристало, однако сейчас он испытывал странное волнение. Может быть, он и не верил словам Антонина, для которого сочинение безумных и часто грязных историй о каждом, кто был хоть чем-нибудь примечателен, было едва ли не главным увлечением, но он знал кое-что о правой руке правителя... Тот, вероятно, не был тем садистом, каким его пытались представить некоторые, но упорства ему точно было не занимать. Министр защиты не слишком удивился бы, узнав, что информацию из особенно несговорчивых преступников действительно выбивают с помощью пыток, и проверять это предположение на себе ему совсем не хотелось. Каким бы отважным его ни считали, одна мысль о том, что за упрямство его могут подвергнуть жестоким истязаниям, заставляла внутренне содрогнуться. Страх, то чувство, что он всегда презирал и стремился изгнать из своей души, сейчас вступал в свои права, и он вынужден был отступить перед ним, осознавая собственную слабость... Сталь действительно крепче железа — ему ли этого не знать? Против того единственного, кто видел своими глазами Великого Зонтика, он был во всех смыслах бессилен, и пусть тот пока не собирался ломать его, он был вполне способен на это — в этом Максимилиан был уверен.
— Вероятно, вы назовете меня редким дураком, но... Вы сами распорядились, чтобы военные имели право на пенсию уже в сорок лет. Так вот, до моего сорокового дня рождения остается пять месяцев, а расставаться с должностью мне не хотелось. На вашем месте я бы сам моментально отстранил такого подчиненного, и я знал, что ждет меня в случае раскрытия, но мне казалось, что этот подлог того стоит. В этом и состоял мой мотив, — по привычке сухо и четко произнес он, а после уже совсем не по уставу прибавил: — Теперь я в полной мере осознаю, что это была самая глупая, самонадеянная и, возможно, бессмысленная авантюра, какую только можно себе представить. Я надеялся за два года убедить вас изменить закон или выслужиться, чтобы вы сделали исключение ради меня... Наверное, надеялся зря, но делать себя по документам моложе на десять лет было бы еще большей глупостью.
Еще на несколько секунд в камере повисла тишина — такая напряженная, что, казалось, в любой момент в воздухе могла проскочить настоящая искра. Алебард молча сверлил заключенного тяжелым взглядом, будто надеясь на то, что все это окажется неудачной шуткой, а тот в свою очередь изо всех сил старался не смотреть ему в глаза... В конце концов Первый Министр заговорил глухо и отрывисто, еле сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик:
— Вы не дурак, Максимилиан, нет, вы самый настоящий идиот, мнящий себя умным и предусмотрительным. Ваша выходка была вдвойне глупой и бессмысленной: помимо того, что вам не удалось бы заставить меня изменить закон без должных аргументов, которых у вас, вероятно, не нашлось бы, я бы и не заставил вас покинуть пост в сорок лет... Обязаны уходить со своей должности в этом возрасте и ни годом позже только гвардейцы, к которым в целом предъявляются куда более строгие требования, чем к прочим военным. Вы же попросту собственными руками разрушили свою карьеру и репутацию своим нелепым преступлением, и, что намного хуже, ввели в заблуждение тех, кто расследует важнейшее дело.
— Я понимаю это и сожалею... и надеюсь только... — договорить Железному Максу не дали.
— Нет, вы ошибаетесь... Ваших умственных способностей явно не хватит, чтобы понять, что вы натворили... Вы понимаете, что на кону судьба страны и Верховного Правителя? Понимаете, что из-за вашего упрямства мы потеряли время, пытаясь найти связь между вашими действиями и запиской с угрозами, которую кто-то оставил в его кабинете? Да вы непреднамеренно помогли тому, кто, возможно, сейчас готовит покушение на самого Зонтика! Воистину, глупец порой бывает хуже десятка злоумышленников, а большего глупца, чем вы, пожалуй, этот мир не видел. Я скажу вам на этот счет лишь одно: если бы убийца успел пролить хоть каплю его крови, я без колебаний приказал бы казнить вас как соучастника этого преступления... Впрочем, обещания следует выполнять, кому бы они ни были даны, верно? — тут узник решился робко кивнуть. — Хоть это вы способны понять и запомнить... Итак, вашей наградой станет разрешение на свидания и личную переписку — однако ваши письма, разумеется, будут тщательно проверяться, и о встречах наедине не может быть и речи. Таковы правила; исключения ради вас не будет.
Несмотря на те язвительность и гнев, что сквозили в каждом слове и жесте Старшего Брата, бывший министр еле сдерживал слезы счастья. После такой награды ему бы и в голову не пришло просить о чем-либо сверх этого... Если прежде он изредка украдкой вздыхал о том, что его держат в холодной и темной комнате, где во время дождей протекает потолок, а по ночам во всех щелях воет ветер, то теперь словно забыл обо всех лишениях, что выпали на его долю. Встреча с двумя самыми дорогими ему людьми была пределом его мечтаний. Ради них он готов был вынести любые лишения и унижения, и даже если бы ему объявили, что его вскоре казнят, то он просил бы только об одном: пусть у них будет шанс жить спокойно и счастливо... Теперь же он чувствовал себя самым счастливым человеком в мире, ведь их разлука — не слишком долгая, но для него невыносимая, — наконец, была закончена. Он крепился изо всех сил, пытаясь сохранить достойный вид, но сил этих осталось совсем немного. Изображать спокойствие уже не получалось, и всего через несколько мгновений по его побледневшей щеке прокатилась первая слеза — и вместе с тем он улыбнулся, сам не зная, почему не может больше сдерживаться. На деле он был сломлен, и все это время изо всех сил старался убедить себя в том, что сломать его не сможет никто... Впрочем, он все еще не мог до конца осознать это и просто не мог сдерживать проявление радости. Увидев его счастье, даже суровый и до этого почти взбешенный его признанием вершитель судеб немного смягчился и прибавил уже без прежней ярости:
— И все же ваша любовь к семье превосходит все ваши изъяны... Я был излишне резок и груб к вам, и мне, пожалуй, следует попросить прощения за это. Все мы порой совершаем необдуманные, и оттого глупые поступки, — я должен был вспомнить об этом, прежде чем называть вас глупейшим человеком за всю историю нашего мира. Во мне сейчас, конечно же, говорит сентиментальность, которой не должно быть места в подобных делах, но мне кажется, что к вам стоит проявить некоторую долю снисходительности, несмотря на множество ваших прегрешений. Вероятно, вам хотелось бы узнать, что ждет вас теперь?
— Что бы ни ждало... я приму это с достоинством, если смогу видеться с женой и сыном, — выдавил из себя Максимилиан, вытирая слезу рукавом. — Наверняка я сейчас кажусь еще более глупым — сначала странные заявления и непоследовательность, теперь вот это, для чего я даже слов подобрать не могу... Я будто пьян. Прошу прощения, ваше превосходительство.
— Я был бы удивлен, если бы вы вели себя точно так же, как привыкли: в этом месте человек с менее сильной волей, чем ваша, вполне мог бы лишиться рассудка, особенно без связи с внешним миром... Вы же только приобрели привычку делать громкие заявления в воздух, а после не следовать им, и научились проявлять свои истинные чувства. Знаете, что на самом деле значит ваше прозвище — "Железный Макс"? Оно было дано вам не за вашу силу воли, не за поразительную работоспособность и умение сохранять хладнокровие в тех случаях, когда любой другой впадет в панику, нет... Я придумал его потому, что вы действовали как хорошо отлаженный механизм, а другие быстро подхватили, вероятно, добавив к нему новые смыслы. Вы выполняли приказы так, что придраться было бы не к чему даже при большом желании и всегда идеально соблюдали субординацию, но за всем этим я никогда не мог разглядеть вашей истинной личности. Признаться, меня изрядно удивил тот факт, что вы оказались готовы на преступление, да еще и по столь нелепой причине, ведь вы безупречно следовали любым правилам... — сказав это, Алебард замер на несколько мгновений, задумавшись, а после вдруг снова стал привычно собранным и холодным. — Впрочем, сейчас нет времени рассуждать о том, что с вами происходит. Если нам еще случится встретиться, то мы, возможно, поговорим и об этом, а сейчас меня ждут дела, а вам наверняка нужно время, чтобы обдумать свое будущее положение. Я полагаю, скоро вас будут судить, но наказание едва ли будет особенно суровым, ведь вы не успели сделать ничего такого, за что вас могли бы посадить в тюрьму надолго. Вероятно, вы выйдете из тюрьмы так быстро, что у вашего сына останутся лишь очень смутные воспоминания о том, что его отец куда-то пропадал... Однако о продолжении карьеры военного или чиновника можете забыть: после освобождения вас, скорее всего, не примут на работу даже в отделение для связи телеграфистом. Что ж, во время своего заключения вы сможете придумать себе занятие по душе... Если же вам сейчас больше нечего сказать, то я должен идти. Я и без того провел здесь значительно больше времени, чем планировал.
Ответом стали лишь неразборчивое бормотание и звуки, напоминающие не то плач не то смех. Маска непроницаемо строгого военного была сорвана и разбита вдребезги... Вернется ли она когда-нибудь? Этого бывший министр защиты не знал. Известно ему было лишь одно: он не плакал уже много лет, с того дня, когда погиб его младший брат, а теперь чувства, которым он даже не мог дать имени, рвались наружу так, что никакая сила воли не смогла бы удержать их внутри. Он сам не понимал, что с ним творится, и почему один с первого взгляда обычный разговор сломал ту железную клетку, в которой он годами держал под замком свое сердце, выпуская его лишь дома с женой и сыном, но отчетливо ощущал, как рассыпается в прах Железный Макс. Он больше не был механизмом. Кем он теперь был? На этот вопрос ответа не было, вероятно, ни у кого, — а впрочем, он и не задавал его. Впервые за долгие годы он полностью отпустил контроль и позволил какой-то неведомой и непривычной ему силе безраздельно властвовать над ним. Он все еще находился в тюрьме, и от физической свободы его отделяли окованная железом дверь и двойная решетка из толстых прутьев на окне, однако душа его была как никогда свободна... Он не знал сам себя, не знал, смеется или плачет, и чем вызваны те слезы, что текли по лицу, но ничего из этого не имело для него значения. Казалось, он забыл обо всем, что когда-либо волновало его. Разумеется, он не заметил, как Старший Брат бросил на него последний взгляд, в котором отчетливо читалось сожаление, будто бы смешанное с совершенно отстраненными мыслями и заботами, и тихо вздохнул о чем-то, и даже не услышал, как захлопнулась за ним дверь... Мир для него сжался до какой-то капли света внутри его тела, и он не спешил снова расширять его. Слишком долго он держал себя на цепи и носил маску. Пришло время выйти на свободу, — и он выходил, смеясь и плача в один момент так, как умеют только дети и те, кто возвращает себе способность быть человеком... Он сломался и больше не мог скрывать это от всех, включая и себя, однако это словно было его перерождением при жизни, — только он пока не понимал этого до конца.
* * *
Проливной дождь тем временем никак не прекращался. Солнце все так же было скрыто тучами, — но не свинцовыми, как во время грозы или бури, а будто бы зеленоватыми, словно окислившаяся медь... В такую погоду о прогулках не могло быть и речи. Лишь очень немногочисленные горожане торопливо пересекали улицы, старательно обходя лужи, а иногда и перепрыгивая через них, когда обойти было невозможно. Казалось, вода уже не только падала крупными каплями с неба, но и сочилась из земли, из камней мостовой, из стен и крыш домов, из голых веток кустов и деревьев... Во всей Зонтопии не нашлось бы ни одного сухого пятнышка, и к тому же чем ближе был вечер, тем темнее становились улицы, что солнечным днем были весьма живописны. Впрочем, и сейчас в этих разных зданиях из одинакового голубоватого камня, облетевших палисадниках и бесконечных рядах старомодных фонарей можно было увидеть свою красоту — мрачную, почти пугающую, но необъяснимо манящую. Мантия, художница, которую даже в рядах творцов считали несколько эксцентричной, была из тех, кто видел эту особенную эстетику долгих сумерек и ливня, которому не было видно конца... Она снова спешила запечатлеть миг так, чтобы он казался живым на ее холсте, изобразить этот момент, пока улицы пустынны, а многочисленные фонари еще не зажжены, стоя на одном из перекрестков за своим верным переносным мольбертом. Каждая капля, летящая с низкого полога густых туч цвета темной патины, каждый блик на мокрой мостовой и каждая крошечная трещинка на стенах окружающих домов были важны: она стремилась создать настоящее окно в прошлое, заставить время замереть на картине...
Однако единственному, кто в этот момент проходил мимо нее было не до красоты того вида, что разворачивался перед ним; он был так погружен в свои раздумья, что почти не слышал звука собственных шагов, — а они раздавались звонким стуком, который сложно было не заметить. Он же будто бы не видел и не слышал ничего, по памяти сворачивая с одной улицы на другую и размышляя больше о своем недавнем разговоре, чем о предстоящих делах... "А ведь я сам показал себя далеко не самым последовательным, сдержанным и милосердным человеком: говорил сначала почти слащаво, потом грубо и раздраженно, а после и вовсе начал бессмысленный монолог... И в довершение ко всему я бросил его в одиночестве в тот момент, когда ему, вероятно, более всего была необходима помощь. Я могу успокоить свою совесть тем, что его могут утешить надзиратели, но это будет лишь самообманом, а ложь самому себе — худшее проявление трусости. Прежде я мог сказать, что проявляю жестокость лишь по долгу службы и только в тех случаях, когда это необходимо, но сегодня... Пожалуй, теперь я истинный грешник. Зонтик, разумеется, простит меня, ведь он поистине милосерден и кроток, однако имею ли я право простить себя и оставить безнаказанным? Конечно, моя попытка помочь могла бы обернуться неудачей, да и на разговор, вероятно, ушло бы непозволительно много времени, но все же мне кажется, что именно я сломал его окончательно после всех тех испытаний, что он выдержал на пределе, и потому..." — вероятно, он так и продолжал бы корить себя, если бы не одна маленькая, но слишком ощутимая случайность: он споткнулся обо что-то и почти упал... Когда же он осмотрелся по сторонам, то увидел до крайности удивленную девушку, застывшую с карандашом в руке, и рассыпавшиеся по мостовой принадлежности для рисования.
— Зря я поставила свой ящик так далеко и почти посреди улицы... — растерянно пробормотала незнакомка удивительно знакомым голосом. — Вы в порядке?
— Прошу, оставьте извинения при себе: мне самому следовало смотреть под ноги, а не предаваться размышлениям о том, что вполне могло бы дождаться лучшего момента, — ответил ей Первый Министр, по привычке пристально вглядываясь в ее лицо и фигуру. — А мы с вами видимся не впервые, не так ли? Ваши черты и голос не зря кажутся знакомыми... Вы Мантия, художница, всецело преданная своему делу, верно?
— Да, это так... — далее девушка замолчала, еще больше теряясь от странной перемены интонации того, кто стоял перед ней. Первую фразу он произнес так резко, что сам поразился своему тону, но после его голос приобрел привычную плавность... Теперь же они просто смотрели друг на друга — и оба тайно подмечали незаурядные черты. Впрочем, длилась эта тишина недолго: многословный чиновник первым прервал молчание.
— Надеюсь, вы не слишком испуганы моим появлением? — спросил он, нагибаясь и подбирая с мокрой земли тюбики с краской.
— О нет, я только удивилась... Не каждый день узнаешь, что тебя знают те, кого ты сама знаешь только по имени, — почти застенчиво усмехнулась Мантия, тоже начиная собирать разбросанное содержимое своего ящика.
— А вы не робкого десятка, это видно сразу, — он улыбнулся в ответ, будто забыв обо всем, что терзало его минуту назад. — Что ж, вы бы удивились еще сильнее, узнав, в чьей спальне висит одна из ваших работ... Впрочем, это сейчас не имеет особенного значения. Признаться, я и сам изрядно удивлен такой встрече и с радостью поговорил бы с вами подольше, если бы меня не ожидали дела: что-то подсказывает мне, что вы будете интересным собеседником.
— А я очень удивлена тому, что вы сейчас помогаете мне вылавливать из лужи кисточки так, будто это что-то совершенно естественное.
— Разве не естественно исправлять собственные оплошности? Если бы я был осмотрительнее и не опрокинул ваш ящик с принадлежностями, то ничего вылавливать и не пришлось бы, — а я не из тех, кто обвиняет в своих ошибках кого угодно, но не себя... — в этот момент он был поразительно близок к тому, чтобы рассказать едва знакомой девушке о некоторых своих мыслях. Он и сам не знал, что вызвало этот внезапный порыв — обыкновенная усталость от необходимости все время держать лицо или на миг вспыхнувшее незнакомое чувство, — но привычно подавил его. Он не мог позволить себе совершить второй опрометчивый и странный поступок за день, и потому предпочел оставить при себе свои угрызения совести... В конце концов, он не доверил бы подобное даже большинству своих друзей, а о том, чтобы делиться этим со случайным собеседником, не могло быть и речи. "И все же я сегодня сам не свой, как сказал бы Морион... Все больше удивляю сам себя своей внезапной несдержанностью," — подумал он, бросив очередной беглый взгляд на художницу, которая тоже исподтишка поглядывала на него.
— Вы так благородны! Не каждый поступил бы так на вашем месте. Видите ли, подобное происходит со мной не впервые, и прохожие часто извинялись и говорили, что спешат, а после просто уходили... Их нельзя винить за это, ведь у них наверняка есть важные дела, но все же вы кажетесь не только озабоченным чем-то, но и усталым, и несмотря на это вы остановились, чтобы собрать все с земли. Теперь я уверена в том, что вы и правда созданы быть примером для нас! И... наверное, я слишком много болтаю? — произнесла девушка, немного смущенно улыбаясь.
— Если вы и впрямь считаете, что говорите слишком много, то вы никогда не встречали настоящих болтунов, — небрежно усмехнулся он в ответ. — Дел у меня действительно много, однако несколько минут промедления уж точно не приведут к катастрофе вселенского масштаба или к чьей-нибудь смерти, так что у меня и мысли не было о том, чтобы не помочь вам. Я ведь сам нередко говорю о взаимопомощи и честности... Разве могу я не проявлять этих качеств?
— Думаю, на вашем месте я поступила бы точно так же... Некоторые говорят о вас плохо, но трудно верить им после того, что я вижу сейчас.
— А ведь отчасти и те, кто называет меня жестоким и холодным человеком, правы: у каждого есть свои грехи, своя темная сторона, и я не являюсь исключением из этого правила... Даже сегодня я успел проявить себя далеко не с лучшей стороны, о чем теперь сожалею.
— Пожалуй, я мало в этом смыслю, но мне кажется, что плохой человек не стал бы сожалеть о своих поступках! Во всяком случае, те немногие негодяи, которых я знала, ни за что не раскаялись бы, что бы они ни сделали, а те, кто умеет признавать свою вину, всегда потом исправляются... И Морион говорил мне то же, а ему я верю больше, чем себе.
— Ему действительно стоит доверять в таких вопросах... А вы, на мой взгляд, во многом правы: худшие из грешников, даже зная о том, что грешны, не испытывают по этому поводу угрызений совести и не стремятся искупить вину, и потому оправдания им нет, — задумчиво протянул министр, глядя невидящим взглядом куда-то вдаль. — Кажется, мы собрали все, а значит, мне пора идти... Возможно, вам покажется, что я говорю подобное каждому из своих собеседников, однако я буду искренне рад новой встрече с вами и более долгому разговору. Я явно не ошибся в своем первом впечатлении, увидев в вас незаурядную душу. Пока же я должен пожелать вам удачи в вашем деле и идти...
* * *
После короткого, но достаточно теплого прощания с неожиданным собеседником Мантия вернулась к своей работе — и вдруг поняла, чего именно не хватало ее картине... Этот внезапный разговор будто разбудил ее воображение и разогнал те суетные и приземленные мысли, что лишь мешали творить. Теперь ей, наконец, удавалось не в спешке выдавливать из себя каждый штрих, пытаясь создать нечто похожее на свои собственные работы, а отпустить душу в вольный полет и позволить вдохновению полностью охватить себя. В такие моменты она рисовала быстро и непрерывно, останавливаясь разве что на пару мгновений, чтобы перевести дух и окинуть беглым взглядом свое творение... В нем сейчас будто появилась та неуловимая целостность, которой она так долго пыталась добиться, и ей это определенно нравилось. Мысли ее были далеко, воображение рисовало сцены и разговоры, имеющие весьма опосредованное отношение к этому дождливому вечеру на ее холсте, однако именно это было нужно ей для работы: во время рисования она редко думала именно о том, что пыталась изобразить, предпочитая погружаться в свои размышления и фантазии и позволять руке и свободному разуму действовать так, как они сочтут нужным. Этот своеобразный способ не подвел ее и в этот раз. На заднем плане, там, где мокрая мостовая на ее картине сходилась с затянутым тучами небом, она набросала несколькими штрихами высокую фигуру единственного прохожего в длинном плаще. Это вроде бы было незначительной деталью, — невнимательный зритель мог бы просто не заметить этого человека, ведь он был далеко, и к тому же почти сливался с голубоватой сумеречной мглой на горизонте, — однако именно это придало всему изображению той живости, которой ему недоставало до этого.
Тот же, кто одним вроде бы простым действием и несколькими фразами запал ей в душу, сейчас уже стремительно приближался к замку, повторяя про себя, будто мантру, единственную фразу: "Сейчас не время думать об этом. К этим мыслям стоит вернуться в более подходящий момент, но теперь лучше думать о предстоящих делах". Его и самого взволновали события этого дня: сначала слезы Зонтика, потом странный и сумбурный разговор с бывшим подчиненным, перед которым он все же чувствовал себя виноватым, и в довершение ко всему третья встреча с той девушкой, что с первого взгляда чем-то привлекла его внимание... И к тому же бесконечная работа, которую он ни за что не доверил бы ни одной живой душе, волнение по поводу опасности, каждую минуту грозящей его создателю и господину, смутная тревога за лучшего друга, что не вторгалась в сознание полностью, но и не уходила, что бы он ни делал. Все это выматывало до легкого помешательства, и сил оставалось совсем немного. Несдержанность и столь несвойственная обычно уравновешенному министру непоследовательность были очень плохим знаком, однако сделать с этим хоть что-нибудь было невозможно: дела было не отложить, и оставалось только терпеть и работать на пределе... Впрочем, жалеть себя Алебард не привык. Мысль о собственной усталости он тут же отогнал, пока она не захватила разум полностью. Держать некоторые чувства и помыслы под замком даже от самого себя было утомительно и тяжело, но другого выхода он не знал: ему казалось, что если выпустить все, о чем он запрещал себе думать, разом, то снова запереть не получится ничего из этого, и все самые темные стороны его личности возьмут над ним верх и выйдут наружу. Этого нужно было избегать любой ценой.
...Подумать ни об этом, ни о делах ему снова не удалось: на этот раз его отвлек незнакомый голос. У самых ворот замка его ждал юноша в мокрой форме гонца, явно очень спешивший передать какое-то чрезвычайно важное послание... Смутная догадка моментально вспыхнула в сознании, — но верить в нее не хотелось до последнего.
— Ваше святейшество, это очень важно! Мне было велено передать вам в руки, и никак иначе... Простите... — проговорил молодой человек срывающимся то ли от волнения, то ли от долгого бега голосом. — Вот оно... Клянусь, конверт не я помял, и он так и был запечатан, я его не открывал! Но, наверное, там...
— Не утруждайте себя объяснениями: я охотно верю в то, что мять конверт или читать письмо вам незачем, — выдохнул Старший Брат с напускной холодностью, взяв из дрожащих рук мальчишки, — а назвать этого посыльного иначе язык не поворачивался, — изрядно помятый конверт, наскоро склеенный из обычного листа бумаги. — Да и то, что это важно и срочно, я вижу сам. Что ж, свой долг вы выполнили... Теперь я задам вам лишь один вопрос. Вас послал Морион, верно?
— Да, ваше святейшество, и у него, кажется, настоящая беда... Он заплатил мне вдвое больше, чем я обычно беру, и только просил доставить вам это письмо как можно быстрее.
— Именно то, чего я и боялся... — пробормотал самый суровый из подданных Зонтопии. — Отдышитесь и идите обратно. Скажите ему, что письмо я получил... и передайте ему мои соболезнования. Но прежде... — он подрагивающей рукой вынул из кармана кошелек и вложил в ладонь парня две серебряных монеты. — Я настаиваю на том, что вы должны взять это.
— Как скажете, ваше святейшество... Может быть, мне дождаться вашего ответа и передать его?
— В этом нет необходимости: мы с ним встретимся уже сегодня. А теперь можете быть свободны, — с этими словами он переступил порог замка и, как только тяжелая дверь закрылась за его спиной, вскрыл конверт.
"Он ушел, скончался, умер, его больше нет! Я был с ним в последние минуты, и Бацинет тоже, мы видели, как душа вышла из тела... Как можно в это поверить? Теперь мы одни, нашей семьи больше нет, ведь брат не простит мне то, в чем я провинился даже не перед ним... Я оставил все надежды надежду на примирение. Он был так холоден! Если бы ты видел его каменное лицо и ледяные глаза, то наверняка сам понял бы, что сердце у него все такое же стальное холодное. Хотя я уже сомневаюсь в том, что у него есть сердце... Он никогда никого не любил, не любил ни отца, ни меня, ни Сириуса, ни даже маму и Кэти, и я точно это знаю, он и впрямь весь изо льда и камня, камня, а не стали, потому что даже сталь может быть живой, а в нем жизни нет, это должны говорить о нем, а не о тебе! А я... я сам не понимаю, злюсь на него или просто не люблю его в ответ. Теперь у меня нет никого, кроме тебя и Армета, и моих прихожан... и Великого Зонтика, конечно же," — таков был первый абзац письма. Он весь выражал истерику человека, только что потерявшего одного из своих близких... Изменившийся почти до неузнаваемости почерк — крупный, небрежный, кривой и словно дрожащий, — еще не до конца высохшие капли слез, фразы, написанные явно без малейших раздумий, а после вычеркнутые с остервенением, как это может сделать только тот, кто находится на грани полнейшего отчаяния,— все это указывало на его страшное горе. Все это время отец был для него последним членом семьи, который был ему рад, последней надеждой на воссоединение с кровными старшими братьями. Морион к своим двадцати девяти годам так и не завел свою собственную семью, а той, в которой он вырос, теперь будто бы и не было... Он написал эти неосторожные почти безумные строки, впервые так остро ощутив одиночество; таким брошенным он не чувствовал себя ни в десять лет, потеряв мать и сестру, ни в семнадцать, когда от него в одночасье отвернулись оба брата. Всего этого он не написал, но Алебард, зная его едва ли не лучше, чем он сам знал себя, легко читал все это между строк, — и еле сдерживал рыдания, хотя не был знаком с умершим. Впрочем, на этом письмо отнюдь не заканчивалось: за первыми строками, написанными в первом приступе тоски и страдания, следовали куда более ровные и спокойные.
"Я знаю, что ты простишь мне этот взрыв... Будь ты рядом, ты бы, наверное, тут же сказал мне, что в этом и нет моей вины, — и все же я должен признать, что сел за это письмо, будучи почти не в себе, всего через несколько минут после его смерти, и оттого начало его напоминает пьяный бред. Меня поглотили боль, страх, гнев на Бацинета и чисто детская беспомощность, и думать, прежде чем писать, я не мог. Что теперь сказать, я не знаю: любые слова кажутся лишними, но молчать сейчас выше моих сил. Будь мой брат, не признающий нашего родства, мягче и теплее, я бы рыдал в его объятиях, пока не закончатся слезы, однако такой возможности у меня не было... Я зачеркнул слова о том, что он весь из камня, но не отказываюсь от этого мнения: те, кто называет холодным тебя, просто не встречали его. Когда наш отец испустил последний вздох, он лишь отметил совершенно формально, без малейшей капли чувства, что его жизнь была долгой, а душа теперь в лучшем мире. Его интонацию и пустой взгляд невозможно передать словами! С твоей напускной холодностью, когда эмоции рвутся наружу, но ты не даешь им выйти при всех, это не имеет ничего общего. Ты был прав: все читается в глазах, и его глаза в этот момент напоминали два ледяных топаза идеальной огранки... Они блестели, но блеск этот был совершенно стеклянным, — в них лишь отражались блики электрических ламп, и даже в том камне, что вставлен на место зрачка в твой амулет, можно разглядеть больше жизни. Меня самого в этот момент уже душили рыдания, которые я еле сдерживал до того самого мига, когда отец в последний раз закрыл глаза, и мне казалось, что так мой брат выражает свою боль, но в ответ на мои попытки заговорить с ним или хоть просто обнять он оттолкнул меня и с таким же холодным видом вышел из комнаты. На утешение от него не стоит и надеяться...
Признаться, я так много пишу о Бацинете только потому, что вспоминать момент смерти отца и то, что предшествовало ему, невыносимо. Я не впервые видел, как человек умирает и каков он, когда уже мертв: мне не раз приходилось и исповедовать тех, кому оставались считанные часы, а то и минуты жизни, и отпевать — в том числе и знакомых... И все же мне было бы проще смотреть на ужасно изуродованное тело, чем считать последние вздохи родного отца и видеть его безжизненное лицо. Я понял, что сегодня его последний день, как только услышал его голос — живой, как прежде, до его болезни. За несколько дней до смерти он впал в беспамятство и то не узнавал друзей и родных, то звал тех, кто умер много лет назад и вспоминал истории, о которых не рассказывал даже во времена моего детства... Сегодня же он не только узнал меня, но и заговорил так четко, ясно и разумно, будто и не терял рассудка. Я давно знал: такие внезапные прояснения у стариков являются верным предвестником скорого конца. Сейчас я и сам удивляюсь тому, что мне удалось не разрыдаться в тот самый миг, когда он поприветствовал меня и улыбнулся. Все это слишком напоминало мне о том, как все было прежде, когда ему пророчили еще долгую жизнь. Столько воспоминаний проносится теперь... Как бы мне хотелось хоть на минуту вернуться в одно из них! Он умер не более часа назад, но я уже скучаю по нему так, будто прошло несколько лет. Всего два часа назад я говорил с ним так же, как три года назад, когда он не болел ничем серьезнее простуды. Мы говорили о семье, о прошлом и будущем, о мечтах и страхах, однако я отчетливо видел, как силы покидают его... Бацинет пришел лишь незадолго до того, как он впал забытье. Последние минуты он использовал, чтобы обнять и поцеловать нас обоих по очереди и сказать, как любит нас и как гордится нами... Вероятно, он хотел бы еще попросить нас жить в мире, но это ему не удалось: голос изменил ему, и он мог только улыбаться и держать меня за руку. Я не разжимал руки до последней секунды... Ты знаешь, сейчас я кажусь спокойным, но мне снова хочется кричать и биться в истерике. Я пишу это, стараясь не обращать внимания на собственные мысли, — иначе они захлестнут меня с головой, и я захлебнусь в них. Плакать больше нет сил, и чувства словно исчерпаны, но я знаю точно: они вернутся... Теперь же я сам не понимаю, что испытываю. Это странное, давящее, замораживающее и сковывающее ощущение не уйдет еще долго, и в этом я тоже уверен. Вместе с ним будто бы умерла и какая-то часть моей души... Я верю в то, что Великий Зонтик приютит его и найдет утешение для меня, однако моментально исцелить кровоточащую душу не под силу даже ему. Мне остается лишь в молитве попросить его о мужестве и терпении, чтобы преодолеть это испытание, и о кротости, достаточной, чтобы простить брата и усмирить мой почти детский гнев на него. Что теперь будет с моей кровной семьей, я и не представляю, но твердо знаю, что ты мне старший брат, мудрый, любящий и готовый прийти на помощь, а Армет и Эрик — мои сыновья, пусть и не родные, зато любимые... Я люблю вас всех, как отец всю жизнь любил меня. Признаться, сейчас мне больше всего хочется увидеться с тобой. Я уверен, ты придешь на вечернюю службу... Не знаю, удастся ли мне провести ее как следует, но я приду в храм хотя бы ради встречи с тобой," — так заканчивалось это длинное и полное чувства письмо. Хотя Старшего Брата многие считали холодным, — и нельзя сказать, что это было мнение было совершенно безосновательно, — черствым он не был. Более того, подобный рассказ, по крайней мере по его убеждению, мог тронуть даже поистине каменное сердце... Сейчас же он смог лишь опустить глаза, борясь со слезами, и беззвучно прошептать одну фразу:
— Конечно же, я приду к тебе, Морион, я не оставлю тебя одного. Ты можешь на меня положиться, — и он сам не мог сказать, зачем произнес это вслух. До их встречи оставалось чуть больше часа...
Примечания:
Надеюсь, эта глава не хуже предыдущих
За это время я успел переболеть "новым вирусом", и потому она писалась буквально в час по чайной ложке... Однако следующую главу я постараюсь выложить быстрее!
До начала вечерней службы оставалось не более получаса, и центральная площадь снова постепенно превращалась в море раскрытых зонтов всех оттенков синего — от бледно-голубого до иссиня-черного. Ни один из собравшихся сейчас на площади прихожан не знал о том горе, что постигло экзарха... Несколько минут Алебард тщетно старался разглядеть в толпе одну невысокую коренастую фигуру в темной накидке, но быстро оставил эти попытки: стало очевидно, что верховного судьи Бацинета там нет. "Что ж, надеяться на это было бы наивно: Морион был прав, и в камне больше чувства, чем в его пустом сердце," — подумал он, со вздохом спускаясь по каменным ступеням. Он собирался выйти из замка через черный ход, ведь лишнее внимание ему сейчас было ни к чему; он чувствовал, что должен попасть в храм до начала службы и переговорить с другом без лишних свидетелей. Если бы он вошел в церковь при всех через парадный вход, предназначенный для прихожан, то кто-нибудь из них непременно попытался бы подслушать, а то и подсмотреть, — не со злым умыслом, конечно, а просто из любопытства, но мотивы его не волновали. Никто из посторонних не должен был услышать их разговора... Впрочем, он и сам сейчас не знал точно, о чем будет говорить с Первым Священником. Он не знал, как его встретят, и потому ему оставалось лишь импровизировать, прислушиваясь к собственным чувствам, как советовал ему сам Зонтик, которого он после нескольких попыток составить хоть какой-нибудь план для этого разговора попросил о помощи.
— Человеческие чувства непредсказуемы... Может быть, он будет говорить без остановки, постоянно перескакивая с одной темы на другую, а может, едва сможет выдавить из себя пару слов. Он может и злиться на судьбу, и проклинать брата за его холодность и равнодушие, и бояться своей смерти, пусть она и придет очень нескоро, и сокрушаться о прошлом, и просто рыдать, сам не зная, о чем, и не выражать никаких чувств вовсе, понимаете? Ни вы, ни я не можем знать, что с ним теперь... Даже если мы будем представлять себя на его месте, мы едва ли сможем догадаться, что чувствует он. Мне кажется, единственное, что можете сделать сейчас вы, — это призвать все сострадание, что вы испытываете к нему, и быть рядом с ним. Возможно, это прозвучит наивно и слишком просто, но... слушайте себя и его. Верные слова найдутся сами, — если, конечно, он в них сейчас нуждается. Может ведь оказаться, что ему нужны только объятия и один взгляд, выражающий больше чувств, чем любые фразы... Вы, скорее всего, поймете это сами, потому что понимаете его, — так сказал Верховный Правитель, и эти слова теперь отчетливо звучали в мыслях его верного помощника, пока он порывистыми быстрыми шагами огибал площадь. Он вновь словно не замечал ни дождя, который теперь стал чуть слабее, но не закончился, ни звука собственных шагов, ни лиц людей вокруг. Он мог бы идти так бесконечно, пока не закончатся темы для размышлений и не затихнут все мысли, однако его путь на этот раз завершился довольно скоро.
Он остановился перед ветхим задним крыльцом церкви, будто бы в нерешительности. Это место было заброшено и полностью отдано во власть времени: когда-то оно было входом в будку для связи, одну из первых построек во всей стране — сейчас же о нем попросту забыли. В крупных каменных плитах, из которых были сложены ступени, с каждым годом появлялись все новые трещины, сквозь них прорастали трава и вездесущие одуванчики, а с изъеденных ржавчиной перил облезали последние слои краски. Теперь уцелевшая часть первого здания для связи превратилась в пристройку к храму, и ее тяжелую деревянную дверь, вероятно, не заколотили лишь потому, что никому не было до нее дела. Те немногие, кто помнил об этом втором входе в церковь, не знали, заперт он, открыт, или же массивные доски отсырели до такой степени, что сломать их было бы проще, чем сдвинуть с места в проеме... Проверить это было бы несложно, однако никто не считал это нужным. Что ж, продолжаться вечно эта неопределенность не могла, и по стечению обстоятельств выяснить, можно ли попасть в храм через всеми забытый старый вход, предстояло самому Старшему Брату. Невесело усмехнувшись при мысли об этом, он поднялся на узкое низкое крыльцо и с усилием толкнул дверь... Он готов был к тому, что она останется на месте, намертво застряв в проеме, или же, напротив, рассыпется в щепки от малейшего давления, однако ни того ни другого не случилось. Дверь поддалась с жалобным скрипом проржавевших петель, впуская посетителя в темное низкое помещение.
В пристройке было холодно и сыро, будто в погребе. Два узких сводчатых окна, напоминающих скорее бойницы в крепостной стене, были закрыты теми ящиками и шкафами, что стояли плотным рядом вдоль всех ее стен, и оттого единственный луч дневного света проникал в нее через слегка приоткрытую дверь, — да и этот луч нельзя было назвать ярким. В этом густом полумраке можно было различить лишь нечеткие очертания предметов... Впрочем, смотреть здесь было не на что: это было подобие кладовой, и помимо закрытых шкафов и ящиков с неизвестным содержимым комнате был только старый деревянный стул, который не отличавшийся внушительным ростом экзарх, очевидно, использовал, чтобы доставать вещи с верхних полок. Обычный для любой церкви запах свечного воска, ладана и бумаги смешивался в этом помещении с запахом пыли и ржавчины — и в этом не было ничего удивительного. Задерживаться здесь не было никакого смысла, и потому Алебард торопливо направился к двери, что вела в более обитаемую часть храма... Он чувствовал себя неуютно и тревожно, будто делал что-то предосудительное или боялся столкнуться с кем-то или чем-то в пустом здании. Где-то на краю сознания промелькнула мысль о том, что нечто подобное должен испытывать ребенок, готовящийся тайком прикоснуться к тому, что для него не предназначено, к запретному миру взрослых, о многих тайнах которого он и вовсе не должен знать... Если бы он был обыкновенным человеком, в памяти моментально всплыл бы хоть один подобный случай из собственного детства, — однако этот безотчетный трепет, не похожий больше ни на что, он испытывал впервые в жизни. Это было странно и почти нелепо, но заглушить это чувство не могли никакие мысли, убеждения и логика: в нем говорило что-то недоступное его пониманию, словно он на несколько бесконечно долгих секунд стал маленьким мальчиком, оставшимся на всю ночь в до дрожи пугающем темном чулане... В общем-то действительность во многом напоминала это сравнение, однако думать об этом долго ему не пришлось: через несколько секунд он смог, наконец, нащупать в темноте холодный металл дверной ручки, и в следующий миг ему уже было не до мыслей.
В смежной комнате царил почти такой же полумрак, как в той, откуда он только что вышел, и на фоне этой мягкой тьмы резко выделялась бледная хрупкая фигурка, стоявшая в противоположном углу. Различить ее черты было почти невозможно, и отчетливо были видны только два огромных глаза — настолько светлых, что они почти распространяли вокруг себя слабый фосфорический свет... У этого человека, — если, конечно, это существо было человеком, — были довольно длинные бледно-голубые волосы, и он был одет в светлую накидку; лицо его, по большей части скрытое глубокой тенью, казалось бледнее мела. Больше всего он напоминал духов из тех сказок и легенд, что Зонтик принес с собой из тех мест, где он жил до своего прихода в этот мир, или привидение из историй, которыми дети пытаются пугать друг друга. Разумеется, грозному Первому Министру не пристало верить в призраков, — обычно подобной суеверностью он и не отличался, но сейчас, будучи усталым и взволнованным, он готов был поверить во что угодно... Впрочем, даже теперь он не утратил самообладания: здравый смысл, несмотря на первый секундный испуг, подсказывал, что этому должно быть объяснение, и намного более простое и обыденное, чем появление какого-то потустороннего существа в темной церкви.
— Кто вы? Назовите себя! — громко и отчетливо приказал он, вынимая из кармана зажигалку, чтобы хоть немного разогнать тьму вокруг. Конечно, света от нее было не больше, чем от одной тонкой церковной свечи, но сейчас важен был каждый луч, пусть даже самый тусклый... В ответ зазвучал тихий прерывающийся от волнения голос:
— Простите... Наверное, меня здесь быть не должно, но я могу все объяснить! Я Армет... Вы же не могли забыть меня, верно? — и, услышав это, Старший Брат привалился к стене и тихо рассмеялся над своим первым нелепым предположением.
— Разумеется, я не забыл тебя, Армет... Следовало догадаться, что это ты. Кто еще будет пробираться в темноте, не зажигая даже спички? — произнес он с явным облегчением, вынимая из кармана зажигалку, о которой будто бы вспомнил только сейчас.
— Пожалуй, никто... Во всяком случае, Эрика мне пришлось вести за руку, иначе он собирал все углы, — усмехнулся в ответ юноша. — Вы не злитесь на меня за то, что я проник сюда? Я бы дождался службы, но мне непременно нужно было принести кое-что до ее начала...
— Неужели и он здесь? — в этот момент теплый мерцающий свет от пламени зажигалки озарил комнату, и тени стали темнее и резче, — однако мальчишки нигде не было видно.
— Он спрятался в шкаф, когда услышал ваши шаги, — коротко пояснил гончар, указав на огромный шкаф, стоявший у стены.
— Вот как? Что ж, в таком случае, Эрик, ты можешь выходить. Я ничуть не зол ни на одного из вас: то, что вы здесь, даже к лучшему... Откровенно говоря, я должен попросить вас о помощи в одном важном деле.
В шкафу послышались возня и приглушенное бормотание, Армет вскоре пришел на помощь названному брату, который запутался не то в старом замени, почему-то оставшемся в этой комнате, не то в необъятных размеров хламиде(1), предназначенной для некоторых ритуалов... Уже через минуту Эрик, чуть более растрепанный, чем обычно, стоял посреди полутемной ризницы и тщетно пытался стряхнуть пыль с одежды и волос. Вид у него был одновременно пристыженный и заинтересованный: он слышал каждое слово предшествующего разговора, сидя в своем убежище, и теперь ему не терпелось узнать, о какой помощи его попросят, — и в то же время ему было стыдно за свое малодушное бегство от одного звука шагов. Еще две недели назад, когда он едва успел познакомиться со своим названным братом, кротким, любящим и ласковым юношей, он бы и не думал о том, что в панике прятаться от каждого шороха — странно, но сейчас, прожив с ним полмесяца, понимал, что так испугаться шагов в темноте мог разве что тот, кому есть что скрывать... Однако он поступить иначе не мог: прошлое слишком цепко держало его. Дело было даже не в страхе перед возможным наказанием — просто все это до боли напоминало ему ночное возвращение пьяного Кулета. Умом он понимал, что его родного брата больше нет в живых, но чувства, что прекрасно помнили кошмар тех ночей, когда тот напивался и мучил первого, кто подвернется под руку, были в тот момент сильнее разума. Он спрятался прежде, чем успел подумать хоть о чем-нибудь... Теперь же, когда минутный испуг прошел, ему казалось, что двое весьма значимых для него людей считают его странным, а то и безумным. Впрочем, оба они смотрели на него спокойно и сочувственно; ни намека на насмешку, презрение или страх, с которыми, по его представлениям, должны были относиться к сумасшедшим.
— Не буду долго тянуть с началом: сейчас любые речи бессмысленны и излишни, — тихо и без капли привычной торжественности начал Алебард. — Я скажу вам все прямо. Всего час назад я получил письмо от Мориона, в котором он сообщал о смерти своего отца... Он явно в полнейшем отчаянии, и я считаю своим долгом помочь ему по мере своих возможностей, — однако без вас я не смогу сделать многого, поскольку даже не представляю, каково ему сейчас. Я искренне сочувствую ему, но сомневаюсь в себе более, чем когда-либо... Едва ли я смогу в одиночку по-настоящему утешить его, и потому я прошу вас о помощи и верю в то, что вы не откажете мне.
— Да кем мы были бы, если бы не помогли? Когда я сюда пришел в первый раз, уверен был, что он выгонит меня, или скажет, как все священники на окраинах, что на все воля Великого Зонтика, и противиться судьбе грешно, так что и помогать мне он не будет, или будет через слово поминать Кулета и дурную кровь... А он всегда был ко мне добр, даже когда не знал обо мне ничего, кроме того, что моего брата казнили за преступления! — горячо ответил Эрик, полностью забыв о своих опасениях и стыде. — Может, окраины и называют Обителью пороков, но там неблагодарных не терпят... Да и если бы я его совсем не знал, все равно мимо не прошел бы. Бросать людей в беде, когда можешь им помочь, — последнее дело!
— И я тоже, конечно же, сделаю все, что только смогу... Эрик прав: было бы неправильно оставить его без помощи, особенно сейчас, когда у него нет больше никого, кроме нас. Я уверен чуть более чем полностью в том, что он на моем поступил бы так же, а он всегда был для меня примером... — прибавил Армет чуть более спокойно, но с неменьшим чувством.
— Ты выбрал верный пример и верные убеждения, Армет... Тебя можно назвать почти святым; ты всецело заслужил благословение Зонтика. У тебя же, Эрик, чистые и правильные ценности. Теперь же нам лучше всего будет дождаться Мориона в зале: он, вероятно, придет за четверть часа до начала службы, и мы успеем переговорить с ним, — после этих слов Старшего Брата все трое бесшумно выскользнули в безлюдный зал. Там было далеко не так темно, как в пристройке и ризнице, но без зажженных свечей это место казалось неприветливым и почти жутким...
"Если где-то призраки и обитают, то вот в таких местах, когда там никого нет! Интересно, не явится ли к нам дух Кулета на том самом месте, куда мы клали цветы?" — промелькнуло в голове у самого младшего из них. Эта мысль заставила мальчика, который выглядел старше своих лет, сжаться и совершенно по-детски вцепиться в руку названного брата, который здесь более всего и напоминал привидение... Его бледно-голубые глаза привычно смотрели прямо, но будто бы ничего не видели. Он привык передвигаться в темноте так, словно ему не нужны были глаза, чтобы видеть, опираясь только на слух и ощущения. Он нередко напоминал тень: даже по старым деревянным полам он умел ходить совершенно бесшумно, ведь его ловкое тело в точности помнило, какая из досок скрипит. Сейчас он мог бы и вовсе закрыть глаза, ведь в этом храме он знал каждый уголок, каждую мелкую неровность на стенах и каждую трещину в скамьях, однако по привычке продолжал смотреть вперед, не останавливая взгляд ни на чем, как в те времена, когда он еще был слеп. Эрик, глядя на него, не уставал удивляться. Порой ему казалось, что этот юноша и впрямь обладает какими-то сверхъестественными силами, которыми его одарил сам Зонтик... Мысль о том, что некое высшее существо любит его и заботится о нем, потрясала его и в некотором смысле льстила ему; Армет же в ответ на вопросы о том, кто он такой и откуда на самом деле пришел, отвечал со свойственной ему простодушной прямотой, что он человек и был рожден так же, как все остальные, ведь это было чистой правдой. Сам он, казалось, не замечал в себе решительно ничего особенного.
* * *
Впервые за несколько лет Морион изменил своим привычкам и тому порядку, который он сам для себя определил. Вопреки своему обыкновению, он пришел в храм всего за несколько минут до начала службы и, пересекая площадь, не обращал внимания ни на кого и ни на что. Вид у него был странный, почти пугающий: бледное лицо, искаженное страданием, и полные слез глаза... В руках он крепко сжимал закрытый зонт, будто не замечая даже тяжелых капель, что падали на него. В каждом из его быстрых порывистых движений читалась болезненная твердость, словно он изо всех сил старался превозмочь что-то, скрытое в глубине его души. Обычно он был приветлив с прихожанами, когда встречал их на улице, но в этот день мог лишь одарить тех, кто пытался с ним заговорить, долгим полным боли взглядом... Ему казалось, что любое слово заставит его разрыдаться, и слезы, если он все же даст им волю, будет не остановить. Все, что он сейчас мог сделать, — ускорить шаг, чтобы побыстрее добраться до храма. Там его ждал друг, который готов был по меньшей мере выслушать его, не осуждая, и оставаться рядом. Он твердо верил в это, ведь прежде лучший друг ни разу не обманывал его, и он был уверен в том, что он не подведет и на этот раз...
Его ожидания не были обмануты: когда он, наконец, переступил порог своей церкви, зал не был пустым. Всего в нескольких шагах от входа, в проходе между скамьями, стояла знакомая высокая фигура, казавшаяся в холодных тенях еще более бледной, резкой и мрачной... Однако же первым его обнял выскочивший из ниши в стене у самой двери Армет. Разве мог Морион не обнять своего воспитанника в ответ? Его внезапное появление даже заставило Первого Священника слабо улыбнуться... Это было неплохим началом.
— Я вижу, ты по крайней мере не мертв внутри. Во всяком случае, ты все так же способен любить и проявлять свою любовь, — заметил Алебард, тоже улыбнувшись, хотя и невесело.
— Ну, Армета не любить невозможно... Особенно когда он прячется, чтобы внезапно выскочить, узнав меня по звуку шагов, совсем как в детстве, — ответил экзарх, потрепав юношу по плечу. — И тебя я, разумеется, люблю не меньше, чем прежде! Пожалуй, теперь я люблю вас даже больше, чем раньше, ведь вы не бросили меня наедине с моими собственными чувствами. Вы — моя настоящая семья... вероятно, теперь уже единственная настоящая семья.
— И мы, конечно же, останемся твоей семьей, Морион. Как мы могли оставить тебя одного? Одиночество может отравить и спокойную, благополучную жизнь, а в такие моменты оно становится невыносимо... Я не смог бы обречь тебя на такие страдания.
— Я просто не понимаю... — выдавил из себя скорбящий, уже борясь со слезами. — Я не понимаю, почему тебя считают холодным и жестоким, а о Бацинете... Нет, мне не хочется и думать о нем! И... о будущем мне тоже думать тяжело и страшно, о прошлом же — невыносимо больно. Моя прошлая жизнь, мое детство будто бы умерло вместе с отцом, и каждое из воспоминаний теперь напоминает мне о том, что больше ничего подобного быть не может... Так странно! Мне казалось, что я давно смирился с тем, что мои кровные братья и знать меня не хотят, но сейчас чувствую себя так же, как в первый день после того разрыва... И, знаете, я никак не могу поверить в то, что это случилось в действительности, что все и правда кончено: подумав о завтрашнем дне, я привычно подумал о том, как буду навещать отца, что скажу ему, как буду помогать ему... Он ведь совсем не вставал в последние три недели, и руки у него дрожали так, что он не мог даже воды выпить, не пролив половину! И не всегда узнавал меня — то называл чужими именами, то и вовсе звал на помощь, крича, что в его доме какой-то незнакомец... Он иногда казался мне просто тенью от прежнего себя. Немощный и почти безумный... И это тот человек, что мог поднять меня, даже когда мне минуло четырнадцать! Я больше похож на мать, чем на отца, — наверное, в том числе поэтому он в каком-то смысле отдавал мне предпочтение после ее смерти... Он был высок и крепок, обладал отменным здоровьем, и притом умен, весел и образован, — разве что против слова Бацинета ничего сказать не мог, но кто же из нас без изъяна? Он любил и уважал всех нас, и это было самое главное. Он любил нас до самого конца, — может быть, даже в те моменты, когда помнил лишь смутно... Он... Он... — после этих слов, пылко произнесенных сквозь слезы, голос изменил ему, и он едва не упал на колени в новом приступе рыданий. В этот миг тонкая длинная рука Старшего Брата, до этого просто лежавшая на его плече, подхватила его... Сейчас его лучший друг и названный брат, что был ближе родных, почти держал его на руках, крепко прижимая к себе. Все трое свидетелей этой истерики тактично молчали: старший из них знаком дал мальчикам понять, что Мориону нужно дать успокоиться хотя бы отчасти. Зонтик был совершенно прав: с той самой минуты, когда священник заговорил, он и впрямь чувствовал, как нужно отвечать и что делать. Все это было для него непривычно, однако он доверился своим ощущениям и просто оставался рядом с другом, которому искренне сочувствовал.
Эрик же все это время стоял в одном шаге от своих друзей, поскольку не был уверен в своем праве приблизиться к ним, заговорить с ними или прикоснуться к плачущему экзарху... В конце концов, с ними он был знаком всего несколько недель, которые сейчас казались ему ничтожными в сравнении с несколькими годами их дружбы между собой. В первую минуту он хотел подойти и сказать что-нибудь, но объятия Мориона и Армета напомнили ему об этой разнице в степени близости, и потому он, оробев, остановился в тени. Если с юношей, который был всего тремя годами старше него, он чувствовал себя легко, то перед двумя взрослыми он все же смущался. Кроме того, он понятия не имел, что сказать, чтобы это не напоминало неуместную шутку, и впервые в жизни стеснялся своей простой и местами грубоватой манеры речи, — о том же, чтобы обнять взрослого, который не приходился ему даже дальним родственником, не могло быть и речи: это казалось ему почти кощунством... И все же, когда священник, подняв заплаканные глаза, заметил его и поманил к себе дрожащей рукой, он без малейшего промедления подошел к нему и крепко обнял, не спрашивая разрешения. Так они стояли несколько бесконечно долгих минут, пока Морион постепенно не затих, все еще судорожно прижимая к себе всех троих.
— Что же теперь будет? — были первые его слова после той полуосознанной тирады, что он выдал при первой возможности заговорить откровенно и не сдерживаясь. На это тут же последовал спокойный ответ:
— Всего мы, разумеется, знать не можем, но я могу рассказать тебе о некоторой части того, что тебя ожидает... Итак, через несколько минут начнется служба. Я полагаю, монахини из хора, твои помощники и органист уже облачаются, и скоро начнут зажигать свечи. Однако эту службу ты, вероятно, не сможешь провести сам: тебя может вывести из равновесия любая мимолетная мысль, любой звук, любое обманчиво знакомое лицо в зале или слово, произнесенное одним из прихожан вполголоса. Ее должен буду провести я — ты же займи одно из мест на скамьях или останься на некоторое время в исповедальне. Из этого укрытия ты будешь прекрасно слышать все, что происходит перед алтарем, но тебя не услышит никто... Теперь я предоставляю тебе решать, следует ли мне сказать прихожанам о постигшем тебя горе. Что ты скажешь?
— Наверное, будет правильно сказать им... Иначе их взволнует эта перемена, и они будут переживать обо мне, а если объяснить им, в чем дело, то они испытают сострадание, но не страх, — в ответ на это Алебард кивнул и продолжил так же тихо и невозмутимо:
— Может быть, я буду вести службы в течение еще нескольких дней или недель — я готов исполнять обязанности священника до тех пор, пока ты не оправишься достаточно, чтобы вернуться к работе. На это может уйти некоторое время, и потому нам следует быть терпеливыми. Через три дня будут похороны твоего отца...
— О, прошу, не напоминай! Я не смогу отпевать родного отца, это выше моих сил... — вдруг почти прокричал Морион, снова вытирая слезы рукавом.
— Разумеется, ты не сможешь, — произнес Старший Брат чуть громче и тверже, чем говорил до этого. — Я и не ожидал этого от тебя. На подобное был бы способен Бацинет — он зовет это самообладанием, но мне что-то подсказывает, что это обыкновенное равнодушие, — но не ты. Здесь я также возьму на себя твои обычные обязанности, чтобы ты мог принять более подходящую тебе роль скорбящего родственника... Более того, я могу предпринять еще одну попытку найти Сириуса и оповестить его о том, что произошло сегодня, чтобы он мог хотя бы посетить похороны. Хочешь ли ты этого?
— Признаться, и да и нет: они с Бацинетом могут поссориться даже на похоронах, но все же мне кажется, что встреча со вторым братом могла бы смягчить сердце первого и стать шагом к примирению, если только оно возможно. И потом, было бы жестоко и несправедливо не сообщать Сириусу о смерти отца... Пожалуй, лучше будет хотя бы попытаться сказать ему.
— Это совершенно справедливое решение, мой друг... — тут Первый Министр заговорил намного мягче, отбросив напускную невозмутимость. Если прежде, во время обсуждения дел, он боялся своей лаской вызвать новый поток слез, то теперь больше не было нужды сдерживаться... Он снова обнял своего друга, которого готов был без колебаний назвать братом, и сочувственно улыбнулся ему, когда тот поднял глаза, ставшие от слез еще более прозрачными, глубокими и блестящими.
— Правда? Признаться, я сейчас кажусь себе почти безумным... Слова вырываются сами, и я не знаю, можно ли мне доверять самому себе, — прошептал священник, глядя ему в глаза — испытующе и доверчиво, совершенно по-детски.
— Поверь мне, ты мудр и чист душой, так что тебе позволительно иногда терять самообладание... — непривычно ласково ответил ему его наставник. — После службы мы поговорим снова — если ты сам этого захочешь, то мы пойдем к тебе или к Армету, — но пока пора начинать, так что выбери место и успокойся хотя бы ненадолго. Вероятно, твои воспитанники останутся с тобой, чтобы взять за руку или прошептать пару слов утешения в момент слабости.
— Конечно, останемся! Я бы ни за что не оставил вас без помощи, — сказал Армет, обнимая своего благодетеля покрепче.
— И я... Все-таки мы с вами теперь в каком-то смысле товарищи по несчастью, и я знаю, как трудно быть одному, когда... Ну, вы понимаете, о чем я говорю, ведь так? — растерянно прибавил Эрик, от волнения путаясь в словах.
— Я понимаю тебя, Эрик, — растроганно улыбнулся Морион. — Ты, как и Армет, мне как родной сын, и я люблю вас обоих. Да благословит вас Великий Зонтик!
* * *
Служба началась, возможно, минутой позже, чем следовало, и с самого ее начала среди прихожан можно было заметить волнение. Многие из них видели, с каким видом экзарх шел к церкви, кто-то слышал отдельные слова разговора в пустом храме, а особенно пунктуальные могли заметить короткую задержку... Каждый чувствовал, что произошло нечто из ряда вон выходящее, — и едва ли это могло быть чем-то приятным. Домыслы распространялись едва ли не быстрее, чем звук в воздухе, и задумчивый Старший Брат за кафедрой у алтаря только подтвердил всеобщее предположение о печальном происшествии. В зале беспрестанно слышался тихий гул голосов, какой нередко стоит в школьных классах, когда урок уже начался, но учитель еще не пришел... Алебард мог бы одним словом заставить всех замолчать, однако он и прежде, когда сам был единственным священником страны, предпочитал другие методы. Он молчал, обводя собравшихся особенно внимательным мрачным взглядом, в ожидании тишины — и вскоре она воцарилась. Лишь после этого он заговорил — тихо и проникновенно:
— У вас, разумеется, немало вопросов, на которые вы пытаетесь сами найти ответы... Это понятно и естественно, но в этом больше нет необходимости. Все дело в том, что наш друг и брат по вере Морион сейчас страдает от неизбежной душевной боли: всего два или три часа назад его отец вернулся к Великому Зонтику. Все мы помним о том, что наш создатель милосерден и внимателен к нам и при жизни, и после ее окончания, однако разлука с близкими для каждого мучительна, — это часть нашей природы. Без этих страданий мы бы, вероятно, не могли понять в полной мере любовь... Не испытавший в жизни ни капли боли не знает счастья, как бы печально это ни было, — в этот момент он вздохнул и снова украдкой взглянул на своего друга. — Сейчас же Морион едва ли сможет вести службу, ведь он с трудом сдерживает слезы. Он нуждается в нашей помощи... Зонтик, конечно же, не оставит его в этом тяжелом испытании, однако если бы первые жители не были друг другу друзьями и настоящими братьями и сестрами, разве смогли бы они построить нашу страну такой, какой мы видим ее сейчас? Наш повелитель обладает могуществом, какое сложно даже вообразить, но многое также зависит и от нас. Он дал нам жизнь, разум, все возможности творить и любить... Наш долг — пользоваться всем этим во благо друг друга, самих себя и страны. Я верю в то, что вы последуете примеру нашего создателя и не оставите Мориона в такой момент, ведь по своей природе почти все мы чисты, благородны и добры. Возможно, мы сейчас можем сделать немного, ведь его боль тяжела, — признаться, я не могу и представить себе, до какой степени, — но порой несколько ласковых слов могут спасти жизнь или по меньшей мере рассудок.
Далее последовала длинная проповедь о взаимопомощи и любви друг к другу. Старший Брат, разумеется, не готовился к ней ни минуты, но в этом сейчас и не было необходимости: в этот короткий, и в то же время бесконечно долгий час будто сам Зонтик дал ему особое вдохновение. Каждое слово казалось совершенным и без тщательного подбора верных выражений, и каждое из них достигало цели... Он будто бы не владел собой, а лишь был проводником между некой высшей силой и душами прихожан. Даже его лицо, обычно бледное и холодное, будто высеченное из мрамора, преобразилось и ожило. Его черты — тонкие и резкие почти до остроты — остались теми же, однако теперь они не напоминали скованные черты каменной статуи или картины, передающей внешний вид, но не суть... В них была видна жизнь, та самая жизнь, которую обычно могли разглядеть лишь самые близкие его друзья.
Мориона же во время этой службы захлестывали воспоминания о тех временах, когда он еще был обыкновенным прихожанином... Разумеется, не вспоминать о своей семье он не мог. Он помнил, как в последний раз увидел Сириуса — именно в этом самом храме, тогда еще единственном в стране и намного более скромном, чем сейчас... В тот день он увидел брата в самом темном углу на последней скамье и хотел подойти к нему после службы, но тот, едва узнав его, тут же бросился бежать, будто от погони. После этого они не виделись даже мельком; теперь экзарх мог только гадать, удастся ли его могущественному другу узнать хоть что-нибудь о его пропавшем родственнике и окажется ли возможной новая встреча. Он изо всех сил старался гнать от себя одну страшную догадку, которая упорно возвращалась к нему с того самого дня. Узнать через несколько дней после смерти отца о том, что еще один член его семьи давно мертв, было бы невыносимо. Даже если Сириус ни за что не признал бы его своим братом, он продолжал любить его... Вспоминал он и об отце, о его рассказах, о том, как в детстве он брал его с собой в здание для связи, что стояло в те времена на месте храма, — пусть впоследствии и выяснилось, что это не имело никакого смысла, ведь телеграфист оказался нечистым на руку, эти прогулки до центральной площади были для него приятны. Он помнил, как отец любил свою жену, его мать, как счастливы все они были до того рокового пожара, как добра и терпелива с ним, добродушным и милым, но немного избалованным малышом, была его единственная сестра, как Бацинет, еще не ставший холодным и высокомерным, с большой радостью рассказывал о том, что узнал в школе, как они вместе, трое братьев, делали из бумаги и ниток воздушных змеев и запускали их на плоской крыше дома и как он сам хотел поскорее вырасти и поступить в школу, как его братья... Он помнил обо всем, что утратил, и эти воспоминания раз за разом нагоняли на его глубокие ярко-синие глаза слезы. Также среди множества счастливых воспоминаний закрались и другие: странное и непонятное слово, впервые произнесенное отцом одним вечером — "сирота"... Так он говорил о бледном мальчике с огромными почти черными глазами и не по годам серьезным взглядом. В тот же вечер четырехлетний Морион узнал о том, что у этого мальчика, — а это был его двоюродный брат, сын брата его матери, — давно умерла мать и что его нужно жалеть... О нем экзарх помнил только то, что его отец-военный отправил его в кадетский корпус, как только он окончил начальную школу, а два года спустя после этого погиб во время учений. Морион помнил похороны своего дяди, которого почти не знал, и душераздирающие рыдания его сына... Теперь он сам был почти в том же положении, что и его кузен долгих семнадцать лет назад; если ему и было легче, то только потому, что он был взрослым. Что же случилось с юным кадетом потом? Он не знал этого. В течение последующих нескольких лет они изредка виделись, однако вскоре их пути разошлись окончательно, и они будто полностью забыли друг о друге. Одна мысль о похоронах заставила молодого человека закрыть лицо руками и то ли разразиться новым приступом рыданий, то ли болезненно и нервно рассмеяться... На его плечо тут же легла рука Армета, Эрик ободряюще погладил его по спине, а многие прихожане одарили его сочувственными взглядами, пусть и не могли подойти.
Но вот проповедь была завершена; пришло время помолиться. Все как один опустились на колени без всякого приказа, и зазвучал гимн... Впервые за несколько лет Первый Священник не мог петь его вместе со всеми. Он не забыл слова, но голос изменил ему, и он не мог выдавить из себя ни единого звука, кроме судорожных вздохов. Молился в этот раз он про себя, — однако его сил хватило, чтобы одобрительно, хотя и горько, улыбнуться Эрику, который смог, наконец, выучить некоторые молитвы. "Прошу, Зонтик, помогите ему, позаботьтесь о нем, будьте теперь к нему так же благосклонны, как прежде... и, если только это возможно, дайте ему вновь быть с его возлюбленной! Это будет для него высшим счастьем," — мысленно взмолился он, снова вспомнив об отце. Ответом на эту молчаливую, но горячую мольбу стал неяркий, но теплый луч заходящего солнца, что появился между тяжелых туч на западе... Зонтик услышал его. Он был в этом уверен, даже если этот солнечный свет был не более чем совпадением. Он точно знал, что божественный правитель будет милосерден к своему достойному подданному и одарит его новой жизнью или счастливым покоем.
* * *
Служба, которая должна была закончиться в восемь часов вечера, затянулась на лишних полчаса... Желающих исповедаться в этот день было не так много, однако каждый хотел подойти к священнику, который всегда помогал тем, кто в этом нуждался, в меру своих сил, и хотя бы сказать ему несколько слов утешения. Те, кто не мог найти слов, обнимали его или старались ободряюще улыбнуться, — он же слабо улыбался им в ответ, благодарил, был, как и обычно, вежлив и ласков, хотя и не мог на этот раз помочь. Сейчас он как никогда ярко чувствовал, что все эти люди, внимательные и сочувствующие, и есть его семья. Он был почти счастлив, несмотря на тяжесть в душе... Ему предстояло пережить еще многое, но он был уверен в том, что выдержит все испытания с достоинством. Может быть, будь прихожане безучастны к его горю, эти тяготы ожесточили бы его собственное сердце или даже отвратили бы его от Зонтика, однако теперь он верил как никогда твердо. Его друзья, — а он готов был назвать другом каждого из присутствующих, — стремились оставаться рядом с ним как можно дольше, и разошлись лишь после того, как Алебард дважды напомнил им о том, что на улице почти стемнело, а дождь, к этому моменту уже прекратившийся, в любой момент может полить снова...
Перед тем, как покинуть церковь и запереть парадный вход, Первый Священник не забыл пожелать двоим семинаристам, помогавшим ему в храме, спокойной ночи и предостеречь их, чтобы были осторожны... После же он помог им потушить последние свечи, благословил обоих и, наконец, вышел на крыльцо, сопровождаемый необычайно теплым взглядом своего ближайшего друга.
— Кажется, их теплота оживила и хоть немного утешила тебя, — заметил он с мягкой полуулыбкой. — Если ты позволишь, мы по крайней мере пройдемся с тобой до дома: в твоем взгляде отчетливо читается желание поговорить еще.
— Я был бы очень рад, но, боюсь, мальчикам будет страшно и опасно возвращаться одним по темным улицам... Ночь ведь обещает быть ветреной, глухой и безлунной! — ответил на это Морион, с некоторой тревогой поглядывая на горящие фонари и единственное тускло освещенное сводчатое окно на втором этаже замка.
— Истинное дитя Зонтика! — беззлобно усмехнулся Старший Брат. — Ты, как и он, можешь выйти на улицу с зонтом, но промокнуть до нитки, забыв его раскрыть, и всегда заботишься о других... О мальчиках можешь не волноваться: я, разумеется, провожу их, если они не останутся на ночь у тебя, а на меня никто в здравом уме не нападет.
В ответ экзарх с улыбкой кивнул и согласился пройтись. По дороге они вели на удивление оживленный разговор обо всем на свете — темы смерти они не избегали, однако и не стремились возвращаться к ней слишком часто. Армет рассказывал о том, что несколько дней назад ему удалось дочитать первую печатную книгу в своей жизни и вывести несколько печатных букв карандашом на обрывке бумаги, Эрик рассказывал истории о своих прошлых приключениях, и рассказывал живо, просто и увлекательно, Морион говорил о самых светлых своих воспоминаниях и искренне смеялся над шутками друзей... С ними ему было тепло и свободно, будто и не было горя. Если три часа назад он был словно скован льдом, то теперь им овладело странное оживление, и он жаждал говорить и действовать; хоть он и был на ногах с шести часов утра после бессонной ночи, полной дурных предчувствий и сожалений, он не чувствовал усталости. Таким его лучший друг и оставил его около одиннадцати часов вечера... Они могли бы просидеть вместе всю ночь, если бы мальчики не засыпали на ходу, — и потому священник уложил их спать в комнате, в течение семи лет бывшей спальней старшего из них, и читал им вслух, прямо как несколько лет назад, когда прозревший гончар был маленьким слепым ребенком и доверчиво льнул к теплым рукам своего опекуна.
* * *
Коридоры замка в этот час были темны, холодны и пустынны. Слуги давно разошлись, и только гвардейцы — высокие и крепкие молодые люди в одинаковой синей форме и с копьями в руках — раз в положенные полчаса пересекали помещения и обменивались друг с другом знаками. Лишь один коридор, тот самый, что вел в личные покои Верховного Правителя и Первого Министра, не казался безжизненным... Тонкая полоса теплого неяркого света из-за приоткрытой двери, перед которой стояли четверо стражников, оживляла его. Зонтик в этот час еще не спал... Впрочем, заглянув в приоткрытую дверь, Алебард увидел юношу дремлющим на диване с книгой на коленях. Мальчик, вероятно, читал при свете единственной настольной лампы, дожидаясь своего верного друга, и сам не заметил, как уснул... Если бы он не казался в этот момент еще более бледным, чем всегда, и усталым, его первый приближенный непременно перенес бы его на кровать, — однако сейчас он боялся разбудить молодого короля, и потому лишь укрыл его пледом и легко коснулся его плеча своей холодной рукой. В ответ на это Верховный Правитель улыбнулся сквозь сон и тихо что-то пробормотал.
— Доброй ночи, мой повелитель, и да хранит вас... Вернее, пусть ваш сон будет спокойным, — вполголоса произнес Старший Брат, прежде чем бесшумно выскользнуть из покоев Зонтика. После он также вполголоса отдал несколько распоряжений одному из стражей у двери и направился в свои покои, надеясь провести эту ночь по крайней мере не за разбором очередной кипы бумаг...
Что ж, его ожидания не были обмануты. На его столе лежали только обыкновенный почтовый конверт и короткая записка в несколько слов, выведенных знакомым размашистым почерком со слишком сильным наклоном. В этой записке, написанной на измятом обрывке бумаги, была лишь одна злорадная фраза: "Вы думаете, что обезопасили себя и своего дорогого короля? А я рядом, ближе, чем вы думаете! Вы оба никогда не будете в безопасности," — и после такого сообщения от благодушной задумчивости Первого Министра не осталось и следа. Он тут же позвал стражей и приказал им обыскать весь замок, все потайные ходы и комнаты, которые редко посещали, все шкафы, кладовые и чуланы — в общем, все места, где мог спрятаться автор зловещего послания, и сам осмотрел свою спальню в поисках хотя бы следа постороннего... Однако ничего, кроме записки и капли чернил на столе, которую он мог сам оставить накануне, он не нашел, и потому оставалось лишь взяться за чтение второго письма. Оно было недлинным, но в глаза сразу бросились обратный адрес и подпись в конце... Ему казалось, что письмо, отправленное еще неделю назад по последнему известному адресу брата Первого Священника, не дошло или попало в руки к новым жильцам того дома, которые понятия не имели, где мог теперь находиться их предшественник, но сейчас он получил на него ответ — причем именно от того, кому оно было адресовано. Сириус Вирмут был жив и счел нужным ответить, несмотря на упоминание о своей семье, с которой он давно оборвал все связи. Более того, он выразил сожаление о том, что не может быть рядом с отцом в такой момент, и готовность навестить его и снова встретиться со своим младшим братом... Если бы только его письмо пришло на пару дней раньше! В таком случае все сложилось бы настолько хорошо, насколько только могло бы при таких обстоятельствах, однако и так все шло весьма удачно — нужно было только написать ответ как можно быстрее...
Примечания:
Надеюсь, я все сделал правильно... У меня опыта, подобного этому, немного, но я старался все передать, основываясь на опыте моих друзей
Кстати, это моя первая работа, в которой больше ста страниц!
1) Хламида — разновидность плаща, длинная бесформенная накидка без рукавов
Примечания:
Мне очень жаль, что вам пришлось так долго ждать этой части... Любые дела в последнее время продвигаются в час по чайной ложке, а в этой главе планировалось еще несколько сцен. Что ж, я понял, что тридцать с лишним страниц было бы чересчур для одной главы, а писать ее мне пришлось бы намного дольше
Я постараюсь написать следующую быстрее — там будет более легкая для меня сцена
(И зачем я пишу это примечание?)
Столица Зонтопии была так велика, что внутри нее помещалось множество отдельных миров, иногда мало похожих на ее парадные улицы и площади и чистые дома обыкновенных горожан. Некоторые из них были населены людьми: хаотичные и грубые окраины, лишь на первый взгляд тихие тюрьмы, больницы и закрытые школы, живущие по собственным правилам и имеющие свои легенды и традиции, университетские общежития с их непередаваемой атмосферой свободы и легкого безумия и тесный, но по-своему теплый приют для сирот, были более чем обитаемы. Обыватели, волей случая попадая в подобные места, обычно удивлялись многочисленности их жителей… Это были настоящие страны внутри страны, со своими законами, своей властью, пусть и вечно временной, и даже порой со своими ценностями и своеобразной верой, — впрочем, ничего из этого, разумеется, не противоречило законам, власти и вере всей страны. В общем-то единственная причина их своеобразия была в том, что это были замкнутые пространства, в которых одни и те же люди в одних и тех же обстоятельствах проводили недели, месяцы, а иногда и годы. Порой могло показаться, что они имеют мало общего со всем, что происходило за их пределами, однако в сущности они во многом как раз напоминали обыкновенное общество. Даже те тайны, что они якобы скрывали, чаще всего можно было объяснить скукой однообразной жизни, неуемной фантазией и неосведомленностью их обитателей. За призраков они принимали сов, поселившихся на чердаке, или местных пьяниц, за голоса духов прошлого — вой ветра в дымоходе… Те, кто слышал рассказы старожилов этих мест впервые, удивлялись, а временами и пугались, однако почти все эти случайные посетители смеялись, узнав об истинном положении вещей. Впрочем, все это отнюдь не означало, что в этих тайных мирах не было ничего примечательного… О том, что происходило в них, можно было написать книгу, и, вероятно, не одну, но все же ничего по-настоящему загадочного или жуткого там не было. Если что-нибудь в них и пугало, то причиной тому были только печальные обстоятельства, обычно связанные с ними, или поведение их жителей.
Другие, необитаемые миры вызывали у горожан страх совсем иного рода. Даже образованные люди, совершенно не склонные к суевериям, нередко испытывали необъяснимый трепет перед этими местами — особенно ночью, когда все вокруг заливал лишь неверный холодный свет луны. Взрослые отмахивались от этого чувства, объясняли свое нежелание проходить мимо них в глубоких сумерках какими-нибудь рациональными причинами; дети же боялись открыто, и лишь иногда устраивали друг другу и себе испытания на смелость, отправляясь туда в самый жуткий час в сутках. Заброшенные дома с черными провалами окон, старые склады и пустынные парки за коваными оградами нередко привлекали любителей искать приключения, хотя многие припозднившиеся прохожие и обходили их стороной, однако у кладбищ при свете луны и фонарей не по себе становилось даже ярым материалистам… Каждый шорох и каждое дуновение ветра там казались знаками приближения злых духов, в которых обычно всерьез верили лишь очень немногие, — однако близость могил и холодных каменных склепов могла заставить любого поверить во что угодно. Пусть эта вера и пропадала, стоило только отойти от таинственного места, обиталища самых мрачных загадок, подальше, она почти каждого заставляла невольно ускорить шаг и чаще оглядываться по сторонам, — а особенно впечатлительные горожане и вовсе переходили на бег, услышав скрип незакрытой калитки, похожий на стон. Впрочем, некоторых людей от любых страхов защищает один сильнейший незримый оберег — их вера, но не в существование озлобленных на весь мир духов, а во что-то большее, намного более светлое и могущественное…
Морион был как раз из их числа. Конечно, он солгал бы, если бы сказал, что кладбище в предрассветный час не кажется ему по меньшей мере крайне неуютным местом, но все же сейчас он добровольно шел вдоль невысокой каменной ограды, приближаясь к калитке. Он зябко кутался в свой черный короткий плащ и то и дело ловил рукой черную фетровую шляпу, которая норовила улететь от ветра. Он вглядывался в неприветливый серый полумрак утренних сумерек, будто пытаясь разглядеть там что-то важное… На деле же ему важно было лишь одно: он хотел взглянуть на то место, где будет похоронен его умерший три дня назад отец, поскольку оставаться в тихом доме, который он теперь унаследовал, было уже невыносимо. Собственные мысли не давали ему покоя, и потому он делал все возможное, чтобы не сидеть без дела ни минуты; этот поход на кладбище был очередным делом, затеянным только ради самого дела, ради бегства от самого себя и своих воспоминаний. Память о раннем детстве, в котором его семья была целой и счастливой, словно сгорела вместе со старым домом Вирмутов. Вспоминал он сейчас лишь о том, как между ним и его братьями постепенно вырастала та ледяная стена, что теперь полностью разделяла их, делая друг другу совершенно чужими, как тоскливо было по вечерам прислушиваться к шагам внизу в надежде услышать шаги матери, зная, что она больше не вернется, как трудно было привыкнуть к новой школе, где над ним порой посмеивались, хотя и беззлобно… В свои семнадцать, сразу после ссоры с братьями, он сбежал сначала в маленькую съемную квартиру почти под самой крышей большого доходного дома, а потом — в свой собственный небольшой дом, новый и чистый, притягательный уже потому, что с ним его не связывали никакие воспоминания. Там он создавал свою жизнь, временами непростую, но по-своему счастливую, там растил маленького Армета, который быстро стал для него родственной душой, сыном и близким другом в одном лице… Его дом был для него не менее родным, чем тот, где прошли лучшие годы его детства. Теперь же ему пришлось вернуться в то место, что навсегда было для него отравлено горечью прошлого — и далекого, и совсем недавнего. Находиться в этом доме было выше его сил, и после второй бессонной ночи он не выдержал. С полуночи до пяти часов утра он пытался написать не то проповедь, не то речь для похорон, постоянно ловя себя на мысли о том, что начинает записывать свои воспоминания, а после, как только луна начала заходить… Шел дождь — такой мелкий и частый, что могло показаться, будто капли воды висят в воздухе, — а солнце еще и не думало подниматься. На его старых часах, которые он также унаследовал от отца, было полседьмого утра, и поздний осенний рассвет только приближался; небо было затянуто тяжелыми тучами, скрывающими весь свет, и оттого на улицах было темно и пусто. Даже патрульные, к присутствию которых давно привыкли все жители Зонтопии, сейчас напоминали потерянные тени.
Сквозь мокрый полумрак Морион добрался до кованых кладбищенских ворот и открыл их привычным движением — они по большому счету могли быть препятствием разве что для маленького ребенка, да и то только из-за тугих петель. Сторож, как и обычно, напился до беспамятства еще накануне и всю ночь крепко спал в своей сторожке. Его не разбудил даже громкий жалобный скрип ворот и шаги по вымощенной камнем дорожке прямо у него под окнами… О его пьянстве знали все: казалось, трезвым его не видели уже лет десять. Во всяком случае, где бы он ни появлялся, походка его была шаткой, речь нечеткой, а одежда — небрежной, да и стойкий запах спиртного говорил сам за себя. Экзарх был одним из тех немногих, кто знал историю этого немолодого пьяницы, и искренне жалел его, но помочь ему не мог ничем: тот был несчастен из-за своей печальной судьбы, которую никак нельзя было изменить, — да он бы и не позволил кому-то пытаться влезть в его беспросветную жизнь. Может быть, он и был одинок и беден, но в то же время он был достаточно горд, чтобы отвергать все попытки позаботиться о нем… А ведь когда-то Первый Священник учился в одной школе с его младшим сыном. Тогда этот человек еще не работал за более чем скромное жалованье на кладбище; двадцать лет назад он был счастливым отцом семейства и держал небольшую лавку, но теперь лишился всего, и только его младший сын пытался заботиться о нем, — однако и его попытки помогать сторож отвергал с негодованием. Проходя мимо темного узкого окна сторожки, Морион невольно вспомнил свою первую исповедь в роли священника, а не прихожанина, — тогда его собеседником был именно Эрнест, обитатель этого крошечного домика прямо за воротами кладбища. В тот день он и поведал еще совсем молодому священнику о том, как именно пал так низко… С тех пор его положение становилось только хуже, но некоторых ценностей и моральных качеств он не утратил, даже окончательно спившись.
Экзарх без особенной надежды постучался в низкую деревянную дверь крошечного домика, потом, не получив никакого ответа, заглянул через грязное окно в единственную комнату… Сторож спал, вытянувшись во весь рост на узкой деревянной кровати с соломенным матрасом, а рядом с ним на полу валялось несколько пустых бутылок. О разговоре с ним сейчас не стоило и думать, и потому одинокий посетитель вздохнул и направился дальше, вглубь кладбища.
В его памяти снова всплывало детство, но теперь уже не те годы, что он провел в «новом доме Вирмутов», который так до конца и не стал для него родным… Он вспоминал, как страшно ему, семилетнему мальчику было идти ночью в заброшенный дом, который на деле был сараем. Их было пять человек, считая его самого и его двоюродного брата, и все они считали себя невероятными храбрецами и настоящими героями. Каждый из них грезил о приключениях, великих делах и подвигах вроде тех, что постоянно описывались в их любимых книгах… Даже самый младший из них, пятилетний мальчик, которого брали в игры исключительно потому, что он был младшим братом одного из них, мечтал о том, как будет защищать самого Зонтика от врагов. Морион уже не мог вспомнить имена тех друзей детства, но отчетливо помнил их лица и прозвища. С виду тихую отличницу с двумя длинными косичками прозвали Оборотнем, поскольку стоило ей выйти за ворота школы и скрыться за углом — и от ее покладистости и хрупкости не оставалось и следа, и она превращалась в отчаянно смелого и готового на любые авантюры ребенка; кудрявого мальчика в круглых очках называли Кактусом — из-за его трогательной любви к своему комнатному цветку, в котором он видел едва ли не друга… Прозвище его кузена было Капитан, а его собственное — Профессор; малыша же все и называли Малышом. Все это сейчас вставало у него перед глазами так отчетливо, будто с тех пор прошло не двадцать лет, а два дня. Он во всех подробностях мог вспомнить, как его двоюродный брат на правах самого старшего толкнул рассохшуюся на ярком солнце того удивительно жаркого лета деревянную дверь, как они вдвоем сделали первый шаг в душную и пыльную темноту, как заскрипели доски пола под их весом… Это был самый обыкновенный старый сарай, который не снесли, когда столица перестала быть маленьким поселением, только потому, что он никому не мешал, и местные жители использовали его в качестве дополнения к обыкновенным кладовым. Там не было ничего, кроме ржавых садовых инструментов, каких-то книг и тетрадей с расплывшимся текстом, пригодных теперь лишь для растопки камина, банок с соленьями, старой одежды и еще более старого велосипеда, но у них эта небольшая деревянная постройка, заполненная по большей части забытым хламом, вызывала необъяснимый трепет… Сейчас, идя в предрассветный час по кладбищу, Первый Священник чувствовал нечто схожее — и невольно представлял себе, что его друзья из далекого детства, те самые примерные отличники, мечтающие о приключениях не меньше многих сорванцов, идут рядом или чуть позади. Так ему было спокойнее; пусть его и оберегала от страха вера в то, что Зонтик защитит его от всех злых духов, если только они существуют, все же ему было не по себе, и он не пытался отмахнуться от этого чувства, ведь это было бы бессмысленно. Он пробирался через лабиринт замысловатых надгробий, низких кованых оград, облетевших деревьев и кустов почти вслепую, однако его глаза выхватывали из мглы смутные силуэты. Сейчас ему казалось, что он попал в настоящее царство смерти, безмолвное и навеки застывшее, где единственное подобие движения создавали порывы влажного ветра, раскачивающиеся голые ветви… Это заставляло его сжиматься, будто в попытках быть как можно менее заметным для истинных властителей этого места, и про себя молиться божественному правителю в надежде на его защиту и утешение. Когда же от очередного низкого темного ствола отделилась довольно высокая худощавая человеческая фигура, он невольно отскочил назад и вскрикнул — и этот человек моментально развернулся и направил прямо на него яркий луч электрического фонаря.
— У вас поразительная способность подкрадываться бесшумно, но на грабителя или убийцу вы не похожи, — произнес незнакомец глубоким летучим голосом. — Вы пришли навестить покойного родственника так рано потому, что страдаете бессонницей, не так ли?
— Признаться, вы напугали меня в первый миг… Я едва не принял вас за беспокойного духа, хоть и не верю в их существование, — также без приветствия ответил Морион, выдавив невеселую улыбку. — Навещать здесь мне пока некого… похороны будут сегодня. Однако по поводу бессонницы вы полностью угадали: я старался дождаться рассвета, но мне это, как вы видите, не удалось.
— У нас с вами схожие обстоятельства, за исключением… — в этот момент случайный собеседник вдруг осекся на полуслове и удивленно спросил: — Постойте… неужели вы — экзарх Морион? Или я все же ошибся?
— Вы не ошиблись, но я, откровенно говоря, не помню, как именно мы с вами встретились, хоть ваш голос и кажется мне знакомым, — немного смущенно признался Первый Священник.
— Мы не виделись восемь или девять лет, так что я и сам почти забыл вас… Разумеется, я не забыл о вашем существовании и о нашей старой дружбе, но не будь вы теперь знамениты, я не узнал бы вас, хотя вы не особенно изменились с тех пор.
— Выходит, мы познакомились еще в университете… — растерянно произнес экзарх. — Девять лет назад я выпустился, и даже успел пару месяцев проработать помощником учителя в школе, но вскоре после стал священником…
— …Но до того, как вам выпал этот невероятный шанс, мы работали вместе, — закончил за него собеседник, одновременно освещая себя. Теперь скорбящий мог отчетливо разглядеть его матово-бледное лицо с непропорциональными, но на удивление гармоничными чертами, вьющиеся волосы с еле заметным сиреневым отливом, едва касающиеся плеч, и холодные, но будто вечно смеющиеся светлые глаза… Это лицо, в котором многое противоречило друг другу, в то же время отлично сочетаясь, было сложно не узнать. Острый вздернутый нос и тонкие бесстрастные губы будто бы спорили с плавным овалом лица, а большие бледно-голубые глаза — с волосами, своим цветом вызывающими подозрение в иностранном происхождении, но все вместе это смотрелось удивительно правильно; этот человек будто сошел с иллюстрации в книге — до такой степени продуманной казалась его внешность.
— Пикадиль? — удивленно спросил Морион, еще раз окидывая его взглядом.
— Ты, как и прежде, проявляешь чудеса фотографической памяти! — усмехнулся его старый приятель, моментально переходя на более теплый и простой тон. — Ты узнал меня, как только увидел, хотя наверняка подмечаешь во мне немало изменений.
— Откровенно говоря, ты изменился не больше, чем я, — разве что теперь одет намного лучше, и держишься увереннее… Но у тебя те же глаза, та же улыбка и те же парадоксальные интонации, — тут он впервые за два дня улыбнулся искренне и почти весело. — Ты повзрослел, но явно сохранил свой дух… Ты все так же скептичен, рассудителен, остер на язык и по-своему весел, не так ли?
— Ты угадал… А ты остался начитанным, красноречивым, приветливым и проницательным — и, надеюсь, служба в церкви тебя не испортила и не превратила в фанатика. Видишь ли, в церковь я не хожу уже пять или шесть лет, и дома тоже не молюсь… Я должен был сказать это сейчас, во избежание ссор в будущем: я всерьез считаю, что сверхъестественные способности Верховного Правителя значительно преувеличены. Скажи честно, ты разочаровался во мне, узнав об этом?
— Поверь мне, я не разочарован в тебе: я сам также всерьез считаю, что личность и поступки важнее веры. Я помню тебя честным, умным и добродетельным человеком, а среди моих прихожан, к сожалению, есть истово верующие, но в то же время по меньшей мере грубые или черствые… Если коротко, то твой атеизм ничуть меня не смущает, хоть сам я и верю искренне.
— Ну, в твоей искренности сомневаться не приходится. Ты, кажется, не умеешь лгать даже в мелочах, а если и пытаешься, то тщетно… Возможно, ты единственный, кому я сейчас поверил бы: даже в газетах попадается откровенная пропаганда, — ты помнишь, как в конце лета везде писали о прозрении с рождения слепого юноши, верно?
— Именно это было правдой, Пикадиль. Этот юноша — мой подопечный. Я точно знаю, что он был полностью слеп, и ни один врач не смог помочь ему хоть чем-нибудь… Однако одним обыкновенным утром в конце лета он внезапно проснулся здоровым. Уверяю тебя, у меня нет ни малейшего желания читать тебе проповеди или пытаться обратить в свою веру; я не знаю, как и по какой причине ты утратил веру, но уважаю твои взгляды, — и все же Армет действительно прозрел, и в этом я могу поклясться, — после этих слов, произнесенных необычайно серьезно, хотя и мягко, священник замолчал. Молчал и его собеседник, задумавшись: он не был готов услышать подобное от своего давнего приятеля, которого запомнил как совершенно честного. Сам он едва ли не с детства был убежденным скептиком, способным поверить лишь в увиденное своими глазами или подтвержденное наукой, но своего друга он знал давно и, несмотря на долгую разлуку и перемены в его судьбе, помнил о его абсолютной честности. Более того, экзарх говорил не так, как обычно говорят фанатики, да и внешне не напоминал самопровозглашенного миссионера, коих Пикадиль видел в своей жизни немало… У него не было ни безумного блеска в глазах, ни совершенно одинаковых для всех, будто выученных наизусть по учебнику, высокопарных фраз, ни одухотворенных интонаций, за которыми не ощущалось и намека на собственную мысль.
— Если ты сейчас и действуешь заодно с пропагандистами, то актер из тебя намного лучше, чем из большинства из них. Ты способен подкупить своей простотой и искренностью… Пожалуй, я тебе верю, поскольку не верить сложно, — ответил он после долгой тишины, прерываемой лишь свистом ветра.
— Я рад знать об этом, потому что все, что я рассказал тебе, — правда. Но поговорить о взглядах, философии и пропаганде мы еще успеем, верно? Расскажи лучше о том, как ты теперь живешь. Наверное, ты добился многого — с твоими связями и умом… — тут Первый Священник замолчал на полуслове, заметив, как его приятель помрачнел. — Прости… Если бы я знал, что тебе тяжело думать об этом, я не поднимал бы эту тему вовсе.
— Нельзя постоянно избегать неприятных тем, — сказал он решительно и с напускной холодностью. — Рано или поздно я должен был рассказать тебе правду. Возможно, если бы мы продолжали работать вместе, я сделал бы это раньше… У меня нет никаких связей! В день нашего знакомства я солгал тебе, поскольку мне показалось, что ты, сын одного из богатейших граждан страны, не захочешь дружить с человеком не своего круга. На самом деле мои родители и сестра содержали процветающую, но небольшую лавку… Конечно, о бедности не было и речи, но я значительно приукрасил действительность, когда сказал, что мои родители богаты, ведут свое дело, приносящее огромные доходы, и знают неких влиятельных людей. После выпуска меня отнюдь не ожидала блестящая карьера или хотя бы невысокая, но завидная должность. Знаешь, я предпочитаю быть реалистом, так что ни на что подобное и не рассчитывал. Я знал, что мне придется жить скромно, и меня это не пугало… Что ж, сейчас я далеко не богат, но, пожалуй, вполне счастлив.
— Счастье далеко не в деньгах и славе, уж поверь, — печально выдохнул Морион в ответ на это признание. — Я теперь унаследовал дом и треть состояния отца, которое за десять лет только приумножилось, однако временами я почти буквально захлебываюсь в одиночестве и угрызениях совести. Я дважды виноват перед братом и не уверен в том, что он готов будет простить мне мою ошибку… На примирение со вторым, старшим братом я и не надеюсь. Впрочем, несчастным назвать себя я не могу, ведь у меня есть самые лучшие друзья, о каких я могу только мечтать, сын, пусть и не родной по крови, но любящий меня больше, чем многие кровные дети любят своих родителей, и, в конце концов, смысл жизни! Но все же я очень сожалею о том, что из-за моей слабости от Сириуса отвернулись все… Может быть, в советах ты не нуждаешься, но, прошу тебя, Пикадиль, оставайся честным! Ложь и обман никому не принесут счастья. Разумеется, я бы оплакивал отца в любом случае, но насколько легче мне было бы, если бы рядом были мои братья…
— Есть вероятность, что они будут рядом с тобой хотя бы во время похорон. После трагедий расколотые семьи нередко воссоединяются… У меня не так много собственного опыта в этой области, но я немало читал о подобном.
— Я тоже читал множество историй о том, как злейшие враги мирятся на кладбище… Но когда речь идет о человеческих чувствах, то предсказать хоть что-нибудь точно невозможно, верно? Кажется, ты говорил, что именно поэтому предпочитаешь математику всем гуманитарным наукам, хотя к ним у тебя тоже есть способности, — в этот момент скорбящий в очередной раз слабо улыбнулся сквозь слезы, вспомнив об их прошлой дружбе.
— Верно. Я во всем предпочитаю точность, а когда ее нет и не может быть — меня это просто пугает… Ты оказался смелее. А теперь позволь напомнить тебе твои любимые в те времена слова: а что если все сложится наилучшим образом? Мы не знаем этого и ничего не можем изменить, так что не стоит тратить время на волнение. Давай спрячемся от непогоды в склепе и поговорим о жизни после того, как наши пути разошлись, чтобы ты не тратил последние силы на слезы.
— В склепе? Ты… уверен?
— Только не говори, что нас за это накажет Великий Зонтик! Даже если он и впрямь обладает теми силами, о которых говорят твои коллеги, разве все не рассказывают о его доброте? Уверен, он простит нам это маленькое кощунство, — надменно усмехнулся Пикадиль. Совсем как десять лет назад.
— В этом ты прав: Зонтик очень милосерден и готов простить очень многое. Но… разве тебе не будет не по себе ждать рассвета в подобном месте?
— Морион, ты сейчас похож на ребенка! Неужели ты веришь в злых духов?
— Я в них не верю, но сейчас, когда даже лунный свет не пробивается сквозь тучи, меня бросает в дрожь от того, как близко находятся мертвые тела…
— Мертвые тела лежат в гробах. Больше всего покойника там может напоминать мертвецки пьяный бродяга или собутыльник сторожа… хотя и они там редкие гости, по крайней мере осенью, несмотря на то, что этот безнадежный алкоголик постоянно забывает запереть дверь. Не мокнуть же под дождем, верно? — поколебавшись с минуту, священник кивнул. Все же он был далек от того возраста, когда все боятся темноты и верят страшным рассказам более старших товарищей. Двадцать с лишним лет назад он трепетал, слушая истории Сириуса о призраках, поскольку считал каждое его слово чистой правдой. Теперь он точно знал, что души умерших либо перерождаются снова, либо уходят в совсем другой мир, далекий и надежно отделенный от мира живых незримой стеной. Может быть, его приятель поднял бы его на смех, узнав об этом его знании, но он верил словам своего наставника: тот не стал бы лгать своему другу. Пикадиль же, как и в годы их более близкого знакомства, был убежденным материалистом — уверенным в своих взглядах до некоторой самонадеянности и весьма язвительным, когда речь заходила о суевериях. Он готов был простить собеседнику религиозность, но не веру в «детские сказки»… В годы студенчества он без колебаний оставался ночевать то в коридоре общежития, то в пустых аудиториях университета — все, чтобы развеять очередную мрачную легенду и покровительственно сообщить тому, кто распускал эти слухи, что ему стоит направить свое неуемное воображение в более подходящее русло или меньше пить. Многие товарищи недолюбливали его за самодовольство, но у девушек он пользовался некоторым успехом, несмотря на свои неправильные пропорции: они находили его смелым, интересным и умным. Некоторые поговаривали, что он непременно женится еще до того, как ему исполнится двадцать лет, но этого не случилось. Будучи вежливым и дружелюбным со всеми своими поклонницами, он будто бы не выделял ни одну из них…
Медленно спускаясь по низким ступенькам в наполовину утопленный в земле каменный склеп, Морион невольно вспомнил свою историю любви, которая сейчас напоминала ему комедию, хотя когда-то казалась настоящей трагедией. В девятнадцать лет он влюбился в девушку, которая, как ему казалось, отвечала взаимностью. Его счастью тогда не было предела: ему казалось, что его жизнь, наконец, начала налаживаться, и он грезил о том, что они скоро станут семьей… Однако вскоре он узнал, что нужен был ей только для того, чтобы заставить своего настоящего возлюбленного ревновать. Если бы не холодность и недоступность Пикадиля, любви которого она жаждала, она не обратила бы никакого внимания на его приятеля — «хорошего человека и приятного собеседника, но пригодного лишь для дружбы». В тот день, когда все выяснилось, любимая поведала будущему Первому Священнику, что в людей вроде него не влюбляются, что для этого он слишком мягкий и кроткий… На следующий день он впервые не пошел в университет, никого не предупредив об этом, и еще пару недель после этого объяснения старательно избегал своего друга. Несколько дней он собирался с духом, чтобы вызвать разлучника на дуэль, но от этой идеи в итоге отказался, поскольку остыл и понял, что тот не виноват в произошедшем. Вскоре после этого они помирились, и их отношения будто бы остались такими же доверительными… В конце концов, Пикадиль никогда не стремился намеренно очаровывать женщин, которым неизменно нравился, а Морион через некоторое время смирился с тем, что его первая настоящая любовь была просто безответна, и этого он был не в силах изменить. Теперь, вспомнив это во всех подробностях, что сохранились в памяти спустя десять лет, он только спросил вполголоса:
— Ты, наверное, так и не женился? Даже на Бет, которая ради тебя была готова на все…
— Лучше не напоминай о ней. Я бы не вступил ни в какие отношения с тем, кто разбил сердце моему другу. Это по меньшей мере неразумно: для такого человека чужие чувства — пустой звук… Однако я уже пять лет как женат, и у меня есть двое детей. А ты, кажется, все еще одинок?
— Да, и, наконец, полностью смирился с этим. Может быть, я и впрямь не из тех, в кого влюбляются… Но разве это означает, что я не могу жить счастливо сам по себе?
— Разумеется, счастье не зависит от наличия семьи. Я могу назвать себя счастливым, поскольку наш с Лин брак сложился удачно, но ты наверняка встречал немало людей, которым было бы лучше найти себе другую пару или не находить вовсе… Я часто вижу на работе плоды таких браков по ошибке — несчастные дети, до которых обычно никому нет дела.
— А я также на работе нередко говорю со взрослыми, которые искренне жалеют о том, что вступили в брак так рано, и признаются, что совсем не любят свою семью, — печально вздохнул священник. — Но об этом говорить сейчас совсем не хочется… Может быть, ты расскажешь о своей семье?
* * *
Тучам на глухом темном небе в серых разводах не было видно конца, как и пронизывающему мелкому дождю, однако резкие порывы влажного ветра шаг за шагом гнали облака на запад. Это утро обещало быть ясным и, возможно, даже не особенно холодным… Впрочем, пока было сложно понять, какая будет погода: стрелки на часах показывали пять минут восьмого, а на улице было темнее, чем в полночь, когда сквозь облака хоть изредка пробивался лунный свет. Теперь за окном можно было увидеть лишь очень смутные очертания ближайших зданий и редкие проблески света от фонарей — горели сейчас далеко не все, поскольку ровно в три часа ночи две трети из них гасили, чтобы не тратить слишком много топлива. Замок высился над пустой площадью и многочисленными домами центральных районов черной громадой, закрывающей добрую половину хмурого неба, и только два светлых пятна на фоне темной каменной стены давали понять, что не все его обитатели в этот час крепко спят.
В комнате, освещенной лишь несколькими свечами в медном подсвечнике, сидели двое первых лиц государства — Верховный Правитель и его единственный приближенный. Одного из них час тому назад разбудил ночной кошмар, другой же проснулся от его криков… Что ж, уснуть снова не удалось ни одному: оба волновались перед предстоящими событиями, хотя тщательно скрывали это друг от друга, и потому решили подготовиться к одному из важнейших выступлений в истории страны. До первой речи божественного короля, обращенной к жителям, оставалось одиннадцать дней, и юноша изо всех сил старался научиться производить нужное впечатление. В этом он делал некоторые успехи — и далеко не скромные для тех трех дней, в течение которых он учился, — но все же ему казалось, что он может от волнения забыть слова или просто впасть в панику в тот момент, когда отступить будет уже невозможно. Сейчас он стоял перед большим зеркалом в массивной раме из темного дерева и читал с листа короткую речь, которую написал прошлым вечером — и каким же неуклюжим и странным он казался сам себе! Каждый жест отражения, в которое он напряженно вглядывался, выглядел неестественно, интонации звучали почти наигранно, и только в словах он по большей части был уверен… Он чувствовал себя посредственным актером на сцене любительского театра — не хватало только небрежно склеенной из картона короны, плаща, сделанного из покрывала, и обклеенной цветной бумагой палки вместо скипетра. Когда-то, еще в детстве, Феликс именно в таком виде изображал мудрого короля далекой страны. В те времена они еще не знали, что им однажды придется взять на себя роль правителей не в игре, а в жизни… Теперь, стоя перед зеркалом с исписанным и измятым по краям тетрадным листом в руке, Зонтик поражался собственному сходству со своим названным братом в той давней детской игре. Казалось, с тех пор прошла целая вечность; тогда он находил неумело, но очень старательно сделанный из всего, что подвернулось под руку, костюм изящным, а высокопарные слова, добрую половину которых этот начинающий актер не понимал, и странные жесты изысканными, а теперь рассмеялся бы над самим собой, если бы не волновался так сильно… Речь, наконец, подходила к концу, и в глубине души он радовался этому. На своего единственного слушателя он даже не оглядывался, боясь увидеть на его лице язвительную улыбку вроде той, что нередко бывала адресована его подчиненным, когда они совершали нелепые оплошности, или выражение скорби или гнева… Что из этого было бы хуже, он не мог решить.
Однако после окончания своей речи, во время которой он смотрел только в зеркало, ему все же пришлось обернуться, чтобы увидеть, что его страхи не оправдались. Слушая его, Старший Брат улыбался — не насмешливо, а скорее одобрительно, хоть сам правитель и не видел в своем маленьком выступлении ничего заслуживающего одобрения. Впрочем, он был бы иного мнения, если бы ему нужно было не выступить самому, а оценить точно такое же выступление другого человека… К себе он всегда был намного строже, чем к другим.
— Наверное, я смотрелся нелепо? — спросил он, чтобы прервать затянувшуюся паузу.
— Знаете, мой повелитель, есть люди, о которых говорят, что они в чужом глазу видят соринку, не замечая в своем бревна… Вы же, пожалуй, противоположны им: другим вы готовы простить намного больше, чем себе. Безусловно, ваша речь была далеко не идеальна, но было бы глупо ожидать от вас совершенства, помня, что вы еще только учитесь; сейчас же вы показали себя очень даже неплохо, — спокойно ответил Алебард, все так же мягко улыбаясь. — Вы слишком много внимания уделяете собственным жестам, и оттого они кажутся неестественными, будто вы пытаетесь копировать кого-то… Это редко приводит к успеху. Сейчас, в данный момент, жесты не имеют особенного значения, однако я должен указать вам на это, чтобы вы не привыкали повторять чужие движения и манеру речи: лучше всего будет говорить и двигаться естественно. В конце концов, вы не играете в пьесе, и потому вам не следует притворяться кем-то другим. Вы ведь сейчас пытались подражать мне, не так ли? — на последних словах он бархатно усмехнулся.
— Честно говоря, вы угадали… Просто вы говорите и двигаетесь куда более выразительно, чем я, и мне показалось, что так я буду смотреться более эффектно. А потом я уже не знал, как отступиться от этого образа, понимаете? — кротко улыбнулся Зонтик.
— Я прекрасно понимаю, о чем вы говорите, мой господин. Мне и самому хотелось бы научиться отступаться от моего образа, который уже будто стал вторым лицом… Но все же мы с вами разные люди. Вы гораздо более мягкий и кроткий, и, возможно, более простой. Вам не особенно идут резкие размашистые движения, да и торжественные интонации звучат из ваших уст слишком театрально. Лучше говорите во время выступлений примерно так, как теперь говорите со мной: вы достаточно выразительны, и вам, я полагаю, будут доверять куда больше, чем мне, ведь вы ближе к народу.
— Я запомню… Надеюсь, все пройдет именно так, как мы планируем. Я постараюсь не подвести себя, вас и страну!
— Я уверен в том, что вы не подведете. Вы прилежны и даже более талантливы, чем мне показалось на первый взгляд; я с самого начала не сомневался в том, что вы можете научиться всему необходимому, но не ожидал того, что вы будете схватывать на лету почти все. О ваших ошибках я вам рассказал, а теперь пришло время сказать о достоинствах вашей речи… Вы идеально подобрали слова. Пожалуй, я не смог бы сделать это лучше: в короткой и емкой речи вы смогли сказать много важного, не отклониться от темы слишком сильно, но и избежать излишней сухости. Я часто бываю многословен, и нередко неоправданно — вы же будто точно чувствуете, сколько нужно говорить.
— Правда? Мне местами казалось, что я говорю на книжном языке, а не на обычном, который люди используют в жизни, — тут Верховный Правитель смущенно отвел взгляд: ему показалось, что выражается он странно и неясно. Переменчивое мерцание свеч и теплые блики примешивали к его ясным голубым глазам новые оттенки… В них словно отражалось не пламя, а ранний восход и блеск капель летней росы. Все в нем будто напоминало о давно прошедшем лете — прохладном, но удивительно мягком и ласковом. Несколько секунд Алебард молча смотрел на него, сам удивляясь своим мыслям об этом, — разумеется, поэзия не была ему чужда, но подобные мысли приходили к нему нечасто, — но после произнес с хитрой улыбкой, будто делясь тем, что все должны считать тайной:
— Отчасти вы правы. Но не забывайте о том, что это была речь, а не длинная фраза в разговоре. На мой взгляд, два самых неблагодарных и бессмысленных занятия — произносить длинную речь перед одним человеком и пытаться вести диалог с толпой… Вы не делаете ни того, ни другого. Вы выражались ясно, понятными обычному человеку словами, — и этого достаточно. Выражения вы подобрали если не идеально, то уж точно как нельзя лучше.
— Надеюсь, вы не льстите мне, а искренне так считаете, — застенчиво улыбнулся Зонтик, снова поднимая глаза.
— Я считаю своим долгом быть с вами откровенным, даже когда правда неприятна, мой господин. Если бы сейчас у меня не было причин хвалить вас, я бы и не делал этого.
— Я постараюсь и дальше учиться не менее прилежно… Если сегодня вы не вернетесь до вечера, я буду заниматься сам! — почти по-детски пообещал правитель. Сейчас он был бесконечно далек от образа Великого Зонтика, которому многие поклонялись, и министр даже подумал о том, что трех месяцев для его выхода в свет будет очень мало… Но, помолчав несколько секунд, юноша заговорил совсем иначе:
— Пожалуйста, не беспокойтесь о делах: я буду тщательно обдумывать все важные решения и, скорее всего, справлюсь сам по крайней мере в течение этой недели… Вы очень преданы и старательны, но у вас, кажется, не было настоящих выходных с того дня, когда вы начали работать. Вы имеете право отдыхать, как и все остальные, а сейчас явно в этом нуждаетесь: вчера вы уснули за столом у себя в кабинете, и даже во сне что-то бормотали о документах и планах, — он говорил так же спокойно и мягко, как обычно, но намного более серьезно.
— Если это ваш приказ, мой повелитель, то я не могу ослушаться… Однако я могу выдержать и более тяжелые испытания, чем утомительный вечер за бумагами, — на удивление неловко усмехнулся его верный помощник.
— Да, это приказ, поскольку я должен заботиться о вас, — неожиданно строго произнес молодой король. — Отдохните хотя бы от своих обычных обязанностей, раз не можете передать кому-нибудь другому обязанности священника… В конце концов, за неделю страна не погрузится в хаос, верно?
— Что ж, в таком случае я могу лишь поблагодарить вас за то, что вы не отсылаете меня из замка на это время, и пожелать вам удачи… Я полагаю, сегодня мы еще увидимся вечером, но, прошу, если этого не произойдет, то не волнуйтесь слишком сильно и не ждите меня до утра: в этом нет необходимости.
— Тогда и вы за меня не переживайте, ладно? Кажется, здесь я в полной безопасности, особенно когда вокруг столько охраны… Я буду в порядке, а от вашей тревоги ни мне, ни вам не будет лучше, — тут Зонтик улыбнулся своей обычной кроткой улыбкой.
— Я стараюсь верить в это, мой повелитель: в конце концов, я не могу сделать большего, чтобы вам ничего не угрожало, поскольку уже сделал все, что от меня зависело. Стражи преданы вам и будут добросовестно выполнять приказ в мое отсутствие… Когда будущее туманно, следует верить в благополучный исход, не так ли?
— Именно так! Мне иногда бывает сложно следовать этому принципу, но я всегда пытаюсь, потому что без этого жизнь кажется слишком печальной…
— В этом я с вами полностью согласен. От природы я не склонен верить в лучшее, однако стараюсь приучить себя к этому.
— Вероятно, это оттого, что я создавал вас в момент отчаяния… Скажите мне честно, вы страдаете из-за своей противоречивой природы?
— Пожалуй, если я и страдаю, то не более, чем любой из моих знакомых, ведь у каждого есть черты, от которых временами хочется избавиться. Кому-то порой отравляет жизнь впечатлительность, другие раз за разом корят себя за вспыльчивость или рассеянность… Это в порядке вещей, и вашей вины в этом быть не может, — спокойно и мягко сказал Алебард, бросив короткий взгляд на почти догоревшую свечу перед зеркалом. Он не сказал этого вслух, но у него всего на миг промелькнула мысль о том, что время рядом с Верховным Правителем идет удивительно быстро… Похожая мысль возникла и у самого юноши. Они могли говорить часами, будто действительно были созданы друг для друга, хотя в тот момент, когда Зонтик оживлял свое оружие, он в последнюю очередь думал о приятных разговорах; тогда он хотел создать надежного человека, который не предаст и сможет защитить, однако в итоге обрел не только верного помощника, но и близкого друга. Вероятно, если бы не угрозы неизвестного преступника, они пришли бы на похороны вместе… Но молодой король вынужден был остаться в замке в окружении стражи ради собственной безопасности.
* * *
Чем ближе был поздний осенний рассвет, тем чище становилось небо над безымянной столицей Зонтопии. К тому времени, когда часы на башне пробили девять, на нем можно было разглядеть бледные отблески гаснущих звезд и первый пурпурный луч восходящего солнца. В течение этой особенно дождливой осени с каждым днем становилось все холоднее, и даже этот свет, постепенно разгорающийся огнем, казался странно холодным, словно застывшим на бледном небе… Улицы же под ним стремительно заполнял туман, который все тот же восточный ветер нагонял с большого озера за городской стеной, — будто облака спустились на землю, по дороге растеряв свой свинцово-серый цвет. Голоса торговцев, открывавших свои лавки, и немногочисленных прохожих тонули в этой дымке и доносились искаженно и глухо, — как, впрочем, и все звуки; весь город будто бы окутала мягкая легкая вата, в которой ничего не стоило завязнуть.
День был выходной, и потому многие поддались этой ватной неподвижности и остались в своих домах… Впрочем, у кладбища собиралось все больше людей: проводить в последний путь недавно умершего отца семейства Вирмут хотели очень многие. Вероятно, даже центральный храм не вместил бы всех, кто сейчас стоял у каменной ограды. Едва ли верующие ожидали начала службы в церкви так, как собравшиеся на улице, прозванной Мрачной, ждали пробуждения вечно пьяного старика-сторожа без двух пальцев на правой руке… Если бы они знали о его забывчивости, наверняка предпочли бы ждать по ту сторону ограды, а не на узкой улице, будто зажатой между этой невысокой оградой и длинной гладкой стеной из голубовато-серого каменного кирпича с двумя рядами узких зарешеченных окон: кладбище казалось более живым, чем она, и уж точно было более просторным. Первый час все участники этой печальной группы в черных костюмах, пальто, плащах и накидках стояли молча, после же — начали тихо роптать. Самые кроткие и сдержанные только бросали на низкую сторожку нетерпеливые взгляды и вздыхали — не то печально, не то осуждающе, — менее миролюбивые вполголоса говорили друг с другом о том, что раз этот пьяница не справляется даже со столь простой работой, место ему в богадельне, а самые напористые ругались почти вслух, а то и пытались стучаться в единственное выходящее на улицу окно маленького домика, и все же никому из них и в голову не приходило перелезть через ограду.
На подобное был бы способен уроженец окраин, с рождения впитавший в себя мысль о допустимости нарушения правил; именно это до безумия хотелось сделать Эрику, в очередной раз сжимавшему в своей холодной не по годам грубой руке теплую тонкую ладонь своего названного брата, однако он изо всех сил старался даже не думать об этом. От напряжения он машинально обкусывал губы и вертел в руке случайно прихваченный с собой крошечный огарок свечи — Армет хранил такие в отдельном ящике стола, чтобы делать из них новые свечи или лепить фигурки из растопленного воска. Разумеется, недавний беспризорник, — а впрочем, те неполные два месяца, что он жил в центре, казались ему длиннее тринадцати лет, проведенных с родным братом на окраинах, — тоже пытался лепить, и гончар начал учить его этому, но какими же неуклюжими ему казались собственные поделки в сравнении с тем, что получалось у его друга! Как бы юноша ни хвалил его даже за самые скромные успехи, мальчик не мог отделаться от осознания, что выходит у него криво — по крайней мере пока… С другой стороны, Армет не умел вырезать из дерева так же, как он, да и из его видавшей виды домры тот мог извлечь разве что жалобный металлический стон. Это знание немного утешало Эрика: он чувствовал, что по крайней мере не ничтожен в сравнении со своим лучшим другом, хотя и продолжал восхищаться им… Однако подумать об этом он не успел, поскольку где-то у него за спиной раздался незнакомый грубый голос, заставивший вздрогнуть и обернуться едва ли не всех:
— Да он опять нажрался так, что жмура разбудить проще! И ворота, как всегда, не запер, а вы все тут торчите, как дураки, — и, рявкнув это, рослый незнакомец немного смягчился и прибавил уже тише: — Простите, кого оскорбил. Можете заходить, они и впрямь не заперты.
После этого кто-то, наконец, решился толкнуть одну створку выкрашенных иссиня-черной краской ворот. Как и утром, перед рассветом, раздался громкий скрип несмазанных петель, похожий на жалобный стон, и все, кто до этого стоял на улице, вскоре оказались по ту сторону каменной ограды. Поток людей в этот момент напоминал поток воды: каждый человек словно был отдельной каплей, проникающей под давлением других таких же капель в только что открывшуюся щель. Грубый работяга, — а старое пальто из грубой шерсти и линялая клетчатая кепка отчетливо выдавали в нем рабочего, — вошел вместе со всеми, но отправился не к могилам, а прямо в сторожку… В этой суматохе лишь очень немногие заметили еще одного посетителя, присоединившегося последним, — неимоверно высокого и тощего мужчину в черном плаще едва ли не до пола. Несмотря на свою поразительную способность мгновенно заполнять собой любое пространство, Старший Брат умел, когда сам этого хотел, быть незаметным. В этот раз он появился именно в тот момент, когда всеобщее внимание привлек растрепанный незнакомец, и проскользнул позади всех, чтобы перекинуться хотя бы парой слов с Морионом до начала церемонии. В том, что тот если не вошел сейчас вместе с остальными, то давно уже находился на кладбище, он не сомневался, поскольку слишком хорошо знал своего друга. Что ж, он был прав: в этот самый момент Первый Священник дремал в старом склепе, — впрочем, этого Алебард знать уже не мог, и ему пришлось изрядно потрудиться, чтобы найти изможденного бессонной ночью экзарха.
Вероятно, если бы двоих старых приятелей не разбудил вкрадчивый, но звонкий голос правой руки правителя, они не услышали бы ни далекого боя часов на башне, ни голосов собравшихся. Оба они были так утомлены, что заснули посреди долгого разговора, под завывания ветра, будто переполненные вселенской печалью, на холодных сырых камнях… Они могли бы уснуть где угодно и продолжать спать, даже если бы весь мир разрушался в этот самый момент. Прерывать этот судорожно-крепкий, и в то же время удивительно чуткий сон было жаль, но поступить иначе Первый Министр не мог, хоть и полностью понимал, что должны чувствовать его близкий друг и незнакомец, чем-то напоминающий иностранца. Всю ночь ему не давали выспаться тревожные сны о том, чего в действительности произойти не могло; он сам, возможно, с большой радостью сейчас дремал бы в кресле, допивая очередную чашку чая, — однако в этот день это было недопустимо.
— В том, чтобы проспать то, что так тревожило тебя все это время, была бы некоторая горькая ирония, не находишь? — негромко проговорил первый приближенный короля, мягко касаясь плеча своего друга своей бледной и, как и обычно, ледяной рукой. — Солнце уже встало, и тебе пора подняться хотя бы на два или три часа.
— Что? Который час? Где я? Кто здесь? Служба уже должна была начаться? Я опоздал… Кажется, я опоздал! — забормотал Морион, резко вскочив на ноги.
— Какой сегодня день? — сонно простонал Пикадиль, еле открыв глаза.
— Вы оба можете не волноваться: сейчас нет и десяти, а день выходной. Возможно, если бы не обстоятельства, вы могли бы спать в своих домах… — все так же тихо ответил им обоим Алебард. Он внимательно вглядывался в черты «метиса», как он мысленно окрестил того, с кем разделил ночлег Первый Священник… В его глазах от мрачного вида чужеземцев, которых нередко видели на улицах города, этого человека отличали разве что голубые глаза, более холодный и светлый оттенок кудрявых волос и отсутствие мягких рожек. Что-то отличало его и от большинства тех, кого знал верный помощник правителя, и происхождение было первой его идеей… Мог ли он быть сыном уроженца Зонтопии и одного из тех, кого прозвали Пиковыми шпионами? Это казалось очевидным на первый взгляд, но стоило присмотреться к нему получше — становилось ясно, что эта догадка не особенно правдоподобна. Его выделял не ставший более заметным при бледном дневном свете сиреневый оттенок волос, а что-то скрытое в глубине его блестящих глаз.
— Вот и славно… или — слава Великому Зонтику, если вам так больше нравится, — протянул заспанный школьный учитель, как бы нехотя поднимаясь с пола. — Для меня это не имеет значения, но для вас двоих, наверное…
— Не верит, но помнит о вере других и, похоже, уважает ее… — полушепотом произнес Первый Министр, разгадав, наконец, тайну случайного собеседника.
— Это мой старый приятель Пикадиль, мы встретились еще в университете, — со сдержанной улыбкой сказал окончательно проснувшийся священник. — Он действительно атеист, а еще женат на иностранке, но это, конечно же, ничуть не делает его хуже.
— Теперь я тебя узнаю: ты снова стал уравновешенным и тактичным. Я рад видеть, что события последних дней не сделали тебя равнодушным и черствым, и также рад знакомству с вами, Пикадиль… Вероятно, вы интересный человек, — спокойно улыбнулся Старший Брат. Это была далеко не та мягкая улыбка, что предназначалась только Зонтику, но и не горькая усмешка, пустое искажение лица, чистая дань правилам этикета, или хитрая недобрая ухмылка… Его лицо было удивительно выразительным, и он мастерски владел собой. Ему почти всегда удавалось и выразить свои мысли без единого слова, и скрыть свои истинные чувства, когда не было смысла их показывать, оставаясь внешне спокойным, несмотря на бурю внутри.
— Я… тоже рад знакомству и сожалею, что вы застали меня в таком виде… — растерянно пробормотал новый знакомый министра, медленно пятясь вверх по узкой лестнице. — Простите за мою бестактность… Морион сказал бы, что я сам не свой. Насколько точно это выражение я не могу сказать, но способность адекватно подбирать слова, — тут он все же не сдержался и зевнул, — я как будто утратил.
— Это заметно и так. Признаться, я не встречал людей, для которых подобная манера речи была бы привычной, — коротко усмехнулся Алебард, продолжая по привычке незаметно, но внимательно наблюдать за движениями Пикадиля. — Вероятно, вы сейчас не испытываете особенного желания или не имеете возможности говорить со мной?
— Именно так, ваше… — замявшись всего на миг, учитель быстро вспомнил слова своего друга и сказал уже более твердо: — Именно так: я должен возвращаться домой, поскольку меня там ждут… Но к вашей личности это не имеет никакого отношения. Мы с вами не знакомы, а верить слухам я не склонен.
— Вы поступаете правильно, не веря сплетням: они часто бывают по меньшей мере преувеличены… Откровенно говоря, я сам, возможно, был бы рад более близкому знакомству с вами, однако времени сейчас и у нас немного.
Все трое тут же вышли на бледный и еще слабый утренний свет — и Морион солгал бы, если бы сказал, что не испытал в этот момент некоторое облегчение. Днем кладбище будто теряло ту мрачную таинственность, что вызывала необъяснимый трепет при свете луны. Сейчас все влажные от недавнего дождя дорожки, посыпанные гравием, серые каменные надгробия разных форм и размеров, облетевшие деревья, почти увядшие цветы на некоторых могилах и даже массивные приземистые склепы, в которых, если верить многочисленным городским легендам, обитали духи, казались почти обыденными… Если в предрассветном сумраке священник не боялся, но прекрасно понимал, почему многие горожане избегали этого места, то теперь он сам себе удивлялся — как в десять лет, когда в момент закончилось его детство. После того пожара вере в сказки тут же пришел конец; за считанные недели из ребенка он стал почти взрослым и сам не понял, как и почему это произошло. Даже сейчас, почти двадцать лет спустя, в его воспоминаниях месяцы, проведенные в больнице, сливались в один бесконечно длинный день, полный обрывков случайно услышанных фраз, запаха лекарств, белых простыней и неприятно яркого холодного света… Он не помнил, как слишком рано повзрослел тогда, — так же, как сейчас удивлялся той перемене, что будто бы произошла в кладбище за прошедшие неполные два часа. Впрочем, и сейчас он понимал, что само место осталось тем же: изменился лишь его взгляд. Может быть, и в детстве он стал другим только потому, что начал думать о себе иначе? Когда-то ведь он и впрямь отчаянно пытался быть или хотя бы казаться взрослее — и об этом он помнил точно… Однако размышлять об этом долго ему не пришлось: до похорон оставалось менее получаса, и нужно было идти туда, где уже была вырыта могила.
Первому Священнику не хотелось приближаться к этому страшному месту. Он чувствовал себя почти обреченным, как в детстве, перед очередным новым знакомством, когда каждый считал своим долгом выразить свои соболезнования, и все делали это одинаково — даже слова почти у всех были одни и те же… Эти слова он знал наизусть, и они неизменно вгоняли его в тоску; порой он подумывал о том, чтобы начать представляться другим именем, лишь бы не быть для всех несчастным сиротой. Теперь ему казалось, что все это повторится снова, и идти на похороны отца хотелось все меньше, но пути назад не было. Если бы он не пришел на кладбище заранее, то, вероятно, сказался бы больным — это было бы малодушно и совершенно по-детски, но прийти было бы выше его сил. Во всяком случае, так он себя чувствовал, пока медленно шел по дорожке за своим близким другом… Тот не мог этого не заметить и не мог промолчать, видя его побледневшее, искаженное страданием лицо.
— Ты предпочел бы быть сейчас в другом месте, не так ли? — тихо спросил Старший Брат, остановившись на перекрестке двух дорожек.
— Ты, как и всегда, угадал… Это так. Может быть, мне было бы лучше погулять под ледяным дождем в тот самый день и лежать теперь с жаром, — печально вздохнул в ответ священник. — Я не могу понять сам себя, но мне хочется сбежать и спрятаться… как в детстве, понимаешь?
— Я не могу сейчас утверждать, что понимаю тебя полностью — для этого у меня слишком мало подобного опыта, — но у меня и мысли не возникает о том, чтобы тебя осуждать. Возможно, я сам на твоем месте чувствовал бы себя так же, а может, и как-нибудь иначе — этого я тоже не знаю… Знаю я только то, что тебя нельзя винить в том, что похороны делают тебя еще более несчастным.
— Многие говорят, что ритуалы вроде этого помогают проститься, а мне сейчас просто страшно…
— Чего же ты боишься, Морион? Что именно пугает тебя и вызывает желание быть где-нибудь подальше?
— Ты, наверное, будешь надо мной смеяться… Готов поспорить, ты снова насмешливо улыбнешься и бросишь какую-нибудь язвительную фразу — вроде бы без гнева, но точно в цель, чтобы выбить слезы, — тут экзарх горько улыбнулся. — Но тебе я доверяю едва ли не больше, чем себе… Я боюсь увидеть мертвое тело отца и снова испытать тот бессильный страх, что накрыл меня волной в день его смерти, боюсь встретиться взглядом с братьями и понять, что они все же не готовы простить меня, боюсь опять услышать десятки одинаковых фраз — как после гибели матери и сестры, — и… сам не знаю, чего еще я боюсь, но меня почти мутит от смутной тревоги. Мне самому от себя было бы смешно, если бы не было так тяжело. Я снова чувствую себя тем десятилетним мальчиком, что потерял мать и сестру, с той лишь разницей, что на их похороны я так и не попал, потому что лежал в больнице…
— Над этим впору плакать, а не смеяться. Должно быть, тебе сейчас невыносимо тяжело… Я не могу и представить себе этого. Вероятно, ты намного сильнее меня: мне кажется, что я бы подобного не вынес, — с этими словами Алебард мягко положил руку на плечо своему другу и непривычно медленно повел его вперед. — Я далеко не мастер в правильном выражении сочувствия, и ты уже знаешь об этом… Знай также о том, что мое сострадание к тебе искреннее. Если тебе этого захочется, я готов провести с тобой весь остаток дня, да и всю ночь тоже.
— Пожалуй, сейчас это — предел моих мечтаний, — почти весело усмехнулся Морион. — Ради этого я готов с достоинством выдержать эту церемонию.
Дальше они шли чуть быстрее, но Первый Министр продолжал бережно вести своего друга за руку. Тот все еще чувствовал себя маленьким и одиноким ребенком, но теперь также ощущал, что рядом с ним есть кто-то способный понять и защитить, кто-то сильный, мудрый и любящий… Именно этого знания ему не хватало в самом начале взрослой жизни, когда он впервые уехал из родительского, но не родного дома. Отец тогда не отрекся от него по примеру своих старших сыновей, но все же будто бы бесконечно отдалился. В то время он впервые почувствовал себя до такой степени взрослым и таким одиноким. Сейчас, когда его мелко подрагивающую руку мягко обхватывали длинные и сильные ледяные пальцы, он снова вспоминал ту далекую бессонную ночь, проведенную в слезах на смехотворно широкой кровати в крошечной съемной квартире, и невольно подумал, что ему тогда было бы намного легче, если бы рядом был кто-то вроде его лучшего друга… Однако между той ночью и их знакомством прошло долгих четыре года, и оставалось только покрепче сжимать руку своего спутника, как бы убеждаясь в том, что тот никуда не исчезнет. Он точно знал, даже не поднимая взгляд, чтобы увидеть его лицо, что Старший Брат сдержанно, но тепло улыбается…
* * *
Во время церемонии, начавшейся ровно в десять часов утра, Морион стоял в первом ряду, рядом со своими братьями, и все они — невысокие и удивительно похожие друг на друга, несмотря на все различия, — казались в своих черных костюмах еще более бледными, чем обычно. Бацинет, коренастый и крепкий, с холодно блестящими синими глазами, в длинном черном пальто с подкладками в плечах и поднятым воротником и в белых перчатках, неизбежно приковывающих внимание, напоминал каменное изваяние — таким неподвижным казалось его широкое лицо. На нем и обычно было сложно различить какое-нибудь определенное чувство, а теперь оно и вовсе застыло и стало напоминать ледяную маску с непроницаемым выражением. Он хмурился — не то от какой-то тяжелой мысли, не то от душевной боли… Младший из его братьев изредка бросал на него робкие взгляды, будто тщетно надеясь все же понять, что он теперь чувствует. Сириус на фоне своих родственников выделялся светлым пятном: длинная черная накидка только подчеркивала его бледное худое лицо с еще более бледным шрамом и длинные лазурно-голубые кудри, спадающие на это лицо… Он стоял чуть позади, словно стесняясь показаться остальным на глаза или сомневаясь в своем праве находиться здесь, и беззвучно ронял слезы, прикрывшись волосами. Оглядываясь на него, Первый Священник поражался тому, как мало он изменился за прошедшие двенадцать лет: он остался тем же, что и в свои двадцать два, — высокий по меньшей мере в сравнении со своими братьями, худой, со своей особенной, неуловимой грацией и таким же неуловимым изяществом… В ранней юности, будучи еще учеником, он казался нескладным и полностью состоящим из разных «слишком», но теперь самый младший из Вирмутов, наконец, разглядел в нем то, чего не видел раньше. Теперь он видел, что его брат красив, даже несмотря на большой шрам, делающий все лицо асимметричным. Пусть у него не было брови над левым глазом, пусть сам глаз казался меньше здорового правого из-за отсутствия ресниц и близорукого прищура, красоту этого лица определяла выразительность взгляда. Сейчас, когда ушли его замкнутость и глухая озлобленность, вызванные совершенно чуждым ему окружением, стало заметно, что на деле он тихий, но добрый и любознательный человек… Во всяком случае, вокруг него не ощущалось той ледяной стены, что почти физически окружала замершего в молчании Бацинета. Морион же среди них вновь чувствовал себя ребенком — единственным в семье, кого назвали бы ребенком за ее пределами… Он один не стоял неподвижно, а то и дело оглядывался на остальных, и стирал рукавом текущие по лицу слезы. Если несколько минут назад он изо всех сил боролся с воспоминаниями о детстве, то сейчас прошлое захлестнуло его с головой, — но он почти не тонул в нем. Он почти не различал слов длинной речи, что произносил его друг, и переводил взгляд с одного лица на другое, с закрытого гроба на наспех сколоченном деревянном помосте, завешенном черной тканью, на толпу с бледными лицами в темной одежде, стоящую вокруг, и ему в голову приходили странные, но удивительно меткие мысли, как в девять лет. Он безмолвно сравнивал людей в черных пальто, костюмах, плащах и накидках с едва заметно волнующимся морем, хотя о существовании морей знал лишь из книг, написанных за пределами его родного мира. Он пытался узнать как можно больше лиц среди этого моря, искал ритм в речи, которую слушал вполуха, разглядывал светлые камушки под ногами… Эти мысли были легче почти стихшего влажного ветра, но другие, куда более тяжелые и серьезные, более подобающие на похоронах, они не прогоняли. Эти мысли и заставляли его поминутно проходиться по и без того покрасневшим от слез и бессонных ночей глазам грубым шерстяным рукавом пальто.
Для той смеси чувств, что он сейчас испытывал, не было названия. Обычно он понимал, что чувствует, но в этот раз все было иначе: слезы текли сами собой, помимо его воли, мысли носились в беспорядке, спутываясь в тугой клубок, который при всем желании было бы невозможно распутать — по крайней мере так ему казалось, когда этот безумный вихрь захватывал его и уносил в самые мрачные уголки памяти. Порой он ощущал, что земля выходит у него из-под ног, и он будто был готов в любой момент упасть у всех на виду… Однако в изможденном, полуспящем теле было чуть больше сил, чем он чувствовал. Во всяком случае, ему удалось выстоять до конца длинной речи, хотя и не так прямо и ровно, как Бацинету. Впрочем, сознание его было все дальше от этого кладбища, закрытого деревянного гроба и слов Старшего Брата, за голосом которого он до последнего пытался следовать в том мраке, что незримо сгущался вокруг него… Он не сразу понял, когда этот голос стих, а его обладатель отошел к тем, кто еще несколько секунд назад безмолвно его слушал. Пока гроб плавно опускали в могилу, он смотрел как бы сквозь мир, не видя ни могильщиков, ни самого гроба, ни даже мокрого кленового листа цвета пламени, вероятно, последнего в этом году, что бесшумно упал с ветки на шляпу одного из тех шестерых крепких мужчин, что медленно спускали в глубокую прямоугольную яму деревянный ящик — последнее пристанище тела его отца. Сама мысль о том, что теперь тот, с кем он говорил всего три дня назад, лежит там казалась ему странной, почти сюрреалистичной… Если бы не промозглый мокрый холод, тихий шепот толпы позади, прохладная рука соседа, того самого двоюродного брата, имени которого он все еще не мог вспомнить, едва заметно касающаяся его руки, и тихие, но поразительно отчетливые всхлипывания Сириуса, то все это казалось бы сном или иллюзией. Его взгляд скользил по всему, что он только мог увидеть, но ни на чем задерживался. Мысли продолжали вращаться безумным вихрем и, хотя они и вертелись вокруг одной странной драмы его жизни, останавливаться они также ни на чем не желали, и вскоре он перестал даже пытаться уследить за ними или поймать хоть одну…
Из этого странного полузабытья его выдернул мягкий тихий голос, зазвучавший где-то рядом и немного сверху, и легкая рука на плече. Он не сразу понял, кто прикоснулся к нему — настолько он отвык от присутствия рядом братьев. Пятнадцать лет назад это мимолетное прикосновение внушило бы ему некоторое чувство безопасности — не то, что он испытывал рядом с отцом, но все же оно появлялось и в те моменты, когда Сириус был рядом. Теперь оно вызвало только мучительное ощущение неопределенности, которое, впрочем, не продлилось слишком долго, поскольку слова брата развеяли его… Начало его фразы утонуло в его бесконечных мыслях, но ее продолжение он различил отчетливо:
— …И я, разумеется, давно уже на тебя не злюсь. Может быть, все это в целом было глупо — начиная с моего поступления в университет… Ты не в обиде на меня за то, чего я наговорил тебе тогда? — и в ответ он судорожно закивал и с большим облегчением ответил на объятия брата. Тот, как и пятнадцать лет назад, был на полголовы выше него, и, вероятно, все еще мог показаться старше, хотя и выглядел на добрых десять лет моложе, чем был на самом деле… Тот, кто стоял в шаге от них, не решаясь подойти, старше казаться не мог никак: он был больше похож на мальчика, лишь недавно ставшего юношей, чем на взрослого мужчину. Он выглядел едва ли не ровесником Армета, да и чем-то неуловимо напоминал его — такой же маленький, тонкий и призрачно-бледный; однако во всем прочем они разительно отличались. Если прозревший гончар был открыт и любопытен, то этот человек будто бы изо всех сил скрывал и открытость, и любопытство, и все, что обычно присуще детям, пытался хотя бы казаться взрослее, тем самым только усиливая то противоречивое впечатление, что производили его до странности идеальные черты, влажный блеск в огромных почти черных глазах и гладкие темные волосы, немного не доходящие до плеч…
— Наверное, вы плохо меня помните, — негромко проговорил этот знакомый незнакомец, двоюродный брат Первого Священника, верховного судьи и просто Сириуса, имени которого ни один из них не мог вспомнить.
— Кажется, мы с вами не так часто говорили… может быть, дело было в разнице в возрасте, — смущенно отозвался средний из оставшихся Вирмутов.
— Что ж, может быть, мы должны познакомиться снова? Я не настаиваю, если вам сейчас не до этого или как тогда не особенно во мне заинтересованы…
— Тогда пять или восемь лет разницы в возрасте имели куда большее значение, чем теперь. Сейчас этой разницей можно пренебречь, и дружба между нами возможна, — впервые с момента начала церемонии подал голос Бацинет, бесшумно подойдя. — Нам следовало бы познакомиться заново. Наши имена вы помните?
— Да… Бацинет, Сириус и Морион, трое братьев, — тут по лицу кадета, — а Морион продолжал так называть его про себя, — скользнула сентиментальная улыбка. — Трое очень разных братьев, которые никогда не были неразлучны ни друг с другом, ни со мной. Бацинет всегда, сколько я себя помнил, казался мне едва ли не самым взрослым из всех, кого я знал, Сириус был для меня загадкой, которую я не мог разгадать, а вот Морион был мне приятелем, хотя мы виделись не так часто…
Услышав упоминание о себе, совершенно обессилевший экзарх смущенно простонал что-то невнятное и зажмурился, вжавшись лицом в плечо брата. О своем кузене он помнил не так уж мало, ведь в детстве они действительно были друзьями — и, возможно, даже довольно близкими, — но его имя упорно ускользало из памяти… Последние силы уходили на бесплодные попытки вспомнить его, и ослабевшее тело переставало слушаться. Ему оставалось только безвольно повиснуть на руках старшего брата и затихнуть в странном оцепенении: на большее его бы не хватило.
— Вы не помните моего имени, — без малейшего намека на обиду продолжал двоюродный брат; иного от них он будто и не ожидал, но это не мешало ему продолжать разговор. — Я бы ваши, может быть, тоже забыл, если бы не та подписанная фотография… Я до сих пор не могу поверить в то, что это было так давно. Мое имя — Пасгард…
Все трое Вирмутов тяжело вздохнули — одновременно, не сговариваясь. У каждого в памяти всплыла фотокарточка — их было пять одинаковых, снятых на старую камеру, придающую всему более теплые и мягкие оттенки… В тот день, когда они были напечатаны, они не отличались друг от друга ничем, ни единой черточкой, но теперь у каждой из них появилась своя индивидуальность, и далеко не такая ностальгично-радостная, как цвета на них. Та, что досталась Бацинету, теперь валялась где-то в темном углу в его доме, полностью покрытая пылью и, возможно, измятая. В день той самой ссоры он с холодным негодованием забросил ее в самый дальний угол, куда никто и не подумал бы заглядывать, намереваясь никогда больше не вспоминать о братьях, которые его разочаровали… Сириус свою разрезал на две части — также чтобы не смотреть на лица тех, кого считал виновными в разрушении своих надежд. Он тоже не держал на виду ни одну из частей: та, где были его родственники, вызывала у него приступы меланхолии, а вторую, на которой остался только он, предпочитал не выставлять на всеобщее обозрение потому, что не считал свое лицо достойным того, чтобы на него смотреть, — однако избавиться от них окончательно он не смог. Для подобных мер он, даже после смертной обиды, которую, как он тогда думал, было бы невозможно простить, был слишком добр и мягок. Морион изо всех сил старался сохранять свою маленькую реликвию в том же виде, в каком получил много лет назад. Она не была ни измята, ни испачкана пылью или чернилами, — только местами на ней расплывались едва заметными бесформенными пятнами следы его слез… Каждый раз, когда крупные капли падали на ее плотный глянцевый картон, он бережно стирал их так быстро, как только мог, но изредка они успевали впитаться и оставить размытую кляксу. Эту с виду ничем не примечательную фотокарточку он всегда носил с собой вложенной в карманный молитвенник — там, под потрепанной твердой обложкой, с ней соседствовало еще одно семейное фото, сделанное несколькими годами раньше. На нем были мать семейства, и Кэти, и Сириус без шрама на лице, и улыбающийся Бацинет без перчаток… Это было последнее напоминание о беззаботном детстве: всего через несколько дней после того, как была сделана эта фотография, случился тот самый роковой пожар. На ней разводов от слез было куда больше… Лишь одна из фотокарточек осталась в первозданном виде — та, что осталась у Пасгарда в память о каникулах, проведенных в «новом доме Вирмутов». Его вид, будто застывший во времени, отражал всю его суть: он бесконечно дорожил своим прошлым и делал все возможное, чтобы не терять то, что могло напомнить о нем. В свои тридцать лет он выглядел едва ли на восемнадцать; он продолжал носить кадетскую форму — черную с голубыми узорами, еще сильнее подчеркивающую его почти по-детски тонкую фигуру, — и все еще стригся так, как обычно стригли воспитанников кадетских корпусов… Казалось, он пытался оставаться тем же, что и четырнадцать лет назад, и к любым физическим воплощениям памяти относился более трепетно, чем многие относятся к церковным реликвиям. Все свои фотографии он вставлял в рамки под стекло и тщательно заботился об их сохранности, — и эта не стала исключением… Последняя же карточка лежала сейчас под землей в гробу, вместе с тем, кто сделал его. Кирас Вирмут, покойный отец семейства, также дорожил этим воспоминанием, и потому всегда держал ее при себе — даже после смерти он не захотел с ней расстаться.
…Казалось, это молчание продлилось бы вечно, если бы его не разрушил вездесущий Старший Брат. Священника не переставала поражать его способность приблизиться незаметно и неподвижно стоять в стороне, внимательно наблюдая с высоты своего огромного роста за всем происходящим, а после, в тот самый момент, когда это более всего необходимо, вдруг возникнуть будто изниоткуда и заполнить собой гнетущую пустоту… Сейчас он вновь проявил это умение. Пока он не заговорил, ни один из четверых братьев не замечал его присутствия; даже Сириус, способный расслышать тихий шорох шагов сквозь шум бури, и Морион с его почти мистической способностью чувствовать на себе взгляды своего друга, не могли сказать, как долго он стоял рядом. Впрочем, ни один из них не знал, сколько времени они молча смотрели друг на друга. Бацинет, обычно холодный, рассудительный, пунктуальный и будто бы всегда мысленно стоящий в нескольких шагах от любого собеседника, теперь потерял счет времени… Пасгард еще несколько мгновений стоял почти в оцепенении, переводя взгляд с братьев на Первого Министра, и только после этого, наконец, ответил — невпопад и совершенно по-детски:
— Простите, я не сразу вас заметил… Мориону, кажется, нехорошо, — в этот момент он еще сильнее напоминал растерянного внезапной встречей с «высоким гостем» кадета. Все попытки говорить более четко и уверенно только придавали ему сходство с ребенком, изображающим взрослого… Он вдруг неловко усмехнулся, замолчал и опустил голову, пряча свои огромные, темные и до странности живые глаза.
— Ему не так уж плохо. Он просто ужасно устал и, может быть, переволновался… Ему бы проплакаться, отоспаться как следует и поесть, и он снова будет в порядке, — мягко и спокойно возразил Сириус.
— Лучше всего будет увести его отсюда. В чем бы ни была причина его состояния, оставаться здесь ему нет смысла, — невозмутимо прибавил старший из троих братьев.
— Могу предположить, что вы все же заключили перемирие. Это не может не радовать, — и я согласен с вами в том, что стоять перед могилой дальше бессмысленно. Церемония окончена, выражать свое горе можно где угодно, а говорить я бы на его месте предпочел без свидетелей… Впрочем, и на месте любого другого человека тоже, — тихо ответил всем им Алебард, оценивающе поглядывая на своего друга. Умом он понимал, что тот действительно только обессилел из-за бессонных ночей и задремал, как только почувствовал надежную опору, — не более того, — но в глубине души начинал смутно волноваться, и потому пытался понять, что же с ним происходит на самом деле. В этом они с Зонтиком были до странности похожи; разница между ними была лишь в том, что правитель свою тревогу то ли не хотел, то ли не мог скрывать, в то время как его верный помощник чаще молчал о своих страхах. Даже просыпаясь от самого ужасного ночного кошмара, он редко говорил о содержании этого сна — большим облегчением для него было то, что молодой король был никогда не проявлял настойчивости, всегда удовлетворяясь короткими и явно лживыми ответами о том, что сон был слишком сумбурным, чтобы его пересказать, или забылся за несколько минут после пробуждения… Сейчас же он вполне успешно прятал свое легкое волнение от всех, кроме близких друзей, за непроницаемым взглядом, холодным голосом и разумными, но не выражающими особенных чувств словами.
— Как вы думаете, не сочтут ли нас грубыми или черствыми, если мы уйдем сейчас? Кажется, приличия мы соблюли, но в достаточной ли мере? — спросил Бацинет, немного подумав.
— Да к черту приличия… — еле слышно произнес Пасгард, не обращаясь ни к кому. — Мориону плохо, ваш отец мертв, а вы встретились впервые за двенадцать лет, — в сравнении с этим репутация не значит ничего. К тому же они, скорее всего, и сами догадаются, почему мы уходим… а те, кто не поймет этого, и не заметят нашего отсутствия.
— В этом я с вами согласен: сейчас мнением окружающих не только можно, но и стоит пренебречь. Если вы, Бацинет, думаете иначе, то мы не намерены принуждать вас следовать за нами.
— Уж поверьте, у меня нет ни малейшего желания тут оставаться… — вдруг выдохнул старший из оставшихся Вирмутов, и в его обычно безжалостно-холодном глубоком голосе промелькнули слабые отголоски каких-то чувств. — Не думайте, что я не любил отца, не сожалею о его смерти или верю в нелепые детские сказки о злых духах. Дело только в том, что я предпочтитаю не проявлять свои эмоции при свидетелях. Репутацией я все же дорожу, а судья должен быть собран и спокоен.
— Сейчас ты не верховный судья, а скорбящий сын, — сонно и слабо пробормотал очень вовремя проснувшийся младший брат. — Если бы ты при всех впал в истерику, то, я уверен, никто и не подумал бы терять к тебе уважение. Во всяком случае, я бы только убедился в том, что сердце у тебя все же есть… Правда, я и так почти убедился в этом, когда ты заговорил о проявлении чувств.
— Сказал бы, что узнаю тебя, если бы по-настоящему знал. Мы ведь почти незнакомцы… — печально заметил Сириус, потрепав брата по плечу, совсем как в юности. — Ну, погрустить мы еще успеем, верно? Тебе, наверное, очень хочется отоспаться и поесть, и быть где-нибудь подальше отсюда. Ты ведь тоже чувствуешь, что это место какое-то… нехорошее, да?
— Разумеется. Мы можем уйти, не так ли? Голова кружится… Кажется, я скоро опять усну на ходу.
— Тогда я лучше поведу тебя, чтобы ты не упал… Пойдем. Мы тебя не бросим, — тут Сириус обернулся и обратился к остальным. — Не бросим ведь, верно?
— Я не могу принимать решения за всех, — на последнем слове Алебард бросил короткий выразительный взгляд на стоящего в нескольких шагах от остальных Бацинета. — …Однако сам я буду рядом хоть до завтрашнего вечера, и после этого, конечно, тоже не оставлю наедине с тем, что в одиночку преодолеть почти невозможно.
— Я не могу позволить себе задержаться допоздна, но и уйти сейчас к себе тоже не могу… В конце концов, возвращаться мне не к кому, а вас я люблю, хотя и не уверен в том, что действительно знаю, — робко ответил ему Пасгард. К кому именно относилась последняя его фраза, он и сам не смог бы сказать: любил он и своих двоюродных братьев, и Первого Министра, который уже успел сообщить ему о скором повышении по службе. Со дня ареста своего бывшего начальника, Железного Макса, вечный кадет выполнял его обязанности и был по сути министром защиты — теперь же ему предстояло занять эту должность и официально. Одна мысль о том, что вскоре он будет видеться с объектом своей непонятной привязанности, вызывала у него бурю противоречивых мыслей и чувств… Впрочем, сейчас он предпочел не думать об этом. Сейчас нужно было найти Армета и Эрика, которых толпа оттеснила почти к самой ограде, и отправиться вместе с ними в «новый дом Вирмутов», где они никогда прежде не были.
* * *
Семеро необычных прохожих, одетых в траур, пересекали странно побледневшие улицы. На фоне тумана — пока легкого и прозрачного — их одежда казалась темнее самой темноты, в то время как лица, все как на подбор бледные, будто сливались с ним… Все, кто видел их, невольно провожали их взглядом, но ни один из самих путников не обращал на это никакого внимания: они были всецело поглощены своим тихим разговором. Иногда они улыбались, и изредка даже почти весело, но чаще печально смотрели вдаль или замолкали на полуслове с тяжелым вздохом, будто натолкнувшись на какое-то непреодолимое препятствие. Своеобразное веселье, возможно, и ожидало их в этот день, но много позже…
— Вы ведь не будете напиваться, правда? — настороженно спросил Эрик, заглядывая в глаза каждому из взрослых по очереди. — Не заставите нас пить вино — или еще что-нибудь в этом роде?
— Разумеется, у нас и в мыслях подобного нет. С кем ты только рос, мальчик? Кто научил тебя подобным мыслям? — с почти брезгливым удивлением ответил ему Бацинет.
— Ради всего святого, не будь таким высокомерным… Я рад нашему примирению, но сейчас твои слова слушать нелегко, — простонал Морион, с трудом обернувшись на брата. — Не стоит лишний раз напоминать Эрику о его прошлом и происхождении: он и без тебя нередко стесняется старых привычек и подобных мыслей.
— Это точно: детство у мальчика явно было тяжелое, но разве он в этом виноват? — негромко, как и всегда, согласился Сириус. — Не бойся, Эрик, — тебя же так зовут, верно? — мы не собираемся много пить… Мне еще домой возвращаться, за город, Пасгарду и Бацинету завтра нужно будет идти на работу, а Морион, кажется, очень добрый — по крайней мере так мне говорили.
— А я просто из тех, кто почти не пьянеет даже после нескольких бутылок вина, — невесело усмехнулся Алебард, уже поднимаясь на каменные ступеньки крыльца.
— Я могу хоть поклясться тебе в том, что не буду пить ничего крепче чая! И если кто-нибудь все же будет напиваться, то сделаю все, что смогу, чтобы остановить его, — тихо сказал Армет, наклонившись к своему названному брату. Тот в ответ улыбнулся и едва заметно прижался к нему, как бы без слов благодаря за это утешение...
Новый хозяин этого высокого и узкого дома, снова проснувшись окончательно, как два часа назад в склепе, открыл ключом выкрашенную белой масляной краской входную дверь и впустил всех в коридор — бесконечно длинный и темный. Пришло время оживить до сих пор безмолвное и мрачное здание... Пусть Первый Священник и не собирался переселяться, у него уже были некоторые планы на дом, доставшийся ему в наследство, хотя и довольно смутные, и для этого следовало привести его в более жилой вид.
Бросив последний взгляд на замысловатую остроконечную крышу дома, Старший Брат невольно подумал о том, что из маленького чердачного окна наверняка виден замок... Эта мысль заставила его вновь вспомнить о Зонтике, который остался там наедине с молчаливыми слугами и еще более молчаливыми стражниками. Ему в этот момент хотелось быть в двух местах одновременно, однако выбор уже был сделан. Он был с тем, кому в этот день был нужнее, — но это не означало, что он совсем не волновался о том, кого оставил... И все же ему оставалось лишь вздохнуть напоследок и переступить порог. В конце концов, Верховному Правителю его тревога или сожаления ничуть не помогли бы, а значит, нужно было помочь тому, кто был рядом и нуждался в этом. Он еще не знал, что юноше предстояло провести этот вечер отнюдь не в тоске, тревоге и одиночестве: всего через три часа, когда скорбящие родственники и их друзья будут беззаботно болтать в гостиной, в его спальне зазвонит видеофон...
Примечания:
Надеюсь, вышло не слишком сумбурно
Примечания:
Я действительно стараюсь писать чаще... Эта же глава выглядит, на мой взгляд, немного рвано, но я пытаюсь экспериментировать со стилем. Как вам то, что я сделал теперь?
Ночь опускалась на город неестественно быстро. Может быть, виной тому было вино, которого все же было много непривычно много, возможно, дело было в том, что с приближением зимы дни становились все короче, а может, просто этот странный сумбурный день не мог завершиться заурядно… Об этом никто не думал, во всяком случае в мрачного вида высоком доме с остроконечной крышей. Те, кто сейчас сидел в гостиной на первом этаже со стрельчатыми окнами, были заняты совсем другими мыслями…
— Я помню, как отец этот дом проектировал… Помню, как он постоянно спрашивал меня о предпочтениях и как показывал наброски. Кажется, этот дом был для него важнее всех прочих, что были построены по его чертежам, — монотонно, и в то же время надрывно вещал Бацинет, сидя на самом высоком из стульев, нарочно для этого принесенном из столовой. Казалось, он пытался казаться выше, стесняясь своего невысокого роста, и сейчас ему это удавалось, — во всяком случае, в своем черном костюме с подкладками в плечах и неизменных белых перчатках смотрелся он внушительно. Он был не вполне трезв, но и пьяным назвать его было сложно: он выпил ровно столько, сколько было нужно, чтобы вспомнить далекое прошлое и стать более откровенным, не теряя при этом рассудка и способности к связной речи. История, которую он рассказывал, была не первой и даже не десятой; он, будто оттаяв после бутылки вина, начал говорить обо всем, что беспокоило его все эти годы.
— Меня он тоже однажды позвал к себе в кабинет и долго расспрашивал о том, что мне нравилось и не нравилось в старом доме, и чего мне хотелось бы в новом. Кажется, это был единственный такой разговор между нами… Честно говоря, в тот день я впервые почувствовал, что я действительно небезразличен отцу, — продолжил за него совершенно трезвый, но с большим трудом решившийся на подобное откровение Сириус, не поднимая глаз от ковра. — Я не могу сказать, что он не любил меня или считал лишним ребенком, но, видимо, это проклятие среднего ребенка: на старшего возлагают большие надежды, младшего балуют, потому что он милый, а среднего, особенно если он некрасив, не очень-то умен и замкнут… Впрочем, зачем ворошить такое? Я помню только, что увидел несколько набросков экстерьера этого дома, когда он позвал меня в кабинет, но ни один из них не был так мрачен, как то, что мы видим теперь. Наверное, он тогда быстро нарисовал новый, будучи полностью погруженным в свои чувства, — а в душе у него наверняка царил сплошной мрак. Кстати, вы ведь помните об одной лишней спальне, верно? Сколько лет туда никто не заходил?
— Она предназначалась для Кэти, — будто бы неохотно выдохнул верховный судья. — Я знаю о ней только то, что там никто и никогда не спал. Помните, как мы подговорили Пасгарда провести там ночь, и он выбежал оттуда перепуганный, крича, что видел, как разгорается пламя, и слышал вопли, которых не услышал больше никто? Вы можете смеяться надо мной, но я в ту ночь так и не уснул, поскольку гадал, было это дурным сном излишне впечатлительного подростка или видением, посланным кем-то… И, пожалуйста, не наливайте мне больше: мне в голову опять лезут абсолютно иррациональные нелепые мысли.
— Я сам задавался этим вопросом… — глухо отозвался вечный кадет, судорожно сжимая в дрожащей руке носовой платок. — Будь вы тогда помладше, я принял бы все это за хорошо подготовленный розыгрыш.
— Если бы это было шуткой, то слишком жестокой и совсем не смешной. В детстве я иногда пугал людей, внезапно выскакивая откуда-нибудь, но смеялись после этого мы почти всегда вместе… А если им все же не было смешно, то я просил прощения, — заметил Армет, до этого сидевший молча. Они с Эриком легко помещались вдвоем в одном широком кресле, поскольку оба были очень худы… Об их присутствии в комнате легко можно было забыть: они сидели почти неподвижно, внимательно слушая истории взрослых. Старший по привычке закрыл глаза и откинулся назад, и со стороны могло показаться, что он задремал, — однако он ловил каждое слово и все запоминал, попросту не зная, что сказать; более того, он иногда поглядывал на остальных сквозь опущенные ресницы.
— Ты прав, мальчик, это была бы злая шутка, но, поверь, это не предел. В кадетском корпусе я видел вещи и похуже: там неугодных учеников и травили открыто, и разыгрывали так, как мне бы и в голову не пришло, если бы я этого не видел своими глазами… Я не могу сказать, что жизнь там невыносима, но обитатели этого места, — или даже само место, этого я и сам не знаю, — диктуют свои правила. Чтобы выжить там, нужно обладать особым характером, или хотя бы умело притворяться, что им обладаешь. Я был как раз из последних… Меня на самом деле нельзя назвать дерзким или надменным, я не такой уж холодный и уравновешенный, у меня нет ни отчаянной смелости, ни каких-нибудь впечатляющих талантов, — вздохнул Пасгард, в очередной раз отхлебнув из своего бокала. Он сидел вроде бы не на краешке стула, но его согнутая спина не касалась спинки, и оттого он казался не то неестественно маленьким, не то до крайности напряженным… Глядя на него, Армет и Эрик видели одно и то же: он представлялся им ребенком или совсем молодым юношей, стремящимся быть своим среди взрослых. Впрочем, все здесь будто бы проявили свою детскую сущность. Бацинет, гордо сидящий на барном стуле с полупустым бокалом белого вина в руке, виделся мальчикам парнем лет семнадцати, который изо всех сил старается скрыть свою застенчивость и казаться выше и сильнее. Тонкий и по-своему изящный Сириус словно вновь стал тихим и робким подростком, совершенно не желающим привлекать к себе любое внимание: он замер в своем низком кресле, сложил руки на груди и опустил голову так, чтобы прикрыть длинными свисающими кудрями и полные слез глаза, и отсутствие левой брови и ресниц над левым глазом, и белый шрам, занимающий едва ли не половину лица. О присутствии дремлющего среди подушек на диване Мориона в этой комнате было легко забыть, ведь он, даже прекрасно слыша разговор и понимая его смысл, большую часть времени молчал… Молчал он совершенно по-детски, — будто бы хотел о чем-то говорить, но не мог подобрать подходящих слов или не имел сил, чтобы выдавить из себя хоть один звук. Армету было хорошо знакомо это чувство: он сам в детстве нередко засыпал на ходу под негромкий голос своего опекуна, когда тот читал ему на ночь, и слушал тихо, несмотря на те вопросы, что всплывали у него в голове. Сейчас Первый Священник был до странности похож на своего пасынка… Вероятно, он и сам улыбнулся бы этому сходству, если бы был в силах заметить его, — однако в этот момент он видел по большей части бледное лицо своего наставника, озаренное кривой и сдержанной, но теплой улыбкой, да и то только потому, что тот сидел прямо напротив его лица. Алебард, которого сложно было и представить себе каким-то другим, сейчас тоже словно выглядел намного моложе своих лет. Это казалось совершенно невозможным, ведь он был создан именно таким, каким каждый знал его, однако теперь он напоминал скорее не сурового Первого Министра, а молодого юношу — разумного, обаятельного, временами пылкого и не особенно терпимого, как и многие юноши, но всегда благонамеренного… Армет мог описать этот образ, всплывший в сознании, словами; Эрик же только чувствовал, поскольку, обладая чувствительной и по-своему поэтичной душой, но не всегда мог точно выразить свои мысли правильно. И оба они видели в каждой детали его внешности очередное подтверждение его молодости: он словно был так худ и бледен при своем огромном росте только потому, что в какой-то момент начал расти очень быстро, улыбался криво и сдержанно, стесняясь своей настоящей улыбки, и даже его длинные волосы, затянутые в тугую косу, и светлая мантия казались попыткой выделиться среди прочих и лишний раз показать свое особое положение среди товарищей, — а в том, что он пользовался бы особым уважением, ни один из мальчиков не сомневался… Говорил он немного, гораздо меньше, чем обычно, зато слушал с большим вниманием и всегда находил несколько слов в ответ на каждый рассказ. Истории о детстве его собеседников вызывали у него почти такой же интерес, как у двоих мальчиков, безмолвно сидящих в одном широком кресле, и вдобавок к этому некоторое умиление. Сам он не мог рассказать ничего подобного, но это лишь подогревало его любопытство. Едва ли он прямо сказал бы об этом Бацинету, Сириусу и Пасгарду, но больше всего ему хотелось понять, каково быть ребенком, и сейчас ему казалось, что он близок к этому…
— Ваши мягкость и скромность могли назвать серьезным изъяном лишь кадеты… Однако вы хороший актер, раз смогли, не обладая теми качествами, что у них в почете, заслужить у них некоторое доверие. Или же на деле вы смелее, спокойнее, талантливее, чем кажется вам самим, и обладаете куда большей долей гордости? — так он ответил на слова своего подчиненного, вглядываясь в его бледное лицо с темными от размытой туши следами слез.
— Разве? Мне всегда казалось, что я лжец, самозванец, втершийся в доверие только обманом… Да и сейчас иногда кажется, признаться, — задумчиво вздохнул вечный кадет. Еще с полминуты все молчали, а после он сам вскоре взял себя в руки и заговорил совсем иначе:
— Впрочем, мы говорили не об этом. Мы остановились на той загадочной истории о видении или духе, посетившем меня в той спальне, не так ли? Я бы и впрямь подумал о том, что это шутка Вирмутов, не будь все они взрослыми… И крики, и запах гари, — все это несложно изобразить. Я бы даже поверил в то, что они убедили отца подыграть им, если бы самый младший из них не был добрейшим созданием из всех, кого я знал в своей жизни, а двое старших… ну, разве стали бы двадцатилетний студент и учащийся семнадцати лет заниматься подобным? И все же церковь называет духов и видения ересью, а наука — следствием помешательства… Может быть, я и впрямь ненадолго сошел с ума или увидел дурной сон?
— Большая часть ересей безобидны… А еще ни церковь, ни наука не могут знать всего на свете, — сказал вдруг Морион, наконец, полностью проснувшись. — Может, это действительно был кошмар, а может, и настоящее видение. Сейчас мы вряд ли узнаем это точно.
— Кстати, вы плохо знаете студентов, если так уверены в том, что они не способны на подобные выходки… Может быть, Морион не стал упоминать об этом, но один его приятель почти прославился на весь университет, проведя ночь не то в вытрезвителе, не то в камере, называемой на полицейском жаргоне зверинцем, за какое-то мелкое правонарушение. Я тогда уже не учился, но слышал, что его соседом в этом месте оказался сумасшедший, покусавший его, — с иронической улыбкой прибавил Бацинет. — Следы от укусов как раз и стали для всех доказательством, что все это правда…
— Не стоит делать столь поспешных выводов: меня однажды укусил вроде бы вполне трезвый и сохранивший рассудок молодой человек вне зверинца или вытрезвителя. Вероятно, и с ним могло случиться подобное, — усмехнулся в ответ Алебард.
— И этим молодым человеком, укусившим вас, был Кулет, верно? — спросил вдруг Эрик, моментально привлекая к себе всеобщее внимание.
— Ты угадал. Кажется, на это был бы способен только он. Поразительный характер: грубый, жестокий, несомненно опасный и циничный, но в то же время такой смелый, мужественный и искренний в своей вере, да и временами не лишенный своеобразного благородства…
— Вы удивляете меня: как может человек вроде вас хвалить казненного преступника?
— Если вы, Бацинет, действительно хотите это понять, то попробуйте хоть иногда говорить с теми, кого вы легко обрекаете на смерть росчерком пера… К слову, у нас с вами жертв в десятки раз больше, чем у этого молодого человека. Сколько смертных приговоров вы подписали?
Священник, часто способный распознать чувства своих друзей даже без слов, теперь моментально понял, что между его родным старшим братом и названным, который был ему ближе родных, назревает ссора. Он не мог не вмешаться в это: ему совершенно не хотелось ни участвовать в их споре, ни становиться свидетелем перепалки, до чего бы она ни дошла, — а в том, что конец ее будет далеко не мирным, сомневаться не приходилось, ведь оба они были пьяны и обладали тем, что принято называть горячим сердцем при холодной голове... О том, что любой лед в голове или сердце легко растапливает вино, Морион знал по собственному опыту, ведь ему слишком часто приходилось и наблюдать лично за теми, кто лишился всего из-за спиртного, и слышать подобные истории от друзей и прихожан своей церкви. В конце концов, Эрик нередко рассказывал ему о своих детских воспоминаниях, омраченных пьянством брата... Хотя бы ради этого мальчика он решил предотвратить эту ссору.
— Бацинет, ты знаешь о том случае, — я, конечно же, имею в виду постыдную историю о моем приятеле, потому что о Кулете спорить сейчас нет смысла, — далеко не все... Пикадиль тогда оказался в камере случайно: патрульные приняли его за еще одного участника уличной драки и задержали, как говорят полицейские, "до выяснения обстоятельств". На утро его отпустили, попросив прощения за эту ошибку, но той ночью его действительно покусал какой-то помешанный... Он рассказывал об этом со смехом, и далеко не нервным, выдающим ложь, так что я ему верю, — негромко, но отчетливо сказал Первый Священник, как только в комнате повисла напряженная тишина. Мысленно он молился, чтобы его наивная попытка отвлечь всех от темы возможного спора, и его молитва явно была услышана. Бацинет беззвучно рассмеялся, прикрыв рот рукой в перчатке, — не над рассказом брата, а над каким-то собственным воспоминанием, — и его оппонент тоже не сдержал смех. О своем споре они моментально забыли...
— И все же студенты не святые и даже не особенно серьезные, поверьте мне на слово! — проговорил верховный судья сквозь смех. — То, что ты, Морион, не видел ни одной безумной и позорной выходки или не хочешь о них рассказывать, не значит, что они ничего такого не делают... Видели бы вы, что творили мои сокурсники!
— О детях можно сказать примерно то же... Они добрые, неглупые и честные, но иногда очень озорные и слишком любопытные. Порой они и сами не могут потом объяснить, зачем затеяли какую-нибудь шалость и как до нее додумались, — прибавил Сириус с кроткой улыбкой. — Может быть, вы сами видели их такими, но один или два ребенка — это совсем не то же самое, что и тридцать.
— Тридцать? — удивленно спросил Армет, о котором все почти забыли. После этого вопроса, помолчав несколько секунд с самым недоуменным видом, какой только можно было себе представить, он вдруг улыбнулся собственной недогадливости и заговорил снова:
— А, должно быть, вы воспитатель или школьный учитель?
— Я мог бы быть учителем, если бы был более прилежным студентом, но университет я так и не окончил... Когда меня выгнали, я пару месяцев бесцельно шатался по столице, переезжая из одной съемной комнаты в другую и иногда перебиваясь случайными подработками, а потом понял, что так жить нельзя. Я думаю, ты понимаешь это, мальчик: такая жизнь ни к чему хорошему не приводит. Наверное, я бы в конце концов спился, если бы вовремя не задумался о том, что делать дальше... Тогда я и решил перебраться в пригород, в еще один дом нашей семьи, в котором мы пару раз проводили лето, когда мать была еще жива. Там по крайней мере не было моих приятелей, с которыми я при каждой встрече напивался. Пожалуй, не буду пересказывать всю историю своей новой жизни — это будет долго, да и не сказать чтобы очень интересно... Скажу только одно: теперь я содержу маленький сиротский приют, и, хотя порой нам бывает нелегко, мы вроде бы относительно счастливы, — поведал средний Вирмут. Смотреть так тепло и улыбаться так мягко умел только он — и его младший брат точно знал это. Может быть, они не были очень близки, но Сириусу и не нужна была эта самая близость, чтобы излучать свой особый свет... "Он явно с рождения отмечен самим Зонтиком... Даже когда он был замкнутым, мрачным и нервным подростком, в нем было что-то светлое и теплое," — восхищенно подумал Первый Священник, вглядываясь в изувеченное, но не лишенное своеобразной красоты лицо брата. Даже в его внешности сейчас он видел нечто символичное.
— Надо же... Вы... потрясающий человек, и вами было бы сложно не восхищаться! Я уверен, ваши воспитанники вырастут хорошими людьми с таким наставником, — тихо отозвался на этот рассказ юноша. Эрик, снова не найдя подходящих слов, смог только энергично закивать в подтверждение... Обычно он не отличался доверчивостью, но к Сириусу инстинктивно тянулся, видя в нем по меньшей мере доброго и честного человека. Примерно то же он чувствовал к своему названному брату и Мориону с первой встречи. Жизнь на окраинах, где почти все было не тем, чем казалось с первого взгляда, а верить чужим словам было чревато многими неприятностями, научила его тому, что можно было принять за особое чутье: он на удивление легко угадывал светлых и благонамеренных людей.
— Ты никогда не был лишен благородства и милосердия, но теперь стал почти святым... Лишь очень немногие смогли бы повторить твой путь. Я не уверен в том, что смог бы сам: богатому легко быть щедрым, но ты ведь не принимал никакой помощи от отца, — и при этом все же стал помогать другим. Тебя можно назвать героем. Я бесконечно рад быть твоим братом, — прибавил младший из братьев, смахивая невольную слезу, причину которой не знал даже он сам.
— Да бросьте... Я делал то, что должен. В конце концов, у меня было хоть что-то, а у этих сирот не было ничего и никого. К тому же, — может быть, ты сейчас возмутишься, ведь о мертвых не принято говорить плохого, — но я знаю, каково чувствовать себя сиротой, и мне не хотелось, чтобы хоть кто-нибудь испытывал это. Вот так я и стал не то отцом, не то братом для тридцати детей... Кроме того, для того, чтобы усыновить слепого ребенка, которого никто толком не воспитывал, тоже нужна изрядная смелость, не так ли? — смутился Сириус.
— Мне не удалось бы ни то, ни другое, — со вздохом признался Пасгард. — Я бы, наверное, и своих детей побоялся заводить, если бы мне хоть немного нравились женщины... Да, местами я трус, в отличие от вас: арестовывать опасных преступников я не боялся, зато мне страшно подать неправильный пример ребенку. Ну, вы, наверное, знаете, как ведут себя военные? Ругаются, много пьют и так далее... Какой из такого воспитатель?
— А какой из тебя стереотипный военный? Ты по меньшей мере вежливый и аккуратный, — заметил в ответ на это священник. — Ты ни разу за день не выругался, и едва ли выпил больше двух бокалов...
— Это верно, но в людях временами просыпаются самые худшие наклонности, не так ли? Меня всегда считали хорошим человеком, но я помню, как в детстве, всего в шесть или семь лет, нашел тайник отца с несколькими бутылками коньяка, и как врал сначала учителям в кадетском корпусе, а потом — коллегам, начальству и подчиненным... Да и мысленно, признаться, я нередко ругаюсь.
— А знаете ли вы хоть одного человека, который ни разу в жизни не солгал бы, не раскрыл из любопытства тайну, для него не предназначенную, и не выругался про себя? Едва ли многие признаются в том, что они делали все это, но, поверьте мне, никто из творений Великого Зонтика не совершенен, — с холодной улыбкой возразил Алебард, обводя взглядом всех своих собеседников. — Более того, совершенство, если оно и существует, недостижимо. Несколько лет я стремился стать воплощением всех идеалов, но все мои усилия оказались тщетны: для совершенства мне не хватает спокойствия, которое является чем-то намного большим, чем простая способность сохранять внешнее хладнокровие и сдерживать свои минутные порывы... Тем же, кто обладает спокойствием, может недоставать милосердия, теплоты, твердости духа, трудолюбия, веры в себя и Великого Зонтика, честности или способности к смирению. Если коротко, что чего-то не хватает каждому, — и разве Великий Зонтик дал нам различия и свободную волю для того, чтобы мы все пытались стать одинаковыми? Не каждый, кто не свят, грешен.
— Меня тоже называли святым, но в детстве я тоже несколько раз врал о разных мелочах, — признался Армет.
— А уж что творил я... Да, наверное, все, что только можно себе представить! От катания на крыше омнибуса до драк, — совершенно по-детски прибавил Эрик.
— Даже дети не могут быть святыми, и в этом нет нашей вины. Нам следует стремиться быть лучше, но идеальными мы не будем никогда, — после этих слов Мориона в комнате снова повисла тишина, которая могла длиться и несколько минут, и два часа. Всем она казалась вечной; каждый был погружен в свои мысли, каждый пребывал в своем собственном мире, пока один из братьев не задал вопрос, от которого хотелось отмахнуться — таким обыденным и прозаичным он показался:
— Кажется, уже темнеет... Сколько времени?
— По-моему, около семи часов, — как бы нехотя отозвался Первый Священник. — Все часы здесь стоят, так что точнее сейчас нельзя сказать.
— Семь часов? Да я, похоже, не успею вернуться вовремя! — воскликнул Сириус, порывисто вставая и хватая шляпу. — Конечно, сестра Джин и сестра Бет смогут уложить детей и сами, но они все ведь будут волноваться...
— Может быть, и успеешь, — спокойно ответил ему Бацинет. — Дилижансы ходят до девяти вечера, и следующий всего через двадцать минут... Станция недалеко. Пожалуй, я провожу тебя до нее, прежде чем сам отправлюсь домой.
* * *
Верховный Правитель встречал этот закат на подоконнике своей спальни. Пусть ее окна и выходили на пустынный облетевший сад, где попросту не могло произойти ничего интересного, юноша предпочел проводить этот вечер именно там, ведь оттуда можно было наблюдать за тем, как гаснут над бесконечными крышами последние алые лучи заходящего солнца... Он замер с видеофоном в руке, показывая это темнеющее небо своему притихшему собеседнику. Еще этим утром он говорил с Куромаку, своим королем и единственным родным братом, который всегда заботился об остальных правителях на правах самого старшего и самого образованного. Во время того не особенно долгого звонка Куро, поминутно поправляя очки, попросил мальчика поддержать подавленного Феликса... Сам он знал много о числах, о плоских и объемных фигурах, о формулах и даже об обществе в целом, но не о человеческих душах. При всем своем желании помочь, при всей любви к названным братьям он не умел как следует утешать. Успокаивать и возвращать веру в лучшее умел Данте, но тот категорически отказался говорить по видеофону, объяснив это тем, что техника передает голос и слова, но не дух, и напоследок сказал, что вспыльчивому валету не мешало бы для начала отоспаться и как следует все обдумать. Перебрав все остальные варианты, король треф остановился на чутком и отзывчивом Зонтике, который порой мог утешить одним своим присутствием или простой запиской в пару слов; объяснить эту его способность не мог никто, но и отрицать ее было невозможно. Если кто-то и был в силах помочь угасшему солнцу, как назвал его Ромео в очередном стихе, то только этот юноша.
Вскоре после того, как Куромаку удалился по делам, не забыв заранее поблагодарить младшего брата, мальчик сам набрал номер Феликса... Начало их разговора казалось натянутым и неловким, но, поняв, что его не собираются расспрашивать о недавних событиях, король "светлейшей Фелиции" немного оживился и вскоре уже начал радостно рассказывать о преобразованиях в своей стране. Он всегда, с того самого момента, когда попал в этот мир девятилетним мальчиком, был разговорчив... Теперь он вел себя спокойнее, чем прежде, будто вынеся урок из своего недавнего срыва, но менее многословным это его не делало. Зонтик и не думал прерывать его: он просто радовался тому, что его названный брат и близкий друг снова способен чем-то увлечься и улыбнуться. Поток его слов казался бесконечным, а интонации были привычно переменчивы и живы; рассказав обо всем, что его интересовало, он спустился в сад и стал показывать своему другу диковинные цветы, а после отправился в ту неприкосновенную теплицу, где он сам выводил новые сорта репы... "Божественный правитель" разбирался в ботанике немногим лучше среднего школьника, и оттого наработки названного брата производили на него еще более сильное впечатление. Слушая его объяснения, он вспоминал о том, как в детстве они вдвоем выходили в тот мир, что называют реальным, и приносили оттуда цветы, которые потом пытались сажать в горшки; у Феликса они всегда приживались проще и быстрее, несмотря на все старания Зонтика.
— Ты тоже сейчас думаешь о том, как мы пытались выращивать цветы в "белых пустошах" до того, как нас привязали к колоде карт, верно? — спросил червонный валет, уже возвращаясь в свой роскошный дворец.
— Ты будто читаешь мои мысли, Феликс... Да, об этом сейчас сложно не вспоминать: кажется, ты прирожденный ботаник или по крайней мере садовод, — улыбнулся в ответ Верховный Правитель.
— Нет, Зонть, если кто-то из нас и умеет читать мысли, то это ты! Когда ко мне приезжали Пик, Куро и Данте, я водил их по стране, а сам слушал, о чем они говорят... Пик сначала ругал того, кто умудрился провести какой-то ритуал и подчинить нас, привязав к колоде карт, а потом, когда прогрелся на солнышке и расслабился, стал шутить с нами — да, оказывается, он это умеет, представляешь? — но еще они говорили об остальных. Так я и узнал, что они считают тебя самым надежным и самым чутким из нас! Данте даже сказал, что не удивился бы, окажись у тебя какая-нибудь глубокая связь с миром и всеми нами, а Куромаку — что не верит в эти глубокие связи, но знает, что у тебя... высокий эмоциональный интеллект, кажется так! И Пик тоже сказал, что ты, конечно, слабый, но людей понимаешь лучше всех нас вместе взятых, и в этом твоя сила! А после того собрания, — ну, когда ты с синяком пришел, — он тебя и слабым больше не считает. Вообще мы все тебя любим! — после этого радостного рассказа юноша помолчал с минуту и продолжил: — Но я, кажется, слишком много говорю о себе, Фелиции и королях... А как дела у тебя? Ты рассказывал про свою страну на первом съезде, и мне с тех пор очень хочется посмотреть на нее, но у меня никак не получалось приехать к тебе. Может, покажешь мне свои улицы хотя бы по видеофону?
— Прости, я сейчас могу разве что показать тебе улицу из окна, — только я не знаю, покажутся ли они тебе хоть сколько-нибудь живописными. У меня сейчас осень, и уже далеко не золотая...
— Наверное, там дождь и холод, и поэтому ты не можешь выйти на улицу? Или ты заболел? Ты сейчас очень бледный.
— Нет... Сегодня довольно ясная погода, и я вроде бы здоров, но выходить мне нельзя: это небезопасно, понимаешь? Кто-то подбрасывал мне записки с угрозами, и его еще не поймали. Мне и самому не особенно нравится сидеть взаперти в постоянном сопровождении стражников, но... — тут Зонтик замялся: он с самого начала не хотел рассказывать о своем положении, однако лгать он не любил и не умел, а что сказать дальше — не знал.
— Я, разумеется, понимаю... Ничего не бойся, слышишь, Зонть? Все будет хорошо! Этого преступника поймают и накажут, а ты будешь снова гулять по улицам. Люди ведь в большинстве своем хорошие... Мои подданные любят меня, несмотря на все мои ошибки. После моего срыва, когда я почти заболел, они писали мне письма и спрашивали, как я себя чувствую, представляешь? Наверное, и тебя в твоей стране очень любят! А пока давай не будем говорить о грустном — ты, наверное, и без того грустишь... Хоть у тебя и осень, я думаю, что у тебя по-своему красиво. Можешь показать мне, что видно из твоего окна?
После этой просьбы мальчик и перебрался на подоконник — и удивился тому, как быстро пролетело время. Он позвонил Феликсу около полудня, а теперь солнце начинало заходить... Вид неба, что с каждой минутой будто бы становилось все глубже и прозрачнее, казалось, заворожил их обоих. Несколько минут они молчали, глядя на вид за окном и забыв обо всем. Покрытые черепицей и металлическими листами крыши, залитые золотым солнечным светом казались волнами в бескрайнем море, а зубчатая стена на самом горизонте словно сошла с картинки в детской книге. В детстве, когда в распоряжении восьми названных братьев был огромный мир, состоящий лишь из белой пустоши, вещи, которые они могли принести из реального, и собственное воображение, они грезили о чем-то подобном; теперь же они видели это своими глазами.
— Как раньше, помнишь? Мы тогда придумывали целые миры, сидя в своей крепости из подушек и покрывал, и представляли, что не можем туда пойти только потому, что взрослые будут за нас волноваться... Кажется, ты даже рисовал те миры. Я тоже пытался, но как бы я ни любил рисовать, художник из тебя куда лучше, чем из меня, — произнес Зонтик, снова переводя взгляд на экран.
— Зато ты отличный музыкант, да и истории тех миров, которые ты придумывал, были захватывающими! И... знаешь, я до сих пор скучаю по тому нашему дому. Помнишь его? Он был маленьким, и в реальном мире выглядел заброшенным, а для нас, посреди пустоши, был вполне новым. Я не знаю, как это получилось, но ведь само наше существование — некоторое волшебство, верно? Данте называл то, чем был тогда наш мир, изнанкой реального, — непривычно тихо рассказал Феликс. — Раз тебе никак нельзя выйти, давай представим, что мы снова построили крепость из подушек и представляем себе очередной волшебный мир... Я уже обложился подушками! А ты будешь?
Они оба сидели среди подушек и покрывал — на расстоянии многих километров друг от друга, но как будто рядом. В Фелиции никогда не было сумерек; механическое солнце не двигалось по небосводу, хоть оно больше и не гасло так резко, время суток там сменялось в считанные минуты. Закат для молодого импульсивного короля был непривычным зрелищем, и сейчас он наблюдал за ним с большим интересом. Они негромко вели беседу — о прошлом, о братьях, о надеждах, мечтах и тайнах... Обо всем. Вероятно, на следующее утро ни один из них не смог бы точно вспомнить, о чем именно был их вечерний разговор, но он был неимоверно важен: Феликс, в свои восемнадцать лет будучи по большому счету еще ребенком, верящим в чудеса и волшебство, думал, что Зонтик через эти, на первый взгляд, обыкновенные слова делится с ним частичкой своего неуловимого тепла, а тот просто радовался улыбке своего названного брата.
* * *
Последние лучи солнца над Зонтопией угасли. Ночь, что начала опускаться на страну еще в шесть часов вечера, наконец, вошла в свои права. Начинала всходить луна — почти полная, только начинающая убывать; небо, в кои то веки ясное и не затянутое густыми темными облаками, было усыпано золотыми осенними звездами. Их свет еще не оттеняли уличные фонари, и потому каждому, кто смотрел на них, стоя на темных холодных улицах, они казались необычайно яркими. Впрочем, тех, кто мог бы сейчас удивиться этому, было немного: только последние омнибусы и дилижансы возвращались на станции, и редкие припозднившиеся прохожие поспешно расходились по домам... Только из одного из зданий — высокого и стремящегося ввысь, с замысловатой остроконечной крышей и садом, обнесенным кованой оградой, — выходили двое. В полумраке разглядеть их было непросто: оба они были одеты в длинные черные пальто, и их лица будто бы испускали на этом темном фоне бледный фосфорический свет.
Они шли быстро и так тихо, что их можно было принять за незримые тени, бесшумно следующими за переменчивым ветром по ночам. Разумеется, верили в существование подобных духов разве что дети и излишне доверчивые и впечатлительные люди, однако это сходство было слишком очевидно, чтобы не отметить его... Морион, нередко бывший для своего друга проводником в мир обыкновенных людей, рассказал об этих поверьях с улыбкой — и тут же не удержал глуповатого смеха, когда какой-то пьяница, сидевший у выхода из кабака, при встрече с ними невнятно пробормотал нечто отдаленно похожее на первую строчку молитвы и неуклюже понесся прочь, спотыкаясь о собственные ноги на каждом шагу. Когда же перепуганный незнакомец, наконец, скрылся за углом, он обернулся, чтобы увидеть, как обычно сдержанный Алебард беззвучно трясется, тяжело облокотившись на перила крыльца того самого кабака.
— Хотелось бы мне знать... — выдавил он сквозь смех, — что за историю он завтра будет рассказывать своим приятелям за кружкой пива? Видимо, вот так и рождаются слухи и легенды...
— Пожалуй, это действительно так. Во всяком случае, так бывало в моем детстве: кто-нибудь мельком видел что-то из окна вечером, на следующий день рассказывал об этом всем, кого только знал, немного приукрасив, и в течение ближайшего времени все говорили по большей части об этом. Длилось это оживление обычно до тех пор, пока кто-то не замечал новую маленькую странность, — со вздохом сказал Морион. — Я помню даже, как отец пробовал рисовать выдуманных детьми духов по моим описаниям. Он и меня пытался учить рисованию, думал, что я буду архитектором, как он...
— Признаться, я и не догадывался о некоторых твоих навыках... Впрочем, я и не спрашивал об этом, верно?
— Верно... и в общем-то спрашивать, откровенно говоря, не было никакого смысла. Если бы я умел рисовать, то наверняка хоть раз нарисовал бы тебя, и ты, разумеется, узнал бы об этом... К сожалению, все попытки моего отца учить меня оказались тщетными. Я вроде бы понимал его объяснения, добросовестно пытался срисовывать картинки из книг и набрасывать все, что приходило в голову, но все это получалось у меня посредственно. Что бы я ни пытался изобразить, на бумаге оно выглядело куда хуже, чем в воображении: у всех людей, которых я рисовал, были одинаковые лица, а предметы лишь отдаленно напоминали самих себя... Поначалу это было естественно, однако со временем стало ясно, что мне попросту не суждено быть ни архитектором, ни художником. Кажется, отец тогда расстроился... Он всегда мечтал о том, чтобы хоть один из нас пошел по его стопам, — после этого рассказа экзарх замолчал, уставившись невидящим взглядом куда-то в темноту переулка. — Незадолго до смерти, когда он уже потерял память и узнавал родных через раз, он несколько раз подряд рассказывал мне о своих сожалениях. Конечно, он не стал бы говорить со мной об этом, если бы понимал, кто перед ним, но тогда он рассказал мне, как его гложет то, что ни один из его детей не стал его преемником.
Они снова двинулись вперед — теперь уже не поспешно, как до этого, а очень медленно. Оба были так погружены в свои мысли, что рисковали бы врезаться во что-нибудь, если бы улица не была прямой и пустынной... В конце концов священник решился поднять голову и снова заговорить:
— Я знаю, что ты сейчас чувствуешь. Ты смущен тем, что не знаешь, как ответить на мои истории, верно? Я бы и сам на твоем месте не знал... Кажется, на такое правильных ответов просто не может быть. Сколько раз я сам был не уверен в том, что смогу по-настоящему утешить кого-нибудь на исповеди!
— А я, признаться, никогда не был в этом уверен. Кажется, я и вовсе не умею утешать, — вздохнул Старший Брат, машинально положив руку на плечо своему другу.
— Ты искренне хочешь помочь — этого вполне достаточно. Иногда молчание значит куда больше, чем сотни слов, не так ли? Твое молчание сейчас точно стоит любых речей. Я благодарен тебе уже за то, что ты слушаешь мои рассказы о разных пустяках, смеешься вместе со мной над тем, что в приличном обществе не принято считать смешным, и соглашаешься пешком отправиться за город ночью... Это дорогого стоит, поверь мне.
— Я поступаю так потому, что люблю тебя и действительно хочу помочь, хотя и не знаю, как это сделать. Вероятно, сейчас тебя может исцелить только время: даже сам Зонтик не в силах моментально сделать человека счастливым, если тот несчастен... Но весь тот путь, что тебе предстоит, я готов пройти рядом с тобой.
— Знаешь, некоторые из прихожан открыто называют тебя моим покровителем, — и в некотором смысле они правы... Но вот это, на мой взгляд, куда важнее любого покровительства. В конце концов, я бы никогда не был беден, ведь моего наследства хватило бы на несколько жизней, а жить счастливо и приносить пользу может и обыкновенный школьный учитель. Однако мне не хватило бы сил справиться с тем, что свалится на меня уже через несколько дней. Я знаю, как это бывает обычно: в первую неделю не веришь и даже не вполне понимаешь, что это случилось, но потом... Скажи честно: ты отвергнешь меня, если я вдруг стану противоположностью самому себе?
— Подобные перемены всегда временны; если горе превратит тебя в циничного затворника, не желающего видеть даже ближайших друзей, то я буду помнить о том, что ты не будешь таким вечно, ждать и молиться за тебя... и, пожалуй, иногда навещать, хотя бы чтобы проверить, в порядке ли ты.
— Думаю, это будет самым правильным решением... Ну а теперь давай сделаем вид, что все уже позади! Может быть, я попросту слишком пьян, чтобы мыслить хоть сколько-нибудь здраво, но сейчас думать о плохом мне совсем не хочется.
Еще с полчаса они продолжали идти в молчании, словно безмолвно говоря о чем-то таком, что невозможно было выразить никакими словами. Некоторые люди понимают друг друга с одного взгляда, — но они не нуждались даже во взглядах. Казалось, сами их души были так прочно связаны, что каждый из них мог слышать мысли друга не менее отчетливо, чем свои собственные... Сейчас Алебард точно знал, что Морион молится про себя — и благодарит создателя за то, что послал ему таких друзей, и просит дать побольше сил на то, чтобы выдержать предстоящие испытания.
— Ты знаешь, отец когда-то обещал сводить нас к озеру... Мне тогда было девять лет. Мы все лето собирались, но постоянно откладывали по разным причинам, пока... Если коротко, то в конце того лета мне исполнилось десять, а осенью мы потеряли маму и Кэти. После этого нам было уже не до похода за город. Не знаю, помнил ли об этом хоть кто-нибудь, кроме меня, но все мы будто бы сговорились без слов о том, чтобы никогда не упоминать этот план, и мы так и не побывали там... — тихо и медленно проговорил он после долгой паузы, как будто ни к кому не обращаясь. — Может быть, вся эта история от начала и до конца банальна и скучна... Подобных ведь великое множество, наверняка даже больше, чем придумано чисел — такая прозаичная обыденность есть в жизни любого человека. Просто мне жаль, что мы с отцом так и не увидим озеро вместе...
— А может быть, и увидите. Я не хотел бы лгать тебе, Морион, даже только ради утешения... То, что я сейчас скажу тебе, будет лишь моими предположениями: Зонтик никогда не рассказывал мне об этом подробно. Ты знаешь, куда уходят те, кто умер? — также тихо отозвался Старший Брат, снова приобняв его.
— Ты говорил, что они возвращаются в новых телах, если только Зонтик не сочтет их безнадежными грешниками.
— Ты прилежный ученик; твой ответ верен... Но что происходит с ними до перерождения? И что Зонтик делает с теми, кто не заслужил или не пожелал вернуться в этот мир? Некоторые из тех, кто умирает в глубокой старости или после долгой болезни, так утомлены своей жизнью, что не хотели бы снова начать жизнь, пусть даже совершенно новую, а наш создатель милосерден и слышит желания своих творений.
— Честно говоря, сколько бы я ни думал об этом, мне никогда не удавалось найти внятный ответ, который удовлетворил бы хотя бы меня одного. О том, чтобы узнать правду, которую Зонтик не открыл даже тебе, я, разумеется, и не мечтал... Так куда же они уходят?
— Я однажды задал ему тот же вопрос, и в ответ услышал цитату из одной книги — ты, вероятно, читал ее — о том, что некоторые люди не заслуживают свет, но заслуживают покой. Иногда они возвращаются позже, очистившись и исправившись или попросту отдохнув, но для других покой и оказывается желаннее света. Еще он сказал мне, — может быть, чтобы я не слишком горевал о погибшем приятеле, — что такие души, хотя и не могут говорить с живыми наяву, всегда наблюдают за нами и остаются где-то рядом, иногда являясь во снах. Вероятно, они живут в небе, так высоко, что только Зонтик и может их увидеть, поднявшись на самый верх своей башни... Не зря ведь последний ее этаж тонет в облаках, верно? — на последней фразе он слабо улыбнулся.
— Разве ты сам не поднимался туда? Если бы все было так, то ты наверняка хоть мельком увидел бы их незаметный мир...
— Я не знаю, был ли это изначальный план Зонтика, или это произошло случайно, но я боюсь высоты. Один раз он хотел показать мне город со смотровой площадки под самыми облаками, но мне не хватило духа открыть там глаза. Разумеется, о том, чтобы подняться еще выше, не могло быть и речи.
— Вот как... Знаешь, я слышал от одного ребенка легенду о том, что послание, запечатанное в стеклянную бутылку и пущенное по воде ночью или на рассвете, обязательно дойдет до того, кому оно предназначено. И я думаю, даже если бы ты мог подняться к тому месту, где души обретают покой, что-нибудь преградило бы тебе путь к их миру, потому что живым попросту не место среди мертвых, как и мертвым среди живых. Кроме того, найти одну душу среди тысяч бестелесных и невидимых едва ли возможно для человека.
— Ты хотел бы проверить эту легенду, не так ли? И хотел с самого начала — поэтому мы и идем к озеру, верно?
— Я столько всего не успел и не решился сказать им... — как бы оправдываясь произнес Морион. — Конечно, это по-детски, и Первому Священнику не пристало заниматься подобным, но сейчас это кажется последним шансом передать все то, о чем молчал прежде.
— Я бы на твоем месте поступил точно так же, поверь. Я не могу сказать, правдива ли эта легенда, но если истины в ней не больше, чем в городских сплетнях, то этот маленький ритуал по крайней мере будет утешением для тебя, а это дорогого стоит... Я это по себе знаю, хотя даже представить не могу, что чувствуешь ты сейчас. Все, абсолютно все, что говорят нам о загробной жизни, может оказаться просто сказками, придуманными ради утешения тех, кто остался здесь, и тех, кому предстоит уйти, но разве это имеет значение, когда первые тонут в боли, а вторые в ужасе?
— Не думал, что когда-нибудь услышу от тебя подобное... и тем более не думал, что соглашусь с этим. Признаться, сейчас я предпочел бы веру в хоть какое-нибудь существование для тех, кто не перерождается, точному знанию о том, что они попросту исчезают бесследно... Армет в детстве часто спрашивал меня, знаю ли я что-нибудь о его матери, а я не знал, как отвечать ему: мне не хотелось ни лгать ему, ведь я поклялся больше никогда не обманывать, ни говорить правду. Теперь я, кажется, понимаю его...
— К чему же ты пришел в итоге? Я ни за что не поверю в то, что ты способен отмалчиваться или увиливать в ответ на вопросы. И... знал ли ты на самом деле правду, или только предполагал?
— Поначалу и я только предполагал, но вскоре узнал от одного из своих знакомых, который служил в полиции о некой женщине, тело которой он обнаружил в канаве четырьмя годами ранее... Слегка вьющиеся очень светлые волосы, ясные бледно-голубые глаза, бледная кожа, маленький рост и хрупкое телосложение, — а еще веснушки. Он говорил, что этот образ преследовал его в кошмарах: она казалась совсем ребенком и удивительно напоминала ему его дочь... А кого она напомнила тебе по этому описанию?
— Армет... Неужели она и была его матерью?
— Это достоверно неизвестно, но слишком многое указывает на это: следователи установили, что это было самоубийство; в крови у нее была какая-то запредельная концентрация снотворного, а в кармане нашли целую тетрадь с длинной исповедью о том, как она сбежала из дома в четырнадцать лет, как хваталась за любую работу, чтобы прокормить себя, как однажды отдалась кому-то за деньги и как после этого родила сына. Ее сын был слепым. Она изо всех сил старалась заботиться о нем, но уже была беременна вторым ребенком, и его отец обещал жениться на ней, однако ее первенец его совершенно не интересовал... Если коротко, то она не видела другого выхода, кроме как бросить сына на попечение своей соседки. Ей показалось, что так ему будет лучше, ведь эта соседка по крайней мере никогда не навредила бы ему, в отличие от отчима. Больше она ничего не знала о судьбе своего сына, но по ее записям можно было понять, что она хоть немного любила его: она писала о нем очень подробно и тепло. Остаток же ее истории, не связанный с сыном, был краток и в каком-то смысле небрежен... Второй ребенок родился больным и прожил всего год, а муж бросил ее вскоре после этого. Оставшись наедине с чувством вины и осознанием, что она потеряла обоих детей, она сначала ударилась в религию, но когда священник сказал ей, что гибель дочери — наказание для нее свыше, то больше не приходила в церковь, а горе начала глушить выпивкой. Когда я узнал об этом, Армету было всего десять лет, и я долго колебался, прежде чем рассказать ему хоть что-нибудь об этой истории. В конце концов, он не единственный, кто родился слепым, и не единственный бледный хрупко сложенный блондин с веснушками... Все это могло быть лишь совпадением, не так ли? Но он продолжал спрашивать меня об этом, и разве что человек без души и сердца не заметил бы, что для него это важно. Тогда, сразу, я не решился рассказать ему, но пообещал поговорить об этом, когда он будет достаточно взрослым, чтобы понять все. А теперь, раз уж я, сам того не ожидая, исповедался перед тобой, скажи мне: правильно ли я поступил, или мне стоило тогда сказать все прямо?
— Я на твоем месте принял бы такое же решение, и это все, что я могу сказать. Ты не солгал, и это похвально, даже если забыть о том, что ложь — грех, и не высказал все слишком резко, а значит, поступил милосердно... А сейчас, я полагаю, пришло время, чтобы рассказать ему всю правду.
— В этом ты прав. Пожалуй, завтра я передам ему эту тетрадь, — тот самый знакомый отдал ее мне, поскольку не хотел больше держать у себя, — а на следующей неделе, в Ночь Памяти, мы отправимся на могилу его матери... Знаешь, мне теперь кажется, что наши с ним истории переплетаются каким-то непостижимым образом. Я ведь тоже после смерти отца нашел кое-что на чердаке его дома... Ну, об этом я расскажу тебе позже, когда сам пойму, есть ли там что-нибудь примечательное.
* * *
Уже на подходах к озеру Морион поразился его сходству с огромным зеркалом, лежащим на земле. Ветер, что всю дорогу подгонял их резкими порывами и бросал в лицо или под ноги целые охапки влажных опавших листьев, теперь стих, а по небу плыли лишь редкие лиловые облака... Гладь воды отражала и эти облака, и звезды, и стареющую луну, и все в ней казалось темнее. Это напомнило священнику о серебряном зеркале в гостиной его нового дома, которое он, обычно не будучи суеверным, завесил белой простыней после смерти своего отца, поскольку даже собственное отражение в его холодной мрачной глубине казалось ему беспокойным духом. Впрочем, озеро, в отличие от зеркала, будто бы делало все теплее. "Пожалуй, в нем и настоящий призрак покажется добрым духом-хранителем, который оберегает живых... Вот бы существовали подобные зеркала! Я бы заменил на такое то, что не давало мне покоя в детстве и не дает теперь," — подумал он, взглянув на этот вид с вершины пологого холма. Вероятно, летом или в самом начале осени все здесь выглядело куда лучше, но даже сейчас, в преддверии ранней холодной зимы, это место было живописно; если бы экзарх все же смог в детстве научиться рисованию, он непременно попытался бы по крайней мере набросать этот пейзаж... Но он точно знал, что любая попытка обернется лишь очень бледной копией на листе бумаги, не передающей и десятой доли истинного образа, и потому даже не думал о том, чтобы пробовать. Подобное было бы сложно написать даже обученному, но не особенно одаренному художнику: чтобы действительно изобразить такой вид, его нужно было ощутить всем своим существом, а эта способность встречается куда реже, чем умение проводить четкие плавные линии на бумаге или холсте и наносить на них краску.
— Думаю, Мантия великолепно написала бы этот вид, если бы захотела... — задумчиво произнес Первый Священник, обводя взглядом пологие холмы. — И отец, наверное, смог бы, хотя он предпочитал рисовать здания и людей. Может быть, смог бы и я, если бы мои руки были способны переносить на бумагу то, что я отчетливо вижу в своем воображении.
— Яркое воображение и чувствительная душа куда важнее ловких рук, — отозвался Старший Брат. — Мантия, похоже, обладает и тем и другим, как и твой отец: оба они гении своего дела. Ты же — гений своего... У меня попросту не могло быть ученика лучше, чем ты, и я никогда прежде не встречал людей, подобных тебе.
— Я рад об этом знать. Честно говоря, во время первого нашего урока ты показался мне язвительным и слишком требовательным. Одно время я даже тебя боялся: мне казалось, что ты запросто можешь ударить меня за какую-нибудь оплошность, и это опасение подогревала твоя манера стоять у меня за спиной с указкой в руках; а уж когда ты один раз потребовал, чтобы я протянул руку... Тогда я всерьез подумал, что ты собираешься отхлестать меня этой самой указкой. Я привык к твоей манере обращения и перестал бояться тебя только через пару месяцев, когда ты показал себя с другой стороны, — признался Морион, медленно направляясь вниз, к кромке воды.
— Возможно, первое время я был к тебе слишком строг и резок, ведь ты стал для меня первым учеником, и я понятия не имел, как с тобой обращаться. Я плохо знал тебя, и потому опасался, что при всех своих добродетелях ты мог скрывать в себе склонность откровенно наглеть от мягкости... Пожалуй, за это я должен попросить прощения.
— Мне не впервой: отец любил меня, но боялся избаловать и хвалил нечасто. Он в целом был добродушным и честным, но довольно замкнутым, сдержанным и временами холодным человеком. У него забота всегда выражалась в действиях, а не в словах или ласке... Они с матерью любили друг друга, но, насколько я запомнил их отношения, это всегда была спокойная привязанность. Может быть, все дело было в том, что к моменту моего рождения они были женаты уже пятнадцать лет, однако мне всегда казалось, что настоящую страсть отец испытывал только к своей работе. Так же он относился и к детям: он никогда и пальцем нас не трогал, нередко проводил с нами время, но целью любого разговора считал обмен информацией, и потому говорил о своей любви редко. А когда он брался учить нас чему-то, то показывал себя терпеливым, но требовательным и строгим учителем... Он никогда не кричал на нас и не унижал, но чтобы добиться его похвалы, нужно было сделать что-то действительно из ряда вон выходящее, — рассказывая все это, священник шел все быстрее и быстрее: чем ниже он спускался, тем круче становился склон, но он этого почти не замечал, будучи погруженным в разговор и свои воспоминания. Казалось, он снова не замечал ничего вокруг себя, кроме своего собеседника, к которому поминутно оборачивался...
— Морион, стой! — внезапно крикнул Алебард, заметив на пути камень; но было уже поздно: его друг успел сделать еще шаг и споткнуться... Он упал на землю и заскользил вниз по мокрой траве. Он пытался ухватиться хоть за что-нибудь, но это было бессмысленно: все вокруг было мокрым от ночной росы, и оттого чрезвычайно скользким. Глубокое ледяное озеро становилось все ближе, паника заставляла время течь словно быстрее и медленнее одновременно, а остановить свое падение не представлялось никакой возможности. Гибель казалась неизбежной: плавать Морион не умел, а если бы и умел, то от этого не было бы никакого толка, поскольку он был одет в и без того тяжелое шерстяное пальто... Принято считать, что в такие моменты перед глазами должна пронестись вся жизнь, однако у него в голове вертелись только обрывки молитв — он вспоминал их все сразу, но ни одну из них не мог мысленно произнести до конца. Разумеется, Старший Брат бежал за ним, надеясь поймать, однако ему это никак не удавалось, а удерживать равновесие было все сложнее; в конце концов он сам поскользнулся и упал...
Удар об воду был оглушительным. После громкого всплеска воды и обжигающего мокрого холода, что в момент наполнял все тело, время будто замерло. Первому Священнику казалось, что он совсем не двигался и даже ни о чем не думал, — что происходило на самом деле он не смог бы достоверно вспомнить. Все, что запечатлелось в его памяти о тех бесконечных пяти секундах, — выражение панического ужаса на лице всегда решительного министра и его неестественные изломанные движения, которые, вероятно, показались бы комичными, если бы все это не было так страшно... Все это завершилось в один момент: Алебард вдруг замер, и лицо его исказилось самой странной улыбкой, какую только можно было себе представить. После же крепко схватил своего друга за руку и почти безумно произнес:
— Мы живы... Мы выживем, понимаешь? Я нащупал дно, я стою! — и тут же не без усилия, но быстро выдернул его, замершего от потрясения, из воды, чтобы посадить на деревянный лодочный причал. Как он сам оказался на этом причале, Морион не понял — слишком сильно его поразило собственное спасение. Общая, безусловно целая, — ведь иначе в жизни попросту не бывает, — картина для него вновь была раздроблена на отдельные осколки, и запомнил он далеко не каждый из них... На этот раз это были окровавленные бледные руки Старшего Брата и его вздох облегчения после последнего рывка, когда он смог перевернуться и лечь на спину на доски причала, выкрашенные линялой растрескавшейся краской. В тот же момент свалился и сам экзарх: он не был особенно утомлен физически, но его вымотал страх за себя и своего друга. Несколько секунд они лежали неподвижно, не обращая внимания на холод и ободранные руки, и только после вдруг синхронно рассмеялись — не то радостно, не то нервно.
— Вот в такие моменты и понимаешь, что жить все это время хотелось... — проговорил священник, снова обессиленно падая после этого приступа смеха.
— И прибавить нечего: ценность жизни никогда не понимаешь так отчетливо, как в моменты опасности, — отозвался Первый Министр. — Знаешь, я плаваю не лучше топора, но теперь твердо уверен в том, что научиться следует. Будь здесь всего на несколько сантиметров глубже, или не будь я таким высоким, спасти нас смогло бы разве что чудо.
— А может, нас чудо и спасло? Ведь это Зонтик создал тебя почти на голову выше самых высоких людей.
— Насколько я знаю, он не провидец, а по его собственным словам, его вернее будет назвать находчивым человеком, чем гениальным стратегом... Едва ли он мог предвидеть этот случай, хотя спаслись мы наверняка благодаря его милости. А теперь нам лучше поспешить обратно: мокрыми мы в любом случае замерзнем, но если поторопимся, то у нас будет шанс по крайней мере не покрыться коркой льда.
Перед тем как отправиться в путь Морион встал на колени, чтобы опустить в озеро три стеклянные бутылки с посланиями для мертвых родственников.
— Сегодня я едва не встретился с вами раньше времени и понял, что как бы я ни скучал по вам, мне не хотелось бы приближать эту встречу... Прошу, где бы вы ни были теперь, будьте счастливы и знайте, что счастлив, насколько это возможно, я, — тихо и торжественно сказал он, поднимаясь с колен. — Более того, я собираюсь начать одно новое дело — не ради себя, но ради тех, кто более всего нуждается в помощи.
* * *
Если дорога к озеру показалась им бесконечно долгой, то обратная, напротив, прошла до странности быстро. Холод и начинающая застывать вода на одежде и волосах отнюдь не располагали к тому, чтобы останавливаться ради особенно важный слов, и все теперь говорилось на ходу... Чем ближе был дом, тем более оживленным становился их разговор и тем яснее становилось, что до утра ни один из них не сомкнет глаз. День, что теперь начинался, обещал быть наполненным перевозбужденной суетой — впрочем, это было к лучшему: священнику предстояло привести в порядок старый дом, чтобы подготовить его к исполнению своих замыслов, и сделать это он собирался как можно быстрее.
В дом они вошли с первыми лучами рассвета. Армет и Эрик еще крепко спали в одной из спален на втором этаже, даже не подозревая о том, что пережили этой ночью два их благодетеля и до какой степени они сблизились за несколько секунд, едва не ставших роковыми... До самого их пробуждения Морион и Алебард судорожно исправляли все последствия своего приключения, будто провинившиеся школьники, желающие скрыть от взрослых свой проступок.
Примечания:
Кстати, вот так выглядело бы то самое семейное фото из предыдущей главы:
https://vk.com/wall-203048297_385
Я забыл приложить это к прошлой главе, но прикладываю теперь. В группе уже есть еще несколько рисунков по "Дождливым дням", и они, вероятно, продолжат появляться там.
Примечания:
У меня экзамен через пять дней, но я занимаюсь вот этим. Если эта история на данный момент не дело моей жизни, то я не знаю, что вообще можно назвать делом жизни.
Неделя после похорон Кираса Вирмута прошла для его младшего сына в лихорадочной работе: он очень торопился в подготовке к исполнению своих замыслов, будто боясь не успеть. Целые дни он проводил в доме, где прошли самые тяжелые годы его детства, и возвращался в свой, по-настоящему свой дом только для сна. С каким же удивлением он обнаруживал, что от некоторых деталей обстановки избавляться жаль! Пусть это место нельзя было даже сравнивать со "старым домом Вирмутов", пусть в нем не было и десятой доли тех светлых воспоминаний, во время уборки и перестановки в нем он замечал множество вещей, которые все же содержали в себе крупицы тепла... Однако решение было принято. Долгие годы он пытался не вспоминать о том, что испытывал здесь прежде, но теперь все должно было измениться: он чувствовал, что должен разворошить все, что было связано с этим мрачным храмом прошлого, как его назвал Сириус во время их прощания в тот самый вечер. Этот дом с самого начала, с того дня, когда его строительство было завершено, стал скорее хранилищем памяти о мертвых, чем жилищем для живых — об этом говорили и полностью обставленная спальня, предназначенная для погибшей Кэти, и неизменная ваза с искусственными черными розами на каминной, которые нравились матери семейства, и бесчисленные фотографии на стенах... Даже стрельчатые окна первого этажа придавали дому некоторое сходство не то с часовней, не то со склепом, а сад, обнесенный невысокой каменной оградой, напоминал о кладбище, и никакие лозы, увивавшие эту стену летом, не могли избавить Мориона от этого впечатления. Впрочем, так казалось только ему: остальные видели в этом доме скорее миниатюрный замок, сошедший с иллюстрации к сказке о далеких мирах и давних временах. Внутри же это здание было полно безмолвной торжественности, которой тщетно пытались придать хоть сколько-нибудь уютный вид: столовая со слишком длинным для четверых столом, гостиная с ее тяжелыми бархатными шторами, каких не было даже в замке Зонтика, и резной мебелью — скорее красивой, чем удобной, — длинный коридор, вечно тонущий в полумраке, библиотека, в которой за высокими книжными шкафами не было видно стен, и кабинет хозяина, едва ли не наполовину занятый массивным столом, были обречены больше напоминать музей, чем жилой дом. Все это, бесспорно, было красиво, да и неудобным это место назвать было нельзя, однако на вкусы гениального архитектора, который вложил всю душу в дом для своей семьи, явно сильно повлияла трагедия. Каждый, кто входил сюда, с первого мига, с самого порога, отчетливо ощущал, что здесь нет места движению, свету, смеху... Все здесь было подчинено мертвым, и чем старше становился Кирас, чем ближе к нему подбиралась болезнь, тем сильнее этот дом погружался в свое безмолвие. В то утро, когда он с удивлением обнаружил, что очертания предметов начинают плыть и размываться перед его глазами, он перестал поднимать шторы в гостиной и кабинете; впервые взяв в руки трость, запер добрую половину дверей, чтобы они не напоминали ему о том, что когда-то он с легкостью мог обойти весь этот особняк; когда же он окончательно слег, то приказал остановить все часы, чтобы они своим громким ходом не вызывали мучительных мыслей о том, что там, за стенами из темного кирпича, продолжается жизнь...
Морион не мог осуждать отца за эти судорожные попытки избежать любых напоминаний о ходе времени. Он и сам до последнего не хотел верить в то, что дни единственного члена семьи, который относился к нему со своеобразной теплотой и всегда был ему рад, сочтены, а теперь словно не мог до конца поверить в его смерть... Но именно по этой причине он стремился как можно быстрее разрушить вечную тишину этого дома: он боялся погрязнуть в нем и так и не выбраться. Он помнил о том, что его сестра умерла в двадцать четыре года, что мать так и не встретила старость, и потому больше всего боялся стать стариком в душе, не достигнув и сорока. Отец более всего дорожил памятью и наверняка предпочел бы остаться в прошлом, — он же стремился в будущее, каким бы оно ни было... Первым делом он поднял все шторы, впуская в дом как можно больше света, потом вновь запустил ход часов, и лишь после этого стал пристально рассматривать обстановку дома. По его мнению, только так можно было увидеть, насколько это место пригодно для новых целей, — и он был прав. Прежде ему казалось кощунством менять хоть что-нибудь в убранстве дома, однако теперь он отчетливо видел, что изменить, не придав всему зданию нелепый вид, можно многое. Он никогда не считал себя хорошим художником, — да и не был им, — но обучение отца развило в нем хороший вкус; он не смог бы нарисовать этот дом, но теперь четко представлял себе, каким хочет видеть его.
Благодаря его стараниям за неделю весь дом полностью преобразился. Больше не было бархатных гардин, придававших комнатам чрезмерно тяжеловесный и мрачный вид, темных ковров, из-за которых помещения казались намного меньше, чем были, огромных спален на одного человека, больше похожих на залы, и гнетущей полутьмы. Конечно, новые комнаты сохраняли старинный вид, но теперь от них веяло теми теплом и светом, за которые многие так любят старые усадьбы... "Новый дом Вирмутов" стал, пусть и с опозданием на двадцать лет, тем, чем должен был быть, когда отец семейства садился за первые наброски для него. Теперь он был домом, предназначенным для жизни, а не для вечного хранения памяти. Был готов и список тех, кто станет его новыми обитателями. Морион был убежден в том, что здание, в котором не было нужды у него самого, должно было сделать счастливее тех, кто нуждается в его помощи, — и после разговора с братьями он окончательно уверился в верности своей первой идеи. Особняку, построенному для шестерых и ставшему в итоге настоящим домом лишь для одного, предстояло стать "тихой гаванью" для двадцати сирот с тяжелой судьбой и двух монахинь, которые были готовы позаботиться о них... И, разумеется, сам Первый Священник был твердо намерен принимать участие в судьбе тех, кому хотел помочь.
* * *
Дети собирались второпях. Даже за час до выхода из временного жилого корпуса детского дома кто-то запихивал в сумки последние вещи, и проверял ящики в комодах и тумбочках, и никакие заверения сестры Анны, их воспитательницы, в том, что они смогут вернуться за забытыми вещами, не могли заставить их перестать суетиться. Почти все они были перевозбуждены предстоящим.
Это приключение для них началось с прихода Первого Священника, который и без того нередко посещал приют, чтобы поговорить с его обитателями и передать им пожертвования, но в тот день он довольно долго вполголоса обсуждал что-то с воспитателями, а после ему передали какие-то бумаги. Некоторые дети утверждали, что слышали обрывки их разговора, и там проскальзывали вопросы о трудностях и тяжелой судьбе... Тогда лишь очень немногие пытались составить какое-нибудь мнение об этом, но когда священник вновь пришел всего через три дня и попросил собрать всех в столовой, которая служила одновременно и актовым залом, некоторые начали догадываться о том, что грядет нечто особенное. Когда же он начал речь о праве каждого на как можно более счастливую жизнь и раскрытие своих талантов, то в последнем были уверены все... Так и оказалось: он сообщил о том, что уже к лету все смогут перебраться в новый, более удобный и уютный жилой корпус. После этого объявления он терпеливо переждал поднявшийся воодушевленный гул толпы и со сдержанной улыбкой продолжил:
— Однако среди вас есть те, для кого эти несколько месяцев будут очень долгим сроком, те, кого так тяготит жизнь здесь, что это ожидание может навредить им... С ними я хотел бы переговорить отдельно, — и далее он огласил тот самый список из двадцати имен. Названные двадцать человек собрались в классе, где и узнали о том, что скоро смогут переехать в небольшое и намного более спокойное место. Он старался не приукрашивать действительность, упомянул, что дом, куда он их приглашает, выглядит старым, и что им нужно будет ходить в обычную городскую школу и, вероятно, выполнять некоторые обязанности по хозяйству, от которых обитатели временного жилого корпуса были полностью избавлены... Несмотря на все, что, как ему казалось, могло показаться детям недостатками новой жизни, все они приняли эту новость с большой радостью. Даже тихий мальчик лет пятнадцати, о котором поговаривали, что он вовсе не умеет улыбаться, поблагодарил его со всей теплотой, на какую был способен.
Через два дня после этого визита в приют привезли не меньше сотни легких деревянных ширм, которые могли создать хотя бы иллюзию отгороженности от соседей, — это был небольшой подарок от Мориона для тех, кто оставался в переполненном здании, — а через три тем двадцати детям объявили о том, что они смогут перейти в другой дом в конце недели... Именно поэтому у многих из них сборы продолжались до самого дня переезда, несмотря на малое количество вещей и помощь взрослых и более старших товарищей. Спокойным оставался лишь самый старший из них, тот самый юноша без улыбки: он собрал все, кроме самого необходимого в повседневной жизни, уже в тот день, когда узнал, что ему предстоит переселение. Он никогда не просил ни взрослых, ни других детей о помощи, не шумел в спальне, в классе и в столовой, и даже во дворе предпочитал молча сидеть где-нибудь в углу с книгой в руках. Из всех своих вещей, — а у него их было немного больше, чем у других, — он больше всего дорожил записной книжкой и скрипкой в чехле, на которой никогда не играл при людях. О нем среди детей ходили самые мрачные и печальные слухи; его глаза нередко казались полными слез, он всегда ходил, вытянувшись по струнке, не садился без разрешения, мылся только в холодной воде, беспрекословно слушался взрослых и изо всех сил старался всегда прятать свои руки. Изредка он вдруг впадал в панику или взрывался странной, ни на что не похожей яростью, которая, впрочем, никогда не обрушивалась на людей... Некоторые дети утверждали, что он проклят, но более серьезные относились к этой версии скептически, зато были уверены в том, что его детство было далеко не безоблачно. Последние и были правы.
В то холодное утро, когда переселенцы покинули огромный почти пустой двор детского дома с несколькими пока не достроенными зданиями, он держался прямо, даже несмотря на сразу несколько сумок в руках, и старался идти быстро, но не торопливо. Он выделялся среди своих товарищей не столько ростом, — а он был выше остальных, — сколько странно скованной походкой: он будто бы боялся сделать слишком короткий или слишком длинный шаг. Все в его жизни было подчинено вбитым в голову еще в раннем детстве идеалам, и вбиты они были в буквальном смысле, — но разве другие могли знать это? Дети, что шли с ним, попросту привыкли к его странностям, или знали, что вскоре привыкнут; они знали его как спокойного и безобидного даже в моменты гнева человека, и любили за отзывчивость: он беспрекословно согласился помочь самым младшим из них нести вещи и, вероятно, согласился бы нести и их самих, если бы об этом попросили.
— Тебе не тяжело? — участливо спросила одна из воспитательниц-монахинь, увидев, что по его бледному лицу стекают капли пота.
— Я в порядке: в конце концов, я сам согласился на это. Им было бы тяжелее, — ответил он, сдержанно улыбнувшись уголком рта. Дальше он шел молча, только прислушиваясь к оживленным разговорам других детей.
— Мы же сможем спать в одной комнате, правда? Без тебя мне страшно... — говорил сестре самый маленький, мальчик лет четырех.
— Разумеется, Ник. Это в приюте монашки не могли такого разрешить, а там позволят... В конце концов, ты же мой брат! Если бы мы вместе не держались, нас бы сейчас не было, и они это знают, — заверяла в ответ его десятилетняя сестра.
— Правда? И выспрашивать не будут? А то они спрашивают, а я рассказывать не умею и знаю мало.
— Думаю, что не будут... Если начнут, иди ко мне, я сама все разным любопытным расскажу подробно! Так, что они и не захотят больше расспрашивать — я умею, ты же знаешь.
Эти брат и сестра были похожи друг на друга в одном: у них у обоих были мягкие рожки на головах. Один из их родителей явно был из родом из Пиковой Империи... В остальном же они были полными друг другу противоположностями. Мальчик был мал ростом, пухловат и необычайно миловиден; ни его округлое плавное лицо, ни ясные глаза не выражали ничего, кроме доброты и наивности, — и к тому же у него были лазурно-голубые волосы, без малейшего намека на фиолетовый отлив. Если бы не рога, которые поднимались, когда он удивлялся или интересовался чем-то, прижимались, когда пугался, и расслабленно падали в моменты спокойствия, то никто и не подумал бы о том, что у него в роду могли быть пиковые. Совсем другое впечатление производила девочка: из-за роста и худобы она выглядела старше своих лет, и каждая черточка ее резкого, будто заостренного лица выражала готовность защищать себя и брата от всего мира. Это ощущение усиливали густые темные брови, резковатый голос и торчащие в разные стороны сиреневые волосы. Она казалась воплощением всего, что большинство обывателей видели в пиковых — здесь были и некоторая суровость, и гордость, и особенная стойкость, и мрачность, и грубоватая прямота... Немногие назвали бы красивой, однако в ней угадывался сильный характер, который, впрочем, также понравился бы не каждому. Рядом с этими братом и сестрой шел бледный синеглазый мальчик лет двенадцати. Он поглядывал на всех из-под полуприкрытых век и блаженно улыбался каким-то своим мыслям, а за спиной у него висела старая гитара в чехле. Перед ними были близнецы, похожие друг на друга как две капли воды и одетые одинаково, — они взволнованно обсуждали что-то, чего не понимал никто, кроме них и их приятеля, рослого стройного мальчика с длинными кудрями, собранными в тугой хвост, — и ничем не примечательные внешне мальчик и девочка, которые беспрестанно спорили, но почему-то не пытались разойтись... В начале же этого странного шествия шла полноватая монахиня средних лет; вторая монахиня, более молодая и более стройная, замыкала строй.
Все они шли медленно, так что дорога заняла у них несколько больше времени, чем могла бы занять у взрослых, — однако все переселенцы молчаливо сошлись на том, что в спешке нет никакого смысла. В конце концов, на долю этих детей выпало так мало радостей, что спокойная прогулка по городу, пусть и холодному и мокрому, и возможность вдоволь наговориться на ходу, была для них чистым наслаждением. Воспитательницы не хотели лишать их этого удовольствия, и потому даже не пытались подгонять их. До нужного дома они дошли только к половине одиннадцатого — и удивились тому, что там их ждал не только Морион.
* * *
— Идут! — с таким выкриком Эрик слез с подоконника в гостиной.
— Надеюсь, с ними ничего не случилось в дороге... Наверное, было бы очень неприятно начать новую жизнь с какого-нибудь неприятного приключения, — отозвался Армет, сидевший на низкой тахте под самым окном.
— Кажется, в тот день, когда ты впервые переступил порог моего дома, твою радость не омрачили ни ливень, под который мы попали по дороге, ни то, что твои башмаки развалились в считанных метрах от дома: ты шлепал босиком по лужам с очень довольным видом, — тепло улыбнулся Морион, встав со своего места. — Но они, должно быть, просто шли медленно, потому что среди них есть и малыши.
— Под летним дождем я сейчас побегал бы с радостью, — тихо рассмеялся юноша. — К тому же вы в тот день смеялись вместе со мной и, кажется, тоже бежали по лужам... Я до сих пор помню, что тогда чувствовал себя самым счастливым человеком в мире, — мне даже казалось, что и видеть не обязательно, потому что не может быть ничего приятнее этих капель, брызгов, шума и смеха. Правда, когда я прозрел, я был счастливее: видеть летнюю грозу оказалось даже лучше, чем слышать и ощущать ее.
— Кажется, в этом у нас есть кое-что общее. Я ожил вроде бы со знанием о том, что такое гроза, но впервые увидев ее, был ошеломлен. В общем-то в первые недели и месяцы моего существования как человека меня удивляло почти все, что я видел, поскольку все это было для меня новым, — произнес Алебард с ностальгической полуулыбкой. — Может быть, именно это и роднит нас: меня поразила твоя способность к радости и удивлению. Подобное нечасто можно встретить у почти взрослого юноши...
— Кажется, это со мной с рождения. В детстве, еще до того, как Морион взял меня к себе, я поднимался на плоскую крышу, чтобы ловить ветер, и приклеивал к стенам и к своим рукам и лицу мокрые листья, пытаясь понять, почему они прилипают, а в его доме нюхал старые книги, потому что запах типографской краски и бумаги не сравнить ни с чем.
— А помнишь, как я впервые взял тебя на службу в храм? Ты тогда все два часа молча сидел под кафедрой, ощупывая и обнюхивая восковую свечу, а после службы начал рассказывать мне о том, какие голоса у прихожан в первых рядах.
— Честно говоря, я тогда откусил кусочек свечки, потому что мне понравился ее запах... Правда, вкус мне совсем не понравился, так что я его выплюнул. А слушать голоса... — тут юный гончар вдруг замолчал, прислушиваясь к чему-то, что мог уловить только его тонкий слух, и вскочил. — Пора их встречать: они поднимаются на крыльцо!
В дверь постучали всего через несколько мгновений после его слов, и вскоре все двадцать два человека толпились в коридоре, стягивая пальто, накидки и плащи. Все они оживленно болтали; Морион то и дело перекидывался с кем-нибудь из детей несколькими словами, неизменно мягко улыбаясь, Старший Брат вполголоса говорил о чем-то со старшей из монахинь, Эрик встретил старого знакомого и рассказывал ему о своей новой жизни... Армет же молчал, будто изучая каждого из новых знакомых, — а он точно знал, что будет нередко навещать новых подопечных своего отчима. В каждом он замечал что-нибудь примечательное, однако взгляд его в конце концов задержался на самом старшем из детей. Что-то в нем невольно вызывало сочувствие, и вскоре юноша понял, что именно: в тот момент, когда мальчик начал медленно снимать свое пальто, его глаза наполнились слезами. Хотя он и не издал ни звука, с первого взгляда было ясно, что ему больно.
— Давай я тебе помогу? — тут же спросил Армет. — Тебе ведь трудно, я вижу... Я буду осторожен, обещаю!
— Можешь не слишком церемониться со мной: я привык к такого рода трудностям, — ответил ему незнакомец. — Сейчас я просто знаю, что могу задеть рубцы, и мне не хватает силы воли стянуть рукав.
— Привык? Это нехорошо... Жизнь ведь нам дана не для того, чтобы терпеть боль. Я очень надеюсь, что твои раны скоро заживут.
— Едва ли это случится действительно скоро: эти раны со мной с трех или четырех лет, и заживать, вероятно, будут очень долго. Я и не помню, каково жить без них.
— А что с тобой случилось? Я даже не представляю, как раны могут не заживать столько лет... Должно быть, произошло что-то очень страшное.
— Не произошло, а происходило ежедневно в течение десяти или одиннадцати лет, — а может, и дольше, просто я этого не помню. Такие были наказания у моего отца. Мне кажется, он получал удовольствие, когда хлестал меня линейкой... чего, разумеется, нельзя сказать обо мне.
— Это ужасно, настолько ужасно, что я даже не знаю, что сказать об этом... Я бы не выдержал таких наказаний! Меня мой отчим и пальцем не трогал, несмотря на все шалости, хотя и не позволял делать все, что взбредет в голову. Я и представить боюсь, как бы я себя чувствовал, если бы меня били за каждую мелкую провинность. Наверное, я бы на твоем месте сбежал из дома.
— И я бы сбежал от отца, если бы было куда... Но ты наверняка умеешь работать руками и хоть что-нибудь знаешь о мире, а я умею только играть на скрипке, — и даже в этом я бесконечно далек от того, на что способны хорошие музыканты. Отец учил меня этому и никогда не был мной доволен: мне доставалось во время каждого урока. Думаю, если бы я играл хотя бы вполовину так хорошо, как он, меня наказывали бы реже. Может, конечно, я и смог бы что-нибудь заработать на своей игре, но едва ли этих денег хватило бы на жизнь... И потом, полицейские точно нашли бы меня и вернули домой, а о том, какая жизнь ожидала бы меня там после побега, я не решаюсь и думать.
— И правда, так тоже плохо, — растерянно вздохнул Армет.
— Теперь это не имеет значения: убегать отсюда мне не хочется... А у тебя очень ловкие руки! Я и не ожидал, что ты сможешь так аккуратно снять с меня пальто, — тут незнакомый мальчик сдержанно улыбнулся и тут же по привычке поправил свои мягкие вьющиеся волосы.
— Я очень старался, — юноша смущенно улыбнулся и протянул руку для рукопожатия. — Меня, кстати, Армет зовут. А тебя?
— Эмиль... А ты тот самый Армет, прозревший гончар, верно?
— Ты угадал: еще этим летом я действительно был слепым, а теперь привыкаю читать глазами, а не пальцами.
— Должно быть, тебя многое удивило, когда ты впервые увидел мир... Я бы, наверное, удивился собственной внешности, если бы не знал, как выгляжу. Я ведь выгляжу довольно странно, не так ли? Никто не верит в то, что мне четырнадцать лет, — зато каждый считает своим долгом сообщить мне, что я очень похож на отца. Поэтому я и не назвал тебе свою фамилию: наверняка ты и без нее понял, от кого меня забрали пару месяцев назад.
— Твой отец — Вальтер Вагнер, не так ли? Я видел его фото в газете вскоре после своего прозрения... Знаешь, ты действительно похож на него внешне, но мне кажется, что это не так важно: главное, что ты не перенял его характер.
— Хорошо сказано! — Эмиль одобрительно усмехнулся, и мальчики пожали руки. Может быть, они пока и не понимали друг друга с полуслова, но вместе им было удивительно легко; еще ни с кем вечно натянутый, будто струна, наследник известного скрипача не улыбался так много, как с новым приятелем. Улыбка у него была не совсем естественная, и многие, вероятно, сочли бы ее неискренней, однако Армет словно без всяких объяснений понимал, что стоит за ней на деле.
Когда же Эрик, ответив на все вопросы своего старого знакомого и пообещав навестить его при первой возможности, направился к ним, младший Вагнер немного смутился: он понятия не имел, как следует с ним говорить. Меньше всего ему сейчас хотелось вызвать насмешки своей церемонностью или, напротив, неуклюжей показной небрежностью... В музыке у него было куда больше опыта, чем в разговорах. Если бы Армет не заговорил с ним первым, едва ли он решился бы обратиться к незнакомцу. То, что между ними ни разу не повисла неловкая тишина, казалось ему настоящим чудом, и он молился про себя, чтобы какая-нибудь неудачная шутка не оттолкнула его первого приятеля... Он еще не знал, что его нового знакомого не так-то просто оттолкнуть. Он не знал и о том, что людей, готовых простить некоторые ошибки, гораздо больше, чем тех, кто замечает и запоминает любые промахи.
— Ты волнуешься? Неужели боишься Эрика? — беззлобно усмехнулся юноша, заметив, на кого украдкой поглядывает его приятель. — Если так, то он наверняка боится тебя больше.
— Да ты будто мысли читаешь, — на этой фразе Эмиль позволил себе рассмеяться, прикрыв рот рукой, но моментально снова стал серьезным. — Честно говоря, я не хотел бы опозориться перед ним, сказав что-нибудь бестактное или нелепое.
— Готов поспорить, он тоже боится "что-то не так сказать", как он это называет, — но он прекрасный человек, вот увидишь. Думаю, вы с ним поладите, — ободряюще улыбнулся Армет, поманив рукой своего названного брата. Тот после его приглашения тут же подошел: он ждал именно этого, не решаясь ни влезать в чужой разговор, ни стоять слишком близко и подслушивать.
— Можно ведь, да? А то ты выглядишь... важным и строгим. Такие людей вроде меня обычно не очень-то жалуют, — сказал он вместо приветствия. — Хотя, конечно, не все такие: Морион, кажется, прочел больше книг, чем я видел за всю свою жизнь, знает почти все, что известно науке, и уважают его все, но при этом он добряк каких поискать и совсем не брезгливый... но бывают ведь и чистоплюи, которым противно даже рядом с таким как я встать.
— Мой отец, вероятно, как раз из последних: он о многих говорил пренебрежительно, — вздохнул в ответ Эмиль. — Но я не разделяю его взглядов.
— Ты мне уже нравишься! Мне до твоих знаний и умений наверняка как до луны пешком, но... А ты случайно не сын Вальтера Вагнера?
— Да, я его сын. Мы очень похожи внешне, — ты же об этом хотел сказать, верно? — почти мрачно отозвался самый загадочный из обитателей приюта.
— Не только... Я хотел сказать, что в детстве я услышал запись его концерта по радио, и с тех пор мечтал сыграть вместе с ним на сцене, но теперь сам себя считаю дураком. Мне Морион прочел вслух статью из газеты про него, и я понял, что он — настоящая... настоящий негодяй! Да, можешь меня побить за эти слова, но он был извергом почище моего брата, которого казнили за убийства, — просто убить никого не успел. Будь он хоть трижды гений, он не должен был так с тобой обращаться!
— И за что же мне тебя бить? Я полностью с тобой согласен: людьми вроде него можно восхищаться разве что на достаточном расстоянии. Может быть, если бы для меня он был, как для тебя, просто музыкой из радиоприемника или граммофона, то я тоже мечтал бы сыграть вместе с ним... Кстати, разве ты играешь на чем-нибудь? Это звучит очень грубо и высокомерно, но ты... не очень похож на музыканта.
— Ну почему грубо? Это звучит честно. Музыкант из меня и впрямь... как это называют? Посредственный? В общем, я только кое-как играю на домре, меня один добрый человек научил, чтобы мне милостыни больше давали... Но музыку я люблю, и мне хотелось бы играть хоть немного лучше, — только учить меня некому, а сам я даже нотной грамоты не знаю. Понимаешь теперь, какая глупая у меня мечта была?
— А я в детстве мечтал увидеть небо — хотя бы во сне... а еще хотел уметь рисовать, — будто бы невпопад вставил Армет. — Мне тоже казалось, что эти желания не сбудутся никогда, потому что слепого с рождения нельзя научить видеть, но теперь я могу видеть небо и даже пытаться его нарисовать. И ты, Эрик, сможешь научиться играть на домре так хорошо, как тебе хочется...
— Ты имеешь в виду, что мне в этом поможет только чудо? — криво, но беззлобно улыбнулся мальчик. — Если бы я был глухим и мечтал о музыке, может, Зонтик и помог бы мне, но я ведь просто играть не умею...
Армет вместо ответа тихо рассмеялся и по привычке потрепал названного брата по плечу. Он хорошо помнил слова Мантии, произнесенные еще в детстве: "Ты слепой, я все время влипаю во всякие нелепые истории... Может, кто-то и хочет, чтобы мы над этим плакали, но плачут ведь обычно по мертвым! А мы с тобой вполне живые, так что нам над собой лучше смеяться. Кто смеется, с тем даже самый коварный злой дух не сладит, помнишь? Когда опять врежешься во что-нибудь или что-то перепутаешь, — посмейся. Жизнь станет намного проще и радостнее, вот увидишь... то есть почувствуешь... то есть..." — и ее тогда он не смог сдержаться, чтобы не прервать ее объяснения смехом. Это оказалось действительно приятнее, чем тяжко вздохнуть о том, что люди вечно будут смущаться, говоря с ним. С тех пор он почти перестал расстраиваться из-за подобных недоразумений и собственных неизбежных промахов, и вскоре действительно обнаружил, что стал счастливее... Может быть, кто-нибудь другой на его месте и обиделся бы на горькую шутку Эрика, но за семь лет он разучился даже думать о том, что на шутки можно обижаться. Впрочем, Эмиль этого не знал, и потому был очень удивлен подобным ответом на то, что ему самому показалось довольно грубой фразой. Он был так растерян внезапным смехом своих собеседников, что попросту не знал, что сказать; он понимал только то, что смеются не над ним, и это приносило ему некоторое облегчение. В конце концов он заговорил, только чтобы не молчать, и собственные слова казались ему совершенно неуместными:
— А ведь был один глухой композитор... Он, правда, не родился глухим, а оглох к старости, но продолжал писать музыку, которой уже не слышал, без всякого дара свыше! Даже если тебе кажется, что это невозможно, не стоит отказываться от того, что любишь и о чем мечтаешь: иногда может оказаться, что ты можешь куда больше, чем думаешь.
— Может, вы оба и правы. В конце концов, год назад я считал кружку молока и одну картофелину чуть ли не пиром и латал разбитые окна фанерой, а теперь почти забыл, что такое голод и холод. Случиться может и впрямь многое... Если бы это "многое" не случилось, мы бы сейчас не разговаривали. Пожалуй, и мечты сбыться могут, если про них не забывать... О чем вот ты мечтаешь, Эмиль?
— Я даже не знаю, о чем мечтаю сейчас, но раньше больше всего хотел уйти из дома отца... Кажется, я каждую ночь молился об этом про себя, и в итоге эти молитвы сбылись. Еще я мечтал о друге, и только что обрел первых двоих друзей в своей жизни... Теперь, конечно, у меня есть некоторые желания, но едва ли их можно назвать мечтами.
— Я уверен, у тебя появятся новые мечты, когда ты поймешь, что прежние исполнились, — мягко проговорил Армет. — Честно говоря, когда я прозрел, я с неделю просто не мог поверить в то, что это не сон и что на следующее утро я не проснусь снова слепым, а потом мне захотелось сделать столько всего сразу... Я даже не знал, с чего начинать.
— Откровенно говоря, я почти завидую тебе: должно быть, те чувства будут вдохновлять тебя всю жизнь... У меня такого источника вдохновения нет, а быть ремесленником, выдающим себя за творца, мне не хотелось бы, — задумчиво произнес Эмиль, пытливо вглядываясь в хрустально-голубые глаза своего нового друга. — Простите, если я выражаюсь странно, но других слов мне не подобрать.
— Вдохновение можно черпать из всего, уж поверь. Я всегда искал его во всем, что меня окружает, — главное, не гнаться за ним специально, а просто искать... Оно придет само, когда ты найдешь его, понимаешь?
— Это верно: как-то раз Морион попросил нас написать рассказ о том, что придет в голову... Я в своей жизни видел по большей части грязь, пьяниц, воров и бродяг, бездомных собак, текущий потолок, плесень, чердаки и фанеру на окнах — в общем, ничего интересного и ничего приятного. Но про это я и написал... Писал и правда все, что в голову взбредет, как писал, вспомнить не могу, и даже читать то, что у меня получилось, не стал: мне казалось, что там отборный бред, а лучше написать я не мог. И что же ты думаешь? Мориону это понравилось! Правда, на исправление всех моих ошибок у него, наверное, ушла целая чернильница, но он похвалил меня! Сказал, что этот рассказ заставляет задуматься... Я сам такого не ждал, да и он наверняка тоже, но вышло у меня хорошо, — доверчиво прибавил Эрик.
— А я тогда написал историю о маленьком духе ветра, который очень хотел стать человеком и наблюдал за людьми... В конце его желание исполнилось, но только после того, как погиб его друг, человеческий юноша. Дух принял его обличие и стал играть на флейте, как он, чтобы о нем и его деле не забывали, — с грустной улыбкой поведал Армет. — А придумал я все это на ходу, потому что тот день был ветреным, книга, которую я дочитал, когда прервался, закончилась печально, а потом Эрик попросил меня сыграть для него, потому что я давно обещал ему... Я как будто про себя писал, понимаешь? И вся эта бесконечная жизнь духа случилась со мной за один день. Ты можешь так же, просто пока этого не знаешь.
— Похоже, вы оба талантливы... — только и смог сказать Эмиль. Он задумался, но для этих мыслей у него не было слов... Его поняли без объяснений: названные братья нередко молчали вместе, не зная, как выразить какую-нибудь очень важную мысль, но в точности понимали друг друга. Такие моменты казались вечностью, хотя и длились обычно считанные минуты... Их новый друг явно испытывал это ощущение впервые, однако их взгляды говорили ему о его важности красноречивее любых слов. Когда же он, наконец, заговорил, это казалось едва ли не неуместным, — но он чувствовал, впервые в жизни отчетливо чувствовал, что должен сказать именно это:
— Что ж, раз уж все мы имеем хоть какие-то способности к музыке, может быть, условимся однажды сыграть вместе? Я попробую написать ноты, которые подойдут для такого необычного сочетания, и снова научиться играть при людях...
— А я постараюсь выучить ноты и буду заниматься как можно упорнее! — воодушевленно подхватил Эрик.
— Мы можем упражняться вместе, а еще... — начал Армет, немного подумав. Закончить фразу ему не дали: в их разговор вдруг вмешался незнакомец. К тому моменту все дети, кроме Эмиля, уже разошлись по дому; они заглядывали во все незапертые комнаты, робко разглядывали те вещи, что казались им особенно примечательными, договаривались о том, кто с кем будет делить спальню, и беспрестанно болтали друг с другом обо всем на свете... Дом, который в течение многих лет оставался безмолвным, моментально наполнился разными звуками, и все они казались такими привычными и обыденными, что о них было легко попросту забыть, — и к тому же мальчики так увлеклись своим разговором, что могли бы забыть обо всем; именно поэтому хрипловатый голос рядом едва заставил их подскочить.
— Да ладно, чего вы все такие нервные? Расслабьтесь, это же просто я... Меня не надо бояться, — продолжил незнакомый мальчишка со спокойной улыбкой. Он немного растягивал слова и смотрел на них из-под полуприкрытых век, — это было первым, что бросилось в глаза Армету и Эрику... В его внешности было немало странного, однако ничто в нем не могло напугать: он выглядел миролюбивым и совершенно безобидным.
— Ты просто подошел неожиданно. На окраинах за такое можно и получить по... лицу, и хорошо, если рукой! — отнюдь не приветливо отозвался недавний беспризорник.
— Прости, но мы, кажется, не разобрали твою первую фразу, потому что испугались, — прибавил его названный брат намного спокойнее. — Что ты хотел сказать нам?
— А малыш, кажется, жил в еще большей дыре, чем я, — иначе не взвился бы так... Я только спросить хотел: можно с вами? Я на гитаре играю, и вроде как выходит неплохо. Меня, кстати, Баклер зовут, и мне тринадцать. Рад познакомиться, — ответил мальчик, ни на миг не изменившись в лице. — И да, Эмиль, мы с тобой спим в одной комнате — другие места уже разобрали. Вообще-то сначала я хотел этим тебя обрадовать, но увлекся вашим планом и чуть не забыл про эту новость...
— Что ж, надеюсь, мы с тобой по крайней не будем врагами... И, пожалуй, ты можешь присоединиться к нам, если хочешь, — сказал Эмиль, окинув будущего соседа по спальне оценивающим взглядом.
— О, так ты совсем ничего про меня не слышал? Со мной очень сложно поругаться... Думаю, мы с тобой поладим: ты славный, я уже вижу. Нервный, но славный, — за этой фразой последовало очередное рукопожатие, и все четверо поднялись наверх.
* * *
Комната, в которой Эмилю теперь предстояло жить, была на его собственный взгляд слишком велика для одного человека, по почти идеальна для четверых. Двое его соседей, — он пока не знал, кто эти люди, — уже успели передвинуть мебель так, чтобы сделать себе свой собственный уголок, почти отдельную комнату... Что ж, он не собирался возражать: в конце концов, в течение тех двух месяцев, что он провел во временном жилом корпусе приюта он порой скучал даже по огромному неуютному помещению, служившему ему спальней в доме отца, ведь ему отчаянно не хватало возможности остаться в одиночестве. Теперь, увидев, что вплотную к одной из кроватей стоят большой книжный шкаф и комод, он точно знал, где ему хотелось бы спать.
— Это любовь с первого взгляда, да, Эми? — спросил Баклер с какой-то особенной теплой насмешкой. — Забирай это место себе, раз тебе так нравится, я не привередливый.
— Я совсем не настаиваю... — смущенно пробормотал наследник известного музыканта.
— Да брось, я же вижу, что ты хочешь именно эту кровать! Забирай, хотя бы потому, что ты самый старший... Должна же у тебя быть хоть какая-то выгода от того, что ты старший, верно? К тому же я не любитель таких вот зажатых мест, я им не доверяю.
— Вот как... В таком случае, я буду спать здесь.
— Так-то лучше! Не надо со мной скромничать: я сам наглец и от других жду того же, — эти слова юный гитарист произнес так комично и серьезно одновременно, что Армет не мог не рассмеяться, — и тот подхватил его смех. — Ага, я все время так шучу, ты правильно понял... Ты мне уже нравишься — люблю людей с чувством юмора!
— А у нас немало общего! Думаю, мы с тобой подружимся, — мягко улыбнулся молодой гончар. Он не спешил рассказывать новому знакомому о себе, будто стесняясь своей славы, обретенной вместе со зрением, но тот ему также нравился... Он чувствовал, что они быстро станут хорошими друзьями.
— И, если тебе захочется, я тоже буду рад быть твоим другом... В общем, я предлагаю тебе дружбу, — непривычно робко произнес Эрик. — Что ты скажешь?
— Я скажу, что люди вроде тебя — всегда отличные друзья. Ты тоже славный, хоть и очень нервный... Уж поверь, я тебя насквозь вижу: ты весь открыт, показываешь все, что у тебя внутри. Мне нравится. Люблю таких вот честных и бесхитростных... — таким был ему ответ.
— Мне почти то же говорил один мой знакомый, — смущенно улыбнулся бывший беспризорник. — Он сказал, что по моим глазам можно прочесть мои намерения и что душа у меня прозрачная...
— Я знаю. И даже знаю, кто это... Я видел, как ты смотрел на него сегодня во время нашей первой встречи и как он улыбался, следя за тобой взглядом. Ты понравился человеку, который каждому здесь старший брат, но кровных братьев и сестер не имеет... Он сам сказал бы так, если бы говорил о себе как о другом человеке. Я угадал?
— Да... Может быть, ты ясновидящий? Ты будто и правда знаешь все обо мне, да и о многих других.
— Ясновидящий? Ну уж нет, я не шарлатан... Все эти гадалки врут, а я говорю то, что вижу. Просто тебя и Армета очень легко прочесть, понимаешь? А вот что в голове и сердце у Эмиля и твоего покровителя Алебарда, я понятия не имею: они оба закрываются наглухо и прячут в себе все свои тайны... Правда, сердца и души у них есть, это я знаю, — протянул Баклер. — И да, Армет, можешь не стесняться: я не собираюсь визжать от восторга только потому, что с тобой случилось чудо. В конце концов, чудеса ведь во всем, просто не все умеют их находить... То, что я здесь, а не на чердаке под проваленной крышей, уже чудо, понимаешь?
— Кажется, понимаю... — растерянно произнес Армет, вглядываясь в худое лицо собеседника. Ему было далеко до проницательности Баклера, но он пытался прочесть в его лице и взгляде хоть что-нибудь... Тщетно. Хотя этот безмятежный мальчик мало напоминал строгого Первого Министра, он был столь же непроницаем. За его полуприкрытыми темно-синими глазами, плавными, будто ленивыми, движениями, теплым хрипловатым голосом и по-своему мудрыми словами могло скрываться что угодно. Во всяком случае, бывший слепец, способный видеть самую суть вещей, не мог разглядеть того, что пряталось в душе его нового знакомого.
— Не удивляйся: мне просто нечего прятать — я весь как на ладони, вот такой расслабленный... Зачем быть сложным, если можно позволить себе быть простым? — усмехнулся мальчик, потрепав юношу по плечу. — И ты простой, и Эрик... Разница между нами только в том, что я не пытаюсь искать двойное дно там, где его нет и быть не должно.
— А если бы оно у кого-нибудь из нас все-таки было? — удивленно спросил Эрик.
— Это значило бы, что я ошибся — только и всего. Кто же не ошибается? Без ошибок нет творчества...
— ...Но искусство должно быть безупречным, — почти мрачно закончил за него Эмиль. Его завораживали подобные разговоры, но многие слова новых друзей казались ему странными... Он не мог согласиться с ними, но не решался и спорить, поскольку был уверен в том, что проиграет в любом споре. Кроме того, ему не хотелось показать себя грубым перед теми, кто проявил к нему сострадание, — однако одно замечание вырвалось у него само собой, помимо его воли.
— Тогда это не искусство, а конвейер, — отрезал Баклер без тени прежней улыбки. — Фабричные вещи, конечно, хороши, но они все безликие, понимаешь? Кто вбил тебе в голову, что если что-то неидеально, то его и быть не должно?
Ответа на это Эмиль не нашел, как и способа вежливо сменить тему разговора, и потому замолчал на несколько секунд... Ему казалось, что теперь свое молчание придется объяснить, однако его поняли без всяких слов.
— Тебе теперь многое нужно обдумать, потому что у тебя новая жизнь. Наверняка в ней все совсем не так, как в прошлой, — глухо проговорил Эрик, положив руку ему на плечо.
— Жаль, что мы не сможем быть рядом с тобой этой ночью... В тишине всегда кажется, что ты один, даже если кто-то спит рядом, а одиночество разжигает все самые тяжелые мысли и чувства. Я знаю это по себе, — со вздохом прибавил Армет. — Когда кто-нибудь может выслушать тебя, все будто становится легче — уж не знаю, почему так бывает, но я это давно заметил.
— Мне не привыкать к этому: в приюте, до того как меня перевели сюда, я так и не успел завести друзей, а в семье, если это можно было так назвать, всегда был единственным ребенком. Я думаю, что справлюсь с одинокой ночью здесь... — тихо и почти обреченно ответил мальчик, тяжело опуская свою сумку на кровать и открывая ее. — Но, пожалуй, я буду представлять себе вас, если придут те самые мысли, о которых ты говорил. Воображаемые собеседники помогают хотя бы сохранить рассудок...
— А Зонтик приходит во снах, чтобы утешать тех, кому больше никто помочь не может, — почти по-детски заметил бывший беспризорник.
— На такую милость от него я не считаю себя вправе рассчитывать: он и так спас меня от отца, когда я уже отчаялся. Сам я ничего для ни для него, ни для страны не сделал, так что едва ли он придет ко мне, чтобы подбодрить.
— Но Зонтик ведь не ростовщик, — мягко сказал кто-то рядом. — Он помогает тем, кто в этом нуждается, и готов прощать грехи тем, кто встал на путь исправления, — ты же кажешься совершенно чистым, хотя и надломленным, как и твои товарищи. Поэтому все вы и здесь: я считаю своим долгом сделать все, что смогу, чтобы у вас была возможность вырасти хорошими и счастливыми людьми, несмотря на прошлые несчастья. Я следую примеру самого Великого Зонтика и помогаю в меру своих сил.
Морион стоял в коридоре у лестницы — в центре, между открытыми дверями спален. Разумеется, он и прочел эту короткую проповедь, удивившую некоторых его подопечных. Многие из этих детей за свою короткую жизнь успели привыкнуть совсем к другим словам и другому отношению... Теперь же "наказание свыше", "клеймо проклятия", "воришка", "лжец", "бездарность", "дырявые руки", "юродивый" и прочие неласковые обращения отступили в прошлое: Первый Священник никогда не осудил бы кого-нибудь из них за старые привычки, какими бы неприятными они ни были. Он считал своим долгом помочь детям справиться с тем, чему их научила прежняя, далеко не радостная жизнь... Пусть он и понимал, что хвалить их временами будет не за что, он твердо верил в то, что ни один из них не плох от природы. Он лично поговорил с каждой из монахинь церкви, чтобы найти тех, кто сможет помочь ему в его замысле, и в конце концов его выбор пал на строгую, но справедливую и способную понять сестру Грейс и ласковую, приветливую и по-своему бойкую сестру Барбару. В них он был уверен не меньше, чем в самом себе: если кто-то и смог бы заслужить уважение детей, не вызывая у них ни капли страха, и стать для них правильным и достижимым примером, то это были они... Как бы ему хотелось сделать для всех сирот в детском доме то же, что он сделал для этих двадцати! Увы, этого сделать он не мог: этот дом едва ли вместил еще больше людей. Для тех, кто остался во временном жилом корпусе, он сделал все, что мог, пожертвовав приюту половину своего наследства и прислав им некоторые полезные вещи.
— Я думаю, что мы все должны поблагодарить вас за то, что вы сделали для нас, — смущенно произнес Эмиль, выйдя на порог своей комнаты. Ему уже приходилось выступать и перед большим числом людей, но сейчас он почему-то стеснялся говорить со своим благодетелем или подойти к нему поближе... Тот в ответ на его слова лишь ласково улыбнулся ему:
— Я только надеюсь, что вы будете счастливы здесь и после, когда вырастете... Думаю, этого мне, моим братьям и моей сестре желал прежний хозяин этого места. Для нас этот дом так и не стал местом счастья, но пусть он принесет счастье вам.
— Хорошо сказано, — заметил Старший Брат, в очередной раз возникнув будто изниоткуда. — Прекрасные слова и самое благородное намерение, какое только можно себе представить. Я в который раз убеждаюсь в том, что не ошибся в тебе во время той службы...
Он положил руку своему другу на плечо и улыбнулся детям так мягко, как только умел. Ему хотелось завоевать если не любовь, то хотя бы расположение этих сломленных душ... Он прекрасно понимал, что далеко не все подданные любят его, и понимал, что во многом сам вызвал эту нелюбовь к себе, — и хотел исправить свои прежние ошибки. Впрочем, он также слишком хорошо понимал, что за каждое решение одни будут благодарны, а другие затаят обиду, и не собирался пытаться угодить всем. И все же он хотел расположить к себе тех, в чьей судьбе собирался принимать некоторое участие. Пока это ему удавалось: дети смотрели на него со сдержанным любопытством, а некоторые из них будто бы одобрительно шептались между собой. В их искренности он был уверен, поскольку многие из них не имели почти никакого воспитания — такие были грубыми и несговорчивыми, зато совершенно бесхитростными. Если они и пытались льстить, подлизываться или давить на жалость, то делали это так неумело, что их ложь была очевидна с первого взгляда... Во всяком случае, Алебард легко замечал фальшивые улыбки и интонации, за которыми стоит только расчет и желание что-то выпросить, даже у весьма искушенных в подобном взрослых. Кроме того, эти дети жили по своим собственным правилам, о которых знали лишь избранные. Некоторые из этих неписанных законов показались бы многим взрослым странными и местами весьма суровыми для детей, однако они были по-своему честны — и этого нельзя было не признать. Лесть, ложь и попрошайничество были у них не в чести, и никому не хотелось очернить себя в глазах товарищей, с которыми Морион просил жить если не в дружбе, то по крайней мере в мире; может быть, многие из этих детей и были грубы, но никому из них не были чужды чувство благодарности и способность держать обещания. Их взгляды сейчас выражали те чувства, что было бы сложно изобразить, и это позволяло надеяться на их светлое будущее: и Старший Брат, и Первый Священник теперь окончательно убедились в том, что эти дети сохранили свою природную чистоту, несмотря на свое прошлое.
Сами же дети были удивлены, увидев такое проявление дружбы взрослых. Многие из них, не зная ласки, считали прикосновения способом проявить лишь исключительно сильные чувства, для которых не находилось слов... Исключением были разве что десятилетние близнецы, у которых до самого приезда в приют была одна кровать на двоих, и брат с сестрой, не сломавшиеся только благодаря своей привязанности друг к другу. Однако их было всего четверо; остальные шестнадцать человек смотрели на взрослых с легким недоумением и большим интересом, ведь они для них были представителями другого, пока незнакомого мира, о котором хотелось узнать как можно больше. Те, кто продолжал прислушиваться, когда к ним уже не обращались, услышали, как Алебард почти шепотом спросил своего друга:
— Как ты? Ты держишься превосходно. Если бы я не знал, что произошло, то и не догадался бы, но как ты себя чувствуешь?
— Устал, и душа будто онемела... — таким был ответ. — Кажется, только ты, Армет и Эрик можете хоть немного растопить этот лед.
— В таком случае знай, что ты можешь рассчитывать на меня. Я буду проводить с тобой столько времени, сколько смогу, и даже когда меня не будет рядом, помни о том, что мысленно я рядом с тобой — как и Великий Зонтик.
— Я ни минуты в этом не сомневался: я не знал никого более верного, чем ты, — благодарно улыбнулся Морион, взяв друга за руку. — И я точно знаю, что ты никогда не бросишь в беде того, кто в тебе нуждается, — только, прошу, помни, что в тебе нуждаются не только страна и друзья, но и ты сам... Если ты будешь пренебрегать собой ради меня, то я буду волноваться.
— Поверь, я не дам тебе такого повода для волнения. Зонтик тоже нередко напоминает мне о том, что не следует приносить бессмысленные жертвы... Он ценит трудолюбие и упорство, но часто говорит, что каждому из нас следует заботиться о себе. Он любит нас, и ему тяжело смотреть на то, как его творения страдают, хоть он и не в силах сделать всех счастливыми в один момент. Помни о его любви, если однажды сам себя будешь ненавидеть... и о моей любви тоже помни, и не забывай о том, что тебя любят Армет, Эрик и твои прихожане. И твои подопечные, вероятно, тоже полюбят: ты всегда умел нравиться людям и находить друзей.
— Я не смог бы забыть об этом, даже если бы пытался, — на этих словах священник не то тихо невесело засмеялся, не то заплакал, не издавая ни звука, — так, как умеют разве что дети. — И я никогда не перестану любить всех вас. Я не знаю, каким буду через несколько недель, но и ты всегда помни, что я тебя люблю.
— Едва ли я когда-нибудь стал бы в этом сомневаться... Знаешь, у меня кое-что для тебя есть — как напоминание о том, что я рядом с тобой, даже если не физически, — с этими словами Старший Брат протянул ему узкое серебряное кольцо с голубым самоцветом. Шутка о том, что это слишком похоже на предложение руки и сердца, напрашивалась сама собой, и кто-то из присутствующих должен был высказать ее вслух... Это сделала девочка лет десяти с резким грубоватым голосом и удивительно колкими для ребенка ее возраста глазами. Она ожидала, что после этого мягкий и спокойный священник "покажет свое истинное лицо" и готовилась победно улыбнуться Эмилю и Армету, с которыми успела заключить пари на этот счет, но тот неожиданно улыбнулся.
— Это верно, действительно похоже, — но это не оно. Мы друзья, понимаешь? — произнес он без капли гнева или обиды. Его друг в это время беззвучно смеялся, прикрыв рот рукой: шутка показалась ему остроумной, и он, видя, что Морион не смущен этим, не считал нужным сохранять невозмутимость... Может быть, на работе он и старался казаться холодным, но здесь он был не грозным вершителем судеб, а просто человеком — с непростым характером, но отнюдь не злым и не равнодушным.
— Понимаю, разумеется, просто пошутила. И... спасибо, что позволили поселиться в одной комнате с братом.
— Я думаю, что так будет лучше для всех, ведь вы с братом очень привязаны друг к другу... Кстати, ты уже познакомилась со своими соседями? Они не обижают тебя?
— Да я сама кого хочешь обижу! — гордо заявила девочка, комично передернув мягкими рожками. — Все знают, что со мной лучше не ссориться — могу и укусить.
— Я вижу, ты из тех, кого называют боевыми натурами, — одобрительно вставил Алебард, окинув девочку цепким взглядом.
— Это так. Вот только не надо сейчас спрашивать, все ли пиковые такие, и тянуть руки к рогам, ладно?
— У меня и в мыслях подобного не было: это по меньшей мере бестактно.
— Хоть кто-то из взрослых это понимает! Друг друга ведь вы по головам не треплете без разрешения, а дети за людей как будто и не считаются. Особенно пиковые... — сказала она весьма резко, и тут же прибавила более миролюбиво: — Простите за дерзость. Просто мне такое давно надоело, и вот — вырвалось.
— И я могу понять, почему... А твои смелость и умение постоять за себя пригодятся тебе в жизни. Тебе, конечно, следует научиться высказывать свое мнение более корректно, но твоя честность не может не вызывать уважение. Если ты нуждаешься в моем прощении, то я охотно тебя прощаю, потому что ты сказала правду и ничем не оскорбила меня, — тут он едва заметно улыбнулся, и она поймала эту улыбку — и ответила на нее. Улыбалась она, как и он, криво, зато с множеством разных оттенков, которые могли уловить только люди вроде Мориона... После же она попрощалась так нарочито учтиво, что сложно было сдержать усмешку, еще раз поблагодарила и вернулась в свою комнату, к маленькому Нику, Эмилю и Баклеру.
— Она так и не представилась, но я почти уверен в том, что это Джин, которую воспитали в опасной секте. Ты ярко описывал ее... Если это и впрямь она, то я почти уверен в том, что она вырастет по меньшей мере очень честным, отважным и на многое способным человеком, — задумчиво проговорил Старший Брат, проводив ее взглядом.
— Да, это она... Признаться, я колебался, когда решал, брать ли ее и ее брата сюда: я отнюдь не был уверен в том, что смогу помочь ей. Я и теперь думаю, что с ней у меня будет немало трудностей, но раз уж я взялся за этот труд, я не имею права отказаться от нее. Надеюсь, я смогу научить ее доверять миру и людям... — вздохнул экзарх, медленно надевая на средний палец подаренное кольцо. — Я сделаю все, что будет в моих силах, и буду молиться за нее.
— Если я смогу как-нибудь помочь тебе, то непременно сделаю это... — почти растерянно заверил его друг.
— Я верю в это. И в самые тяжелые моменты меня будет утешать мысль о том, что ты на моей стороне, — тут Морион улыбнулся печальной и мягкой улыбкой. — И, раз ты подарил мне что-то как напоминание о том, что ты рядом, я тоже тебе кое-что подарю... Когда-то эта вещь была очень важна для меня, потом я старался забыть о ее существовании, потому что она напоминала о прошлом, которого я не хотел помнить, а теперь — пусть напоминает тебе о том, что ты для меня всегда будешь братом.
На ладонь Первого Министра лег деревянный брелок в виде крошечной ушастой совы с круглыми глазами, выкрашенными стойкой краской... Маленькая, но очень старательно сделанная безделушка — как раз из тех, что призваны быть не материальной, но духовной ценностью. Такие чаще теряют при самых нелепых обстоятельствах, а потом вспоминают в течение долгих лет, чем дарят. Что ж, Морион предпочел подарить. В ранней юности для него эта игрушка была символом вечной дружбы, которая оказалась далеко не вечной, хоть и была восстановлена, и он хотел передать хотя бы часть тех чувств тому, кто был ему дорог.
— Сириус вырезал ее для меня, когда мне было двенадцать, и я пять лет с ней не расставался, — негромко объяснил он. — Мое детское прозвище было Совенок... Он тогда рассказал мне, что каждый человек связан с каким-нибудь животным, и оберег с его изображением непременно принесет удачу, — если только животное угадано верно. Я, правда, так и не смог понять, какой оберег нужен ему самому, но он со смехом сказал, что от него беды отгонит его страшное лицо. Что ж, я не верю в тотемных животных, да и на сову давно уже не похож... Ты на сову не был похож никогда, но пусть это будет не оберегом, а символом моих чувств к тебе.
— Я не могу не принять это от тебя... Знай, ты для меня больше, чем кровный брат. Это кольцо, что я подарил тебе, когда-то принадлежало капитану королевской гвардии, которого многие всерьез считали моим младшим братом: мы были не только очень похожи внешне, но и близки. Кажется, он доверял мне больше, чем любому другому человеку... Он был бесконечно предан Великому Зонтику и отчаянно смел — это позволило ему выиграть самую важную битву в его жизни, но погубило его. Перед смертью он отдал мне это кольцо и попросил подарить его тому, кто будет мне так же дорог, как он. Это я и сделал, — после этих слов, произнесенных непривычно тихо и глухо, они обнялись, не забыв о детях, которым ничего не мешало наблюдать за ними, но ничуть не стесняясь их. Этим сломленным душам предстояло научиться любви к себе, людям и миру, и они должны были видеть ее проявление, не сдержанно стыдом или условностями...
* * *
Этот день в "новом доме Вирмутов", который уже успели полушутливо прозвать "Домом несчастных душ" был одновременно долгим и очень быстрым. Дети пытались не просто расположиться в нем, но обжить его как можно быстрее, и Морион то и дело тепло улыбался, с каждой минутой все более отчетливо ощущая, как оттаивает замерзшая душа... Пусть к глазам и подступали слезы, он был рад им, поскольку считал их целительными. Он уже точно знал, что никогда не пожалеет о своем решении, и его мнение не изменили ни разбитый одним из детей стеклянный стакан, ни криво, но выразительно нарисованная мелом на ограде сада мышь, ни даже назревающая драка между Джин и Тедом, которую он успел предотвратить в последний момент... И, разумеется, Алебард оставался рядом с ним до самого вечера и помогал чем мог; несколько новых правил, которые священник не смог продумать заранее, они составили вместе.
Когда же пришло время расставаться, — а произошло это около девяти часов вечера, когда для детей пришло время готовиться ко сну, — Старший Брат проводил своего друга до его дома, где теперь иногда ночевали Эрик и Армет, и только после этого, в глубоких сумерках направился к замку. Впрочем, перед этим он заглянул в храм, чтобы расспросить помощника Первого Священника о том, как прошла первая служба, которую он проводил сам. Это задержало его еще на несколько минут, и площадь он готовился пересечь едва ли не бегом, но этого делать ему не пришлось: тот, к кому он спешил, неожиданно пришел к нему сам. Зонтик в своем темно-синем плаще безмятежно сидел на ступеньках заброшенного здания почты — один, без четырех стражников, которые не покидали его ни на минуту с того дня, когда кто-то разгромил его кабинет... Его первый приближенный попросту не смог бы скрыть свое волнение, даже если бы юноша не заметил его сразу же, как только он вышел из церкви. Откровенный разговор между ними был неизбежен.
Примечания:
Да, в следующей главе будет продвижение детективной линии, которую на этот раз толкнет вперед Зонтик. Но пока — буду рад любым теориям, предположениям, вопросам и мыслям о любых событиях этой истории!
P. S. Мне страшно... Я не знаю, как пройдет экзамен и что будет дальше. Я знаю только то, что продолжения будут.
Примечания:
Вот и продолжение детективной сюжетной арки. Честно говоря, это моя первая попытка писать детектив... Надеюсь, у меня получится.
— Я знаю... точнее, догадываюсь, что вы хотите мне сказать, — произнес юный правитель, поднявшись со ступеньки. — Я и правда забыл об осторожности, и, может быть, было бы безопаснее оставаться в замке, за крепостной стеной и под охраной... Но я устал бояться, понимаете? Я чувствовал себя заключенным, который не имеет права покинуть камеру без конвоя, и мне начинало казаться, что я схожу с ума.
Это признание, откровенное почти до наивности, моментально заставило министра забыть все, что он собирался сказать. Он считал ложь одним из худших грехов, какие только мог совершить человек, и если говорил, то только то, что думал на самом деле... Сейчас же он попросту не знал, что думать. Он прекрасно понимал чувства своего создателя, но подобной смелости ожидать от него не мог. В конце концов, еще несколько лет назад Зонтик не решался выйти на улицу днем и в более спокойное время, а если и покидал замок, то избегал всех случайно встреченных на пути прохожих, а теперь — будто забыл о том, что ему угрожает далеко не иллюзорная опасность. Несмотря на все усилия, расследование стояло на месте: несколько подозреваемых, за которыми было установлено негласное наблюдение, не делали ничего такого, что могло бы навлечь на них серьезные подозрения, а профессор, который мог определить человека по почерку, увидев записки с угрозами, смог сказать о них лишь то, что их автор намеренно изменял почерк, вероятно, неумело пытаясь подделать чужой... Чей именно, Первый Министр уже догадывался: он сам писал крупно, размашисто и угловато, как и злоумышленник, отправлявший записки, но все же то, что их писал не он, было очевидно не только для профессора, но и для любого, кто хоть раз видел его собственный почерк. Что ж, все это наталкивало на некоторые мысли о мотивах преступника, однако никак не приближало его поимку; он все еще разгуливал на свободе и мог выполнить свои угрозы, — а Верховный Правитель сейчас стоял на площади в считанных метрах от замка, где его видели не в первый раз... Преступник мог выполнить свои угрозы в любой момент, а он будто бы ничего не боялся. Это удивляло его единственного приближенного до такой степени, что он почти забыл сами слова...
— Я понимаю вас, — растерянно проговорил он после бесконечных нескольких секунд молчания. — Вероятно, будь я на вашем месте, я поступил бы так же. И все же я не ожидал от вас подобной храбрости...
— Я и сам не ожидал, — со вздохом признался Зонтик. — Наверное, если бы не Венди, я бы и не вышел за пределы сада... Это прозвучит нелепо, но когда она поманила меня, то я понял, что не могу продолжать сидеть взаперти. В конце концов, я создавал своих жителей свободными, и мне самому захотелось свободы, — а Венди будто олицетворяет ее. Она простой бард со старой лирой в руках, но, кажется, нет человека, который сильнее стремился бы к свободе, чем она... Это сложно объяснить, но не заметить ее, пожалуй, еще сложнее, чем забыть Мантию или Армета. Она как будто всем своим видом показывает, что будет делать все, что не запрещено законом, и ничье мнение ее не остановит, понимаете?
— Кажется, понимаю, мой господин. Она, вероятно, одевается так, что это сразу бросается в глаза, а ее песни невозможно сравнить ни с чем, кроме других ее песен?
— Да, именно так! Она увидела меня первой, улыбнулась мне и позвала... и я вышел, захватив с собой мандолину, потому что мне показалось, что она ждет от меня именно этого. Она, правда, не ждала, но мы с ней сыграли вместе несколько баллад, и она назвала меня ангелом музыки, а потом удивилась, что я тоже читал "Призрака оперы"... А потом мы разговорились, и я потерял счет времени. Знаете, как это иногда получается? Я вышел вскоре после полудня, потом пел и играл с ней, — и нам даже бросали монеты, и она настояла на том, чтобы я забрал свою долю, — а после обнаружил себя в пять часов вечера в таверне с бокалом какого-то фруктового вина, слушая очередную историю, которая, как она сказала, просто обязана лечь в основу баллады... Истории у нее очень необычные — таких, наверное, не случается ни в Зонтопии, ни в этом мире... да и в том, откуда я пришел, пожалуй, тоже. Она сама будто пришла из другого мира: у нее даже глаза имеют такой цвет, какого я не видел прежде ни у кого — в них изумрудно-зеленый плавно перетекает в ярко-синий... Это плохое описание, как будто из дешевого романа, где главная героиня олицетворяет собой само совершенство, но лучше описать это я не могу.
— Если коротко, то она будто сошла с картин Мантии, не так ли? Уж не влюблены ли вы в нее, мой повелитель? — мягко усмехнулся Старший Брат.
— А вы не влюблены в Мантию? — с искренней улыбкой парировал божественный король. — Вы тут же вспомнили ее, когда речь зашла о необычной внешности.
— Я ни в коем случае не могу утверждать, что влюблен, но и точно сказать, что ничего к ней не чувствую, не могу. Мы с ней едва знакомы, и даже знакомством это назвать трудно, однако к ее мастерству и оригинальному характеру невозможно остаться равнодушным... — произнеся это, Алебард резко осекся и спросил куда более собранно: — Надеюсь, эта Венди не пыталась вас споить? Может быть, она задавала какие-нибудь странные вопросы или пыталась заманить в какое-то место, куда вы сами не пошли бы? И не наступил ли этот провал в памяти после того, как вы выпили того самого вина? Она могла подмешать в него что-нибудь...
— Прошу, не подозревайте ее только потому, что она повела меня в ту таверну! Она сама выпила почти всю бутылку, когда я сам только раз или два отхлебнул из бокала... Не очень похоже на попытку опоить или отравить, не так ли? Она просто так проявляет радушие. Да и странные вопросы я бы, вероятно, запомнил, — а она даже не спросила, что я делал в саду замка и кто я такой... Я сказал, что не могу назвать свое имя, и она охотно согласилась с тем, что Незнакомец в плаще должен иметь свои секреты и оставаться незнакомцем, пока не случится нечто особенное.
— Я не хотел бы показывать себя откровенным параноиком, но это также весьма подозрительно, не находите? Это может намекать на то, что она и так знает все... Не она ли автор тех посланий?
— Я в это не верю: у нее было множество шансов напасть на меня... Ей ничего не стоило ударить меня ножом, спрятанным в рукаве или под накидкой, или действительно подмешать что-нибудь в мой бокал, но она этого не сделала! Сами подумайте — похоже ли это на убийцу? К тому же... — тут была уже очередь Зонтика осечься и нервно оглянуться по сторонам: они успели медленным шагом дойти до замка и теперь стояли в длинном коридоре первого этажа, где каждый шаг отдавался звонким эхом. Здесь и стены могли подслушать — во всяком случае, сейчас... Говорить о том, что он мельком увидел этим утром, прямо здесь было опасно. Нужно было найти место, скрытое от лишних глаз и ушей — на этот раз далеко не только любопытных. Сейчас под подозрением были все, кроме разве что стражников, каждого из которых Первый Министр проверил лично... Однако и им нельзя было верить до конца; меры, которые в другое время можно было бы счесть проявлением болезненной подозрительности, теперь было вполне оправданны.
Одно хорошее место, чтобы поговорить без свидетелей, пришло в голову почти сразу. О той самой тайной комнате, спрятанной за гобеленом, знало всего несколько человек во всей стране, и лишь двое знали, что она не заброшена... Пусть она была неуютной и холодной, сейчас в замке сложно было найти более надежное место: те немногие слуги, кто знал о ней, знали также и о той ночи, когда Верховный Правитель случайно запер себя там и едва смог выбраться, и были уверены и в том, что он не захочет зайти туда снова. В течение многих лет это было правдой, однако теперь Зонтик был готов преодолеть страх из прошлого, чтобы избежать неиллюзорной опасности. Он усвоил некоторые уроки и достаточно окреп, чтобы не впасть снова в панику, — и был почти полностью в этом уверен. И все же в тот момент, когда тяжелая, местами тронутая ржавчиной дверь со скрипом открылась, ему стало не по себе. Снова оказаться запертым не хотелось, но на этот раз он верил в то, что сможет выбраться... И, в конце концов, на этот раз он был не один.
— Я думаю, нас не услышат... Мне кажется, что удара стоит ждать скорее от кого-то из знакомых, из тех, кто может беспрепятственно войти в замок, чем от случайного знакомого с улицы, — произнес Зонтик, как только дверь за ним закрылась. Запирать ее он не решился, опасаясь, что замок опять заклинит, но и оставить открытой не мог.
— Вероятно, у вас есть основания предполагать это? — отозвался Алебард, зачем-то бросив быстрый взгляд на окно, за которым не было видно ничего, кроме неба, сада и улиц. Он и не ожидал увидеть там что-нибудь необычное или подозрительное, но сейчас он попросту не знал, чего ожидать... В последние несколько дней от этой странной угрозы его отвлекала необходимость утешать Мориона, но теперь его внимание вновь было всецело поглощено делом.
— Я не уверен в том, что это достаточные основания, но сегодня я видел кого-то в коридоре у вашего кабинета... Кого-то в белом, — с затаенным волнением рассказал юноша. — Это точно не был слуга, ведь форма у них синяя...
— ...И точно не министр, поскольку их здесь сегодня вообще быть не должно: я приказал гвардейцам не пускать их в замок по выходным. Может быть, офицер дворцовой стражи? У них светлая форма, — предположил его собеседник.
— Я так не думаю... Все стражники высокие, а этот человек был маленького роста — не настолько, чтобы сильно выделяться этим среди других, но человек такого роста никак не смог бы пройти отбор в королевскую гвардию.
— Значит, вы, вероятно, видели кого-то постороннего. Я прикажу тайной полиции на всякий случай проверить всех слуг, ведь один из них мог переодеться для конспирации, но и охрану необходимо усилить... Вы разглядели хоть что-нибудь кроме роста и одежды? — в ответ Зонтик отрицательно покачал головой:
— Он убежал, как только услышал мои шаги... Могу разве что предположить, что волосы у него либо белые и гладкие, либо довольно короткие: я видел, что на голове у него тоже было что-то белое, но так и не понял, волосы это или головной убор. Он, кажется, был довольно строен, но также не до такой степени, чтобы это было особой приметой. Бежал он, наверное, так же, как любой другой человек... Во всяком случае, он не прихрамывал, не переваливался и не спотыкался.
— Вы пытались преследовать его?
— Я погнался за ним, но не догнал и не смог даже понять, куда он ушел... Он будто испарился, скрывшись за углом, и сколько бы я ни спрашивал тех, кто мог увидеть его, все говорили, что никого из посторонних не встречали, — говоря это, юный правитель оглянулся по сторонам, будто боясь увидеть того незнакомца в белом в этой комнате.
— Это говорит о том, что он, вероятно, хотя бы отдаленно знаком слугам и страже, — задумчиво выдохнул Алебард, тоже зачем-то нервно оглядываясь. — Также мы знаем о том, что он довольно быстр, — иначе вы бы догнали его, — и, скорее всего, ловок, раз смог скрыться, не оставив следов. Похоже, опасность, которая нам угрожает, куда серьезнее, чем казалось изначально.
— Я тоже подумал об этом и испугался... Поэтому я и ушел из замка. Мне показалось, что на улице я смогу хотя бы смешаться с толпой, раз уж этот человек может даже проникнуть в замок.
— И тут я не могу не согласиться с вами. Вероятно, замок сейчас может быть даже более опасным, чем улицы: отсюда труднее будет сбежать в случае внезапного нападения. Я предложил бы вам на некоторое время уехать из столицы, если бы у меня было на примете надежное место, достойное вас... — произнеся это, Первый Министр снова уставился в одну точку где-то за окном, задумавшись о том, как еще можно было бы обезопасить правителя. На ум приходили дельные, но неосуществимые идеи: Зонтика действительно не мешало бы увезти куда-нибудь за город, в небольшую летнюю резиденцию, о которой почти никто не знает, — и не говорить о его отъезде никому, кроме нескольких проверенных слуг и стражников, которые последовали бы за ним... Все было бы идеально, если бы у божественного короля была эта летняя резиденция. На деле же уехать из замка было некуда, а прятать юношу где-то в городе было бы слишком рискованно.
— А как же вы? Вам ведь тоже угрожают... Вы бы поехали со мной, если бы я уехал? — спросил вдруг правитель, заставляя своего единственного приближенного отвлечься от своих мыслей.
— Разумеется, я последовал бы за вами хотя бы для того, чтобы защитить вас в случае необходимости. Более того, я использовал бы собственный отъезд, — якобы по настоянию врача, — как предлог, чтобы увезти вместе с вами нескольких слуг и гвардейцев... У преступника есть некоторые связи в замке, это очевидно, и я сделал бы все возможное, чтобы он не узнал о том, что вы уехали. Однако сейчас рассуждать об этом нет смысла: уехать нам некуда. Пожалуй, мне следовало бы позаботиться об этом раньше, но еще полгода назад мне и в голову не могло прийти, что здесь вам может угрожать опасность.
— Все уже так, как оно есть... — будто бы пытаясь утешить вздохнул Зонтик, взяв своего друга за руку. — Но без вас я бы не поехал. Вы ведь совсем не заботитесь о своей собственной безопасности! Значит, о вас должен позаботиться я.
— Вы бесконечно великодушны, мой господин, и все же я искренне надеюсь, что защищать друг друга нам не придется. Во всяком случае, в верности гвардейцев пока сомневаться не приходится... Кстати, где же были стражники, когда вы вышли за пределы замка? Я приказывал им следовать за вами, куда бы вы ни пошли, и оставлять вас только в спальне и в ванной.
— Я запретил им следовать за мной на улицу и напомнил о том, что я правитель, когда они пытались возразить. Наверное, я был с ними слишком резок, но они по крайней мере подчинились мне... — это объяснение заставило министра сдержанно улыбнуться:
— Что ж, сегодня я получил хотя бы одну хорошую новость среди множества плохих. Вы становитесь смелее, мой повелитель, и учитесь приказывать, а не только просить... Это не может не радовать.
— И все же мне жаль, что я говорил с гвардейцами так грубо... Вы же не накажете их, верно? Я сам настоял на том, что мои приказы для них должны иметь приоритет над вашими, так что наказывать их за это было бы несправедливо, — сказал юноша со всей проникновенной серьезностью, на какую только был способен.
— Поверьте, у меня и в мыслях не было наказывать стражников за то, что они послушались вашего приказа. Однако впредь вам не стоит идти на подобный риск... В следующий раз, когда вам будет необходимо выйти на улицу, лучше прикажите им переодеться в форму городской стражи и следовать за вами на некотором отдалении — так они успеют вмешаться, если на вас нападут на улице, но не выдадут вас раньше времени.
— Думаю, если бы я подумал подольше, прежде чем выходить, я и сам догадался бы поступить так, — тепло улыбнулся молодой король. — А теперь, наверное, нам можно уйти отсюда: скоро здесь станет слишком холодно.
— Это верно... К тому же мне еще нужно отдать несколько распоряжений, — после этих слов оба встали и покинули тайную комнату едва ли не поспешно, и причиной этой поспешности был отнюдь не холод. Сейчас, несмотря на внешнее спокойствие, обоим в каждом темном углу мерещился убийца... В конце концов, незнакомец в белом действительно был ловок и быстр, и вполне мог знать о некоторых потайных ходах и комнатах. Безопаснее было окружить себя еще большим количеством стражи.
* * *
Высокая дверь кабинета Первого Министра открылась медленно, будто нехотя, и две фигуры на пороге показались бы любому, кто находился бы внутри, мрачными тенями... Алебард делал это намеренно: он подозревал, что кто-нибудь может находиться внутри, и надеялся застать возможного незваного гостя врасплох таким появлением. Однако пугать им с Зонтиком было некого: в большом помещении их встретили лишь холод, полумрак и сквозняк из приоткрытого окна. Казалось, за весь день сюда не заходила ни одна живая душа; но хозяин кабинета точно знал, что утром, когда он уходил, окно было закрыто. Это красноречиво говорило о том, что кто-то здесь все же был.
Дисковый телефон, поставленный в углу этого кабинета еще прошлым летом и большую часть времени стоявший без дела, сейчас отчаянно разрывался — видимо, не в первый раз за день... Дело явно было весьма серьезным и, вероятно, не терпело отлагательств. Министр едва ли не бросился к телефону, даже не включив свет и не закрыв дверь — и то и другое сделал юный правитель, совершенно растерянный всем происходящим. В еще большее замешательство его привел услышанный разговор...
— Это действительно вы? — раздался срывающийся от волнения голос из трубки. — Я все же дозвонился? Это очень важно! Прошу, выслушайте меня, я не лгу и не сошел с ума!
— Да, Кринет, это действительно я, и я верю вашим словам — во всяком случае до тех пор, пока вы не начнете рассказывать о чем-то физически невозможном или бормотать что-нибудь совершенно бессвязное и абсурдное, — с деланным спокойствием ответил Старший Брат.
— Это правда важно... Я... видел его! Кажется, это был он... ну, тот, кого вы ищете... И слышал кое-что тоже... И у меня есть то, что может быть уликой, но это я могу отдать только лично вам в руки... Вас точно никто не подслушает?
— Здесь только я и Зонтик, так что можете быть спокойны. Расскажите мне обо всем, что видели и слышали, Кринет: я внимательно слушаю вас.
— Сегодня днем я видел, как кто-то заходил в замок... почему-то через парадный вход. Он сказал что-то гвардейцам у ворот, и они пустили его... Я пытался последовать за ним, но меня не пустили ни через парадный, ни через черный. Они сказали, что в выходной нас... то есть министров быть в замке не должно... Мне оставалось только спрятаться неподалеку и слушать, о чем говорят стражники, и они упоминали о каких-то исключениях из правил, церкви, слухах и ядах... Я не слышал всего, но могу точно вспомнить, что один из них назвал какое-то вещество "чистой отравой", а другой сказал, что ему "все же жаль этого плутня, хоть он и скользкий тип", и кого-то они между собой называли доходягой, чахотиком и бледным, но я так и не понял, кого именно... — тут Алебард прервал своего подчиненного:
— Я приму все это к сведению. Как же выглядел тот, кто вошел в замок? Вы успели разглядеть его?
— Только то, что он довольно строен, ростом ниже среднего и, кажется, очень бледен... хотя на нем могли быть белые перчатки. Лица я не видел, — уже намного спокойнее произнес министр образования. — Ах да, и еще он был весь одет в белое. Я видел его издалека, но мне показалось, что на нем был длинный белый плащ с капюшоном, вроде тех, что носили члены Общины Чистых... Еще у него была какая-то небольшая коричневая сумка, видимо, самодельная или очень старая. Через полчаса или час я видел, как он выходил из замка в странной спешке, и от этой сумки отвалилась ручка, и возвращаться за ней он не стал... Я подобрал эту сумку, но открыть ее так и не решился.
— И когда он выходил, вы также не смогли разглядеть его лицо?
— Он надвинул на лицо капюшон, и к тому же мне пришлось наблюдать за этим с некоторого расстояния, чтобы не быть замеченным, — как бы пристыженно признался Кринет. — Но это только первая часть моей истории... Потом, уже ближе к вечеру, я получил один очень странный звонок от Антонина — правда, он был очень пьян, и я не знаю, можно ли принимать его слова всерьез, но все же рассказать об этом я, наверное, должен.
— Подождите, Кринет... Я полагаю, нам лучше перестраховаться. Я пришлю за вами гвардейцев и вызову следователя тайной полиции. Будьте готовы, и возьмите с собой подобранную сумку... Похоже, это действительно важная улика, а дело и впрямь не терпит отлагательств, — сказал Первый Министр с плохо скрываемым волнением. Положив трубку, он обернулся, чтобы заглянуть Зонтику прямо в глаза тяжелым и твердым непроницаемым взглядом.
— Похоже, мы напали на след, — глухо выдохнул он. — Если это действительно кульминация, то нам следует удвоить бдительность: если преступник поймет, что его почти раскрыли, он может забыть об осторожности и нанести внезапный отчаянный удар.
— Я буду готов к этому настолько, насколько только можно быть готовым к подобному... И, прошу вас, берегите себя! Если не ради себя, то хотя бы ради меня, — горячо попросил юный король.
— Я не смею вас ослушаться, мой повелитель, — невесело улыбнулся Старший Брат. — Но в таком случае и вы себя берегите: вы слишком важны, чтобы позволять себе неоправданную смелость.
Ответом стала улыбка — столь же нервная и невеселая... Поводов улыбаться не было, но каждому из них хотелось подбодрить другого. Только на этом и держалось их спокойствие: оба считали, что не могут позволить себе паниковать.
Через полчаса в равной степени взвинченный и утомленный Кринет уже сидел за столом напротив весьма странного вида комиссии, состоявшей из его начальника, который явно изо всех сил старался не выглядеть слишком угрожающе, до крайности сурового на вид следователя в серо-синем мундире тайной полиции и высокого смуглого незнакомца с повязкой на правом глазу... Не волноваться под их испытующими взглядами было сложно, и министр чувствовал себя школьником у доски. Больше всего он боялся, что голос снова подведет его, и он не сможет выдавить из себя ни слова. На столе перед ним лежала та самая сумка, еще не открытая, и мысленно он убеждал себя в том, что его собираются допрашивать как свидетеля, а не как подозреваемого. Следователь тем временем пролистывал какую-то толстую папку, а незнакомец пристально разглядывал его своим единственным глазом... Наконец, через две минуты, которые показались ему двумя часами, с ним заговорили:
— Итак, Кринет Корри, вы действительно видели, как неопознанная личность проникла в замок через главный вход сегодня около десяти часов утра? — строго спросил следователь, сверля собеседника взглядом.
— Да, сэр, и об этом я уже рассказал... — растерянно отозвался министр.
— Мне уже известно обо всех значимых деталях вашей истории, так что снова пересказывать ее вам не потребуется, — был невозмутимый ответ. — В вашей собственной биографии и нынешней жизни есть факты, которые вы предпочли бы скрыть?
— Честно говоря, я не знаю... Мне не хотелось бы рассказывать о подробностях своей личной жизни, но если это окажется необходимо, то...
— Я понял вас. Теперь перейдем к делу. Этим вечером вам позвонил нетрезвый коллега. Действительно ли это так?
— Да, сэр, это было так, — к этому моменту Кринет уже смог взять себя в руки и подавить дрожь в голосе, и потому заговорил увереннее.
— В какое примерно время это произошло? — был новый неумолимый вопрос.
— Точное, минута в минуту, я, конечно, не назову, но, кажется, около шести часов... Я моментально взял трубку, поскольку ждал звонка от начальника, которому я до этого пытался позвонить несколько раз, но это оказался пьяный Антонин.
— Он производил впечатление вменяемого и адекватного человека?
— Не вполне, но я не могу и сказать, что он был пьян до беспамятства... Говорил он много и довольно бессвязно, но он всегда очень многословен и запросто перескакивает с темы на тему в разговоре, даже когда кажется трезвым.
— Что значит ваше "кажется трезвым"? Он пьет постоянно? — теперь, очевидно, была очередь одноглазого незнакомца задавать вопросы.
— Генерал Олбери, при всем уважении... — с явным недовольством начал следователь, но его сухо оборвал Первый Министр:
— Полковник Грасс, ваши чрезвычайные полномочия не дают вам права спорить с генералом и прерывать допрос. Кроме того, вопрос генерала действительно важен... Итак, Кринет, можете ли вы назвать Антонина алкоголиком?
— Ему приходится пить много красного вина из-за болезни сердца... По крайней мере это я слышал от него. Мне этот метод лечения кажется странным, но, в конце концов, я не врач, — ответил весьма удивленный таким разговором Кринет. — Только не поймите меня неправильно... Я не знаю, сколько точно вина он выпивает за день, только вижу, что он часто выпивает несколько глотков из своей фляги в течение рабочего дня. Однако обычно он не похож ни на алкоголика, ни даже просто на пьяного.
— Значит, в этот раз он перебрал... Повод у него был? — деловито продолжил генерал Олбери.
— Я не могу этого точно знать, но сегодня точно не его день рождения и не какой-нибудь профессиональный праздник.
— Может быть, годовщина свадьбы или получения должности?
— Он неженат, и, насколько мне известно, до годовщины получения должности еще по меньшей мере три месяца, — снова вмешался Алебард.
— Но если у него не было повода напиться, то опьянение может оказаться попыткой создать себе алиби, — заметил следователь, делая какую-то пометку в своей записной книжке. — Не показалось ли вам, что ваш коллега только имитировал сильное опьянение?
— Не показалось... У него была очень специфическая интонация, которую, мне кажется, невозможно изобразить. Обычно он говорит совсем не так... а актер из него, насколько я знаю, крайне посредственный.
— В таком случае перескажите как можно точнее содержание этого разговора, — уже чуть менее строго, чем до этого, произнес следователь.
— Когда я взял трубку, он тут же начал рассказывать мне какую-то длинную историю... Это очень в его духе, он и будучи трезвым питает страсть к бесконечным рассказам. У него сильно заплетался язык, и он был не то взволнован, не то испуган, но из его рассказа я успел понять, что он недавно столкнулся с одним из бывших членов Общины Чистых, которую разогнали год назад, что он когда-то перешел дорогу этой секте, — правда, я так и не понял, каким образом, — и теперь они хотят его убить...
Эта история заставила всех встревоженно переглянуться: Общину Чистых запретили и разогнали далеко не без причины, и у тех, кто умудрился поссориться с этой сектой, были все основания опасаться ее бывших членов... В свои лучшие годы Община имела вполне оправданную репутацию сборища безумных и жестоких фанатиков, готовых сделать что угодно по одному только слову лидеров. Суеверные люди считали, что лидеры секты, которые сами себя называли вождями, обладают сверхъестественной способностью подчинять себе волю более слабых людей, но правда была куда более прозаичной. На деле вожди просто умели убеждать и шантажировать тех, кто имел неосторожность открыться им и последовать за ними. Когда лидеры были схвачены и преданы суду, некоторые рядовые члены секты испытали облегчение, но другие только ушли в подполье, став при этом еще более озлобленными. Если Антонин действительно каким-то образом насолил остаткам некогда довольно влиятельной Общины, то ему угрожала нешуточная опасность... Это понимали все, даже сидевший в скрытой полумраком нише у окна Зонтик, который не знал всех подробностей об Общине Чистых. В конце концов, его помощник бросил взгляд и на него, и он успел увидеть в этом взгляде удивление и тревогу, какой он прежде никогда не видел в этих глазах.
— Генерал Олбери, я полагаю, вы знаете, что следует делать в этом случае? — спросил он, уже почти не скрывая свое волнение. Это было бесполезно: боялись сейчас все, и никакое спокойствие не заставило бы успокоиться остальных.
— Я завтра же пришлю к вам еще сотню лучших гвардейцев из запаса для усиления охраны, а сейчас — отдам распоряжение об усилении уличных патрулей. Кроме того, я опрошу каждого из негласных информаторов... Как только станет известно местоположение нового штаба Общины, я прикажу готовить наступление, — упавшим голосом отозвался генерал. — И... пожалуй, если вы позволите, то остаток этой ночи я проведу рядом с вами, чтобы лично защитить вас в случае нападения.
— Не мешало бы еще кого-нибудь отправить проверить, жив ли Антонин, — прибавил следователь.
— Дельное предложение! Может, пока позвоним ему?
— Он не возьмет трубку: пьяные очень крепко спят... — снова сильно заикаясь, заметил Кринет, о котором все успели забыть.
— Вы правы, Кринет, звонок едва ли поможет нам понять, в порядке ли он. Кроме того, за его домом уже негласно следит полиция, поскольку он был одним из подозреваемых по этому делу, так что он в какой-то мере защищен от нападения, — с почти пугающим внешним спокойствием произнес Алебард. Его лицо казалось мрачно решительным, однако на деле он был скорее задумчив. Он был хорошим стратегом, но с подобным сталкиваться ему еще не доводилось... Он тщательно скрывал это, но в глубине души был растерян, — но считал себя не вправе показывать это; таким он мог показаться перед Зонтиком или Морионом, но не перед генералом и следователем, которые во многом полагались на его решительность.
— И мы, пожалуй, защищены, пока мы здесь... У нас есть оружие, крепкие стены и пара мест, где можно держать оборону, если на нас нападут прямо, а самое главное, что мы все вместе, — зазвучал вдруг взволнованный, но достаточно твердый голос из темной ниши. Это заставило всех, кроме Первого Министра, вздрогнуть... Кринет испугался больше остальных: он первым увидел, как из глубокой тени появилось бледное лицо и пара таких же бледных рук, которые в этом полумраке будто испускали слабый фосфорический свет. Министру образования, разумеется, не пристало быть суеверным; суеверным он и не был, и у него даже мысли не возникало о том, что к ним явился призрак, — однако убийцы мерещились ему в каждом углу. Он едва не упал со стула, а после с большим трудом выдавил из себя, потратив на это не менее минуты:
— Кто это?
— Зонтик... просто Зонтик, не такой уж великий, — был ответ из темноты. В следующий миг юный король вступил в круг тусклого теплого света от настольной лампы... В течение долгих нескольких секунд все были слишком удивлены, чтобы говорить. Первым нашел слова для этого случая Старший Брат:
— Это правда... Такой вид Зонтик обычно принимает для общения с подданными. И, признаться, мой господин, я удивлен вашим решением показаться нам, — он старался говорить убедительно, но голос его подрагивал от напряжения, а во взгляде читалась отчаянная просьба подыграть и не рассказывать всего и сразу. Верховный Правитель и без того понимал, что стоит сделать. Он улыбнулся так ласково и мудро, как только мог, и мягко проговорил:
— Я не мог прятаться вечно, а небывалые вызовы требуют небывалых ответов... Кроме того, я не могу не защищать своих созданий. Поэтому сейчас я с вами, и я сделаю все, что будет в моих силах, чтобы помочь вашему делу.
Пусть он сейчас и был уверен в себе, своих действиях и мыслях окружающих меньше, чем когда-либо, он усердно притворялся уверенным. Получалось у него до странности хорошо: он был удивительно похож на то божество, каким его представляли многие из подданных... Видя, что ему не собираются возражать, он продолжал изображать решительность, несмотря на ту внутреннюю дрожь, что сковывала его движения. Ему казалось, что все замечают это, но изо всех сил старался не думать об этом.
— Если это и правда вы, мой повелитель, то ваша помощь будет очень кстати, — нервно усмехнулся генерал Олбери. — Не могли бы вы подсказать нам, что делать дальше? Я не думал, что когда-нибудь скажу это, но я в растерянности...
— Не вы один, — признался вдруг Зонтик. Он и сам не понимал, откуда у него взялась смелость так непринужденно говорить с генералом, командующим всей гвардией, и суровым следователем из тайной полиции, однако теперь он будто вжился в роль... "В конце концов, когда ты всеми любимый бог, твои создания готовы простить тебе то, что ты не безупречен," — так он думал. Тем временем он успел подойти к столу, за которым сидели его собеседники.
— Я полагаю, сейчас никто не смог бы решить, что делать: известно слишком мало, а наши сведения слишком разрозненны, чтобы принимать решения, — заметил Алебард, пытаясь помочь внутренне паникующему правителю. — Однако мы можем определить хотя бы несколько первых шагов...
— В таком случае я бы первым делом открыл эту сумку, чтобы посмотреть, что там. Может быть, ее содержимое расскажет что-то о том, кто ее оставил, — проговорил юноша, поняв, чего от него ждут. Решение это, по его собственному мнению, было далеко от того, что принято называть выдающимся, но о сумке к этому моменту все успели забыть, и потому его слова показались едва ли не гениальными...
Следователь, предпочитавший в важные моменты не говорить слишком много, чтобы не сказать какую-нибудь глупость, молча натянул перчатки, жестом попросил всех расступиться — на тот случай, если внутри окажется что-нибудь опасное, — и аккуратно расстегнул тронутую ржавчиной пряжку. Напряжение, казалось, буквально звенело в воздухе. Казалось, вот-вот должно было случиться нечто страшное... Однако содержимое старой сумке не взорвалось, не выпустило в воздух облако газа или порошка со странным запахом, и оттуда даже не вывалился какой-нибудь странный предмет. Там оказались лишь потрепанная толстая тетрадь — явно самая дешевая, в белой картонной обложке и с желтоватыми листами из переработанной бумаги, — старый молитвенник и шариковая ручка. Подобное мог бы носить с собой какой-нибудь студент или семинарист, и первый взгляд на эти вещи не дал никаких новых зацепок. Оставалось лишь начать искать наводки в записях и между строк в молитвеннике... Полковник Грасс еще на всякий случай разобрал ручку, но она оказалась самой обыкновенной: в ней не было ничего, кроме стержня. После этого все, кроме Зонтика и Кринета, не сговариваясь, погрузились в попытки найти что-нибудь интересное в тетради, которая оказалась чьим-то дневником...
Почерк у автора этих записей был неразборчивый, слог — еще более монотонный и сумбурный, чем бесконечные рассказы Антонина, а события, которые он описывал, оказались по большей части совершенно заурядными. Любой, кто взял бы эту тетрадь в руки из чистого любопытства, отложил бы ее после первой же страницы, но Старший Брат, следователь и генерал не могли позволить себе подобную роскошь... Во в целом вполне обыкновенном дневнике человека с поразительно кривым почерком была одна примечательная деталь: человек, который это писал, был истовым фанатиком, даже большим, чем те сектанты, с которыми год назад всем троим пришлось познакомиться довольно близко. Автор этого дневника казался сумасшедшим даже в сравнении с членами Общины Чистых, разум которых был затуманен словами основателей. От этого становилось не по себе, хотя все были почти уверены в том, что этот безумец не наблюдает за ними... Постепенно записи о жизни ничем не примечательного человека складывались в историю о бесконечном желании отомстить тем, кто лишил его "семьи", коей он называл Общину, и с каждой страницей, с каждой строчкой в этом повествовании было все больше ярости. Читать дальше становилось все страшнее; генерал все чаще нервно усмехался, а рука полковника то и дело машинально тянулась к карману, где у него всегда лежала пачка сигарет. Алебард держался до последнего, однако Зонтик видел, как его лицо становится все более бледным и напряженным... Казалось, кто-нибудь из читающих вот-вот сойдет с ума. Это было просто необходимо прервать.
— Смотрите... я нашел это на дне сумки, — произнес в конце концов правитель, положив на стол что-то блестящее. Глухо звякнул металл... Ни один из присутствующих не удивился бы, если бы этот предмет оказался самодельным ножом вроде того, что воткнули в стол в кабинете юного короля в тот день, когда была оставлена первая записка с угрозами, — однако эта вещь оказалась намного меньше ножа: это была шестеренка от карманных часов.
— Почти как тогда под дверью покоев... — задумчиво проговорил Первый Министр.
— Только это почти и не улика: часы могли развалиться у кого угодно, а механизмы у них у всех одинаковые, — с досадой выдохнул генерал, приподняв находку и поднеся ее к своему единственному глазу. — Будь это крышка или хотя бы кусок циферблата, было бы другое дело, а так... К делу, конечно, лучше приложить, но я бы особенно не рассчитывал.
— В подобного рода делах важна каждая деталь, — возразил полковник. — Каждую улику должны тщательно изучить. Кроме того, министра здоровья надо бы еще раз проверить... Можете что угодно говорить, но мне он во всех смыслах не нравится. Если он окажется свидетелем или потерпевшим, я готов первым принести извинения за подозрительность, но если он как-нибудь связан с преступником... Он из тех, кого называют "мутными типами", не так ли?
— Из тех, — вздохнул Старший Брат. — Признаться, я и сам не могу понять, что он за человек и чего стоит от него ожидать. Он производит впечатление болтуна, ипохондрика и редкого сплетника, но большего я о нем сказать не могу.
— И я не могу ничего прибавить... Но мне кажется, что он не самый честный и искренний человек, — ответил Кринет, тоже разглядывая шестеренку. Из всех присутствующих он лучше всего разбирался в механике... Кроме того, один раз ему довелось починить старинные часы своего коллеги, с которых все и началось. Последнее произошло давно, а фотографической памятью министр образования не обладал, однако он мог сказать об этой детали явно больше, чем остальные.
— Кажется, это и впрямь от его часов! — потрясенно воскликнул он, перевернув шестерню. — Во всяком случае, тут есть одна метка, которая мне еще в тот раз показалась необычной.
— Хорошее дело... — нервно усмехнулся Алебард, тщетно пытаясь найти хоть какое-нибудь разумное объяснение. — Я даже не знаю, что тут думать. Кринет, вы уверены в своих словах? Я не подозреваю вас во лжи, но часы Антонина вы разбирали лишь раз, и случилось это несколько лет назад, верно?
— Да, все так... Я не могу сказать точно, но я бы сильно удивился, если бы у кого-нибудь еще в наше время оказались такие часы, да еще и с таким же личным автографом часовщика. Видите ли, многие мастера оставляют подобные метки на своих творениях, но обычно их оставляют не на одной обыкновенной детали механизма.
— Мне кажется, что сейчас мы ничего не сможем понять. Я успел пролистать молитвенник... Он самый обыкновенный, только с несколькими надписями на полях. Едва ли это можно назвать серьезной зацепкой, — тихо произнес Зонтик. — Кроме того, уже поздно, и все мы утомлены и встревожены, а это не способствует здравомыслию, так что лучше нам переночевать в замке и продолжить разговор завтра утром.
Его предложение было встречено весьма охотно, и троих припозднившихся гостей разместили в пустых спальнях на третьем этаже замка... Эти комнаты впервые использовались по назначению, и потому в них было прохладно, но по крайней мере чисто и не слишком сыро. Впрочем, Кринет, генерал Олбери и полковник Грасс сейчас смогли бы заснуть даже на камнях в заброшенном погребе: все они были утомлены до предела. Сам же правитель этой ночью не сомкнул глаз, ведь за свою смелость днем ему пришлось отплатить тревожными мыслями; стоило ему зайти в свою спальню и запереть дверь, на него вдруг навалилось тягостное ощущение, будто он наговорил много лишнего и глупого и произвел самое странное впечатление, какое только можно себе представить... Вероятно, его первый приближенный смог бы убедить его в обратном, однако беспокоить его в такой час не хотелось, так что ему осталось лишь провести всю ночь на подоконнике в попытках увидеть что-нибудь за окном. Задремать ему удалось только под утро, но и это был тяжелый, слишком чуткий и тревожный сон.
* * *
Утро встретило всех резкими порывами холодного ветра и бледными облаками, закрывающими собой все небо... После тщетных попыток разгадать тайну и беспокойной ночи все и без того были далеко не в лучшем расположении духа, и такая погода отнюдь не поднимала настроение. Еще хуже было от того, что теперь им пришлось собраться в одной из тайных комнат, которая, вероятно, и при ярком солнечном свете производила гнетущее впечатление, а с пасмурным небом за окном и вовсе напоминала камеру в темнице.
— Простите за такое мрачное место для собрания, — сказал Зонтик, впуская всех в эту комнату. — Если бы в замок не мог проникнуть один из преступников, мы нашли бы помещение поуютнее... Но, кажется, вот такие места сейчас самые надежные.
— В этом я с вами полностью солидарен, — отозвался его первый приближенный, пригибаясь, чтобы пройти через низкий дверной проем. — Сейчас безопасность превыше всего.
— Это точно. Может, будь я в свое время таким же осторожным, как вы, теперь дети не спрашивали бы, не пират ли я, — горько улыбнулся генерал. — Вы... очень мудры, мой повелитель.
— Если бы вы меньше пили, генерал, то глаза действительно не лишились бы. Однако сейчас не время вспоминать прошлое и сокрушаться о прежних ошибках. Нужно переходить к делу, — сухо отрезал следователь. — Как прошла эта ночь? Я слышал множество звуков, которые можно как списать на акустику здания, так и счесть подозрительными.
— Мне показалось, будто кто-то ходил ночью по саду прямо под моим окном, но я не могу быть уверен в том, что это действительно было так, — негромко поделился юный король.
— А я попытался заговорить с одним из гвардейцев, и он показался мне подозрительным... Он нервничал, даже когда я спросил его имя, — прибавил Олбери. — Это натолкнуло меня на мысль о том, что стоило бы на всякий случай проверить дворцовую стражу. К тому же двое стражников вчера, судя по всему, впустили в замок кого-то из посторонних.
Разговор о странностях этой ночи продолжался недолго: если не считать нервного гвардейца, странных звуков и фигуры в саду, она прошла на удивление спокойно. Зонтику хотелось рассказать о своих мыслях и кошмарах, о том, как ему казалось, что бледная фигура, которую он мельком увидел среди темных голых ветвей, возвращается и наблюдает за ним... Однако он молчал об этом: ему не хотелось показать себя нервным или слишком впечатлительным. Накануне он вполне успешно сыграл роль божественного короля для своих подданных, и ему бы это понравилось, если бы не волнение, но теперь он ощущал на себе все недостатки такого образа. Он не был идеальным человеком и прекрасно это понимал, но не решался открыто показать это тем, кто уже увидел его близким к совершенству. Теперь он еще сильнее боялся сказать что-нибудь неуместное или неловкое... В этом разговоре он молчал, лишь изредка вставляя пару слов, чтобы не выпадать из него полностью. В конце концов, о расследовании преступлений он знал только из детективных романов, которые даже не были его любимым жанром, и потому ощущение, что он зря присоединился к остальным сейчас, становилось все сильнее. Помочь он не мог, многого из того, о чем говорили генерал, которого, как он успел узнать, звали Кларк, и следователь, которого так ни разу никто и не назвал по имени, просто не понимал, да и в жизни обсуждение решений оказалось куда менее увлекательным, чем в книгах.
— А что вы думаете об этом, мой повелитель? Я имею некоторые основания считать такие решения правильными, но если у вас есть другие соображения на этот счет, то мы не имеем права их не учитывать, — на эти слова полковника Зонтик ответил не сразу. Несколько секунд ушло на то, чтобы понять, что обращались именно к нему, и вспомнить слова, а когда ответ все же прозвучал, то даже самому правителю, несмотря на его сонливость, было понятно, что от него ожидали совсем не этого:
— Вы имеете право... Все мои знания — пара детективных романов... И вы, наверное, правы во всем... Я полностью доверяю вам в этом вопросе.
Может быть, если бы его голос был громче и увереннее, эти слова показались бы вполне разумными, но его сил хватило только на тихое невнятное бормотание. Вид же у него был такой, будто он вот-вот потеряет сознание... Он сам вроде бы понимал это, но почему-то ничуть не волновался. Он спал всего три часа. Голова казалась сверхъестественно тяжелой, глаза просто отказывались открываться... Он готов был заснуть в любой момент, и скрыть это было невозможно.
— Кажется, Великому Зонтику... очень нехорошо, — этой растерянной фразы генерала юноша уже не услышал, провалившись в сон.
— А мне кажется, что все дело в бессонной ночи, — возразил ему полковник. — Лишь очень немногие могут спать спокойно в его положении... На нем лежит огромная ответственность, едва ли соответствующая его возрасту, — если, конечно, внешность молодого юноши не скрывает за собой сознание взрослого, — и к тому же ему угрожает опасность. Кроме того, все его знакомые описывают его как мнительного и склонного к волнению и по менее серьезным поводам.
— Он просто спит. Не будем его тревожить, — вздохнул Первый Министр. — Пожалуй, я должен поблагодарить вас от лица Великого Зонтика за то, что вы встретили его спокойно и говорили с ним как с человеком. Другое обращение наверняка смутило бы его: он удивительно скромен для своего положения. И... он старше всех нас вместе взятых, но среди равных себе действительно считается совсем юным. Большего я пока не могу о нем рассказать, так что вернемся к делу. Я согласен со всеми вашими предложениями... К слову, молитвенник, брошенный преступником, не мешало бы рассмотреть внимательнее — там могут быть невидимые чернила, да и в беспорядочных росчерках на полях может быть что-то зашифровано.
— Это безусловно. В таких делах нужно проверять все, что хотя бы теоретически может оказаться зацепкой.
— И нельзя никому доверять, — вставил Кларк. — Если бы времени было больше, я бы вообще всю гвардию допросил, включая тайную полицию и городскую стражу. Я тщательно отбирал их, но мало ли, во что могли впутать кого-нибудь из них...
— Опыт подсказывает мне, что взрослого человека сложно впутать во что-нибудь против его воли, — мрачно заметил Алебард. — Вам может быть трудно поверить в это, генерал, но если кто-нибудь из ваших подчиненных и связался с сектой, то он сделал это сам.
— Вы правы, но поверить в это действительно тяжело: они в некотором смысле дороги мне... Но если кто-то из них виновен, то я не буду покрывать его. И все же, раз вчерашнего нарушителя пустили так легко и без колебаний, не мог ли это быть кто-то из тех, кто имеет право входить в замок? Может быть, слуга или чиновник?
— Чиновников я запретил впускать в выходные, а слуги обычно не заходят через парадный вход... Но те стражники в таком случае могли быть не связаны с преступником, а попросту рассеянны или безответственны. Как бы то ни было, всех, кто работал вчера, следует допросить — впрочем, как и министров. Последним, если вы, полковник, не возражаете, займусь я лично.
* * *
Проснувшись во второй раз, Зонтик долго не мог понять, сколько времени проспал: небо за окном было затянуто сплошным полотном бледных туч, за которыми не было видно солнца. Он лежал на своей кровати в одежде, но укрытый синим клетчатым пледом, и несколько минут молча переводил взгляд с потолка на окно... Лишь после этого ему удалось вспомнить, как он уснул в кресле во время обсуждения дальнейшего расследования, — вот только он почти ничего не помнил о разговоре, в котором с трудом пытался участвовать. Ночь запечатлелась в памяти отчетливо; из утренних же впечатлений он запомнил лишь шум ветра, резко бьющего в окна, и собственную сонливость. Еще несколько минут он пытался вспомнить хоть что-нибудь об утреннем разговоре, но совершенно тщетно: голова казалась тяжелой, но совершенно пустой, и ему едва ли удалось бы вспомнить даже таблицу умножения. В конце концов, поняв, что эти попытки ни к чему не приведут, он решил встать и выйти из комнаты.
У двери стояли уже ставшие привычной частью жизни четверо стражников. Как и всегда, они были молчаливы и стояли так прямо, что непосвященный мог бы принять их за статуи... Первое время юный правитель пытался говорить со своими вечными спутниками, но их ответы были так коротки и почтительно-сухи, что он быстро оставил эти попытки. Сейчас он задал вопрос одному из них впервые за несколько дней.
— Простите, я не знаю вашего имени, но не могли бы вы сказать, сколько времени? — произнес он, обращаясь к одному из гвардейцев.
— Сейчас половина второго, мой повелитель, — отозвался солдат, старательно глядя на него. Смотрелось это так неестественно, что хотелось рассмеяться, но Зонтик сдержался: ему не хотелось обижать совсем молодого, и оттого слишком усердного стража. Более того, он подумал о том, что сам наверняка временами выглядит ничуть не лучше... Он лишь мягко улыбнулся и спокойно ответил:
— Спасибо. А генерал и следователь уже ушли? Они, наверное, допрашивали вас?
— Так точно, мой повелитель, нас допросили, однако посетители покинули замок около часа назад.
— Тогда я надеюсь, что полковник не был с вами излишне суров... Алебард у себя в кабинете, верно?
— Не могу знать, мой повелитель, но могу предположить, что это так. Прикажете остаться здесь, пока вы говорите с ним?
— Если вам приказали следовать за мной, то следуйте, только в кабинет вместе со мной не заходите, — с этими словами юноша направился к выходу из своих покоев. Стражники последовали за ним, будто четыре безмолвных тени.
Он застал Первого Министра в кабинете — тот явно не впервые за день пролистывал какую-то толстую папку и даже не сразу заметил появление правителя. Впрочем, мальчик по своему обыкновению тихонько приоткрыл дверь, проскользнул внутрь и остановился, не желая отвлекать друга от его занятия. Несколько секунд он стоял молча, будто бы не зная, что сказать... Вероятно, он и не смог бы начать разговор, если бы Старший Брат не заговорил первым.
— И какой в этом смысл... Зачем? Эта история стара как мир, и ее я знаю едва ли не слово в слово. Все же я никогда не пойму человеческую природу, хоть сам и стал человеком уже давно... — со стороны эти слова казались бессвязными, и потому Зонтик понял, что он просто думает вслух — к тому же он никогда не говорил с другими таким безжизненным пустым голосом... И все же молодой король ответил, хоть ему самому и показалось, что он говорит невпопад:
— Иногда тревога заставляет бесконечно перечитывать одно и то же, потому что сделать что-нибудь действительно имеющее смысл невозможно, а не делать ничего — невыносимо... И все же мне кажется, что вам лучше остановиться: у вас изможденный вид и совершенно пустой взгляд.
Лишь после этого Алебард поднял глаза от старых бумаг — с таким видом, будто это было сложно. Он пытался заставить себя улыбнуться или выдавить из себя хоть слово... Это было бесполезно. Собственное тело вдруг показалось ему неимоверно тяжелым и неповоротливым, словно изрядно проржавевший механизм, и только рука машинально перелистывала страницы в папке с документами по старому делу...
— Вы тоже почти не спали, верно? — ответом стал только неуверенный кивок, и мальчик продолжил: — И, наверное, выпили столько кофе, сколько даже вы обычно не выпиваете за неделю: у вас руки дрожат, — снова кивок. — Тогда вам точно нужно отдохнуть. В конце концов, я дал вам отпуск, чтобы вы отдыхали, но вы все это время постоянно заняты какими-то делами... А то, что вы делаете сейчас, едва ли поможет найти преступников. Вы, кажется, и впрямь знаете наизусть дело Общины, но также его знает и следователь, не так ли? Он явно хорошо знает свое дело, и ему, пожалуй, стоит доверять в таких вопросах.
— Поэтому он и расследует это... Он лучший из лучших, — отозвался, наконец, Старший Брат. Голос у него был слабый и непривычно тихий, но он говорил и, наконец, смог посмотреть на собеседника, а не в пустоту... Казалось, что он просыпается от странного сна наяву.
— Вот именно! А это означает, что вы можете успокоиться и отдохнуть хоть немного, — уже более настойчиво продолжил Зонтик. Теперь он стоял прямо напротив своего собеседника и смотрел ему в глаза, пытаясь по ним понять, насколько ему плохо.
— В этом я не могу с вами не согласиться, но мне упорно кажется, что мы упускаем что-то важное. Я пытаюсь найти это, но это все время от меня ускользает.
— Вероятно, это оттого, что вы очень утомлены... Вам нужно отвлечься и развеяться, понимаете? Дождь, кажется, почти закончился, так что давайте пройдемся по парку и поговорим о чем-нибудь.
— Боюсь, я не смогу долго говорить о чем-то кроме этого дела... Кажется, в некоторых книгах из вашего родного мира это называют "одержимостью": мне хочется выбросить его из головы хоть на несколько минут, но мне это никак не удается, даже несмотря на то, что я едва ли не засыпаю на ходу, — вздохнул уже полностью проснувшийся министр. — Но вы, мой повелитель, словно разгоняете любое проклятие одним своим присутствием. Я с радостью прогуляюсь с вами.
Примечания:
Глава переходная, и потому местами может быть довольно сумбурной, но я старался передать атмосферу ночных бдений, тревоги, неопределенности и сильнейшей усталости...
Кстати, Алебард достаточно проницателен: пару важных деталей они действительно упускают.
Примечания:
Я неожиданно закончил главу за пару дней! Как вам такое раскрытие персонажей через слова и спонтанные действия? Не выбивается ли глава из общей картины?
Королевский сад в это время года был откровенно уныл и пуст. Ни на деревьях, ни на земле уже не было ни одного листика, и только голые черные ветви выделялись на фоне бледного неба и голубовато-серых каменных стен, создавая самое гнетущее впечатление, какого не производил даже пустой тюремный двор. Огромные залы первого этажа, никогда не видевшие балов и аудиенций, бесконечные полутемные коридоры второго и третьего, в которых легко было бы заблудиться, и множество пустынных почти заброшенных "верхних комнат" были мрачны, но Зонтик предпочитал сидеть в одиночестве там, а не гулять по этому до жути монохромному саду... Он любил улицы города даже поздней осенью, когда яркими пятнами выделялись только флаги на крышах и стенах некоторых домов и витражи в окнах церквей, ведь там были люди, которым он не мог открыться, но которых искренне любил, несмотря ни на что; дворцовый парк в это время казался ему попросту мертвым: казалось, даже птицы избегали этого обнесенного каменной стеной клочка земли.
И все же сейчас правитель и его первый приближенный непривычно медленно шли по мокрой усыпанной серым гравием дорожке. Они производили своим видом странное впечатление: Алебард в длинном темно-синем плаще выглядел еще выше и немного крупнее, чем был на самом деле, и Зонтик рядом с ним казался совсем маленьким и хрупким... Сейчас он был больше похож на ребенка, чем на шестнадцатилетнего юношу, и от его божественного образа, который он смог показать накануне, теперь не осталось ни следа. Последнее было ему скорее приятно, ведь он предпочитал быть похожим на обыкновенного человека, а не на неземное существо из чужих миров, каким его представляли себе многие верующие. Изображая бога для троих подданных, он чувствовал себя почти нелепо... Теперь же он испытывал удивительное облегчение, словно сняв тесную и неудобную одежду, и ему хотелось просто как следует погрузиться в это ощущение. Именно поэтому он молчал, пытаясь получше запечатлеть это в памяти. Молчал и его спутник, не зная о чем заговорить...
— Я вчера попал в цель? Генерал и полковник не были разочарованы таким моим образом? — спросил в конце концов молодой король, когда они дошли до конца дорожки.
— На мой взгляд, вы сыграли свою роль как нельзя лучше, однако это явно утомило вас... Они же были удивлены, но отнюдь не разочарованы. Правда, вопросов от генерала мне было не избежать, — спокойно отозвался Первый Министр, задумчиво глядя в темнеющее глухое небо. Он пытался вспомнить в деталях прошлый вечер, однако ему это не удавалось: сонливость и тревоги превратили воспоминания в сумбурный сон, и даже Зонтик в нем был трехглазым ангелом, сотканным из голубоватого света... Он пытался напомнить себе о том, что на самом деле правитель никогда не выглядел так, но у его подсознания, очевидно, был свой взгляд на это. В конце концов он бросил попытки спорить с собой.
— Это и правда утомляет... не меньше и не больше, чем речи, но немного иначе, — признался Зонтик.
— Значит, не один я убежден в том, что разговоры — это совсем не то же, что и речи... И все же это стоит взять на заметку. Возможно, вам следует больше прислушиваться к себе самому, чем думать о впечатлении собеседника. Что вы думаете об этом?
— Наверное, я буду поступать именно так, потому что иначе у меня едва ли получится говорить с кем-нибудь дольше пары часов.
— Я боюсь даже представить себе, каково было бы мне и окружающим, если бы я всегда вел себя именно так, как ожидают те, кто меня не знает. Хорошее впечатление важно, но, поверьте, плохое произвести куда сложнее, чем кажется, — по крайней мере вам. Вы заметили что-нибудь удивительное в Кларке? — последний вопрос показался бы непосвященному странным и неуместным, но правитель сразу понял, что это — начало очередного "коварного плана" Алебарда.
— Это прозвучит глупо, но его повязку на глазу сложно не заметить только в первые минуты разговора, — а после об этом сложно не забыть. Он как будто бы совсем не волнуется о том, что у него нет глаза... Он будто вообще не волнуется о том, как выглядит со стороны и что о нем думают. Меня это восхищает, потому что мне самому не хватает подобного качества... Вы ведь хотели поговорить об этом, не так ли?
— Вы, как и всегда, проницательны, мой повелитель: я хотел сказать именно об этом... Генерал далек от идеала и ничуть этого не скрывает. Более того, он даже не пытается придумать объяснение тому, что не скрывает своих недостатков. Может быть, другой на его месте сказал бы, что "если бы он думал об общественном мнении, то в его уме не нашлось бы места для мыслей о деле", но Кларк просто удивленно спрашивает, кого будут волновать его внешний вид и манера речи, когда все знают о его заслугах... Пожалуй, меня это восхищает не меньше, чем вас. Мне и самому хотелось бы обладать такой способностью.
— А разве вы ею не обладаете? — удивленно спросил юноша. — Вы одеваетесь так, как никто больше не одевается, не смущаетесь, оговорившись в длинной речи, шутите о своей внешности...
— ...И молюсь всегда про себя, потому что мой голос кажется мне слишком высоким для пения. Я держу образ, мой господин, и он постепенно прирастает ко мне, но это все же образ. Я сам сравниваю себя с телеграфным столбом, чтобы другие не делали этого у меня за спиной, понимаете? Пожалуй, я хороший актер, раз даже вы поверили моей игре, однако до уверенности генерала Олбери мне далеко... Все потому, что мне приходится внушать себе эту уверенность, а он просто таков от природы. Его голос, который, надо сказать, глубже, чем мой, иногда срывается почти на визг, — и он смеется над этим; его нельзя назвать гениальным музыкантом, но ни одна дружеская встреча не обходится без его гитары и непривычных утонченным вкусам песен, — и когда он поет, сложно не заразиться его удовольствием от самой музыки, пусть она и далека от идеала; он любит красное вино, портвейн и ром — и не считает нужным стыдиться этого, ведь он не пьяница, а попросту умеет веселиться... И того, как именно он потерял глаз, он не стесняется, хотя это далеко не героическая история, которую многие себе представляют. Может быть, это грех, но вам, мой повелитель, я признаюсь в этом: я завидую людям вроде него, которые могут позволить себе быть живыми людьми, а не "льдом и сталью", как я.
— Так почему бы вам не быть тоже живым? Знаете, Венди говорила и о вас тоже, и, хотя она вас совсем не знает, мне кажется, что она была права... В одной из ее баллад была такая строчка: "Лед лишь маска, а сталь — броня, но внутри бьется живое сердце". И я ни за что не поверю в то, что это не так! Я ведь знаю, что вы отнюдь не черствый и не жестокий, что вам не доставляет никакого удовольствия наблюдать за казнями... и что вы умеете делать чего-то не для страны и будущего, а для себя самого! Сейчас нас никто не видит, а если и увидит, то едва ли кому-нибудь расскажет... да и если расскажет, то ему, наверное, не поверят. Мы можем сделать что угодно... Чего бы вы хотели? — на этих словах Зонтик вкрадчиво улыбнулся и чуть крепче сжал руку своего друга.
— Возможно, во мне сейчас говорит легкое безумие человека, выпившего слишком много кофе, но мне хотелось бы пробежаться... Не так, как по утрам во время разминки, а просто пробежать сколько получится, без цели и подготовки. Если бы тут не было мокро и грязно, то я бы потом упал в траву и просто смотрел в небо — и не так важно, что сейчас оно далеко не чистое и голубое...
— Любить можно и бурю! — молодой король явно понял его с полуслова. — И дождь, и пасмурное небо, и ветер, и снег... и даже лужи и слякоть. Я помню, как мы в детстве прыгали по лужам, совсем не думая о том, что промокнем... Так давайте сейчас пробежимся... наперегонки! — и он с лукавым смехом сорвался с места. Алебард последовал за ним, тоже смеясь и сам не понимая, чем смеется... Еще полчаса назад он и не думал, что сможет рассмеяться в такой день, что тревожные мысли отпустят его хоть на миг прежде, чем преступник будет пойман, — и все же он смеялся так, как умеют смеяться только безумцы и дети, и от мыслей об опасности не было и следа. Были только влажный ветер и приятное ощущение усилия, которое почему-то было приятнее оттого, что было неожиданным, и еще собственное дыхание, которое, казалось, никогда не было таким глубоким... Дорожка кончилась, но Зонтик и не думал сворачивать — он просто помчался по газону, огибая кусты, — и обычно суровый министр последовал его примеру.
Под их ногами хлюпала вода, и не предназначенные для таких прогулок ботинки уже безнадежно промокли, но что это значило, когда обоим хотелось первыми добежать до стены? Верховный Правитель и сам не подозревал, что умеет бегать так быстро; он знал, что силен и вынослив лишь потому, что как-то раз на это указал Пик, которому стоило доверять в таких вопросах, но о том, что он также быстр и ловок, сказать ему было некому. Вероятно, его братья удивились бы, увидев его сейчас: его обычная скованность куда-то исчезла, и он смеялся в полный голос, а не сдержанно, прикрыв рот ладонью...
Но вот им пришлось остановиться: между деревьями показалась увитая плющом каменная стена и кованая задняя калитка, за которой будто бы кто-то стоял... Подойдя поближе, Зонтик не без удивления узнал в стоящем за калиткой человеке Мориона. Тот был одет в черное пальто и черную же шляпу, но улыбался той улыбкой, какой Алебард не видел у него за все годы их дружбы. Он видел все, и ему это, очевидно, нравилось... и он будто бы что-то скрывал — что-то очень хорошее.
— Ты пришел подглядывать? — с шутливой суровостью спросил Старший Брат, все еще пытаясь отдышаться после долгого бега.
— А зачем мне подглядывать? Я и без этой сцены не сомневался, что вы способны на такие игры... Я пришел сюда по совету нашего общего друга — некоего "пирата" с самой неряшливой прической, какую только можно себе представить, — и привел троих беспечных юнцов, способных проникнуть куда угодно, — отозвался Первый Священник, не переставая таинственно улыбаться.
— Троих... Армет и Эрик точно здесь, в этом я и не сомневаюсь, но кто третий? И где они?
— А третий я! И мы уже тут! — заявил, не то спрыгнув, не то свалившись с ближайшего дерева, маленький и пухлый подросток примерно одних лет с Эриком. На нем были треснувшие очки, старая клетчатая куртка, придававшая ему комичный вид, насквозь грязные высокие сапоги и самая нелепая остроконечная шляпа, какую только можно было себе представить... Довершали этот образ резковатый перепадающий голос и растрепанные волосы непонятного грязного оттенка. Он напоминал огородное пугало, но это, казалось, ничуть не смущало его, — как и то, что он находился там, где его не должно было быть ни при каких обстоятельствах. Головы Эрика и Армета показались над стеной через несколько мгновений после его появления, будто по команде...
— Простите... Мы пытались сказать ему, что так делать не стоит, но он нас не слушал, — произнес младший из мальчиков, взглянув на довольного приятеля, непринужденно стоящего прямо в грязной луже.
— Да в общем-то в этом нет ничего удивительного: Жак опять выглядит как бездомный, опять нарушает закон и опять в сломанных очках... — усмехнулся Алебард. — У тебя хоть одна пара оставалась целой хотя бы в течение пары месяцев, Жак?
— Нет, — радостно признался мальчишка. — Но это не страшно — я ведь не слепой!
— Особенно хорошо это было заметно, когда ты врезался в меня на полном ходу, неся в руках краденый кочан капусты, — произнес Старший Брат, все еще беззлобно улыбаясь. — Если бы я тогда не принял тебя за бездомного, которому нечего есть, я бы позвал полицейского...
— Я не бездомный! — с комичной важностью заявил Жак, выходя, наконец, из лужи. — У меня нет родителей, но я не беспризорник. А капусту я украл на спор!
— И врезаться в кого-нибудь тоже было условием спора?
— Нет... Это вышло случайно, потому что я не смотрел, куда бегу. Но я очень рад, что это было вы! Вы ведь такой... такой... Я не знаю, как это назвать, но я уже вас люблю, хотя тогда вы не были очень уж добры ко мне!
— Клянусь, Жак, если бы не твоя детская непосредственность, я бы сейчас позвал стражников, и тебя бы в лучшем для тебя случае вышвырнули отсюда, а в худшем ты бы провел ночь в камере, чтобы хорошенько подумать над своим поведением... Тебя здесь быть не должно.
— Но вы добрый, я же знаю! — мальчик льстиво улыбнулся, заставив всех остальных рассмеяться.
— Я не буду выгонять тебя только потому, что ты совершенно безвреден... И... — тут он переглянулся с Зонтиком, и тот кивнул. — Раз вы пришли, пусть и без приглашения, то вас следует впустить... В конце концов, вам явно есть что рассказать, да и нам тоже.
Еще с минуту занял поиск нужного ключа на большой связке, которую Первый Министр всегда носил с собой, а после трое гостей вошли в мокрый сад... Эрик и Армет чувствовали себя как никогда взволнованными, но все же у недавнего беспризорника невольно вырвалось:
— Неудивительно, что Зонтик не любит это место осенью! Здесь все как будто умерло...
— Летом здесь лучше, — согласился правитель. — И весной, и зимой... и ранней осенью тоже. Обычно это место напоминает сказку, но только не поздней осенью... Признаться, я жду того момента, когда выпадет снег.
— А кто ты? — спросил вдруг Жак, откровенно разглядывая юношу. Теперь была уже очередь Алебарда кивать в ответ на вопросительный взгляд...
— Я... наверное, это прозвучит странно, и ты даже вряд ли поверишь, но я и есть Зонтик. Не "великий", просто Зонтик, ладно? Лучше считай, что я такой же человек, как ты, — так нам обоим будет проще.
— Ого... Я не сплю? Это правда ты? И ты правда сделал так, что Армет снова... то есть не снова, а просто стал видеть? Ты действительно можешь все? — ни намека на смущение или благоговение — эти чувства, казалось, были и вовсе неведомы этому маленькому лукавому мальчишке. Он ничуть не стеснялся своего нелепого наряда, в котором ни одна из деталей не подходила хоть к чему-нибудь из остального, и запросто говорил с первыми лицами государства так спокойно и легко, будто они были просто очередными дворовыми приятелями... Его, как, впрочем, и его младшего брата, никто никогда не воспитывал, и он рос сам по себе, впитывая свои собственные манеры, жизненные принципы, представления о жизни и вкусы. Он не был особенно законопослушен, но все его знакомые были уверены в том, что он и мухи не обидит: он мог стащить что-то настолько мелкое и дешевое, что даже взрослого не посадили бы за это в тюрьму, натереть, не выучив урок, доску в школе свечным воском, чтобы на ней невозможно было писать, потерять школьный дневник где-нибудь у помойки, если отметки в нем были далеки от желаемых, грязно выругаться, копируя манеру речи какого-нибудь грубого работяги, или забраться в такое место, куда его никто не звал, но ни разу в жизни не причинял вреда даже самому маленькому животному...
— Я и подумать не мог, что вы тоже с ним знакомы, — сказал Алебард, чтобы заполнить чем-нибудь неловкое молчание, возникшее после того, как Жак задал все свои вопросы, а Зонтик не успел сформулировать ответы даже на половину из них.
— Он месяц назад постучался к нам в дверь и попросил спрятать его от кого-то из товарищей его старшего брата... Я подумал, что его брат такой же, как Кулет, и знакомые у него не лучше, поэтому впустил, — объяснил Эрик. — А потом он признался, что на самом деле залез на стройку, где работает его брат, попытался забраться на самый верх недостроенного дома, и теперь за ним гонится какой-то бугай из строителей...
— Тот строитель тоже потом пришел к нашему дому и спросил меня — мы с ним встретились во дворе, — не видел ли я "мелкого паразита, у которого голова явно лишняя, а мозги набекрень", но я не выдал Жака... — продолжил его рассказ Армет. — Я стал расспрашивать его про этого "паразита", он много кричал и ругался, пока рассказывал, и за это время успокоился. Когда я сказал ему, что вроде бы все же видел его, он уже не стал выяснять, где он, только попросил сказать ему, чтобы больше по стройкам не лазил, если я еще раз увижу его.
— Ага! Они мне жизнь спасли, — высокопарно подтвердил Жак. — А Полдрон — злющий и не понимает шуток! Он бугай и силач, а мозги у него у самого набекрень... Чуть что орет и грозится врезать.
— Я учился с ним в одном классе, — вдруг невпопад признался Морион. — Мы не виделись уже двенадцать лет, с тех пор, как выпустились из школы... Тогда он был, конечно, не самым одаренным и прилежным учеником, но злющим или глупым я бы его не назвал — правда, он всегда был вспыльчив, что верно то верно, да и подраться мог из-за какой-нибудь мелочи. И кирпич разбил кулаком на спор как-то раз.
— Вы с ним учились вместе? — удивленно спросил мальчик, недоверчиво уставившись на экзарха. — Разве ему столько лет? Я думал, что ему двадцать четыре или около того, как моему брату, а он, получается...
— Старик? — со смехом спросил священник. — Сколько по-твоему мне лет?
— Не знаю, но точно ведь не двадцать, верно?
— Через два месяца мне будет тридцать. Полдрону двадцать восемь или двадцать девять... Неужели я выгляжу настолько старше своих лет или он — настолько моложе?
— ...И если Морион кажется тебе немолодым, я боюсь даже представить, сколько лет ты дашь по внешности мне, — вставил Старший Брат, с улыбкой поглядывая на парнишку. — Я бы подумал, что тебе едва исполнилось двенадцать, если бы не знал, что тебе пятнадцать лет.
— Ему пятнадцать?! — выпалил против своей воли Эрик, теперь тоже удивленно разглядывая Жака. — Никогда бы не подумал...
— Я думаю, вам лет сорок... Вы не очень молодой, зато красивый и сильный! — ничуть не смущаясь ответил мальчик. — Но главное, что вы мудрый и благородный, и у вас самый красивый голос, какой я только слышал!
— Ты либо величайший льстец на свете, либо один из тех немногих, кто способен полюбить кого угодно, — смущенно усмехнулся Алебард. — И, кстати, мой возраст ты почти угадал — только вот лет через двадцать ты уже не будешь считать сорокалетних "не очень молодыми"... Для меня даже те, кому около пятидесяти, довольно молоды, хотя самому мне всего тридцать шесть лет.
— Вот как... Красивое число... — задумчиво проговорил мальчик без своей обычной трогательно-смешной лукавой улыбки. — Погодите, а сколько тогда лет Зонтику?
— Мне шестнадцать, — сказал молодой король, до этого тихо говоривший о чем-то с Арметом. — И... я бы тоже не поверил в то, что тебе пятнадцать, но в тебе есть что-то очаровательное. Я думаю, что ты один из тех, кто умеет просто быть собой, не заботясь о том, что подумают другие... Как генерал Олбери.
— А ты можешь видеть будущее? — спросил вдруг мальчишка. — Я буду таким же, как генерал, когда вырасту?
— Нет, потому что никто не будет таким же, как кто-то другой... Каждый из нас является собой и всегда будет собой — и в этом наша ценность, понимаешь? А будущее, даже если бы я умел его предсказывать, обычно было бы туманно, потому что оно всегда в движении... Я не знаю, кем ты будешь, зато знаю, что люди вроде тебя обычно находят свое призвание и живут счастливо. Может быть, тебя не ждут богатство или слава, но ты будешь заниматься любимым делом.
— Я вот простой гончар и, наверное, всегда им буду, — произнес Армет с мягкой улыбкой, — и я рад тому, что это так. В детстве мне хотелось быть скульптором, и я жалел о том, что мне не доверят острые инструменты из-за слепоты, но теперь я понял, что мне просто нравится создавать форму из бесформенного, и чувствовать, как материал поддается моим рукам, и понимать, что я могу заставить неживую глину стать похожей на что-то живое... Кто-то считает меня странным, потому что я не стремлюсь к большему, а мне просто нравится лепить — особенно сейчас, когда я могу увидеть, что у меня получается. И у тебя тоже будет призвание — может быть, очень простое и немного странное для других, но ты будешь счастлив знать, что оно у тебя есть.
Разговор продолжался еще несколько часов, и даже вновь хлынувший дождь не заставил их разойтись — они просто спрятались в небольшой беседке, где с трудом поместились все вместе, и продолжили говорить обо всем на свете, старательно обходя стороной тему Общины Чистых и той опасности, что угрожала первым лицам государства. Со стороны эта беседа наверняка выглядела странно, ведь темы сменяли друг друга совершенно хаотично, и иногда все они начинали смеяться над чем-то, что могло рассмешить только их... Может быть, непосвященному показалось бы, что они попросту пьяны, но тут не было и капли вина. Они попросту просыпались от того странного сна, в который их погрузили жизненные обстоятельства. Зонтик впервые за долгое время запросто говорил одновременно с пятью людьми, ничуть не смущаясь от их внимания, Морион и Эрик сами удивлялись тому, как просто им удается говорить о своих умерших близких, Армет рассказывал то, чем долгое время не решался делиться даже с названным братом и отчимом... и всем им, каждому из них, было сейчас поразительно легко, будто тех рамок, в которые они пытались себя впихнуть, никогда и не было. Алебард, обычно холодный и сдержанный даже в те моменты, когда другие спокойно смеялись, теперь позволил себе показывать чуть больше истинных чувств, и юный правитель, глядя на него, удивлялся: он точно не стал ни на миллиметр ниже, и его пропорции ни на гран не приблизились к правильным, но сейчас его обычно тонкое и острое лицо казалось более живым, и он сам будто бы больше не выглядел таким прямым и напряженным... Да и сам он, вероятно, показался бы себе почти красивым, если бы взглянул на себя в зеркало, хотя улыбался он все так же криво.
Однако ничто не может длиться вечно. Бесконечные осенние сумерки сменились ночью, а часы на башне пробили девять... Пора было расходиться. Зонтик с радостью проводил бы своих друзей до их домов, но на этот раз им пришлось проститься у той самой задней калитки: об опасности все же не стоило забывать. Впрочем, и это не особенно расстроило его, ведь ощущение свободы не исчезает в момент.
— Я полагаю, нам пора зайти в замок... Становится холодно, а мы и так промокли, — сказал Первый Министр, когда друзья скрылись за поворотом. Он говорил почти так же, как обычно, но его голос был теплее, чем прежде, и в глазах виднелся не холодный стальной отблеск, а живой блеск... Юный король не мог не улыбнуться, видя это.
— Конечно. К тому же вы, наверное, устали, и вам нужно отдохнуть.
— Ничуть, мой повелитель: видимо, эта прогулка разогнала во мне кровь, и я едва ли смогу заснуть сейчас, даже если попытаюсь... Но что-то подсказывает мне, что этой ночью я буду спать на удивление крепко. Кажется, сегодня я понял, каково быть человеком, а не оружием... Можете смеяться, но как-то раз я написал несколько строк о том, что мне хотелось бы уметь быть человеком, а теперь понял, что те строчки о чувствах никогда не сравнятся с истинным чувством.
— Я и не думал, что вы пишете стихи... Мне самому хотелось бы уметь это, но ничего стоящего никогда не получалось. Я умею писать музыку, но не стихи. Но... если вы не против, не могли бы вы показать мне то, что получается у вас?
— Не знаю, понравится ли вам, но мне и самому хотелось бы услышать ваше мнение об этом... Сегодня я, кажется, понял, чем все это время отличался от живых людей, — последние слова прозвучали задумчиво, но ничуть не печально.
— Чем же? — с неподдельным интересом спросил Зонтик.
— Во-первых, я никогда не смеялся искренне, во всяком случае, будучи трезвым... Смех из вежливости над не самой удачной шуткой, саркастичный смех, нервные смешки, смех, прикрывающий затаенное раздражение, — но это никогда до сегодняшнего дня не был настоящий счастливый смех. Во-вторых... я не помню, когда прежде желал для себя, а не для страны чего-то более существенного, чем чашка кофе или пять минут, чтобы выкурить сигару. Теперь я не могу сказать, что научился хотеть чего-то и вполне осознавать, чего хочу, но какие-то непривычные желания у меня теперь есть...
— Знаете, Феликс когда-то записывал все свои желания в особую тетрадь... Может быть, он и сейчас это делает, и он, пожалуй, самый счастливый человек из всех, кого я знал.
— О том, что ему суждено быть счастливым, говорит его имя... Вы думаете, что его секрет в записи желаний, чтобы потом их исполнить?
— Я не знаю, в чем секрет его счастья, но чтобы записать желание, нужно сначала понять, что это за желание, не так ли? Я думаю, что если вы попробуете поступать так же, то научитесь по-настоящему осознавать, чего хотите, и исполнять хотя бы те мечты, что можно исполнить.
— Кажется, я уже знаю, что нужно делать, — и они улыбнулись друг другу, свернув к освещенной лестнице на второй этаж. Несмотря на бессонную прошлую ночь, сейчас ни одному из них не хотелось спать. Они знали, что будут еще долго сидеть в покоях у Зонтика и даже, возможно, сыграют в шахматы, которую, безусловно, выиграет Алебард, если только не решит поддаться, чтобы помочь правителю поверить в свои силы, а потом сами не заметят, как уснут, но спать в креслах будут крепче, чем на самой мягкой кровати...
* * *
— Вы еще помните капитана Крейна, мой господин? — спросил Старший Брат во время их игры в шахматы. В своих тонких длинных пальцах он держал ладью, и вид у него был такой задумчивый и сосредоточенный, будто все его мысли были поглощены выбором поля, чтобы поставить фигуру... Однако вопрос заставил Зонтика вздрогнуть: он слишком хорошо помнил капитана Крейна, молодого гвардейца, который пожертвовал собой во время исполнения своего долга.
— Я вижу, что помните... Людей вроде него не забывают. Он первым назвал меня Старшим Братом, хотя многие и уверены в том, что я сам придумал себе это прозвище... Вероятно, многие также думали, что он — мой кровный младший брат. Такие рождаются раз в столетие, — он продолжал смотреть на доску, лишь украдкой бросив взгляд на собеседника. — Признаться, я до сих пор скучаю по нему... Может быть, именно его смерть и заставила меня стать "льдом и сталью" — сейчас об этом сложно судить. Тогда я едва не утратил веру в ваши силу и милосердие, ведь вы не смогли спасти того, кто мог бы прожить долгую и счастливую жизнь. Тридцать три года, подумать только...
— В том мире, откуда я пришел, некоторые говорят, что именно в этом возрасте умер сын бога, и что он однажды вернется, чтобы повести за собой всех праведников, — совершенно невпопад рассказал юноша.
— Так вы для этого призвали его к себе? Он уж точно заслуживает такой роли: если уж кто-то и был светел, то это он... Отвага редко так сочетается с добротой и умом. Я многое отдал бы, чтобы вновь заглянуть в его глаза.
— Я просто не мог спасти его... Мне и самому очень жаль, что я не могу оживить человека, которому суждено умереть, но в жизни порой нет и капли справедливости.
— Теперь я это знаю, но тогда... Пожалуй, я даже рад, что вы не видели моей бессильной ярости. Я до последнего верил в то, что Айвен будет жить, и пытался убедить в этом его, но он как будто сам проклял себя на смерть! — ладья с тихим стуком встала на доску. — Я видел в его глазах жизнь, его душа боролась, но разум почему-то сдался сразу, и этого я никогда не смогу ни понять, ни принять.
— Я тоже не могу понять... Хотя я мало знал его, мне казалось, что он из тех, кто никогда не утратит желания жить, — король подвинул пальцем пешку. — У него были друзья и дело всей жизни... в конце концов, он был молод, здоров и силен, и казался счастливым.
— Я до сих пор не могу понять, проклятие это или просто дурная случайность, стечение обстоятельств, но он слишком часто говорил о смерти и будто бы ничуть ее не боялся... Словно знал, что умрет, и заранее смирился с этим. Потеряв его, я думал, что никогда больше не смогу привязаться к кому-нибудь кроме вас, — теперь тонкие пальцы сжимали ферзя. — Мориона я полюбил против собственной воли, хотя изо всех сил старался сохранить дистанцию... Он был будто лунным бликом на черной глади воды, и отвергнуть его было невозможно. Потом появились Кларк, и Арианна, и Кринет, и Эрик с Арметом, и даже Жак, этот бесцеремонный мальчишка, на которого сложно долго злиться, несмотря на всю его дерзость... Я могу сказать, что люблю всех их, хотя и по-разному, но ни кто-то из них в отдельности, ни все они вместе не заменят Айвена, — ферзь также занял свое место на доске. — Долгие годы я сожалел об этом, хотя от этого любил их не менее искренне, но сегодня впервые почувствовал, что смог, наконец, отпустить его. Может быть, я буду скучать по нему, но теперь, когда я говорю о нем, к глазам не подступают слезы... Возможно, Морион проделал тот же путь намного быстрее — или же мне это только кажется, но такой улыбки, как у него сегодня, не бывает у тех, кто не может до конца проститься с умершим.
— Морион удивительный человек... Он умеет любить как никто даже тех, кого любить вроде бы не за что, но и отпускать тоже умеет. К тому же он снова обрел братьев, а это дорогого стоит. Даже если он не простился с отцом до конца, он сам обрел покой. И... его отец переродился, как и Айвен. Вы замечали, что у Адама Кенти такие же зеркально-стальные глаза, как у вас — вторые на всю страну? У кого еще были такие?
Примечания:
Итак, можно сказать, первая глава, написанная в роли студента. Она могла бы быть значительно длиннее, чем вышла в итоге, но хотелось выпустить ее до конца лета... Кстати, со сцены в церкви и одного диалога, который будет в следующей главе, и началось продумывание всего этого фика еще в ноябре двадцать первого!
Улицы Зонтопии были приветливы далеко не ко всем, особенно в преддверии зимы. И без того холодные ночи становились все холоднее, и по утрам мокрые мостовые нередко покрывались тончайшим слоем льда, который ломался от первого же прикосновения. Ледяные дожди теперь были едва ли не постоянными и стихали лишь на пару часов в день, чтобы потом начаться с новой силой, отчего лужи, и глубокие, и совсем мелкие, не высыхали никогда… Те горожане, у кого была возможность укрыться от непогоды в доме, где с потолка не лилась холодная вода, а в комнатах не свистел ветер, который теперь стал еще более резким и холодным, чем обычно, могли назвать себя счастливцами; таких счастливцев было большинство, однако были и те, кому повезло меньше.
Эрик и Армет прекрасно помнили те времена, когда сами относились к числу последних, и потому сейчас особенно жалели бездомных и нищих: эта зима обещала быть самой суровой за последние несколько лет. В памяти Эрика была еще свежа та зима, которую он провел один в холодном доме, пока его брат сидел в тюрьме, и что-то у него внутри сжималось от мысли о том, что скоро вода снова будет замерзать за ночь в кувшине, хоть теперь он и понимал, что все будет иначе… В конце концов, в их с Кулетом ветхой лачуге выбитые окна приходилось закрывать дешевой фанерой, а то и картоном, поскольку денег на стекло у них не было, но это лишь отчасти спасало от холодного ветра, — и к тому же весь тот дом будто доживал свои последние месяцы, постоянно грозясь развалиться. Одно время младший Шарито даже боялся, что здание обрушится ночью и погребет его под обломками… Ночевать в доме той зимой он боялся, но спать на улице было попросту опасно, и это понимал даже маленький мальчик — он вообще понимал больше, чем многие его сверстники, которым повезло больше. Счастливыми он считал те дни, когда ему удавалось забраться на ночь на чердак или в подвал какого-нибудь многоквартирного дома, где было если не тепло, то по меньшей мере сухо… Сейчас же он понимал умом, что подобного в его жизни больше не будет, но привычка к постоянному напряжению не давала ему успокоиться. Кроме того, с наступлением холодов он становился все более нервным, и потому, как бы он ни старался быть вежливым и прилежным, он отвлекался во время занятий, а иногда даже говорил что-нибудь грубое Мориону, несмотря на всю его доброту. Священник, казалось, не обижался на его слова: он понимал, что мальчик просто не может вести себя иначе, и чем хуже вел себя бывший беспризорник, тем больше терпения он к нему проявлял.
— Знаете, Кулет дал бы мне пинка за такое поведение, а не спрашивал бы, как я себя чувствую… — сказал однажды Эрик, извинившись за очередную колкость. — А многие взрослые всыпали бы по первое число, если бы я сказал им что-то в таком роде. Но вы… другой. Почему?
— Я не поступаю так же, как многие взрослые, потому что знаю, что жестокость только заставляет озлобиться. Если бы я тебя ударил, ты бы, возможно, стал более сдержанным со мной из страха, но наверняка отыгрался бы на ком-нибудь послабее, кто не смог бы дать отпор. Ты ведь нередко делал это прежде, когда жил с братом, не так ли?
— Да, делал… Мне стыдно, но пнуть какого-нибудь спящего в канаве пьяницу или прогнать уличного кота из помойки, где они обычно едят, мне случалось. Сам не знаю, что на меня находило. Знал, что это плохо, но все равно делал…
— Кулет тоже начал свой путь с этого. Он просто отводил душу на беззащитных, потому что не мог ответить пьяному отцу, который его бил, и со временем ему стало казаться, что насилие вполне допустимо и даже в каком-то смысле естественно. Об этом он рассказывал на последних исповедях… Я не хотел бы, чтобы ты повторил его путь: он был грешником, и, что хуже для него, несчастным человеком, а тебе я желаю только достойной и счастливой жизни, понимаешь? Кроме того, я знаю, что ты груб не потому, что зол или испорчен, а потому, что не знаешь, куда деть свою тревогу… Я хочу помочь тебе, а не только обработать, чтобы ты соответствовал моим представлениям о правильном.
— Я это понимаю, но… простите меня. Всякие гадости вырываются сами собой! Я правда не считаю вас ни извергом, ни ханжой, ни вшивым интеллигентом… Сам не знаю, как это только в голову приходит.
— Тогда я знаю, как тебе помочь. Ты уже умеешь писать, хоть пока и медленно — так почему бы не использовать этот навык не только для упражнений из учебников? Попробуй вести дневник: каждый раз, когда тебе захочется сказать что-нибудь грубое, или когда ты почувствуешь, что не можешь совладать с волнением, или когда просто появятся мысли, которые некому будет высказать, записывай их в тетрадь… Если захочешь, показывай эти записи тем, кому доверяешь, но их можно и держать в секрете, — в ответ мальчик благодарно и смущенно улыбнулся и кивнул. В тот же вечер в его новом дневнике появилась первая запись, и писал он с тех пор почти ежедневно… Это было нелегко: он едва научился писать, почерк у него был кривой, а чтобы не совершать слишком много грамматических ошибок, ему приходилось то и дело заглядывать в словарь, однако он не сдавался, и это вскоре принесло свои плоды. Уже через неделю он заметил, что ни разу за эти семь дней не нагрубил своему благодетелю, — и к тому же ему показалось, что пишет он теперь чуть быстрее и чуть ровнее. И все же он до сих пор безотчетно волновался о том, что ожидало его этой зимой…
Армет был чуть спокойнее: его собственные воспоминания о холоде и голоде были дальше и немного тусклее. Он никогда не был так же одинок и брошен, как Эрик: даже зимой, когда на улице были настоящие метели, его навещали соседи, которые пообещали его матери следить за ним, да и крошечный домик, где он жил, был по крайней мере крепок и удерживал достаточно тепла… Он жил в бедном районе, поскольку его мать была бедна, но его соседям совесть не позволяла бросить маленького слепого мальчика на произвол судьбы.
Конечно, в то время он нередко слышал не самые приятные вещи о своей матери — самые вежливые и спокойные называли ее по меньшей мере продажной женщиной, грешницей и ужасной матерью, которая не заботится о своем ребенке, а некоторые и вовсе вслух желали ей смерти; одна из соседок, добрая старушка, которая приходила к нему чаще, чем другие, и заботилась в меру своих возможностей, часто повторяла, что его слепота, должно быть, является наказанием за грехи матери: «Зонтик, верно, ее саму хотел ослепить, да промахнулся». Его же самого никто почти и не пытался чему-нибудь научить, поскольку все были уверены в том, что он все равно никогда не сможет жить сам, без заботы от неравнодушных людей, и потому всему, что он умел к своим восьми годам, он научился сам… Его соседи и невольные попечители были добрыми людьми, но о некоторых вещах знали слишком мало, да и к тому же ему было тяжело слышать вздохи о том, как плоха была его мать. Кроме того, он тогда никогда не голодал, но и есть досыта ему приходилось нечасто, и в течение всей зимы ему приходилось сидеть дома, почти не выходя, потому что вся его одежда была старой и недостаточно теплой… Когда Морион забрал его к себе, он был очень рад. Он тогда знал священника уже полгода: он заметил его, навещая бедных прихожан, еще в самом начале весны и, как только узнал историю этого ребенка, при первой возможности подарил ему теплую куртку и пару ботинок, чтобы он мог выйти на улицу до того, как сойдет снег… Помнил он и первую зиму в доме священника. Тогда ему казалось, что он попал в другой мир: несмотря на холод, они каждый день выходили на улицу, одевшись потеплее. В особенно морозные дни их прогулки ограничивались походами в церковь, где Армета всегда сажали в первом ряду, чтобы он был на виду у своего опекуна, и он сидел прямо и спокойно, как его учили. Поначалу мальчик казался тем, кто не знал о его прошлом, необучаемым и диким, будто животное: в свои восемь лет он поднимался по лестницам только на четвереньках, не умел застегивать пуговицы на одежде, ел всегда руками, грыз восковые свечи и даже не очень любил сидеть на стульях, скамьях и креслах, предпочитая им пол… Таким он был в конце лета, когда Морион впервые привел его в дом. Это удивляло даже самого священника, хоть тот и знал, что прежде мальчика никто не воспитывал, однако к середине зимы ребенок медленно, но верно, научился вести себя более цивилизованно… Он бесконечно гордился собой, когда ему говорили, что он ведет себя как взрослый, и та зима запомнилась ему по большей части этим ощущением гордости.
Теперь он рассказывал о своих воспоминаниях названному брату, пытаясь успокоить его. Они теперь всегда спали в одной комнате, и их разговоры иногда продолжались до самого утра; в такие моменты Эрик чувствовал себя удивительно хорошо, и ему даже удавалось поверить в то, что на этот раз все будет в порядке… Во всяком случае, засыпал он без страха. Правда, утром все нередко начиналось заново: вид инея на оконном стекле сам собой, помимо его воли, вызывал у него легкую тревогу, а взгляды на тех, кого еще год назад можно было назвать его товарищами по несчастью, — безотчетный гнев на весь мир и на себя. Он слишком хорошо знал, что такое холод и голод, чтобы не сочувствовать им, и был слишком беден, чтобы по-настоящему помочь. Пусть их и было очень немного, одна мысль об их судьбе и о том, что такое возможно, не могла не злить его, и это была та бессильная ярость, на которую способны только дети. Это была ярость человека, желающего, но не способного изменить мир…
Одним из таких недавних товарищей по несчастью, которых он чаще всего видел у церкви, ведь там им раздавали еду и кое-какую одежду, был очень странный человек. Бледность, худоба и нескладность не особенно выделяли его среди остальных нищих и бродяг, однако таких глаз, как у него, не было больше ни у кого… Уроженцы Пиковой Империи поначалу пугали жителей Зонтопии своими желтыми глазами с вертикальными зрачками, мягкими рожками, постоянно меняющими положение, мрачными лицами и привычкой рычать от злости, но со временем к ним привыкли, ведь они по большому счету мало отличались от остальных. Этот же человек не был похож ни на обычных подданных Зонтика, ни на пиковых: его глаза не были ни желтыми, ни голубыми, ни даже иссиня-черными или холодно-белыми, какие изредка встречались у зонтопийцев. У этого оборванного незнакомца глаза были ярко-зеленые, будто молодая трава, без малейшего намека на голубой оттенок… Впрочем, на цвет глаз обращали внимание далеко не все, а его волосы были слишком грязны, чтобы определить их цвет, — ясно было только то, что они довольно светлы. Куда сильнее его выделяли недоброе некрасивое лицо, на котором будто навсегда запечатлелось выражение озлобленности, и бегающий колкий взгляд. Такие лица бывают у преступников, просидевших в тюрьме не один год, но никак не у юношей, еще не достигших совершеннолетия. Кроме того, он был удивительно немногословен, и в то же время странно суетлив — эти качества редко сочетаются в одном человеке… Обычно нищие старались держаться вместе, понимая, что вернее всего ждать помощи от тех, кто делит одни трудности и беды, но этого юношу недолюбливали даже остальные бродяги, готовые простить своим товарищам по несчастью очень многие изъяны. Его же, казалось, это и вовсе не волновало…
— Если хотите моего совета, мальчики, берегитесь зеленоглазого: он гнилая душа. Уж не знаю, откуда он пришел, но гнить наверняка начал с самого рождения… Из таких получаются страшные люди. Если только Великий Зонтик его не заметит и не изменит, быть ему как тот телеграфист-предатель. А он ведь даже не молится никогда, и над верой насмехается! — так сказал Эрику и Армету один из бездомных, когда они помогали раздавать беднякам еду и теплую одежду. После одного взгляда на «зеленоглазого», который с подозрительным недобрым вниманием наблюдал за каждым движением Мориона, только что отказавшегося дать ему еще одну миску похлебки, мальчикам было трудно думать о нем хорошо. Может быть, он и не был точной копией телеграфиста-предателя, но что-то в нем было безотчетно неприятным… Внешне он вроде бы не был мерзок или особенно некрасив; отталкивали скорее взгляд, лишенный всякой доброты, выражение лица и нетерпеливые движения.
— Вор, наверное, — шепнул Эрик своему названному брату. — Его наверняка есть за что пожалеть, но мне он уже не нравится.
— Может быть, мне не следует так говорить, но мне тоже… Он кажется каким-то… бездушным, как будто он никого не любит и никем не дорожит, — был тихий ответ. Обычно Армет умел быть почти незаметным и говорить так, что его слышали только те, к кому он обращался, но в этот раз ему, очевидно не удалось: «зеленоглазый» вдруг повернул голову и заглянул прямо ему в глаза. В этом взгляде не было ни вселенского гнева, ни противоестественной пустоты или пугающего упрека, о которых нередко пишут в мистических романах, чтобы напугать читателя. Этот юноша не был похож на создание, не относящееся к миру людей; его сложно было назвать красивым, однако он явно был обыкновенным человеком с необычным для жителей этой страны цветом глаз. В самих же глазах читались лишь насмешливое презрение к окружающим, озлобленность и недовольство нежелательным вниманием… От него не стоило опасаться даже попыток отыграться за слова, которые могли его обидеть: он был одного роста с Эриком и так же худ, и к тому же болезненно бледен. Армету ничего подобного и в голову не пришло, но его названный брат подумал о том, что тот запросто смог бы побить этого «доходягу», если бы захотел. Более того, его, вероятно, смог бы одолеть и сам Эрик, хотя он и выглядел несколько старше… В остальном же он мало отличался от остальных нищих — на нем были длинное синее пальто, выданное здесь же, в церкви, и связанный монахинями шарф, а также причудливого вида фетровая шляпа, вылинявшая под солнцем до очень бледного оттенка, который показался мальчикам бирюзовым… Из-под шляпы торчали отросшие волосы, очень сальные и местами залепленные грязью; он явно даже не пытался следить за собой, и было сложно винить его в этом: многие его товарищи по несчастью выглядели ничуть не лучше.
Если коротко, то «зеленоглазый» не особенно пугал, но определенно производил не самое приятное впечатление. Армету было скорее неловко от того, что он обидел бедняка своим неосторожным признанием, чем страшно за себя и брата. Кроме того, его природная доброта не давала ему смотреть без сочувствия даже на того, кто многих инстинктивно отталкивал… Ему, как и Эрику хотелось помочь всем нищим, и этому странному молодому человеку в том числе, но сделать многого он не мог.
— Он нас услышал, — вполголоса заметил недавний беспризорник, бросая взгляд на нищего, который следил теперь и за ними. — Может, обиделся… Как ты думаешь? Ты бы наверняка не обиделся на такое, но ты, кажется, вообще ни на что не обижаешься, а вот он…
— Я думаю, что нам нужно извиниться перед ним. Может быть, он только посмеется, но лишним это не будет, — тут же решительно предложил Армет.
— Надо бы еще пару монет дать… Дадим ему денег на буханку хлеба, раз он такой голодный, — прибавил Эрик. — Для нас немного, а ему никакие деньги лишними не будут.
— А если он обидится на милостыню? Гордость ведь есть у каждого, и у нищих в том числе… — обеспокоенно произнес старший из названных братьев.
— Странная это гордость, если она позволяет есть в церкви и носить одежду, которую ему тут бесплатно дали, но не позволяет принимать милостыню. Мне вот было стыдно просить, но я никогда не отказывался, когда мне предлагали. Надо хоть попробовать.
— Пожалуй, ты прав… В конце концов, можно будет извиниться еще раз если он обидится, верно?
— Да разумеется! Но я думаю, что он не обидится на нас. Вот закончим раздавать шарфы и подойдем к нему…
Вскоре двое мальчиков уже стояли перед нищим, который недобро разглядывал их своими странно яркими глазами. Они пытались собраться с мыслями, чтобы извиниться, он же — изучал их с неподдельным любопытством. Если в нем и были положительные качества, то любознательность определенно была в их числе… Кроме того, говорить он не любил, а особенно не любил заговаривать первым — и сам не знал, почему. Однако он был нетерпелив, и молчание, занявшее на деле всего несколько секунд, показалось ему слишком долгим.
— Ну? — произнес он удивительно резким и высоким голосом.
— Мы хотели попросить прощения за то, что обсуждали тебя у тебя за спиной и говорили о тебе плохо… В конце концов, судить по внешности и чужим словам не стоит, и ты можешь на самом деле быть лучше, чем все думают, — смущенно проговорил Армет, по привычке закрыв глаза, вместо того чтобы опустить их.
— И еще… вот, возьми это, — также смущенно прибавил Эрик протянув ему несколько монет. — Это в знак того, что мы на самом деле готовы дружить. У тебя наверняка была нелегкая жизнь — у нас обоих тоже, а это значит, что нам лучше держаться вместе, верно?
— Мы оба сироты, хотя теперь нам повезло найти семью и дом… Если тебе нужна помощь, поговори со священником — он обязательно что-нибудь придумает, чтобы помочь. И… может быть, расскажешь, как тебя зовут и что с тобой случилось? Я Армет, а моего названного брата зовут Эрик.
Незнакомец взял деньги и как бы нехотя улыбнулся уголком губ, а после пожал руки новым знакомым, но так и не произнес ни слова… Он не отказывался говорить, однако и не начинал — просто молчал, продолжая изучать их своим цепким взглядом.
— Ты немой? — удивленно спросил Армет. В ответ «зеленоглазый» отрицательно помотал головой.
— Потерял голос? — снова отрицание. — Слышишь нас? Ты можешь слышать? — несколько энергичных кивков. Большего мальчикам добиться не удалось: одна из монахинь попросила их помочь в раздаче похлебки, и они вынуждены были отойти… Однако этот странный юноша был так загадочен, что не думать о нем было невозможно. Кроме него в храме было еще около сотни нищих и бродяг, пришедших из разных районов города, но его среди них выделяло нечто большее, чем цвет глаз и странное впечатление: колоритных и выдающихся личностей среди этих невезучих людей было не меньше, чем среди более богатых жителей, но его, очевидно, выделяло среди них нечто большее, чем зеленые глаза и непонятное впечатление, которое он производил на окружающих.
* * *
Со дня знакомства со странным нищим прошло три дня. Эрик и Армет продолжали помогать в церкви, раздавая беднякам еду и одежду, и ежедневно посещать службы; странный молчаливый бродяга каждый день приходил после первой службы, чтобы получить миску похлебки, но никогда не появлялся на самих службах. Было очевидно, что он и впрямь неверующий, однако никто не упрекал его в этом — по крайней мере вслух. Морион нередко пытался поговорить с ним и узнать о нем побольше, как и его подопечные, но никто из них не добивался никаких успехов… «Зеленоглазый» был не просто молчалив — из него невозможно было вытянуть даже одно слово, и на вопросы он всегда отвечал лишь жестами. За три дня им удалось узнать только то, что он не глух и не нем, что он пришел издалека и что его жизнь была нелегкой. Ничего больше он не мог или не хотел рассказать… Один раз Морион попытался заговорить с ним о Зонтике, но вид у него в тот момент был такой насмешливый, что даже привыкшему к многому священнику стало от этого не по себе.
В тот день он проскользнул в храм через несколько минут после начала службы, но двигался так тихо, что почти никто не заметил его появления. Кроме того, опоздавшие прихожане нередко заходили именно так и незаметно пробирались к свободным местам — или же оставались у двери, если мест не было… Этот юноша в своем синем пальто и голубом шарфе, закрывающем нижнюю половину лица, ничем не отличался от обычных бедных прихожан. Даже те, кто увидел его в дверях, не придали этому значения, подумав, что это один из тех самых бедняков опоздал к началу… Внимание на него обратил только Армет, узнавший его по звуку шагов: он еще во время первой встречи заметил, что юноша своеобразно прихрамывает, и научился распознавать это по скрипу деревянного пола.
— Эрик, это «зеленоглазый», — одними губами прошептал гончар, легонько толкнув названного брата локтем.
— Он что, поверил… то есть уверовал? Ни за что не поверю в это! Еще вчера… — тут мальчик невольно поймал недовольный взгляд соседа и смущенно замолчал: он понял, что шептал слишком громко.
«Зеленоглазый» тем временем успел пробраться на предпоследнюю скамью, немного потревожив сидящих там, посидеть на ней несколько секунд и нырнуть под скамейку впереди, чтобы проползти, пусть и по грязному полу, на несколько рядов вперед… Он явно пытался пробраться как можно ближе к кафедре экзарха, и это настораживало Армета и Эрика, которые теперь пристально за ним следили. Старший слишком хорошо чувствовал истинную природу людей, чтобы быть в такие моменты беспечным, а младшего вся его прошлая жизнь заставила стать неимоверно проницательным… Как бы они ни жалели этого нищего, им обоим он не нравился — что-то с ним точно было не так. Это было сложно понять умом, а объяснить словами так, чтобы они не напоминали речи безумца, и того сложнее, но они отчетливо это ощущали. Сейчас же все, кого тревожил странный бродяга, принимали его за беспризорника, которого еще не научили манерам, и тактично молчали из сочувствия к его беде. Маленький рост и худоба играли ему на руку… Наконец, ползти и проталкиваться ему стало уже некуда: он достиг первого ряда, где пустых мест не было, и потому ему оставалось только встать в проходе. Теперь мальчики могли наблюдать одновременно за ним и за Морионом, который читал проповедь чуть тише, чем обычно прежде, но с удивительным для своего горя спокойствием.
— Что это он делает? — спросил Эрик почти вслух, когда бродяга сделал несколько крошечных шагов вперед.
— Не знаю… Он будто с ума сошел, — тихо прошептал Армет.
— Видимо, и впрямь свихнулся. Он с самого начала был каким-то… чертовски странным.
Однако «зеленоглазый» не сошел с ума — во всяком случае, у него сейчас была цель, к которой он стремился, и цель эта была вполне приземленной: он видел массивный медный подсвечник на кафедре священника и очень хотел его заполучить… Он мельком слышал о том, что за медь неплохо платят в пунктах приема металлолома, но, даже если бы ему не удалось продать свой воровской трофей, подсвечник стал бы неплохим сувениром. Кроме того, сейчас ему казалось, что экзарх слишком увлечен своей речью, чтобы замечать это… Он ошибся. Увидев, что самонадеянный вор тянет руку к кафедре, обычно мягкий и спокойный Морион замолчал и оттолкнул его… и гнев в его глазах тут же сменился испугом: очевидно, он не рассчитал силу, и юноша упал. Проповедь тут же была прервана, ведь всем, и в первую очередь самому Первому Священнику, теперь было не до этого…
— Вы не ушиблись? Простите, я поступил неправильно… Возможно, я и вовсе ошибся в ваших намерениях, и тогда я виноват перед вами вдвойне… — растерянно произнес он, помогая бродяге встать с пола. Возможно, никто и не узнал бы о его истинных намерениях, если бы из его кармана не вывалился какой-то предмет, который со стуком покатился по полу…
— Минуточку, а откуда это у нищего, который одевается за приходской счет? — спросил прихожанин с первого ряда, к ногам которого упала та вещь. В его руке блеснула серебряная зажигалка со сложной гравировкой — явно сделанная на заказ и очень дорогая.
— Точно такая же у Первого Министра! — взволнованно подсказал Пасгард, тоже сидевший в первом ряду. — И… кажется, у него единственная в своем роде, так что…
— Да обыщите этого пройдоху, наконец! Наверняка он кого-нибудь еще обокрал! — еще более взволнованно выкрикнул кто-то третий.
К этому моменту оборванного авантюриста уже крепко держали за руки двое полицейских, а несколько обывателей вцепились в его пальто, которое было ему велико. Он жалобно стонал, будто пытаясь разжалобить всех, но ничего не мог сделать с тем, что Пасгард шарил в его карманах и вытаскивал из них все украденные у прихожан ценности… Мальчишка явно не терял времени: он успел стащить из карманов не меньше десятка карманных часов, несколько кошельков, два дорогих молитвенника и множество украшений и безделушек. Все это министр защиты, лишь недавно получивший должность, вытаскивал из его карманов и с торжествующим видом отдавал владельцам. Он еще будучи кадетом мечтал разоблачить вора при всех, и теперь его странная маленькая мечта сбылась…
— А еще он, скорее всего, незаконный мигрант, — произнес он, закончив обыск и вернув хозяевам все украденное. — У него странные документы… Я никогда прежде таких не видел.
— В этом мы разберемся, — с ледяным спокойствием сказал Алебард, подходя ближе. — Он действительно не похож ни на одного из подданных Зонтопии, не знает того, о чем знаем все мы, да и будто бы говорит на другом языке. А это зеленое удостоверение из его кармана напоминает мне об одном из названных братьев Великого Зонтика. Впрочем, сейчас не время строить предположения…
Двое рядовых из городской стражи уже подоспели на шум, и Первому Министру осталось лишь отдать приказ… В течение следующих нескольких секунд все провожали взглядом высоких молодых людей в военной форме, которые почти волокли по земле отчаянно визжащего оборванца. Алебард в это время с удивлением разглядывал мятую картонную карточку с фотографией этого мальчишки: это было слишком непохоже на паспорта жителей Зонтопии. «Ару… Сектор G9, квартал 5/… Не военнообязанный…» — вот было все, что можно было разобрать на этом удостоверении. Остальные же символы были размыты водой… Что ж, хватало и этого. Теперь о странном бродяге, который вызывал подозрения у Мориона, отнюдь не склонного подозревать в чем-нибудь предосудительном всех подряд, было известно хоть что-то, а остальное можно было и вытянуть из пойманного беглеца. Допрашивать особенно подозрительных личностей, — «особых заключенных», — Старший Брат умел на удивление хорошо. Мысленно он уже пытался выкроить в своем расписании пару часов на этот разговор с глазу на глаз. Других дел было много, почти как летом, когда приходилось говорить с совсем другим пленником замка. Все это в целом до смешного напоминало те события… Казалось, это замечал не он один.
— Похоже, перепалки в церкви, которые заканчиваются чьим-то арестом, становятся традицией, — невесело усмехнулся экзарх, когда они остались наедине в исповедальне.
— На этот раз обошлось без полицейской погони в лучших традициях приключенческих романов… Да и этот мальчишка не очень-то похож на Кулета: после того, что мы увидели сегодня, тот кажется образцом благоразумия и осторожности, — ответил министр в таком же тоне. — А ты, надо сказать, отлично держишься, по крайней мере на публике. Для этого нужно немало мужества и мудрости… Что же ты чувствуешь на самом деле?
— Я потерял отца, но снова обрел братьев… Конечно, отца это не вернет, да и утрату не возместит, но это несколько утешает. Кроме того, есть те, кто нуждается в моей помощи, а значит, я не могу позволить себе впадать в отчаяние. Совсем недавно я был разбит, но… знаешь, Армет когда-то разбил свою любимую чашку и решил починить ее с помощью куска глины — так на голубой чашке появился узор из тонких полос облачного цвета. Когда я рассказал ему об этом, он сказал, что такой же чашки точно нет больше ни у кого во всем мире… Думаю, так же и с людьми: ломаясь, мы приобретаем новые черты.
— Раз мы созданы способными испытывать страдания, значит, это для чего-нибудь нужно. И все же нам свойственно оберегать себя от страданий, и преодолеть это стремление порой сложно, даже когда оно скорее мешает…
— Это верно: первое время мне было тяжело поверить в то, что отца действительно нет. Я не приходил в тот дом, где он умирал, с мыслями о том, что навещаю его, по привычке, а совершенно искренне искал его… Пару раз мне даже пришло в голову написать ему письмо и попросить прощения за то, что столько всего меняю в его доме: мое подсознание убедило меня в том, что он не умер, а только снова оказался в больнице или в доме престарелых. Признаться, я чувствовал себя почти безумцем, но хороший друг объяснил мне, что подобное вполне обычно для тех, кто недавно пережил горе. Душа пытается так оградить себя от горя… Знаешь, сейчас я думаю о том, что может подтолкнуть человека к поступкам вроде тех, что совершил этот бродяга. Он, как и я в первую неделю после смерти отца, был словно не в себе: у него был бы такой же пустой, и в то же время слишком подвижный взгляд.
— Вероятно, он пытался оградить себя от голода. Посуди сам: он совсем молод, остался в одиночестве в чужой стране, где находится незаконно, и у него ни гроша за душой… Да и сострадания к подобным ему нищим обычно проявляют немного, ведь он уже не ребенок, еще не старик, и на калеку с первого взгляда не похож. Может быть, если бы ему давали чуть больше милостыни, он не дошел бы до столь безрассудных авантюр. На подобное идут люди, которым нечего терять, для которых даже тюрьма окажется благом.
— Это похоже на правду. Во всяком случае, я слышал истории о нищих с окраин, которые идут на преступления, только чтобы оказаться в тюрьме… Для них и такая крыша над головой хороша. Некоторые не проводят на свободе и пары месяцев, снова совершая преступления вскоре после освобождения. Если бы мы могли помочь им всем! Но все, что я сейчас могу им дать — это пара мисок похлебки в день и дешевая теплая одежда…
— О, поверь мне, сейчас ты помогаешь им. Когда не может помочь церковь, в это должно вмешаться государство, верно? Бездомных мы упустили из вида, но это можно исправить теперь.
— Я счастлив знать это: раз уж ты берешься за это дело, я могу быть уверен в том, что оно будет решено наилучшим образом, — в ответ из соседней крошечной каморки размером с чулан раздался сдержанный смех, приглушенный самими стенами исповедальни. Снаружи его, безусловно, не было слышно, но Морион мог отчетливо его различить… Почему-то этот смех оказался заразительным, и священник также тихо рассмеялся:
— Ты хочешь сказать, чтобы я не льстил тебе, верно?
— Ты будто читаешь мои мысли! Ты же знаешь, что я могу ошибаться, как и любой другой человек, не так ли?
— Но ты идеально играешь свою роль, с этим ты должен согласиться!
— Не лучше, чем ты свою, Морион… И теперь я действительно спокоен за тебя: раз ты можешь смеяться, ты не сломлен полностью.
— Пока ты рядом, этого бояться не стоит: ты будто излучаешь энергию.
— Должно быть, это очень своеобразная энергия…
— Другой мне не нужно, поверь мне. Что бы о тебе ни говорили некоторые люди, ты прекрасный друг! На исповеди многие признаются, что боятся тебя или находят очень странным, но сам я всегда буду считать тебя хорошим человеком.
— И я охотно в это верю… Я знаю, что меня есть за что недолюбливать, но безмерно рад, что у кого-то есть причины относиться ко мне иначе. Признаться, временами я чувствую, будто действую почти вслепую, и нередко сомневаюсь в моральной стороне своих решений. Я должен быть примером, но иногда понимаю, что сам не стал бы следовать собственному примеру, понимаешь?
— У каждого есть поводы для сожалений, но ты поступаешь так хорошо, как только можешь. Порой лучшее из возможных решений хуже, чем нам хотелось бы, и я в этом уверен.
— Я и сам знаю об этом… Мир вообще далек от идеала, но такова его природа, и изменить ее не под силу даже самому Зонтику.
— Это верно, — Морион вздохнул и устало опустил глаза. — Я очень скучаю по отцу, но понимаю, что для него самого смерть стала избавлением от мучений… Он сам признавался в моменты проблесков ясного ума, что ждет смерти с нетерпением: его бесконечно тяготили беспомощность и осознание своего безумия. Кроме того, мне приходилось почти ежедневно лгать ему о том, что мать и сестра гостят у родственников, ведь он не помнил об их смерти… Я не знаю, зачем сейчас говорю об этом, да и весь этот разговор, должно быть, выглядит сумбурно, но мысль о том, что кто-то может желать себе смерти, вызывает у меня смешанные чувства, которые я даже назвать не могу. К тому же все говорят, что хотели бы умереть тихо и мирно от старости, но никто не думает о том, каковы бывают последние месяцы такой долгой жизни.
— Последнее удивляет и меня… Больше всего я боюсь стать беспомощным и лишиться рассудка. Пожалуй, я бы предпочел погибнуть в бою или из-за какого-нибудь несчастного случая. Однако твой отец успел многое увидеть, да и на его похоронах будто собрался почти весь город, а это говорит о том, что его любили и уважали.
— Это так, но он едва ли вспомнил бы даже четверть собравшихся там… Порой он не узнавал нас с Бацинетом, хотя мы и навещали его ежедневно. С другой стороны, он сам один раз сказал мне, что не помнит лиц многих старых друзей, но знает, что они помнят его, и это греет душу. В общем-то только это и радовало его в последние дни жизни… С этой точки зрения он был в некотором смысле счастливцем. Думаю, я в итоге приду к тому же в старости, ведь другого выхода нет.
— Тебя, вероятно, будет помнить еще больше людей, чем его: ты уже сейчас сделал много добра и наверняка сделаешь еще больше.
— Если бы не эта перегородка, я бы обнял тебя… Только не пытайся через нее перелезть, ладно?
— На миг мне пришла в голову такая мысль, но застрять между ширмой и потолком мне не хотелось бы, — и они оба снова тихо рассмеялись, представив себе этот вид. — Должно быть, если бы нас кто-нибудь видел, он решил бы, что мы оба сошли с ума… Но с тобой я чувствую себя ребенком.
— Это дорогого стоит, поверь мне! Для меня ты все еще брат… самый любимый из братьев, с которым у меня больше всего общего.
* * *
Вскоре после окончания этого разговора, — а Старший Брат, выйдя из исповедальни, остался в церкви, чтобы дождаться своего друга, — улица встретила их беспорядочными порывами ледяного ветра. В такую погоду о прогулке нечего было и думать: всем хотелось побыстрее добраться до дома...
— Да, сейчас для тех, кому некуда идти, и тюремная камера будет пределом мечтаний, — пробормотал Морион, наматывая на лицо шарф.
— И прибавить нечего... Теперь мне кажется, что Ару мог сделать это лишь для того, чтобы оказаться в тюрьме, — отозвался Алебард. — Что ж, если это так, то его желание сбылось по крайней мере на несколько дней. Камеры в замке довольно холодные, но в них по крайней мере нет ветра и луж, да в них все же теплее, чем на улице.
— Будь к нему мягче, если сможешь... Мне кажется, он не просто ушел из своей страны, а бежал от чего-то, — негромко попросил священник, пытаясь заглянуть другу в глаза.
— Это и нужно выяснить: если он сбежал в попытке избежать наказания за какое-нибудь преступление, то мы будем вынуждены выдать его полиции Варуленда. Если же это было бегство от жестокого режима, то он — беженец, и наш долг помочь ему...
— Значит, если он не преступник, то ты сможешь ему помочь, верно? Несмотря на его выходку, мне жаль его... И к тому же я поступил с ним жестоко. Хоть он и обокрал половину прихожан, я не должен был толкать его. Он ведь был в отчаянии, это было видно... Прошу, передай ему извинения от меня, когда будешь с ним говорить. Скажи, что мне очень жаль... И еще... как ты думаешь, я подал всем дурной пример?
— Разумеется, я передам ему твои извинения и, думаю, он простит тебя... А насчет примера тебе не стоит волноваться: даже дети могут понять, что защита не противоречит милосердию. Может быть, ты был чуть более резок, чем следовало, но, поверь, я на твоем месте поступил бы точно так же — разве что невольно толкнул бы гораздо сильнее.
— Ты можешь без труда поднять меня, а я не смог бы приподнять даже Ару, если бы попытался, — тут Морион усмехнулся помимо своей воли.
— Кроме того, я умею бить. Зонтик, вероятно, ничуть не слабее меня, когда речь идет о поднятии чего-нибудь тяжелого, а уж в выносливости любому может фору дать, но мне сложно и представить себе его в бою... Видимо, поэтому он и не ответил тогда ударом на удар. У Кулета едва ли был бы шанс на победу в таком бою.
— И, кажется, мое счастье, что мне на этот раз не ответили ударом... Последний раз я дрался в начальной школе, да и тогда это было не всерьез. А если бы мне каким-то чудом удалось победить, я чувствовал бы себя в сто раз хуже, чем после проигрыша.
— Если для тебя хуже побить истощенного мальчишку на полголовы ниже тебя, чем быть побежденным им, то ты определенно хороший человек: милосердие превыше гордости... Это заметно и без твоих слов. Знай, ты являешься лучшим примером для прихожан, и после того, что случилось сегодня, ты им и остаешься.
— Пожалуй, твоя похвала ценнее комплиментов от десяти человек. Ты нечасто кого-то хвалишь, зато я всегда знаю, что ты делаешь это искренне, — улыбнулся священник. — Знаешь, я бы прогулялся с тобой подольше, если бы не погода — к тому же мальчики сегодня пошли к друзьям... Может быть, зайдешь ко мне ненадолго? Зонтик ведь настаивал на том, что отдыхать нужно чаще.
— Ты искушаешь меня... но, пожалуй, на этот раз я могу поддаться искушению и остаться на полчаса или час. Дольше задерживаться я не могу, потому что дел все же немало... Впрочем, Зонтик и впрямь настаивает на том, что мне следует чаще отдыхать. Кажется, он беспокоится о моем благополучии куда больше, чем я сам.
— Неудивительно: кажется, ты все время буквально работаешь за троих, да еще и помогаешь друзьям. Признаться, я тоже за тебя переживаю сильнее, чем за себя... Тебе нужно себя беречь.
Дом Первого Священника был небольшим, на удивление скромным и очень уютным. Здесь не было навязчивой роскоши или музейного, нежилого порядка, как в "новом доме Вирмутов"... В этом доме жили, и он будто пропитывался этой жизнью — местами сложной, изредка одинокой, но жизнью. Это ощущалось отчетливо, хоть хозяин иногда и стеснялся разбросанных на письменном столе бумаг и принадлежностей, временами заваленного газетами кофейного столика и беспорядочно расставленных книг в шкафах. Сам он легко ориентировался в своем легком хаосе, да и близкие друзья давно привыкли к этому и даже не думали осуждать его, но он представлял, какой идеальный порядок должен царить в комнате Старшего Брата... Ему казалось, что его организованного друга должно по меньшей мере немного раздражать то, что при нем со стола убирают ворох старой бумаги. На деле же Алебард ценил такой уют, поскольку сам совершенно не умел его создавать; в его комнате все действительно было почти по-военному чисто и опрятно, но порой это его тяготило: там ощущался лишь холод. У Мориона было тепло...
— Вот, это непривычно, но сейчас, пожалуй, подойдет как нельзя лучше, — с мягкой торопливостью произнес экзарх, ставя на кофейный столик, с которого уже успел убрать все газетные вырезки, две чашки с чаем. — Нам обоим нужно отогреться, а тебе особенно...
— Корица и имбирь? Они и впрямь неплохо создают ощущение тепла, — усмехнулся министр, взяв в руки свою чашку. — К тому же помогают сохранить голос... Очень кстати.
— Должно быть, об этом ты знаешь не меньше моего... Может быть, это прозвучит нелепо, но я хотел бы, чтобы Ару смог сейчас выпить с нами чаю. Ему явно не помешало бы согреться, да и это было бы хорошим извинением, — вздохнул священник, медленно отпивая чай. — Возможно, нам даже удалось бы разговорить его, ведь он может говорить, — а ему наверняка стало бы легче, если бы он выговорился... как на исповеди, понимаешь?
— Ты говоришь об этом так, что я не могу не согласиться с тобой. Даже если он не тот, кем кажется, он едва ли пошел бы на подобное от хорошей жизни... Должен сказать, теперь мне хочется поговорить с ним не только по долгу службы, — если бы это было так, то я, вероятно, поручил бы это кому-нибудь другому, — но и из любопытства. Мне хотелось бы узнать, почему он покинул свою страну, где у него по меньшей мере был дом, и как жил до того, как узнал о том, что в церкви можно получить помощь. Кроме того, чтобы знать, как навести порядок в государстве и удержать подданных от преступлений, нужно знать, что именно толкает людей на нарушение закона... Страх перед наказанием останавливает далеко не всех, так что мне стоит искать и другие методы, — а разговор с этим необычным вором будет неплохим шансом изучить их мотивы, — тут Старший Брат взял короткую паузу, задумавшись о чем-то, а после прибавил с улыбкой: — И Зонтик, наверное, уже позаботился о нежданном госте, может быть, даже лично... Во всяком случае, я ничуть не удивлюсь, если сейчас застану их вместе за не менее интересным разговором, чем у нас с тобой.
— Но если это не так, то позаботься об Ару сам, ладно? Пообещай, что с ним будут обращаться как с человеком, заслуживающим сочувствия, — не то шутливо, не то всерьез попросил Морион.
— Разумеется. Пока у меня нет оснований испытывать к нему светлые чувства, но раз уж он теперь в моей власти, мой долг сделать кое-что для него... С ним во всяком случае будут обращаться как с человеком, имеющим все законные права, а может быть, и чуть лучше, чем с остальными заключенными. Я сделал бы это и без твоей просьбы. И почему ты так волнуешься о нем?
— Он просто напоминает мне Армета в детстве... Будто это он же, но выросший на улице, понимаешь? И я понимаю, что Армет мог бы стать таким, если бы я тогда не нашел его: вероятно, соседи рано или поздно перестали бы заботиться о нем, как прежде, а заботиться о себе сам он попросту не научился бы — в свои восемь лет он даже пользоваться столовыми приборами не умел, и едва ли кто-то собирался учить его подобным вещам. Конечно, уходу за собой он мог бы научиться и сам, но как бы он обеспечивал себя? Вероятно, он был бы вынужден просить милостыню, как и Ару... Будучи нищим калекой, несложно озлобиться и стать циничным, ведь всем вокруг живется легче, и еще проще начать презирать остальных людей, которые неспособны понять его из-за того, что он другой, — а презрение обычно бывает взаимно, не так ли? Ару сторонятся, и я не могу осуждать их за это, поскольку он действительно кажется неприятным человеком, но что если все дело лишь в том, что он не может понять нас, а мы не понимаем его? Армет мог бы оказаться в том же положении из-за слепоты или необразованности... Нищие в большинстве своем умеют хотя бы читать и считать на пальцах, да и слепых среди них немного. Каждому необходимы "свои", общество тех, кто может понять и принять, — а он, как и Ару сейчас, был бы чужим даже среди тех, кто находится почти в том же положении, что и он.
— А ведь ты прав... Об этом я не думал, пока ты не указал мне на это. Если бы не ты, судьба Армета могла бы повернуться совершенно иначе... Да и об Эрике можно сказать то же. Может быть, и Ару сможет измениться к лучшему, если найдет друзей и помощь. Знаешь, ты заставил меня задуматься о многом. Если только этот мальчишка не окажется настоящим преступником, то я сделаю все возможное, чтобы он получил шанс на честную жизнь.
— Я знал, что на тебя в этом можно положиться... И ты можешь положиться на меня: я тоже сделаю для него все, что будет в моих силах, как делаю для Эрика.
* * *
Замок встретил Алебарда холодной полутенью зала, который они с Зонтиком за неимением лучшего слова называли прихожей. Света от четырех высоких узких окон и нескольких светильников у лестницы не хватало, чтобы разогнать тот жутковатый полумрак, что сгущался в пустых углах. За одной из двух дверей, сейчас закрытых, слышались тихие голоса и шаги гвардейцев, которые теперь были обязаны патрулировать и те места, куда Верховный Правитель и его приближенные не заходили месяцами; в остальном же вокруг царила гнетущая тишина... Возвращение в это мрачное место, где домом можно было назвать лишь несколько обитаемых комнат на втором этаже, из маленького и местами хаотичного, но уютного дома Мориона моментально испортило его настроение. Он не обратился к подошедшему слуге грубо лишь потому, что давно пообещал сам себе никогда не быть с подчиненными резким лишь из-за своего расположения духа.
— Не суетитесь так сильно: я пока способен снять пальто без вашей помощи, — сказал он сухо, но сдержанно. Хотелось сказать еще что-нибудь о том, как низки эти попытки выслуживаться, однако он промолчал, зная, что эти слова не достигнут цели... В конце концов, это не принесло бы пользы ни ему самому, ни слуге, который в общем-то не сделал ничего предосудительного, а значит, свое раздражение не следовало выплескивать на него. Впрочем, тот и без лишних распоряжений понял, что "господин" не в духе, и молча отошел на несколько шагов, ожидая новых приказов и зная, что их не будет. В таком настроении Первый Министр старался избегать любых разговоров, поскольку не хотел незаслуженно оскорбить кого-нибудь, — и это знали все, кто его знал, а слуги в особенности.
Дел было слишком много, но это было даже на руку: работа помогала забыться и отвлечься от собственных чувств, которые в любой момент могли вырваться все разом и совершенно неуместно... Их было слишком много, и они так спутались между собой, что различить их было непросто. Если бы он позволил себе выразить минутную грусть от того, что замок был холодным и неуютным, то наружу вылились бы и тревога, и затаенный гнев на нерадивых гвардейцев, не оправдавших доверия, и обыкновенная усталость, которая никак не отступала, несмотря на его попытки больше отдыхать. Что будет, если чувства не удастся сдержать, он боялся даже представить себе... Это означало одно: ему нужно было снова погрузиться с головой в работу, пока не утихнет мимолетная печаль — вслед за ней уляжется и все остальное, а после можно будет и поговорить сначала с Зонтиком, а потом и с пленником; но это позже. Пока же Ару дремал на узкой лавке в своей камере, а первые лица государства — оба были заняты решением более важных вопросов.
Примечания:
P. S. Простите за количество ошибок и опечаток. Их действительно очень много, спасибо, что говорите о них... Скажу честно: глава писалась, а особенно дописывалась в довольно неровном (и нервном) состоянии. Не жалуюсь. Просто очень старался успеть до конца месяца и хоть как-то настроить рабочий режим после всей нервотрепки с поступлением...
Примечания:
Да, я снова извращаюсь с названием. Надеюсь, глава вам понравится!
— Я слышал о беженце, который сегодня устроил переполох в церкви... — произнес Зонтик, плотнее кутаясь в плед. — Каков же он?
Юноша по своему обыкновению сидел на подоконнике, облокотившись спиной на холодную гладкую стену. Обычно он сидел так, глядя в окно, но на этот раз все его внимание было отдано его первому приближенному, который сидел в кресле напротив... Сейчас они говорили скорее как друзья, чем как король и его подчиненный — иначе они сидели бы в кабинете, а не в спальне. Впрочем, для такого странного выбора места была еще одна причина: холод пришел внезапно, и даже большая часть покоев короля еще не была достаточно протоплена. Холод пересиливал скуку молодого правителя, и потому он не собирался покидать единственную теплую комнату до тех пор, пока камин в его гостиной не справится со своим основным назначением, — а это могло занять и несколько дней: замок, большой и громоздкий, быстро остывал, но прогревался очень медленно и будто бы неохотно; даже летом в нем обычно бывало прохладно, а зимой окна нередко покрывались тонкой коркой льда даже раньше, чем выпадал первый снег.
— О, это во всех смыслах странная личность, — сказал Первый Министр, тщетно пытаясь разглядеть что-то за покрытым бледным инеем окном. — Даже внешне... У него необычное лицо: маленькое, очень тонкое, странно подвижное и будто бы асимметричное, но больше всего удивляют его глаза — маленькие, глубоко посаженные, но очень яркие и блестящие. Впрочем, блеск этот... неприятный. Во взгляде есть жизнь, есть любопытство, видна даже некоторая сообразительность, но ни намека на благородство, доброжелательность или хотя бы смелость. Озлобленности в его глазах я также не вижу, но все же он словно все время замышляет что-то недоброе... Признаться, от его взгляда мне не по себе — кажется, будто он по меньшей мере прикидывает в уме, что у меня можно украсть и сколько за это выручить. Прибавьте к этому нездоровую бледность при небывалой энергии, тонкие, но цепкие руки с четырьмя пальцами вместо пяти, крошечный рост и до странности неподходящие к этому росту пропорции, — и вы поймете, как он выглядит... Впрочем, о его характере мне судить сложно: во время нашего короткого разговора я не смог вытянуть из него ни слова, — однако его лицо, кажется, всегда говорит громче любых слов. У него определенно есть голос, и, вероятно, даже не самый слабый, но он произносит только отдельные слоги... Возможно, он нем, и этим объясняется и живое лицо, и странное поведение, но он точно не глух.
— А может быть, он скорее оглушен всем, что с ним случилось... Я бы, наверное, не смог выдавить из себя ни слова, если бы меня схватили на месте преступления и бросили в камеру в этом жутком подземелье. Мне кажется, что ему нужно дать время, чтобы прийти в себя, и позаботиться о нем как следует — ему этого явно не хватает. Возможно, когда он отоспится и успокоится, разговорить его будет проще... И, надеюсь, его не держат там закованным, не бьют и не морят голодом?
— Разумеется, на роскошь ему не следовало и надеяться, но побои, кандалы и наказание голодом — слишком жестокое наказание и для человека более крепкого сложения, не говоря уже об и без того изможденном мальчишке, который к тому же не совершил ни над кем насилия... И я, конечно же, распорядился о том, чтобы о нем позаботились: если бы я оставил его без помощи, то сам, пожалуй, заслуживал бы быть закованным в колодки и высеченным, — на этих словах Старшего Брата едва заметно передернуло, и он поспешил изобразить праведный гнев, хотя дело было совсем в другом. — Только настоящий изверг не помог бы ему!
— Простите... Я и не думал обижать вас такими подозрениями, поверьте мне! Я просто часто читал в книгах о том, как узники умирают из-за ужасного обращения, или как молодые и здоровые люди выходят из темниц калеками и будто стареют на десять лет, проведя там всего несколько месяцев... Это только фантазии и преувеличения, но в воображении тут же возникает картина... Вы не злитесь на меня? — тут же забормотал испуганный своими словами и ответом на них Зонтик. Обычно он был более проницателен, но кое-что Алебарду удавалось скрывать и от него... Нельзя было сказать, что Первый Министр не доверял своему другу, однако некоторых своих мыслей он слишком стыдился, чтобы сказать об этом прямо или позволить правителю догадаться обо всем.
— Мой повелитель, злиться или обижаться на вас я и не думал. В конце концов, и меня упоминание о темнице наводит на мысли об истощенных, оборванных и вечно избитых узниках, целыми днями прикованных цепями... Не буду лгать вам: мне пришлось искоренять подобные традиции в Зонтопии, но больше такого нет. Вы и сами можете спуститься в подземелье и убедиться в том, что камеры тесные и холодные, но заключенные по крайней мере могут ходить по ним... Я строго слежу за этим, и в этом гвардейцы подчиняются мне неукоснительно, — поспешил заверить Старший Брат. — Сейчас я просто вспомнил тот день, когда впервые спустился туда и увидел, как там содержали нескольких заключенных... Ару не пережил бы и недели там: пожалуй, это было хуже улицы зимой. Теперь все иначе, и он, кажется, даже рад оказаться там.
— Знаете, эта темница пугает меня и сейчас... Что же должно было случиться с Ару, чтобы тюрьма радовала!
— А ведь вы, вероятно, узнаете это из первых уст, если только захотите. Вам достаточно лишь приказать, — и его приведут к вам... Но мне кажется, что лучше всего будет оставить его в покое на несколько дней, чтобы дать ему время прийти в себя и все обдумать, иначе он попросту не заговорит.
— Я не люблю приказывать, и мне совсем не хочется лишний раз тревожить его сейчас, когда он и без того перепуган до предела... Но поговорить с ним было бы интересно. Если это будет возможно, я, пожалуй, сам приду к нему, — мягко улыбнулся Зонтик, взглянув на огонь в камине. В глубине души он жалел о том, что у Ару нет такого же уюта, как у него: ему казалось, что беглец заслуживает этого куда больше, чем он сам. Кроме того, он понимал, что сам не выдержал бы даже половины того, что пережил пленник, и это почему-то заставляло его чувствовать себя виноватым... Однако он загонял это ощущение подальше, считая его недостойным внимания. Он старался быть сильным и хотя бы казаться уверенным, и пока ему это удавалось, — об этом он тоже думал. Мыслей было удивительно много, и они беспорядочно носились, то и дело сменяя друг друга...
На улице за его спиной тем временем поднимался ветер. Он пока не был слишком силен, но подхватывал легкие снежинки, закручивал их в маленькие вихри, нес над землей и загонял на оконные рамы и крыши... Было так тихо, что привыкшим к шквальным осенним ветрам, свистящим в трубах и бьющим в окна, становилось жутко от этой тишины. Казалось, будто все звуки исчезли из мира, да и сам мир за пределами комнат незаметно растворяется за покрытыми инеем стеклами. Сгущались сумерки, но с неба, затянутого плотными облаками, все еще лился едва заметный свет... Это навевало смутные воспоминания о прошлом, которого словно и не было, — и все же эти воспоминания были пугающе отчетливы. Зонтик был почти уверен в том, что в очень похожую зимнюю ночь случилось что-то неимоверно важное, переломившее всю его жизнь, но что именно это было, он никак не мог вспомнить; об этом помнили его чувства, но не разум. Сейчас его охватило странное ощущение: ему до боли хотелось говорить, но сказать будто бы было нечего, да и незачем... Он застыл на месте, задумавшись об этом, и просидел с минуту неподвижно, а после вдруг заговорил невпопад:
— Наверное, странно себя чувствуют те, кто создан, а не рожден... Я смутно помню свое детство или по крайней мере знаю, что оно у меня было, а у вас его просто не было. Может быть, вы иногда жалеете об этом?
— Я не могу сказать, что жалею, мой повелитель, ведь я даже представить себе не могу, что потерял. Я отчетливо помню всю свою жизнь с момента появления, а те, кто был рожден, кажется, забывают первые годы жизни... Человеческая память вообще кажется мне весьма странной, — задумчиво отозвался Алебард, ничуть не удивляясь такой сменой темы. Зонтик начинал подобные разговоры не впервые: иногда он делал это просто из любопытства, иногда в попытке выяснить, не страдают ли его творения, за которых он чувствовал себя ответственным, а изредка и потому, что сам что-то вспоминал... Сейчас же все эти причины словно смешались, и даже сам юноша не мог сказать, какая преобладала.
— Вот как... А вам хотелось бы иметь детские воспоминания, как всем остальным?
— Это зависит от того, какими они будут, мой господин: иметь явно выдуманные, банальные и небрежно набросанные воспоминания с похожими на близнецов родителями и до крайности сгущенными красками мне не хотелось бы, а каково иметь настоящие я просто не знаю... Кроме того, не все семьи хороши, не так ли? Вспомните хотя бы Вагнеров... Эмиля, как бы о нем ни заботился Морион, вероятно, будет всю жизнь преследовать его прошлое, и мне не хотелось бы испытать это на себе. Однако временами я пытаюсь представить себе, что у меня есть семья. В некотором смысле она есть и в действительности, потому что у меня есть по меньшей мере вы и Морион, но все же он мне названный брат, и у него есть родные, а вы... Должно быть, это прозвучит глупо, но я не могу понять, кем считать вас — отцом, сыном или братом. Вы для меня будто все это одновременно, и в то же время ничего из этого. Вы... просто очень близкий человек, и я не могу объяснить большего. Надеюсь, вы поймете меня, — тут он остановился, чтобы перевести дыхание. — И я, наверное, должен попросить прощения за эту тираду и мои слова в целом. Возможно, вы хотели сами рассказать о чем-то, но говорить о себе начал я...
— Вы очень редко это делаете, так что лучше продолжайте... если можете, разумеется, — мягко попросил правитель. — Я знаю, что вы пытаетесь защищать тех, кто вам дорог, в том числе и от самого себя, но это, должно быть, безумно тяжело. Что бы вы сейчас ни рассказали, я к этому готов, поверьте! Я... если коротко, то у меня свои неприятные тайны, и местами ничуть не более приятные, чем ваши.
— Вы будто читаете мои мысли... В который раз я говорю это вам? Я далеко не так погружен в работу, как думают многие. Некоторые считают, что единственная моя роль, единственное увлечение и предназначение — работа, что я вообще не совсем человек, но что-то вроде машины, которая выполняет свои функции и не имеет ни чувств, ни настоящих мнений. Кто-то даже думает, что я — только ваша марионетка, живое тело без души, лишь средство выражения "скрытого бога"... Я знаю одного человека, который придерживается именно такого мнения. Намерения у него были благие: он хотел освободить меня и дать мне собственную волю. Когда же я отказался, он посмотрел на меня с самым искренним состраданием, какое только можно вообразить, и пробормотал что-то о том, что не имеющий воли не может желать ее обрести. По этому взгляду было понятно, что безумцем он считает меня, а не себя — впрочем, такие больные, кажется, всегда считают, что это весь мир сошел с ума, а они одни сохранили здравомыслие, и здесь удивляться нечему. Но он ведь не единственный, кто думает, что я не могу ни любить, ни желать чего-то для себя или своих близких, а не для страны, ни сожалеть или сочувствовать кому-то! Пожалуй, глупо жаловаться на это, но временами это обижает... Кроме того, я сам иногда задаюсь вопросом: а точно ли я тот, кем себя считаю? Я ведь все время будто иду против своей природы, что бы я ни делал.
— Кажется, мне следовало немного остыть, прежде чем оживлять вас... — вздохнул Зонтик, виновато заглянув в глаза своему собеседнику. — Признаться, у меня в тот момент было столько чувств, что я сам не мог назвать и четверти из них, и я создавал вас именно в таком состоянии... Я буквально запихнул в вас все черты, которые восхищают меня в моих братьях, но также, кажется, передал вам и все черты, которые считал полезными для вашей роли, и свои гнев, страх и смятение впридачу, поэтому сейчас вы так... противоречивы.
— Честно говоря, я догадывался об этом, мой господин, и у меня даже в мыслях не было обвинять вас в моих трудностях. В конце концов, хоть я и не могу отчетливо понять, каков я сам, вероятно, какая-то истинная личность у меня есть — просто она либо слишком сложна, либо слишком противоречива, чтобы ее описать... Должно быть, я сейчас кажусь высокомерным?
— Я так не думаю: вы редко говорите о себе так много, как сейчас, но чтобы понять вас, нужны хоть какие-нибудь ваши слова, не так ли? Знаете, о Вару, который дня прожить не может без попыток привлечь всеобщее внимание любым способом, все мы, — то есть я и мои братья, — знаем куда больше, чем о Пике, который больше любит говорить о делах, а не о себе самом. А я хотел бы лучше знать вас... К тому же вы действительно интересны! Все эти люди, которые говорят, что у вас нет ни мыслей о чем-нибудь кроме работы и церкви, ни желаний, ни воли и чувств, даже не представляют, кто вы на самом деле. Кроме того, если вы сами себя не понимаете, то вас отчасти понимаю я: вы благородный, заботливый и честный человек, который изо всех сил старается найти идеальный баланс между добротой и выполнением своего долга... Честно говоря, хоть это и не моя заслуга, я временами горжусь вами как своим творением и часто сочувствую вам, ведь вы стремитесь к тому, чего почти невозможно достичь. У каждого из моих братьев, как и у меня, есть свои недостатки, понимаете? И у вас тоже, — и это совершенно естественно, вашей вины в этом нет. Вы заслуживаете заботы и сострадания, а не вечного самобичевания за те поступки, которых вы не могли не совершить, и чувства, от которых совершенно невозможно избавиться.
Они оба замолчали. Зонтик пытался отдышаться, взволнованный своими мыслями и той речью, что он только что произнес на одном дыхании; Алебард же не то горько беззвучно смеялся, не то плакал без слез... Первоначальная тема разговора была забыта окончательно. Мысли теперь было невозможно выразить словами: они лишь мелькали отдельными смутными образами того, что может быть или могло бы быть. Ветер за окном набирал силу и переходил в настоящую метель, заполняя тишину в комнате своим свистом и воем. Это казалось таким естественным и подходящим, что без него эту сцену сложно было даже представить... И вдруг все словно стихло — во всяком случае, для Старшего Брата. Он услышал за стеной какой-то звук, который никак нельзя было списать на вьюгу, и это моментально заставило его снова сосредоточиться.
— Вы тоже это слышали? — прошептал Зонтик, тоже прислушавшись к тому, что происходило в соседней комнате. — Там как будто кто-то ходит... Надеюсь, что мне показалось.
— Одно и то же двоим кажется редко. Похоже, там действительно кто-то есть, — отрывистым громким шепотом ответил ему Первый Министр, вытаскивая револьвер. — Нам лучше выйти и застать его врасплох.
Зонтик коротко кивнул и бесшумно соскользнул с подоконника, оставив на нем свой плед. Он шел первым, и именно он тихо приоткрыл дверь комнаты, которая предательски скрипнула... Знакомый силуэт в бесформенной белой робе тут же сорвался с места. Они оба погнались за ним, надеясь поймать: раз он побежал, значит, был безоружен или по крайней мере не ожидал этой встречи — так они думали, преследуя его по темным коридорам.
Незнакомец оказался на удивление быстрым и ловким, и догнать его оказалось куда сложнее, чем казалось с самого начала. Он действительно был мал ростом и довольно худ, да еще и одет в длинную робу, будто сшитую из простыни, но бежал так, как, вероятно, не могли даже лучшие из гвардейцев. Кроме того, он словно знал все коридоры второго этажа как свои пять пальцев и даже чуть лучше... Казалось, он точно знал, где следует свернуть. Надежда Алебарда на то, что преступник врежется в стену, не успев вовремя повернуть в потемках, не оправдалась, а грозные приказы остановиться и угрозы выстрелить только заставляли его бежать быстрее. На слова вскоре не осталось дыхания, и погоня продолжилась лишь под стук шагов и свист ветра. Все силы и все внимание будто уходили на один бег... Ни одному из них даже в голову не пришло, что этот странный белый силуэт пытается куда-то заманить их, — эта мысль появилась уже позже, когда все закончилось. А закончилось оно внезапно: незнакомец свернул в очередной тупиковый коридор, там хлопнула дверь одной из комнат, и двое вершителей судеб последовали на звук... Остановиться их заставил треск почти под ногами и завеса дыма, какая могла появиться лишь от пожара. И где-то в этих бесконечных серых клубах, пахнущих селитрой и жженным металлом, раздался звон бьющегося стекла.
Лишь после того, как дым улегся, и они перестали кашлять, им удалось продолжить свой путь, — а пройти нужно было совсем немного. Внимание тут же привлекла распахнутая дверь кабинета одного из министров, из которой тянуло холодным ветром...
В кабинете сразу же бросились в глаза опрокинутый стол и упавший карниз со шторами, под которыми кто-то шевелился. Первый Министр тут же бросился к выбитому окну, взглянул вниз, в сад... Без толку: нарушитель сбежал, лишь оставив на земле свою робу. Зонтик тем временем успел поднять штору и найти там задыхающегося от ужаса министра здоровья.
— Вы в порядке? Он ударил вас? — взволнованно спрашивал монарх.
— Наверное... я теперь умру... — слабым голосом отозвался чиновник, хватаясь за сердце. — Он убил меня... довел до сердечного приступа... Ворвался сюда, грозился убить меня, если я издам хоть звук, а потом... потом...
— Я уверен, вас можно спасти! Только не волнуйтесь и не пытайтесь встать... Вы будете жить, слышите? Не нужно говорить, если вам тяжело, просто поверьте: вы можете выжить.
— А на мой взгляд, вам просто следует перестать драматизировать и поддаваться панике. То, что с вами происходит, не похоже на сердечный приступ... Взгляните на меня и попробуйте сказать что-нибудь, — невозмутимо произнес Старший Брат. Подчиненный повиновался ему, дрожа всем телом, и тот облегченно выдохнул: до этого момента у него еще оставались сомнения, но теперь он был уверен в том, что перепуганный министр просто принял за сердечный приступ обыкновенную панику.
— И все-таки доктора позвать стоит! — прибавил Зонтик, все еще не вполне веря в то, что все в порядке.
— Разумеется, стоит. Антонин... у вас уже бывали приступы?
— Раз или два это чуть не произошло... Один раз меня еле спасли, и с тех пор мне совсем нельзя бегать, носить что-нибудь тяжелее пары килограммов и волноваться... Врач сказал, что это меня убьет!
— Видимо, вы оказались крепче, чем он думал: сейчас вы, вероятно, будете жить.
— Вы ошибаетесь! Я смертельно болен, помните? Я всю жизнь жил только наполовину, мне все время приходится соблюдать диету, чтобы не набрать вес, потому что это приблизит мою смерть, я не могу ходить в театр, потому что представление может слишком взволновать меня, я... — теперь Антонин будто забыл о своем приступе, вскочил и стал едва ли не кричать на своего начальника, упрекая его в неверии и черствости... Длилось это всего несколько секунд: после этого словно вспомнил о своей слабости и тут же сел на пол.
— Ну, ну, довольно... Вы так можете и впрямь довести себя до приступа. Вам нехорошо, но это не особенно похоже на приступ... А если это и он, то вам лучше сохранять спокойствие.
— Да я и без этого едва остался в живых... Он бомбу бросил, вы видели?
— Кажется, это была дымовая шашка... — робко возразил Зонтик.
— Бомба, мой повелитель, поверьте! Он пытался взорвать весь замок, и нам только повезло, что она не взорвалась... Вы слышали треск? Это был... холостой взрыв.
— Прошу, успокойтесь: бомба с холостыми взрывами — это дымовая шашка. Мы гнались за ним, и он пытался таким способом задержать нас... И ему это, надо признать, удалось, — выдохнул Алебард, рассеянно скользя взглядом по гвардейцам, которые уже пытались найти какие-то следы в коридоре, разгоняя руками остатки дыма. Зонтик уже выскользнул к ним, подошел к молодому стражнику, который остался на своем посту, и тихо заговорил с ним:
— Вы не знаете, доктор здесь, в замке?
— Да, сэр, он остался в замке: это его обязанность, — отозвался солдат, моментально вытянувшись по струнке.
— Тогда не могли бы вы позвать его? — тот встревоженно окинул юношу взглядом, и он поспешил объяснить: — Нет-нет, меня не ранили, помощь нужна... кое-кому другому. Пожалуйста, скажите ему, что прийти нужно как можно быстрее!
Взволнованный этим молодой человек отдал честь и едва ли не побежал к жилому крылу замка, где и находилось то место, которое сам доктор гордо именовал "своей квартирой"... На деле ему было отведено лишь две небольшие комнаты: одна из них служила ему кабинетом, в котором, впрочем, работать все равно приходилось не слишком часто, а вторая — спальней. Может быть, будь у него семья, он попросил бы разместить в замке и их или предпочел бы жить вне замка и приходить ежедневно на работу, как многие слуги, но он был совершенно одинок. Родители его умерли рано, из прочих родственников был только брат — такой же затворник, как он сам, дослужившийся, тем не менее, до младшего офицера тайной полиции, а жениться он и вовсе не спешил; даже друзей у него было немного. Всего себя он посвящал работе, видя в ней цель всей своей жизни, — и это приносило свои плоды: несмотря на свою молодость, он считался настоящим гением своего дела... Впрочем, в замок его взяли не только поэтому, но и потому, что он был неимоверно спокоен, терпелив и мягок, — именно это и было необходимо мнительному и слишком чувствительному Зонтику.
Когда гвардеец почти ввалился в кабинет и начал путанно объяснять, что кому-то срочно нужна помощь, доктор был потрясен и испуган: из этих объяснений он понял только то, что кто-то умирает, — и не смог понять, от чего... Впрочем, выяснять это не было времени, да и его внезапный посетитель явно почти ничего не знал. Оставалось только собрать все, что только могло понадобиться на месте происшествия, и поспешить туда. Он слышал звуки погони и угрозы, и потому готовился увидеть тяжелое ранение... Каково же было его удивление, когда он увидел вполне целого, но держащегося за сердце и стонущего Антонина!
Примечания:
Кстати, как вам образы Ару и Антонина? Они сыграют не последнюю роль в этой сюжетной арке, так что мне интересно послушать ваши теории о них!
Примечания:
Предупреждаю: тут будет немало неожиданных моментов. Отношение к некоторым персонажам после этой части может измениться... Однако они меняются и просто живут своей жизнью. У них есть свои чувства, которые временами сложно преодолеть в одиночку, несмотря на всю стойкость.
Порой вся Зонтопия будто погружалась в беспокойную дрему: на улицах, несмотря на бледный прохладный свет, льющийся с неба, было ничего не разглядеть уже на расстоянии вытянутой руки, и вокруг было странно тихо… Мир словно замирал; даже смотреть в окно в такие дни было как-то тревожно, ведь густая дымка казалась противоестественной. Дети, да и некоторые взрослые, боялись заблудиться в ней. Летом, когда на город наплывали, будто призрачное море облаков, туманы с озера, этот страх был почти беспочвенным: туманы редко держались дольше нескольких часов, да и в них можно было различить хоть что-нибудь. Зимние снегопады и метели, которые временами не утихали в течение нескольких дней, были куда опаснее. Бездомных и нищих в такие дни пускали переждать непогоду в церкви, в школах и университете отменялись занятия, да и многие заводы, фабрики и лавки останавливали работу, чтобы не подвергать людей опасности. В тех же учреждениях, которые не могли закрыться на время метели, работники нередко ночевали на работе, чтобы не выходить лишний раз на улицу… Слухи о том, как люди зимой замерзали насмерть в считанных метрах от дома, заблудившись в снегопаде, не были совершенно беспочвенны. Случалось это редко, но каждое тело, найденное после окончания метели, становилось настоящей сенсацией; даже на привыкших ко всему окраинах подобные случаи будоражили общественность — там многие люди больше боялись умереть от холода и быть погребенными под снегом, чем быть застреленными преступником… Тех же, для кого чужие смерти рядом не были привычной повседневностью, подобные случаи пугали вдвойне.
Пасгард хорошо помнил, как впервые нашел такое тело, будучи еще стажером, но предпочел бы забыть: тот случай вызвал у него даже больший ужас, чем все последующие осмотры мест самых жестоких преступлений. Изредка в кошмарах ему являлись стеклянные глаза отрубленной головы фермера, убитого собственным братом после мелочной пьяной ссоры, но то белое до голубизны обледеневшее тело молодой женщины всплывало в этих снах куда чаще… Первое было всецело делом рук человека, а человеческой жестокости он мог противостоять — пистолет, без которого он не выходил из дома, придавал ему некоторой уверенность в этом; стихии же он не мог противопоставить ничего. Беспомощность и пугала его сильнее всего. Одна мысль о том, каково медленно умирать от холода, зная, что дом близко, но будучи не в силах его найти, доводила его почти до сжимающей грудь паники, и потому даже предвестники метели вызывали у него смутную тревогу… То утро началось именно с нее: едва проснувшись, министр защиты увидел мутное небо за окном, а зимой это был верный признак, что скоро непременно начнется буря. Ему хотелось немедленно запастись самым необходимым, запереться в доме и плотно закрыть все окна, но чувство долга на этот раз победило страх. Не прийти на работу он не смел.
По дороге он вполголоса молился, чтобы метель не застала его в пути, и как можно плотнее кутался в свой старый черный плащ и прятал руки в его глубоких карманах. Ноги проваливались в глубокий снег, который набивался в сапоги и таял там, ветер то и дело швырял ледяные белые хлопья в его лицо, и они оседали на его ресницах, едва не лишая зрения, — впрочем, двигаться ему и без того приходилось почти на ощупь: светало зимой поздно, а луны в это утро не было видно из-за плотных туч. От того, чтобы повернуть назад и остаться дома, его останавливал лишь страх разочаровать Старшего Брата, который внушал ему необъяснимый трепет… Разве мог он позволить себе не прийти, когда его ждал тот, кого не остановила бы от исполнения своего долга никакая непогода? Сам он не считал себя особенно стойким, но изо всех сил старался соответствовать своему идеалу — и чем более благосклонен к нему был его кумир, тем упорнее он стремился проявлять те качества, которыми восхищался в нем. Кроме того, он был уверен в том, что его коллеги также явятся на работу, а быть в чем-нибудь хуже них он не мог себе позволить: он и без того чувствовал себя почти лишним в замке, ведь опыта у них было несоизмеримо больше…
— Да ты смельчак, и совсем себя не бережешь! — заметил Петер, поравнявшись с ним на крыльце замка.
— То же могу сказать и о вас, — смущенно улыбнулся Пасгард в ответ.
— Да брось ты эти церемонии! Мы вроде как равны, да и в отцы я тебе не гожусь, — теперь самый старший из министров откровенно смеялся, стоя в полутемном «переднем зале» замка и стряхивая со своего теплого пальто снег.
— Вы все же старше меня в полтора раза…
— А ты никак свои кадетские привычки не оставишь, понимаю. Я и сам много чего делаю, потому что привык — одеваюсь вот как рабочий, потому что начинал на стройке… Ну, пойдем скорее. Перчатки у тебя красивые, но тонкие ведь! У тебя руки окоченели, надо бы греться, — а здесь холодина, как в церкви, разве что ветра нет, — все это он говорил на ходу, весьма решительно ведя младшего коллегу за руку к их кабинетам. Оба они в этот момент думали, что кроме них работать сегодня будет разве что Алебард, которому и не нужно было никуда идти сквозь метель… Однако они ошиблись: Кринет и Мишель успели прийти до метели и уже ждали остальных в одном из кабинетов, о чем-то негромко говоря.
— Антонин сейчас жаловался бы на давление, не то пониженное, не то повышенное, но точно из-за погоды, — вздохнул министр образования.
— Вам самим, кажется, не очень хорошо, — робко заметил Пасгард, взглянув на его побледневшее лицо.
— Я сам довольно слаб здоровьем, — признался тот. — У меня кружится голова, но пока я могу это выдержать… Однако это верный знак, что метель будет долгой: если бы это был один ненастный день, то вы бы даже не заметили, что со мной что-то не так.
— Может быть, немного отдохнешь? Антонин, конечно, некоторых раздражает своими жалобами, но он бережет себя, потому что болен… и тебе тоже стоило бы хоть немного себя щадить, — предложила Мишель, тоже взглянув на него обеспокоенно. — Ты пришел раньше времени и уже сделал многое с утра…
— Если бы я так себя щадил, я не сидел бы здесь: я не так умен, как Антонин, и мое место могли бы занять многие мои знакомые… Да и Алебард им недоволен: он очень медленно работает, и его заместители на самом деле делают куда больше, чем он. Я не хотел бы терять его расположение — к тому же я к подобному привык, мне нужно только пить крепкий чай и опустить шторы, чтобы свет не резал глаза…
— Ну, уж на службу в церковь тебе точно идти не надо, а то ты еще сляжешь на несколько месяцев, — решительно заявил Петер. — Если будешь сильно рваться, я и сам не пойду — буду тебя караулить!
— Никакой службы, наверное, и не будет: скоро ветер только усилится, и снег повалит хлопьями, — монотонно вздохнул Кринет, взглянув на темное окно, за которым и без того в безумном танце кружили крупные мокрые снежинки.
— Это, похоже, будет одна из тех метелей, в которых можно заблудиться и замерзнуть насмерть… — растерянно проговорил Пасгард, следя рассеянным взглядом за белой пеленой, постоянно колышущейся прямо за двойным стеклом. — Тетя говорила, что мой кузен родился в одну из таких метелей. На этой неделе ему исполнится тридцать лет… Как думаешь, эта метель продлится до дня его рождения?
— В одну из первых зим, — я тогда еще маленьким был, — мы просидели в доме восемнадцать дней кряду и не могли выйти… Метель бушевала так, что даже Зонтик ничего не смог сделать, только давал нам еду каждый день и говорил, что все будет хорошо, — поведал министр работ. — Я ему верю как себе, но все равно страшно было, да и Зонтик тоже боялся за нас. Он ведь добрый, но может не все, а своих «детей» ему жалко…
— Нас тоже всегда пугали такие бури. Мы в такие дни учились в жилом корпусе, некоторые уроки и вовсе отменяли, потому что негде было их проводить, да и многие правила соблюдались не так строго, как обычно, но мне каждый раз казалось, что мы так никогда и не сможем выйти, потому что ни зима, ни метель не закончатся, — или, когда я стал старше и полностью убедился в том, что законы природы незыблемы, что все двери занесет снегом, и мы не сможем выйти, пока весь он не растает.
— Я, признаться, даже будучи взрослым боялся чего-то подобного. Один раз нам пришлось пережидать вьюгу в довольно хлипком здании первой школы, и я успокаивал учеников как мог, но сам боялся, что весь дом сдует ветром или занесет до самой крыши, и мы просто не сможем выбраться. Страх, разумеется, совершенно иррациональный, но отделаться от него было сложно… Впрочем, на третий день той вьюги я окончательно слег с мигренью, и мне было уже не до страхов.
— А я в такие дни благодарила судьбу за то, что мой дом стоял вплотную к складу, где я работала, и я могла добраться до заветной двери, даже не видя вообще ничего и держась рукой за стену… хотя один раз мне все же пришлось переночевать на складе: козырек над входом обвалился под весом снега, и я не смогла открыть дверь, — рассказала Мишель с ностальгической улыбкой.
— Должно быть, та ночь прошла в сильнейшей тревоге… — заметил Пасгард.
— Почему же? Я знала, что утром снег уберут, и я смогу выйти… Заснуть, правда, мне так и не удалось, и я всю ночь вязала из тех ниток, что были с собой. С тех пор я и ношу с собой пару клубков ежедневно, чтобы была возможность занять себя, если придется чего-нибудь долго ждать, — она улыбнулась еще более ласково и вытащила из своей сумки клубок синей шерсти и заготовку для длинного шарфа.
— Честно говоря, я завидую твоему спокойствию, — улыбнулся Кринет, глядя на нее с особенной теплотой.
— Да и я иногда тоже тебе завидую, — прибавил Петер. — Я не очень такого боюсь, слишком много этих вьюг видел, чтобы не только умом знать, что от них и сарай иногда защитить может, но пережидать их, когда заняться нечем, — то еще испытание… Я просто не любитель сидеть без дела, особенно долго, да и книги читать бывает скучновато: как по мне, делать самому интереснее, чем читать, как кто-то что-то сделал. Но инструменты для вырезания и деревяшки очень уж громоздкие, чтобы с собой таскать… Как думаете, надолго мы застряли тут?
— На несколько дней уж точно… — беспокойно произнес министр образования, отворачивая голову от света.
В этот самый момент старинные часы с маятником начали бить восемь, а значит, пора было приступать к работе… Министры давно знали, что начальник придет проверить их сразу после боя часов, чтобы убедиться в том, что они действительно работают. Так было заведено с тех самых пор, когда над ними появился начальник: Старший Брат поначалу приходил к ним по нескольку раз на дню и подробно расспрашивал о содержании бумаг при малейшем подозрении, и к тому же требовал отчитываться еженедельно; постепенно, правда, его доверие к ним крепло, но он, очевидно, твердо решил не повторять ошибок своего создателя. Подчиненные точно знали, что он следит за ними, внимательно сверяет все отчеты до последней цифры, всегда знает, когда они пришли в замок и ушли домой… Кринет, самый мнительный и впечатлительный из них, даже подозревал, что Алебард всегда высматривает их в церкви, поскольку считает, что они обязаны отмаливать прошлые грехи. Последнее, разумеется, никак не могло быть правдой, ведь разглядеть отдельных людей в такой толпе было почти невозможно, но его страх был слишком силен, чтобы подчиняться логике и здравому смыслу… Впрочем, после их сделки, когда самый молодой из министров узнал своего начальника поближе, этот страх стал постепенно уходить.
Когда часы пробили, все четверо министров сидели в своих кабинетах и по крайней мере разделяли бумаги на срочные дела и терпящие отлагательства. Многие мелкие чиновники и клерки нередко лишь притворялись, что работают, на деле не делая за день ничего существенного и полезного, но здесь подобное было непозволительной роскошью: Первый Министр мог в любой момент зайти и спросить о делах, — и за подозрительные запинки вполне мог потребовать отчета тем же вечером или на следующий день… Впрочем, Пасгард сейчас не мог сосредоточиться на бумагах из-за смутного ощущения, что этот день будет чем-то отличаться от всех остальных. Пока отличался он лишь воем ветра за окном и тем обстоятельством, что часы успели отсчитать и минуту, и пять, и пятнадцать после восьми, но обычно педантичный начальник никак не появлялся — не было слышно даже его быстрых шагов в конце коридора. Без этого привычного звука ему мешал каждый шорох, и в особенности — вой и свист ветра за окном.
"Уехать ему некуда, — да и как ехать в такую погоду? Зонтик его задержал у себя или отослал по каким-нибудь делам? Такого, кажется, ни разу не было… Сам ушел по делам церкви или гвардии? Это обычно по вечерам бывает, а утром он всегда здесь. Напился или мучается похмельем? Совсем не в его духе… Да какой смысл гадать? Когда придет, тогда и придет," — так думал Пасгард, в десятый раз пробегая глазами какой-то документ, смысл которого никак до него не доходил. Но как бы он ни пытался заставить себя думать о работе, смутная тревога усиливалась вместе с ветром…
* * *
— Ради всего святого, оставьте в покое шторы… — с явным усилием, совершенно вымученно простонал Первый Министр, приподнимаясь в постели. — …И лампу тоже! Свечей и камина хватит, читать здесь я не собираюсь… И, прошу, уходите отсюда как можно скорее: ваши попытки выслужиться просто выводят меня из себя! — на этих словах он поморщился от громкости собственного голоса и упал обратно на подушки, совершенно обессиленный. Слуга, к которому он минуту назад обращался, казалось, не понимал, о чем идет речь, и пытался сделать хоть что-нибудь, чтобы оправдать свое присутствие здесь… Алебард раз за разом мысленно повторял, что этот деревенский простак ведет себя так не из злого умысла, а по неопытности, но сдерживать отчаянное желание запустить в него стеклянным стаканом с водой, стоявшим на тумбочке, становилось все труднее. Старший Брат и без того не отличался ангельской кротостью, но мигрень превращала его в откровенно жестокое создание, готовое ударить любого, кто будет раздражать его… Собственный принцип — "не срывать злость на тех, кто не вызвал ее" — он уже был готов нарушить, лишь бы недалекий слуга перестал мельтешить вокруг.
— Вы принесете куда больше пользы, если уйдете туда, где ваша помощь действительно нужна, — сухо проговорил доктор, также обращаясь к слуге. — Если она пригодится здесь, вас позовут…
— Вы сейчас, вероятно, спасли одну не особенно важную жизнь, доктор Келвин… — прошептал больной, когда надоедливый незваный гость вышел за дверь. — Я, конечно, преувеличиваю и шучу, но…
— Уверяю вас, я понимаю, что вы имеете в виду, — тихо и мягко ответил врач, слегка склонившись к нему. — Говорить вам тяжело, так что не тратьте на это силы… Будет лучше, если вас сегодня никто не будет беспокоить — я передам слугам, чтобы лишний раз не заходили к вам и не заговаривали. У вас обыкновенная мигрень, так что беспокоиться не о чем, но, к сожалению, действенных лекарств от нее нет, если не считать покоя, — но это вы, вероятно, знаете и без меня. Сегодня, а лучше и завтра, по возможности не садитесь за работу, даже если почувствуете себя лучше, иначе приступ может возобновиться… Я приду к вам еще раз днем, а пока будет лучше, если вы заснете.
— Спасибо вам… — еще тише прошептал чиновник, даже не поворачивая головы — слишком уж плыло перед глазами при каждом движении. Таким слабым он себя не чувствовал давно… Приступов мигрени у него не было почти полгода, с начала лета, когда после нескольких дней небывалой жары вдруг пришла сильнейшая гроза, которую даже не склонные к суевериям граждане называли гневом Великого Зонтика; он почти поверил в то, что их больше и не будет, но теперь он снова лежал в полутемной комнате, выделяясь даже на фоне белых подушек своей неестественной бледностью. Это вызывало и досаду, и горькую ироническую усмешку… Впрочем, сейчас кое-что все же было по-другому, не как летом или во время любого из прошлых приступов: у него была неожиданная подмога, его необычайно сообразительный для своих происхождения и возраста товарищ, которого он пока не представил даже самому Зонтику.
— Можно, Альбедо, теперь можно, — хрипло прошептал он, как только дверь закрылась за доктором. На кровать немного неуклюже, но вполне уверенно забрался белый щенок со стоячими острыми ушами, которые выдавали в нем добермана; впрочем, истинному представителю этой породы следовало бы быть по большей части черным, — однако Альбедо любили отнюдь не за цвет короткой блестящей шерсти. "Ты такой же бледный и линялый, как я," — так сказал Старший Брат, когда впервые взял тогда еще совсем маленького щенка на руки. В тот день у него и появился самый существенный и самый незначительный секрет от Зонтика…
— Дети постоянно приносят домой животных и прячут от родителей, потому что боятся запрета оставить… Мне едва ли откажут, да и по возрасту я ему скорее в отцы гожусь, чем в сыновья, но решиться показать тебя ему почему-то очень сложно, — тихо пробормотал он, пока щенок устраивался на кровати рядом с ним. — А ведь почти как в том романе! И тьма, накрывшая город, и сломленный представитель власти, желающий поступать правильно, и собака, спящая рядом… Разве что Зонтика мне не приходится судить лишь за то, что он отличается от других. Такой жестокий мир… Неужели он пришел оттуда? Как же ему удалось сохранить чистоту? Как в подобных мирах появляются чистые люди вроде него и того юноши — не то сына бога, не то просто пророка? Альбедо… ты, конечно, не понимаешь меня и даже не можешь знать, о чем идет речь, но ты меня слушаешь… Слушай дальше, прошу. Только так я и засну, понимаешь? Хотя… ты и без этих слов, кажется, ничего не имеешь против…
Щенок, разумеется, и впрямь не понимал ни слова; даже если бы он был человеком, то едва ли понял бы, о чем с ним пытаются говорить, но подрагивающий и словно размякший голос хозяина удивил его — правда, Старший Брат не мог понять, испугался он или заинтересован… Ему не хотелось открывать глаза и смотреть. Он просто ощущал тепло рядом и тонул в звуке собственного голоса, — почему-то только он не вызывал новых вспышек боли, когда даже собственное сердцебиение раздражало и сбивало с толку. Теперь он понимал, почему Зонтик после кошмаров так легко засыпал под его рассказы обо всем, что придет на ум, и ни о чем важном… Он попросту умел гипнотизировать голосом, сам того не понимая. Что ж, сейчас не было сил даже удивиться этой своей способности: он медленно засыпал, глядя широко открытыми глазами в белый потолок.
— Будь ты человеком, ты бы, вероятно, осуждал меня, а то и решил бы, что я получаю по заслугам… Все же со слугой я был довольно груб, да и некоторые мои идеи иррационально жестоки, — но я не всегда жалею об этом. Я готов быть снисходительным к чужим недостаткам и терпеливым с людьми, не блещущими умом, вроде того слуги, но ведь у всего есть предел! Пойми, Альбедо, у меня так сильно болит голова, что я боюсь пошевелиться, чтобы не вызвать новый приступ, а этот недоумок мельтешит перед глазами… Ты можешь себе представить, каково мне? Не отвечай, нет! Ты не можешь, и в этом я более чем уверен. Ни ты, и никто другой не может… Все они смотрят не на меня, а сквозь меня, видят не человека, а должность, статус и странные манеры, помнят пару метких или нелепых фраз, которые я когда-то обронил… Да гори все это синим пламенем! Ты даже представить себе не можешь, сколько я отдал бы за то, чтобы быть для них человеком, а не единственной ролью, как в театре! Я, черт возьми, живой, понимаешь? Понимаешь, и ты, и Зонтик, и Морион и его дети, и, наверное, Пасгард и Кринет, но остальные… Что я должен сделать, чтобы хоть они увидели во мне человека? Мой гнев, мое смирение, мое раскаяние, моя тревога, моя гордость, мои суровость и мягкость, и даже мои слезы и смех — все это для них образ, роль… Драматично пусти слезу во время службы в церкви или на похоронах, опусти голову и молись про себя с самым скорбным и кротким видом, добродушно улыбнись и дай несколько монет нищему, строго отчитай провинившегося подчиненного, бросив какую-нибудь язвительную фразу для пущего эффекта, сдержанно смейся над шутками, — и будешь идеален; что бы я ни делал, для них это только штрих к образу… — на последней фразе Алебард приподнялся и даже ударил кулаком по кровати, но в следующий миг упал обратно, тяжело дыша. — Я… пожалуй, не только болен, но и безумен… Услышал бы меня Зонтик — наверняка мягко намекнул бы, что мне пора в отставку или по крайней мере в долгий отпуск. Он, разумеется, сказал бы это лишь из заботы обо мне, но… Черт возьми, да я же сам себе противоречу: только что говорил, что эта роль мне осточертела, а теперь боюсь ее потерять!.. Что я такое?
— Вы просто человек, который запутался… и я не считаю, что вам пора в отставку, — вполголоса произнес Зонтик. Когда он проскользнул в комнату и как долго стоял молча у изголовья кровати? Об этом Алебард не решался даже гадать: прокрадываться незаметно и прятаться в тени его научил именно Верховный Правитель. Да и разве это важно? Он определенно услышал достаточно, чтобы подумать о безумии своего верного помощника.
— Ничего не бойтесь: я знаю, что вы не сошли с ума. Вы просто сейчас очень раздражительны, потому что у вас болит голова, а вечно держать в себе подобные мысли нельзя… Да и ваши попытки быть тем, чем вы не являетесь, вам не идут на пользу, — вкрадчиво зашептал юноша, встав у самого изголовья кровати. — Вы ведь от природы не кроткий и не смиренный человек, хоть и не злой… Вы амбициозны, упорны, строги и местами вспыльчивы, но разве это такой уж грех? Я хотел бы, чтобы мои подопечные были добрее друг к другу, и мне не нравятся те, кто готов идти по головам, но в первую очередь я хотел бы, чтобы они были счастливы, — и я все же не зря создавал всех вас разными. Вы, такой, какой есть, нужен и мне, и вашим друзьям, и стране, понимаете? Вам нет нужды переламывать себя и пытаться влезть в рамки, которые вам тесны… Но мои слова, наверное, утомляют и только усиливают боль? Я… я буду молчать, если вам так будет легче.
— Говорите, мой господин… От вашего голоса как раз и становится легче, — прошептал в ответ Старший Брат. Тирада, которую он только что выдал в пустоту, окончательно лишила его сил, но не воли… Рядом с Зонтиком ему и впрямь становилось лучше: он почти физически чувствовал, как погружается во что-то мягкое и прохладное, — именно то, что сейчас нужно.
— Знаете, я сейчас рад, что могу помочь вам хоть как-нибудь… И мне больно наблюдать за тем, как вы себя истязаете.
— …И больно наблюдать за тем, как я поступаю с подчиненными, не так ли? — сухая, обессиленная усмешка.
— Вы требовательны и строги к ним, это верно, но, в конце концов, это на пользу стране, да и они не кажутся совершенно сломленными, так что это, пожалуй, оправданно. Кроме того, их вы не заставляете работать до изнеможения, пренебрегая сном, едой и собственным здоровьем, и об их руки не тушите сигары… Вы словно наказываете себя за что-то! А вы ведь не заслуживаете наказания…
— Вы действительно считаете, что не заслуживаю?
Зонтик долго молчал, будто не зная, что ответить, и его другу оставалось только пытаться угадать его чувства по звуку дыхания: повернуть голову и взглянуть он не решался, боясь не то испытать новый приступ головокружения, не то увидеть лицо раздраженного его вопросами правителя… Однако злиться юноша и не думал. Он жалел и во многом понимал своего помощника, который никак не мог поверить в то, что имеет право на заботу, и потому был готов отвечать на его вопросы столько раз, сколько понадобится. Но мог ли знать об этом сам Алебард? Он знал и верил, что молодой король доверяет ему едва ли не больше, чем себе, и считает его своим другом, но нередко чувствовал, что не имеет права на любовь своего создателя. В конце концов, он безупречно исполнял свою роль, но он был министром, а не фаворитом, — а значит, Зонтик мог уважать его как подчиненного и заботиться о нем лишь для того, чтобы он мог продолжать выполнять свои обязанности… как воин заботится о своем оружии. Так он и думал об этом: он считал себя только инструментом в руках короля, необходимым, может быть, даже незаменимым… Но с чего бы воину относиться к своему оружию как к живому существу со своими чувствами? Зачем продолжать хранить при себе сломанное оружие и продолжать заботиться о нем, когда оно станет непригодно для использования?
Зонтик вдруг присел на край его кровати, заглянул ему в глаза и сжал его ледяные пальцы в своих ладонях, будто пытаясь их согреть… Он еще продолжал мысленно подбирать слова, но точно знал, что хочет ими сказать.
— Послушайте… Вы сами учите людей верить моим словам, которые вы им передаете, — так верьте и вы мне! Я люблю вас со всеми вашими несовершенствами, и даже с ними не мирюсь только потому, что недостатки есть у всех, а считаю их просто частью вас, без которой вы уже не будете самим собой… Я знаю, что вы любите меня и дорожите мной как человеком, — и это взаимно, я тоже любил бы вас, даже если бы вы не были необходимы мне, и буду любить, если вы больше не сможете работать, понимаете? — негромко, но пылко проговорил он, не отводя взгляда от его лица. — А то, что вы называете дурными наклонностями, нередко придает вам обаяния и просто делает вас живым человеком, да и помогает играть вашу роль… Знаете, что мне не нравится в созданной вами церкви? Она призывает к идеалам, которым не каждый может следовать. Вы честолюбивы и амбициозны, но разве это вас портит? Вы способны на жестокость, потому что тем, кто в ответе за страну, приходится иногда принимать и тяжелые решения — об этом вы и сами говорите… В конце концов, ваша энергия просто несовместима с постоянным спокойствием — каждый, у кого есть хотя бы десятая ее доля, бывает иногда вспыльчив и раздражителен! И при этом вы честны, справедливы и умеете быть действительно милосердным, а не сердобольным, — разве это не ценно?
Ответа не последовало. Алебард будто целую вечность молча смотрел на Зонтика, пытаясь выразить взглядом то, для чего не мог подобрать слов… Однако ему до последнего казалось, что его не понимают, а выдавить из себя хоть одно слово не хватало силы воли. Все, что ему удалось, — это сжать руку своего друга чуть крепче и отвести взгляд. В следующий миг по его бледной щеке скатилась первая слеза… Он никогда не считал слезы проявлением слабости и не относился к ним с презрением, но с трудом вспоминал, когда в последний раз плакал. Ему даже не приходилось прилагать усилия, чтобы сдерживаться, но сейчас казалось, что слезы никогда и не закончатся. Его мелко трясло, руки сами собой судорожно сжимались, и перед глазами плыло так, что он не смог бы сделать даже шаг, не споткнувшись на ровном месте… Все, что он мог, — это продолжать плакать, держа юношу за руки, будто в страхе, что он уйдет и покинет его. Никогда еще одиночество не пугало его так сильно… Где-то на краю сознания всплыла мысль, что он сжимает слишком сильно и причиняет Зонтику боль, но из-за слез он не видел ничего даже на расстоянии вытянутой руки, да и собственное тело ему не подчинялось.
— Простите… — только и смог пробормотать он, даже не веря в то, что его поняли: прозвучало это совершенно невнятно. Однако юноша в ответ также сжал его руки немного крепче и прошептал:
— Вам нет нужды просить прощения: вы ничем не провинились передо мной. Просто вы человек и имеете право им быть… Раз слезы текут, значит, это тоже зачем-то нужно, верно? Может быть, и ваша мигрень пройдет, когда вы выпустите все эти чувства.
— Вы будто вот-вот положите свою прохладно-теплую руку на мой лоб и назовете меня «добрым человеком», а потом предложите пройтись по саду, пока не началась гроза, — Старший Брат усмехнулся сквозь слезы.
— Да, прямо как в том романе, — и даже собака у вас тоже есть… Вам не стоило прятать Альбедо от меня: я бы не запретил вам держать его в замке. Вы любите его, и он вас также любит, а значит, разлучить вас без особой причины было бы жестоко. К тому же вам наверняка легче переносить мигрень, когда он рядом с вами, да и приступы вроде бы стали реже с тех пор, как он появился… Я прав? — ответом стал только судорожный кивок: новый поток слез был слишком силен, чтобы говорить хоть сколько-нибудь внятно. Алебард сам не понимал, что на него нашло, но остановить слезы не могла даже его непоколебимая воля; тело будто перестало ему подчиняться, и он мог только довериться судьбе и мысленно благодарить ее за то, что рядом только ласковый и понимающий Зонтик и собака, неспособная осудить за слабость… И все же со слезами словно выходили все его тревоги и гнетущее ощущение бессилия, которое преследовало его с тех самых пор, когда он понял, что не может быстро избавиться от нависшей угрозы. Это было необходимо, и он это понимал, — и уже будто бы не пытался сопротивляться. Как бы тверд ни был разум, то живое и непокорное, что пряталось глубоко внутри, брало свое…
Сколько это длилось? Этого не знали ни двое вершителей судеб всей страны, ни тем более Альбедо, но время сейчас будто утратило значение. За двойным стеклом окна плясали, сбиваясь в крупные мокрые хлопья, безумные снежинки, и в каминных трубах выл ветер; в остальном же, казалось, не происходило и вовсе ничего. Отдернув шторы, невозможно было бы понять, утро сейчас, полдень или вечер… Даже церковные колокола, обычно отмечавшие по меньшей мере время служб, сегодня молчали: некому было подниматься на колокольни и звонить в них. Молчали и трое собравшихся в затемненной комнате, где свет испускали только камин и две или три свечи в медном подсвечнике. Прикосновения сейчас говорили куда больше, чем любые слова, да и желания говорить не было: тишина, прерываемая разве что редкими тихими вздохами и всхлипами, казалась почти сакральной. Все это словно очищало душу… Во всяком случае, так думал Первый Министр. Зонтик редко размышлял о подобном — Старший Брат, вероятно, сказал бы, что это оттого, что он безупречен и чист сам по себе, и ему попросту нет нужды задумываться об этом, и сам он по большей части соглашался с этим: он никогда не был религиозен или особенно увлечен изучением морали, и у него были свои взгляды на чистоту, но тем принципам, что у него были, не изменял.
— Как вы себя чувствуете теперь? — мягко спросил божественный правитель, когда его друг, наконец, полностью затих.
— Меня будто поднимает и медленно раскачивает какая-то неведомая сила… Наверное, так себя чувствуют те, кого куда-то несут на руках, — только самих рук я не чувствую. Тело словно ватой набито: легкое и размякшее… Но мигрень на удивление ушла, разве что голова немного кружится, — отозвался Алебард каким-то новым, почти незнакомым даже ему самому голосом.
— Должно быть, вы очень утомлены… У вас совершенно изможденный вид, хоть теперь вы и выглядите по-настоящему спокойным. Может быть, вы сможете уснуть?
— Боюсь, если я сейчас засну, то проснусь лишь вечером, не смогу снова заснуть ночью, а это обернется разбитостью и невниманием завтра, — заметил чиновник, не открывая глаз. Он изо всех сил боролся со сном, однако тело в который раз за этот день брало верх над разумом, и даже его стальная воля сейчас была бессильна.
— Так же думал и я в конце лета… Спать ночью мне было тяжело из-за кошмаров, работы было много, и я спал урывками всего по четыре или пять часов в сутки, — а потом слег на две недели после той потасовки в храме, помните? Вы крепче меня, и у меня нет ни вашей уверенности, ни вашего умения сохранять спокойствие, но и вас может свалить какое-нибудь не особенно тяжелое потрясение, если вы не будете заботиться о себе.
— Уговариваете, а не приказываете, как и обычно… Я стараюсь быть с вами и несколькими нашими знакомыми как можно мягче, но до вас мне далеко: я то холоден, то вспыльчив, и в любом случае властен, а вы почти всегда ласковы и терпеливы. В чем же ваш секрет? — медленно и плавно спросил Старший Брат, открыв, наконец, глаза.
— Это только часть моей природы, и я не делаю над собой никаких усилий, чтобы этого добиться, — спокойно улыбнулся Зонтик. — Вы совсем другой, но вам не стоит отчаиваться: и за холодом, и за окриками видна ваша забота… Вы будто для всех родитель, неидеальный, но такой, каким умеете быть, — а это дорогого стоит. И потом, вы умеете хотя бы выглядеть спокойным даже там, где любой другой не сможет сдержать панику. Этого я не умею, да и скорее сам запаникую, чем смогу по-настоящему кого-то успокоить…
— …Зато вы как никто умеете дать почувствовать себя значимым и чистым. Вы можете говорить о себе что угодно, но я не могу поверить в то, что вы обыкновенный человек. В вас есть особый свет и особая теплота, каких не бывает у простых смертных! — на этих словах Алебард приподнялся в постели, чтобы разглядеть лицо своего создателя в мерцании свечей. Щенок, уже устроившийся где-то в складках одеяла, тоже приподнялся в удивлении и навострил свои тонкие уши, заставив юного правителя умиленно улыбнуться… Однако сил у хозяина было немного, и он тяжело опустился обратно и снова закрыл глаза.
— Пожалуй, вы были правы, говоря о том, что мне нужно выспаться… — почти безмятежно произнес он, погладив собаку по спине. — А если и нет, то я в любом случае не смогу долго бороться со сном: тело будто набито и ватой, и свинцом.
— Я почти уверен в том, что после сна вам станет легче. Сил у вас явно немного, — тихо сказал молодой король. — Отдохните сегодня, а я обо всем позабочусь сам.
Ответа юноша уже не услышал: его верный помощник проиграл свою битву с сонливостью. Уснул он моментально и так глубоко, что его не разбудил бы даже пистолетный выстрел в метре от него или выбитое ветром окно… Впрочем, никто и не собирался будить его. Гвардейцев, что теперь всегда охраняли этот коридор, уже дважды предупредили о том, что сегодня нужно особенно тщательно следить за соблюдением тишины, и они неукоснительно выполняли приказ — не чета тем, кто несколько дней назад позволил незнакомцу поздним вечером пробраться в покои правителя. Вероятно, даже Алебард похвалил бы их за добросовестность… Но сейчас он едва ли вспомнил бы об их существовании: он крепко спал, и весь мир за пределами его комнаты погрузился для него в сплошную белую пелену пляшущих снежинок, — и его это ничуть не волновало.
* * *
— Должно быть, служить на окраинах было очень страшно, — заметила Мишель в ответ на рассказ Пасгарда. Их рабочий день подошел к концу, но метель никак не прекращалась, и выйти на улицу было попросту опасно. Капитан гвардии, дежуривший сегодня, не имел другого выбора, кроме как позволить им остаться в замке и взять ответственность за это решение на себя… По большому счету на это следовало бы просить разрешения у Первого Министра, однако его беспокоить не решились: в те дни, когда у него начиналась мигрень, он нередко становился не просто строгим и требовательным, но и неимоверно раздражительным. Только в такие дни он позволял себе не стесняться в выражениях, выбирая нелестные эпитеты, а изредка и поднимать руку на подчиненных. Его и обычно боялись разозлить, но в такие моменты этот страх был столь силен, что многие всеми правдами и неправдами старались избегать встречи с ним…
— Страшно только поначалу, пока все это непривычно, а после все постепенно становится обыденностью… В первые пару недель я тянулся за пистолетом при каждом шорохе, а один раз даже выстрелил в воздух, когда кошка на крыше не ответила на мое грозное «кто здесь?!», но через месяц или два мог почти спокойно патрулировать темные улицы с разбитыми фонарями и останавливать драки в местных барах, — объяснил Пасгард, поднося замерзшие руки к пламени камина. — Впрочем, когда на меня бросился пьяный кузнец, который был почти на две головы выше меня и по меньшей мере втрое больше, я все же испугался, хоть он и был так пьян, что едва стоял на ногах.
— Кузнецы — самый непредсказуемый народ, — со знанием дела заявил Петер. — У них раз на раз не приходится: один добрый и мягкий, как тюфяк, хоть кулаком и прибить может, другой угрюмый и мрачный, и слова из него не вытянешь, и не поймешь, что на уме, третий — за один косой взгляд кидается, особенно когда выпьет… Не понимаю я их. Со строителями, плотниками, каменщиками, шахтерами… да даже со станочниками, хоть они и разгильдяи все как на подбор, мне как-то проще.
— Станочники там, на окраинах, кажется, хуже всех себя проявляют: напиваются только по выходным, но выходок за одни выходные у них больше, чем у всех остальных за всю неделю… Тяжелее нам приходилось, пожалуй, только с преступниками, и лишь потому, что у них было оружие, — вспоминая об этом, министр защиты поморщился и поспешил отвести взгляд от окна.
— А с чего же им мелочиться? На заводах за такими делами строго следят, так что до выходных — ни-ни, а вот когда с утра никуда не надо, то пьют все, что горит и до чего могут дотянуться: закончится пиво — принимаются за водку, закончится и она — самогон и наливки разные, а после уже кто во что горазд. Будь здесь Тони, наверняка рассказал бы пару дивных историй про любителей технического спирта… У них еще и деньги хоть какие-нибудь есть всегда — заводы работают все время, сидеть без заказов неделями и месяцами и экономить на всем не приходится.
— Жутко все это… — поежилась Мишель. — У меня, пока я на складе работала, только несколько раз случалось, что какие-нибудь пьяницы крали фрукты из садов или со складов, чтобы сделать из них домашнее вино.
— Да и мне повезло не сталкиваться слишком часто с подобным: ко мне всего два или три раза старшие ученики приходили на уроки пьяными, но и они просто засыпали на уроках и бормотали что-то невнятное в ответ на вопросы, — прибавил Кринет со вздохом.
— Зато теперь вы сыты по горло своим товарищем-алкашом, да? — вставил вдруг совершенно неожиданно Ару, которого министр продовольствия позвала к ним, думая, что ему должно быть одиноко в прохладных темных коридорах. Приглашение он принял и с удовольствием сел вместе с ними у камина в одном из «малых залов», где их попросили остаться до времени отхода ко сну… Теперь он сидел в тепле, хоть и снова больше слушал их истории, чем говорил.
— Да уж, Антонина жаль, но когда он пьян, то становится просто невыносим… — вздохнул Пасгард, взглянув на бледное лицо мальчишки. — Да и тема сама неприятная. Давайте о чем-нибудь другом поговорим… хотя бы и об окраинах, если вам очень любопытно, но не о пьяницах.
— С окраин ушли из-за них? — с любопытством спросил Ару. Прожив в замке несколько дней на правах «временного обитателя», а не заключенного, он привык к министрам и перестал бояться Пасгарда, и теперь был готов даже заговорить с ним первым… Сейчас, впрочем, он был небывало смел — отчасти потому, что рядом была ласковая Мишель, которая, как ему казалось, точно не дала бы его в обиду, что бы он ни сказал.
— Отчасти и из-за них… Но по большей части из-за тех, кто прослужил там по десять лет. Это было страшнее любых обезумевших от безысходности бедняков, преступников, притонов, пьяниц и ужасных смертей…
— У легавых тоже принято травить новичков? — оживленно осведомился мальчишка.
— Не легавые, а полицейские! — машинально поправил Кринет, тут же вернувшись к роли учителя и воспитателя.
— О нет, своих новичков они не трогали… но в остальном Ару выбрал верное слово: легавые, менты, мусора, но не полицейские. Одни из них, поняв, что не смогут победить творящееся там беззаконие, решили получить из него как можно больше выгоды и стали лгать в документах и брать взятки. Другие — приучились использовать самые строгие, даже жестокие меры, чтобы хоть как-нибудь держать местных озверевших преступников в узде, но в то же время разучились выбирать более подходящие меры: убийцу, грабителя, бродягу, укравшего, только чтобы не умереть от голода, и обычного мелкого хулигана, написавшего что-нибудь на стене, они будут задерживать совершенно одинаково и побьют также одинаково… Нескольких такие и убивали. Третьи — просто отчаялись, выгорели, будто спички, и перестали даже пытаться бороться с тем, что творилось вокруг; они сами нередко не делают ничего ужасного с точки зрения обыкновенного человека, но их черствость и равнодушие просто поражают. Они покрывают преступления своих коллег, потому что не видят смысла докладывать о них, и не предпринимают даже малейших усилий, чтобы действительно облегчить жизнь горожан, работая только формально и вмешиваются только там, где не вмешаться попросту нельзя. У них нет ни энергии, ни сострадания к тем, чье благополучие во многом в их руках. Больше всего в жизни я боялся стать на них похожим, и потому ушел оттуда при первой же возможности, несмотря на доплаты, а теперь предложил не позволять полицейским работать в подобных районах более пяти лет подряд… Впрочем, не знаю, поймете ли вы меня. Если нет — я прошу прощения за эту тираду и прошу вас забыть об этом, — на этих словах министр печально отвел глаза от сочувственного взгляда одного из коллег и замер в молчании. Многие думали, что он живет прошлым, — и отчасти были правы: самыми счастливыми своими годами он считал времена обучения в кадетском корпусе, когда еще не было ни влюбленности без малейшей надежды на ответную любовь, ни смертей товарищей, ни воспоминаний о тех страшных вещах, что он хотел бы никогда не видеть… Будущее пугало его своей туманностью; прошлое же было, если и не всегда счастливым, то по крайней мере предсказуемым, и потому — безопасным.
— Знаешь… некоторые учителя становятся не лучше тех полицейских, — негромко проговорил Кринет, выдергивая его из размышлений. — Даже выглядит это похоже: те, кто ставит отметки или уделяет особое внимание в обмен на подарки, излишне строгие и равнодушные. Я тоже ни за что не хотел бы превратиться в одного из таких, так что понимаю вас хотя бы отчасти…
— Мне сложно представить тебя таким: ты слишком добр и честен, чтобы стать холодным, жестоким или нечистым на руку, — ответила ему Мишель. — Вы оба добрые, честные и заботливые люди! Разве такие превращаются в самых худших представителей своих профессий?
— Превращаются, и быстрее всего, — горько вздохнул министр образования. — Чем больше душевных сил ты отдаешь, тем скорее душа черствеет… Почти каждый учитель, кричащий на учеников или не замечающий даже, есть ли они в классе, некогда искренне о них заботился. Просто когда видишь, что твоя снисходительность приводит только к тому, что они наглеют, а все усилия, которые ты прикладываешь, чтобы научить их чему-нибудь, пропадают даром, это… это чувство сложно описать словами!
— Досада, гнев и некоторая обида. Мне все это знакомо, — прибавил за него Пасгард, не поднимая глаз от огня в камине. — То же самое чувствуешь, когда человек, которого ты накануне отпустил, простив какой-нибудь мелкий проступок, при условии обещания не повторять этой ошибки, опять делает именно то, за что ты вчера должен был отправить его под арест… а когда за эту снисходительность еще и получаешь выговор, то становится обидно вдвойне. Можете говорить что угодно, но я понимаю, почему Алебард прощает оплошности только один раз и только если они были совершены по незнанию… По большому счету каждый представитель власти должен быть несколько холоден и строг, может быть, даже черств, но честен и справедлив, иначе он вскоре либо потеряет место, либо попросту сломается. Я сам оказался слишком мягким, чтобы работать на окраинах: там нужны самые решительные меры и справедливость в самом прямом, даже примитивном ее понимании, чтобы за любым проступком тут же следовало наказание. Все эти ужасные полицейские, о которых я рассказывал, просто слишком упорствовали в попытках соответствовать этому месту, — и в каком-то смысле действительно стали. Только вот законопослушности окраинам это ничуть не прибавляет…
— Также и я в школе для трудных детей, — понимающе кивнул Кринет. — Я слишком их жалею, чтобы быть по-настоящему справедливым к ним. Да и потом, если оценивать их справедливо, то окажется, что лишь очень немногие из них заслуживает положительной оценки: они в средней школе читают по слогам и едва могут вычислить возраст человека, зная его год рождения… Это не их вина, но по совести всем им стоило бы ставить единицы, — но разве же это выход? Так они только привыкнут к мысли о собственной неуспешности, начнут искренне считать себя глупыми и недостойными лучшей жизни, — и озлобятся еще сильнее, и перестанут прилагать хоть какие-нибудь усилия к учебе… Разве этого мы должны добиваться? Но иначе по негласным законам того времени было нельзя. Вы даже не представляете, какое облегчение я испытал, когда стал из учителя чиновником! Теперь у меня есть власть изменить это…
По виду самого молодого из министров можно было понять, что это воспоминание причиняет ему почти физическую боль. Дикие, придуманные людьми, которые ничего в этом не смыслили, законы, требующие от него строгости, какой у него никогда не было, озлобленные несчастные дети, которым он бесконечно желал, но не имел возможности действительно помочь, вечная сделка то с правилами, то с совестью… Это прошлое, — каким же далеким оно теперь казалось! — он предпочитал лишний раз не вспоминать. Он словно скрыл его от мира и от себя самого плотной завесой беспорядочно мельтешащих, будто снежинки в потоках ветра, разрозненных и незначительных отдельных случаев. И все же как метель не могла действительно поглотить и растворить мир, так и пустяковые истории не могли стереть то, что было спрятано за ними. Временами пурга в его памяти затихала, и он отчетливо видел то, о чем предпочел бы не думать больше никогда.
— То, чего я уже добился, конечно, несовершенно, нам есть куда стремиться, но ведь сейчас лучше, верно? Сейчас учителя имеют и некоторую свободу действий, и возможность учить детей в соответствии с их способностями и давать им задания, которые им под силу… — тихо и быстро зашептал он, обводя коллег взглядом поверх запотевших и соскользнувших на кончик носа очков. Сейчас даже полный любопытства беззастенчивый взгляд Ару не смущал его: он будто стал ребенком, ищущим одобрения.
— Да любой скажет, что лучше! — уверенно заявил Петер. — И ты, Пасгард, сделаешь все намного лучше — вы ведь оба умные и честные! Макс тоже был неплох, но у кого же нет недостатков? Он не очень-то заботился о людях, ему карьера была важнее, а вот ты любишь обычных жителей и своих подчиненных… Ты, наверное, получше него будешь.
— Но у меня пока нет его опыта и уверенности…
— И что с того? Опыт — дело наживное, а уверенность приходит вместе с ним! Уж поверь, все у тебя получится, а мы в случае чего подстрахуем.
— Надеюсь, под этой «подстраховкой» не имеется в виду сокрытие преступлений? Имейте в виду: я готов простить, но лишь однажды, а трое из вас уже совершили свой роковой промах! — с хитрой полуулыбкой произнес Алебард, стоя в дверях. Вид у него был непривычный, — и это было сложно не заметить, — однако понять, что именно в нем изменилось, было еще труднее. Он вроде бы был одет так же, как обычно, разве что его прическа казалась чуть более небрежной… Но что-то в нем все же неуловимо отличалось от того, каким его привыкли видеть — и это было нечто большее, чем выбившиеся из тугого хвоста локоны. Он всегда выглядел неестественно прямым и напряженным, но сейчас это было не так…
— Мы усвоили урок, поверьте. Многие из нас и не хотели предавать Зонтика тогда: кого-то обманули, других запугали… хотя вы, наверное, можете и не поверить мне, — негромко отозвался Кринет, поспешно вытирая очки.
— Это верно… Если бы я не влюбилась в него и не была уверена в том, что он тоже меня любит… — вздохнула Мишель. — Но это, пожалуй, пора оставить в прошлом. Он просто использовал нас. Он не стоит того, чтобы так долго думать о нем.
— Да вот именно! Жадный обманщик — вот и все! Неглупый, конечно, раз смог нас обмануть, но зачем про таких много говорить? — прибавил Петер, насмешливо улыбнувшись.
— И все же говорить стоит, поверьте мне, хотя бы для предостережения тех, кто мог бы поддаться тем же обманам и соблазнам в будущем, — заметил Старший Брат, снова обведя всех взглядом. — Впрочем, предатель недостоин того, чтобы вспоминать его как человека, — только как крайне одиозный набор черт… Как человека пусть его помнят те, у кого есть о нем хоть одно светлое воспоминание, не отравленное его ложью! Стоит ли нам сейчас обсуждать его?
— Пожалуй, не стоит, — произнесла министр продовольствия, глядя растерянным взглядом в белый проем окна. Мгла за ним будто манила ее… Она, в отличие от Кринета, не прятала за такой же пеленой свои воспоминания о прошлом, но ей все более отчетливо казалось, что одну мечту пора похоронить в снежной мгле. Она умела и желала любить, но как же ей не везло в этом! Альфонс, которому нужны были только ее деньги, коллега, пытавшийся получить с ее помощью повышение по службе, целая череда мужчин, польстившихся лишь на внешность или статус, и лжец, втянувший ее в заговор… Стоит ли продолжать искать любовь? Ей тридцать два года, и ей повезло лишь один раз, — да эта удача была сомнительна: тот возлюбленный из далекой юности погиб из-за несчастного случая на стройке. Семьи у нее не было и, вероятно, уже не будет — во всяком случае, так ей казалось. Вот напротив нее сидит семнадцатилетний юноша, он младше нее почти вдвое, по большому счету годится ей в сыновья, — и он почти взрослый! Может быть, ей просто не суждено быть женой и матерью, и зарождающаяся любовь одного из коллег — только иллюзия от отчаяния, самообман… Не лучше ли спрятать в ледяном тумане все мысли на этот счет? Сколько бы ей ни говорили, что она молода и что у нее многое впереди, сама она верила в это с трудом.
— Сейчас лучше будет поговорить о чем-нибудь более приятном: тревог и воспоминаний о неприглядном прошлом в последнее время у нас и без того было в избытке, — эти слова прервали ее тяжелые мысли. — Могу ли я присоединиться к вам?
Все переглянулись, и в конце концов Пасгард нетвердо, но вполне уверенно кивнул. Пусть они и побаивались своего начальника, пусть сейчас и происходило нечто совершенно неожиданное, ведь раньше Алебард всегда подчеркнуто держал с подчиненными некоторую дистанцию, теперь им было любопытно, чем это обернется. Разговор мог принять весьма интересный оборот...
* * *
В этот самый момент в гостиной маленького домика Мориона горел свет. Все трое обитателей дома сидели там и тихо занимались каждый своим, иногда обмениваясь отдельными фразами… Лишь Армет сидел на подоконнике, будто в оцепенении прислонившись лбом к холодному стеклу. Он всматривался расфокусированным взглядом в метель, машинально сплетая что-то из двух длинных шерстяных ниток, которые держал в руках.
— Зачем ты туда смотришь? Там же ничего не видно, — удивился Эрик, в очередной раз подняв глаза и увидев названного брата все в той же позе. Он не хотел признаваться в этом открыто, но у него это вызывало смутную тревогу: неподвижная бледная фигура, завернутая в бесформенный шерстяной плед, напомнила ему о том, как прямо под окном полузаброшенного дома, где он жил с братом, замерз насмерть какой-то бедолага, которого Кулет запретил ему впустить даже на черную лестницу, хотя он умолял спасти ему жизнь... "На уме у него может быть что угодно. Это сейчас он сама невинность, а откроешь дверь — достанет обрез, или просто обнесет дом ночью. Если ты хоть шаг к двери сделаешь, я тебя самого туда вытолкну, греться будете друг об друга, понял?" — так сказал ему брат. Спорить шестилетний мальчик не решился, но теперь временами жалел о том, что не настоял на своем. Конечно, и бродяга мог действительно оказаться грабителем, и Кулет был из тех, кто способен выполнить подобную угрозу, но все же в тот вечер у него был шанс спасти жизнь человеку, с чьими стеклянно-слепыми глазами он встретился взглядом на следующее утро. Если бы Армет сейчас обернулся и показал свои собственные глаза, такие же бледные и широко открытые... Однако он не обернулся, а только монотонно и задумчиво произнес:
— Там видно движение... А еще это необычно, когда темнота не черная, а белая. Я пытаюсь понять, как это возможно… И оттуда слышен голос холода. Я слышал его в детстве, очень рано, так рано, что почти ничего из тех времен не помню… как все, что я помню о маме.
— У холода есть голос? — спросил Эрик, почти забыв о своем воспоминании.
— Да, только этот голос для каждого свой. Слов у холода, конечно же, нет, но как будто чувства есть... В детстве я пытался понять, о чем он плачет и можно ли ему помочь, — все так же спокойно объяснил юноша, не отрывая взгляда от окна. — Может быть, мне тогда просто было одиноко. Я плохо помню... Помню только, что мамы уже не было рядом, а соседи, конечно, были добрыми, но у них были свои семьи, свои дети, а у меня никого не было.
Еще несколько минут прошли в молчании: Морион продолжал делать какие-то пометки в ежедневнике, Эрик вновь погрузился с головой в разглядывание старых фотографий в толстом фотоальбоме, а Армет все так же пристально смотрел в окно... И вдруг он вскрикнул и отпрянул от стекла так резко, что даже упал с подоконника.
— Там… там кто-то был, я видел его! И слышал! — прокричал он так громко, как только мог, указывая на окно.
— Кого ты увидел? — встревоженно спросил экзарх, подбежав к подопечному и помогая ему встать с пола. — Ты смог разглядеть хоть что-нибудь?
— Он бледный, и лицо у него замотано белым шарфом, и одет он во все белое... — дрожащим голосом ответил мальчик, бросив еще один взгляд на окно. — Я слышал, как снег хрустит под ногами... Он был совсем близко, даже пытался заглянуть к нам в окно! Мне показалось, что он смотрит мне в глаза. У него странные глаза, почти белые...
— Да кто мог выйти в такую метель?! — удивленно воскликнул Эрик, уже сам забравшись на подоконник и выглянув. Он не видел там вообще ничего... Ни человеческой фигуры, ни следов на снегу, ни кустов, что росли за домом, ни даже света уличного фонаря в считанных метрах от заднего фасада. Увидеть того человека в белом можно было лишь в том случае, если он подошел к окну вплотную и попытался заглянуть в него... Однако он уже ушел, оставив на память о себе только смазанный отпечаток ладони на заиндевевшем стекле.
— Пойдем, Армет, проверим, не стучится ли он в калитку, — озабоченно проговорил Морион, продолжая обнимать юношу за плечи. Они вышли в темный коридор, продолжая крепко прижиматься друг к другу, и замерли у самой входной двери, прислушиваясь к звукам на улице, — но там не было ничего, кроме воя и свиста ветра... Даже самый слабый стук не ускользнул бы от острого слуха недавно слепого, привыкшего ходить в полной темноте, ориентируясь лишь по звуку. Незнакомец в белом словно заглянул в окно, провел рукой без перчатки по его заиндевевшему нижнему звену и ушел обратно в метель.
— Остается лишь молиться о том, чтобы он пришел туда, где ему помогут... — печально вздохнул священник, возвращаясь в гостиную. — Мы не сможем найти его на улице, даже если будем пытаться.
— Великий Зонтик ему поможет, правда? Он не умрет там? — совершенно по-детски спросил Эрик, беспокойно вставая им навстречу.
— Я очень надеюсь, что не умрет... Мы помолимся за него, чтобы Зонтик услышал нас и сделал все, что только окажется в его силах, чтобы этот человек остался в живых, — мягко и по возможности спокойно ответил ему Армет, крепко взяв его за руку. — Великий Зонтик любит всех нас, и он всегда старается помочь тем, кто оказывается в беде.
— Если же в этот раз, несмотря на его помощь, этот незнакомец погибнет, то он возьмет его к себе и позаботится о нем, даст ему новую жизнь, — смиренно и грустно сказал Морион, обнимая их обоих. — Впрочем, может оказаться и так, что Армет просто задремал там, на подоконнике, и лицо за окном ему только привиделось, а отпечаток руки оставил он сам... Давайте помолимся за того человека, если он действительно был там, и за благополучие всех братьев и сестер.
* * *
Бледная, закутанная в длинный белый плащ фигура тем временем удалялась от дома священника. Ничего плохого он не замышлял, так что испуг Армета при виде его лица, вероятно, рассмешил бы его... Этот дом был для него просто знаком, что он идет в верном направлении и приближается к своему дому, что был в конце улицы за поворотом: вылазка в метель была опасной авантюрой, и он сейчас сам удивлялся тому, что решился на это ради своего брата, который лежал в больнице. Но чего не сделаешь для своего истеричного родственника, который умудрился попасть в передрягу на самой безопасной работе в мире? В конце концов, он сам мог оказаться на его месте: оба они стали жертвами одной мутации, которая наделила их слабым сердцем, не самыми крепкими нервами, неестественной бледностью и, как иногда шутили их приятели, тягой к красному вину... "Черт бы тебя побрал с твоими проклятыми конфетами, Тони, неужели без них невозможно пережить несколько дней? Клянусь, ты самое избалованное и капризное существо, какое только видел этот мир! Еще и вечно болтаешь о том, как у тебя болит сердце, как тебе тяжело и как тебе может навредить любое усилие... Как будто я совершенно здоров! Как будто мне полезно ползать по сугробам, чтобы ты опять наелся шоколада!" — бормотал он сквозь зубы, изо всех сил сопротивляясь ветру в лицо. — "Ну конечно, у Тони ведь болезнь, а не только предрасположенность, Тони нельзя перетруждаться, Тони умнее и талантливее, Тони хрустальная ваза, им надо восхищаться, его надо беречь от всего... Он с самого рождения особенный, а я так, обыкновенный, меня жалеть не нужно! Вот возьму и окажусь завтра этажом ниже него, в реанимации, с инфарктом — посмотрим, кому тогда больше конфет таскать будут и кого будут жалеть..." — и все же, несмотря на всю свою злость, он знал, что пошел бы на подобное снова, если бы брат попросил его. Какими бы странными ни казались их отношения со стороны, он все же любил своего брата.
Примечания:
Как вам раскрытие персонажей с такой стороны?
Примечания:
Эта глава вышла намного более насыщенной, чем задумывалось, и, вероятно, гораздо более сумбурной... Но, надеюсь, вам понравится. Здесь я пытался передать ощущение ночного бдения, тревоги и бесконечных темных коридоров, — а еще боя в темноте.
Буря на этот раз удивительно затянулась: хаотичный ледяной ветер не стихал уже пятый день. Снег, казалось, ни на минуту не переставал бешено кружить в воздухе; стоило одной снежинке коснуться земли — тяжелые свинцовые тучи, закрывшие все небо, тут же посылали на ее место еще сотню. Зимы в Зонтопии и обычно бывали весьма снежными, но сейчас, когда некому было расчищать дороги, у каждой стены наметало огромные сугробы, и снег в них, сжимаясь под собственным весом, становился твердым, будто камень... Впрочем, этого жители не могли увидеть, да и о том, что метель продолжается, понять можно было лишь по вою ветра в дымоходах: окна давно уже были покрыты толстым слоем инея и льда, а кое-где и попросту залеплены мокрым снегом. Все это вызывало у людей все большую тревогу. Казалось, этой буре не будет конца... Многие, заперевшись в своих домах, молились без остановки, надеясь на милость Великого Зонтика: большего они сделать не могли, но не делать ничего было невыносимо.
Молился даже Максимилиан, прежде бывший убежденным атеистом. Некогда он ходил на службы, только чтобы выслужиться перед начальником, и шепотом повторял таблицу умножения вместо молитвы, временами даже тихо посмеиваясь над тем, как остальные ловили каждое слово священника... Теперь же выслуживаться было не перед кем: надзирателям в тюрьме не было дела до веры заключенных; им вообще редко до чего-нибудь было дело — лишь бы их подопечные вели себя спокойно и не умирали прямо в камерах. За те полтора месяца, что Железный Макс провел в тюрьме, он успел увериться в том, что каждый из надзирателей считает высшим благом в жизни спокойствие на работе. Может быть, кто-то из них и стремился к чему-то большему, но почти все, кого видел и слышал он, были людьми, совершенно лишенными амбиций, принципов и даже взглядов. Первое время он прислушивался к их разговорам, но это ему быстро наскучило: они обсуждали тесную новую форму, слишком поздний, на их взгляд, обеденный перерыв, посиделки в барах на выходных ближе к концу недели и выходки пьяных коллег в ее начале, и лишь изредка — собственные семьи или детей... Двух недель подобных разговоров в коридоре хватило, чтобы убедиться в том, что все они как на подбор — приземленные люди, не заглядывающие в будущее дальше конца следующей недели. Прислушиваться к их болтовне он перестал, да и лица их быстро слились в одно: отчетливо он помнил только троих — один из них был удивительно кудряв, второй — мал ростом и не то полон, не то очень коренаст и плотно сложен, а у третьего недоставало нескольких передних зубов, и само лицо перечеркивал по диагонали от виска до основания челюсти уродливый глубокий шрам... Последний немного заинтересовал Максимилиана: от коллег его отличали не только изуродованное лицо и плохо работающая левая рука, но и молчаливость, явно скрывающая за собой более глубокие мысли и заботы, и то, как он каждый день посещал обе службы в тюремной церкви, где надзиратели появлялись нечасто.
Железного Макса нельзя было назвать чутким человеком. Он не умел читать мысль или чувство во взгляде или движениях, намеки понимал лишь в том случае, если они были совершенно очевидны для любого, и даже не любил читать, поскольку не всегда понимал иносказания... И все же не заметить чего-то особенного в этом надсмотрщике он не мог, — и потому стал присматриваться к нему более пристально. Тот же будто не замечал этого и, как и прежде, одаривал его лишь печальным пустым взглядом — таким же, какого удостаивались от него все заключенные, — и изредка обращался с короткими общими фразами: «Здоровы? Жалобы на сокамерников имеете? Отправляете на этой неделе письма? Вам передача от жены, заберите в бюро сегодня после обеда.» Ничего лишнего, ничего личного... Точно так же говорили все остальные надзиратели, и даже слова у них были одни на всех. Может быть, если бы Максимилиан чуть лучше умел прислушиваться к интонациям, он заметил бы, что его знакомый немного более заботлив, чем остальные, однако это пока было ему недоступно. И все же в глубине души он был рад тому, что в тот день, когда началась эта долгая метель, дежурным был именно этот надсмотрщик, — хотя бы потому, что наблюдать за ним было куда интереснее, чем слушать бесконечную пустую болтовню людей, которые не бьют заключенных и не напиваются на работе лишь потому, что это сулит выговоры от начальства и скорое усложнение работы.
В первый день метели Макс еще раз попытался заговорить со своими сокамерниками. Вообще их камеру с самого дня его появления там прозвали безмолвной. В ней бессменно обитал мужчина неопределенного возраста, сидевший в тюрьме дольше всех, — никто не мог точно сказать, когда и за что его осудили, и никто не помнил, когда в последний раз слышали его голос, — дальний ее угол облюбовал маленький и вечно перепачканный то сажей, то ржавчиной человек, который редко даже смотрел на соседей, а прямо над Максом, на верхних нарах, спал высокий молодой человек самого мрачного вида, какой только можно себе представить, — и он считался в этой камере самым общительным. Он смотрел в глаза и даже говорил... Впрочем, Максимилиан услышал от него за все время их знакомства всего несколько слов, и говорил он так отрешенно, что любой разговор с ним хотелось закончить как можно быстрее: у него словно вовсе не было чувств. Бывший министр быстро понял, что подружиться с ними ему не удастся, — да и ему и не особенно хотелось приобретать друзей в таком месте. Он не знал, за что посадили в тюрьму двоих старших сокамерников, но младший сам поведал ему о том, что его осудили за убийство, причем казнь была заменена на тюремное заключение лишь потому, что Зонтик пожалел его и его семью... Водить дружбу с подобными преступниками ему хотелось меньше всего. Он изо всех сил цеплялся за свою прежнюю жизнь и честность, но на этот раз все же попробовал спросить их, боятся ли они за свою жизнь во время таких метелей. Ответом стали лишь два пустых взгляда и обреченная мрачная фраза:
— Я в любом случае не жилец. Какая разница, сейчас или через пару лет? Свободы я уже в любом случае не увижу.
Максимилиан замечал, что самый младший из его сокамерников много кашляет, прижимая к губам платок, но сам мог лишь стараться держаться от него подальше, чтобы не заразиться. Помочь убийце он не мог, — впрочем, и не особенно хотел... Особенного сочувствия к преступникам он все еще не питал. В конце концов, все они заслужили того, что с ними случилось. Бывший министр точно знал, что сидит в одной камере с убийцами и грабителями... В общем-то он был даже рад тому, что они предпочитали молчать, а не рассказывали о своих прежних делах: ему казалось, что кое о чем лучше не знать.
И все же той ночью, проснувшись от особенно громкого удара ветра в окно, он впервые услышал голос одного из своих сокамерников: тот стоял на коленях у своих нар и молился громким шепотом, изредка оглядываясь по сторонам. Маленький сокамерник с записной книжкой стоял на коленях рядом с ним и, казалось, тоже молился про себя... Даже сверху раздавался такой же громкий шепот, хотя молодой убийца прежде всегда отзывался о верующих и их идеалах презрительно. В тот момент Максимилиан решил последовать их примеру, сам не зная, зачем... Он лежал с широко открытыми глазами и беззвучно шептал слова молитвы — неуклюже, слишком медленно, неритмично, будто все слова были написаны в одну строчку без единого знака препинания. Ему было почти стыдно молиться так неловко, и успокаивало его лишь то, что остальные не могли его услышать... Утром, как только им удалось вернуться в камеру после завтрака и утренней переклички, Макс переписал молитву в тетрадь, чтобы запомнить ее получше. Теперь эта тетрадь была его молитвенником...
Два дня он молился, подглядывая в нее, и изо всех сил старался представить себе, что он в центральном храме. Он не был одарен ярким воображением, однако пытался воскресить в памяти образ Мориона, его голос, его интонации во время проповедей, его слова, адресованные исповедующимся... Это давалось непросто: вместо мягкого и просвещенного экзарха в мыслях упорно всплывал мрачный сокамерник с потрепанным молитвенником в руках, или еще не старый, но откровенно немощный тюремный священник, который не мог ходить без тяжелой трости и едва выдавливал из себя отдельные слова. Все это вызывало досаду, раздражение и противную жалость к этим представителям веры. Он точно знал, что больше не зайдет в местную церквушку и не пойдет на исповедь к ее дышащему на ладан служителю — ему хватило лишь одного раза в самом начале, чтобы понять это… И все же он теперь не относился с такой насмешкой к церковным ритуалам. Ему больше не казалась нелепой идея о том, чтобы после освобождения начать посещать храм хотя бы раз или два в неделю. Здесь же оставалось лишь дождаться конца метели и в следующем письме попросить жену передать настоящий молитвенник... Впрочем, молитвенник у него появился раньше, и совершенно внезапно.
— У вас только эта тетрадь? Вы знаете всего две молитвы и переписали их по памяти? — спросил однажды тот самый надзиратель со шрамом на лице. В ответ Макс смог только кивнуть — и поймать себя на мысли о том, что ему почти стыдно признаваться в этом перед человеком, который лишь изредка пропускал службы. Да и к тому же этот надсмотрщик впервые на его памяти произнес такую длинную фразу — и о чем!
— Тогда возьмите, — спокойно, ничем не проявляя презрения или удивления, ответил он, протягивая через решетку старый молитвенник. — Можете не возвращать: он когда-то принадлежал человеку, которого я предпочел бы забыть, а у меня есть свой собственный. Здесь, правда, все поля и форзацы исписаны какими-то пометками, но сам текст виден хорошо... Тот мой знакомый был странным человеком, но аккуратным и вроде бы верующим.
— Вы уверены? — недоверчиво спросил Максимилиан, все же взяв в руки старую дешевую книгу. Выглядела она так, будто ей было не меньше десятка лет, и обращались с ней явно не особенно бережно: форзац и поля действительно были исписаны мелким угловатым почерком, обложка была истерта и местами надорвана, края страниц явно нередко загибались… И все же Макс сейчас был бесконечно рад такому подарку, хотя еще месяц назад без колебаний обменял бы даже новый молитвенник на более новую робу подходящего размера.
— Абсолютно. Выбросить молитвенник мне кажется кощунственным, а вспоминать этого злосчастного знакомого мне неприятно... Остается только якобы случайно забыть в церкви, — но содержание этих заметок может показаться очень подозрительным, — или подарить. Я, как видите, выбрал второе... Можете доложить властям о том, что прочтете на полях, но имейте при этом в виду: тот, кто это писал, уже десять лет как мертв.
Что-то в этом рассказе обычно молчаливого надсмотрщика заставило его насторожиться, однако бывший министр ничем этого не выдал, а только поблагодарил своего нового знакомого… После же надзиратель медленно отошел от зарешеченного окошка в двери камеры, улыбнувшись своей кривой улыбкой, а он сел за стол и попытался углубиться в чтение рукописных записей. Это было непросто, ведь почерк таинственного мертвеца оказался не только мелким, но и местами очень кривым… И все же медленно, но верно он продирался сквозь дебри этих заметок. Делать сейчас все равно было больше нечего, и у него было все время мира на расшифровку и переписывание записей из старой книги, и содержание их удивляло, а местами даже пугало его… Их автор явно был тесно связан с Общиной Чистых. Впервые бывший министр защиты соприкасался с ней так явно и плотно; чтение чего-то вроде дневника одного из ее членов было совсем не похоже на рассмотрение документов, в которых речь шла об их преступлениях.
* * *
Буря продолжалась ровно шесть дней, в течение которых Зонтик тщетно пытался совладать с природой. Он изо всех сил старался разогнать тучи на небе, или унять порывы ветра, но сейчас стихия оказалась сильнее своего творца. Он знал, что люди молятся ему о спасении, и его приводила в ужас одна мысль о том, что он никак не может помочь им, однако это ничуть не помогало ему остановить метель. Ему самому уже начинало казаться, что она действительно не закончится никогда, хоть он и понимал, что такого просто не может быть... Какое же облегчение он испытал, проснувшись той ночью и услышав, что ветер больше не воет в дымоходе! Однако облегчение было недолгим: через несколько секунд он осознал, что разбудил его звук чьих-то шагов в темноте, а в глубине комнаты, у двери, ведущей в ванную, стоит фигура в белом.
Теперь место облегчения занял панический страх, прямо как в детстве... От начинающего обретать смелость и веру в себя молодого правителя будто не осталось и следа, и он снова стал тем, кто спрятался за стеной, испугавшись собственного создания. С какой радостью он спрятался бы и теперь! Вот только от убийцы не могли спасти ни одеяло, ни даже кровать, а защищаться было нечем: он никогда не держал в спальне оружия. Он надеялся лишь на возможность незаметно выскользнуть за дверь и бежать со всех ног к тем, кто сможет защитить... Еще несколько секунд ушло на то, чтобы собраться с силами, а после он скатился с кровати и затаился под ней, прислушиваясь к каждому звуку в комнате. Ему казалось, что сейчас белая тень в пару размашистых шагов приблизится к нему и выдернет его из укрытия своей бледной ледяной рукой, — однако ничего подобного не произошло. Шаги и впрямь послышались, но они оказались медленными, словно тот незнакомец задумчиво расхаживал по комнате или тихо крался к двери. Казалось, он даже не заметил движения у себя за спиной... Когда его шаги затихли, ни на сантиметр не приблизившись к кровати, Зонтик решился осторожно выглянуть из своего убежища, чтобы убедиться, что он не смотрит в его сторону, а после — выполз из-под кровати и скользнул за штору, благодаря судьбу за то, что она доходила до самого пола. Теперь ему предстоял короткий днем и в безопасности, но невыносимо долгий сейчас, когда приходилось скрываться, путь вдоль широкого окна. Путь, который вполне мог стать последним...
Нажимая на дверную ручку, он едва ли не молился, чтобы дверь не заскрипела и не привлекла внимание непрошенного гостя, — и сейчас ему снова повезло: она приоткрылась бесшумно, и ему даже удалось выскользнуть, не издав ни звука. Напоследок он оглянулся и увидел, что человек в белом стоит перед платяным шкафом и увлеченно шарит в нем... В этот момент юноша позволил себе облегченно выдохнуть и плотно закрыть дверь, подперев ее стулом. Казалось, опасность почти миновала, оставалось только сказать гвардейцам, что в спальне кто-то посторонний, и вся эта ужасная история закончится... И здесь удача вдруг изменила ему так неожиданно, что это показалось настоящей пощечиной от жизни. Стражников, которым было приказано следовать за ним неотступно, не было рядом. Еще секунду назад гостиная казалась ему безопасным местом, но теперь он снова вынужден был бежать куда-то за помощью... К счастью, помощь была близка. Всего-то пересечь гостиную, открыть еще одну дверь, сделать несколько шагов по коридору и постучаться в комнату своего верного помощника. Ничтожное расстояние и простая задача — и все же у него было нехорошее предчувствие на этот счет. Однако выбора не было, и он в несколько шагов пересек комнату, и выскочил в коридор. Тут было уже не до медленной осторожности и выверенных движений: заметив краем глаза какое-то движение в конце коридора, он бросился к соседней двери так быстро и резко, что сам не понял, добежал он до нее, или преодолел расстояние единственным прыжком... Он обнаружил себя отчаянно барабанящим в дверь и бормочущим что-то совершенно непонятное даже ему самому. Когда же дверь открылась, — какими долгими показались те мгновения, что прошли до этого! — он буквально ввалился в комнату...
— Там... Он там... И не один! — произнес Зонтик, хватая ртом воздух и неуклюже поднимаясь с пола. — Заприте дверь, немедленно! Они наверняка уже видели меня в коридоре и сделают все, чтобы убрать свидетеля... Одного я запер, а второй...
— Для начала отдышитесь, мой господин, и постарайтесь успокоиться: я сейчас попросту не понимаю вас! — нарочито громко ответил ему Алебард, все же запирая дверь на ключ. — Вам приснился кошмар?
На деле он все прекрасно понял, но решил усыпить бдительность преступника, если он решит подойти к двери и подслушать. Будь в комнате светлее, он был бы спокойнее: Зонтик легко понимал его взгляды и жесты, но сейчас, в свете луны, он мог попросту ничего не увидеть и начать громко рассказывать обо всем слишком уж громко... Что ж, у него было немало оснований надеяться на сообразительность и тихий голос правителя. Эта надежда в общем-то оправдывала себя: юноша схватывал его задумку налету.
— Очень правдоподобный сон... Мне привиделось, будто кто-то в белой накидке стоял всего в нескольких шагах от меня, прямо напротив кровати, и у этой фигуры не было лица! А потом, когда я выглянул в коридор, мимо прошел кто-то из офицеров, и мне показалось, что это — такая же тень... — отвечал он, взяв из рук друга стакан с водой и сделав несколько судорожных глотков. Его голос сейчас дрожал отнюдь не притворно, но он пытался выдать увиденное наяву за описание сна, не переставая при этом прислушиваться к звукам в коридоре... Там действительно слышались шаги, но очень уж торопливые и небрежные для человека, проникшего туда, где его не должно быть. Во всяком случае, Зонтику хотелось верить в то, что это был не убийца, а кто-то из стражников, запоздало пришедший проверить, все ли спокойно в покоях короля.
— Уверены, что это действительно не сон? — понизив голос, спросил Старший Брат, оглядываясь на дверь. — Вы пробовали позвать на помощь гвардейцев?
— Их там нет... По крайней мере я не видел их в темноте, — сказал юноша, почти перейдя на заговорщический шепот.
— Даже не знаю, что сейчас хуже — дезертирство с дежурства или убийство... Говорите, преступников двое?
— Второго я не разглядел, но видел кого-то в белом в конце коридора... Может, и он меня видел, но тот, что в спальне, не заметил меня. Ах да, первого я запер в спальне! Нужно послать туда кого-нибудь, только лучше не в одиночку.
— Боюсь, для этого нам придется выйти из комнаты, а к этому не мешало бы подготовиться, если их там действительно несколько, а точно этого мы знать не можем, — беспокойно заметил Алебард, щелкая выключателем настольной лампы. Он не хотел говорить об этом Зонтику, но сам бесконечно волновался, и в его воображении отчетливо рисовалась целая армия, орда теней в белом, столпившаяся прямо за порогом его спальни... Странный, совершенно неправдоподобный образ заставил его нервно усмехнуться и машинально щелкнуть выключателем еще раз, — однако, как и в первый раз, это ни к чему не привело. Электричества снова не было... Удивляться тут было нечему: во время бурь ветер нередко рвал провода, оставляя без света целые кварталы, и на этот раз не повезло центру. Подобное уже случалось, и не раз. Но как же не вовремя! Теперь, при свете одной только луны, за убийцу можно было принять почти кого угодно, а настоящему преступнику достаточно было лишь снять белый плащ или накинуть поверх него что-нибудь более темное — хоть даже покрывало или сорванную штору. Все это также ярко представало в воображении, и образ прямиком из кошмара сменялся сценами из комедии о незадачливых сыщиках... Это было бы смешно, если бы не опасность, что сейчас таилась за каждым углом.
— Может, мы среди них сойдем за своих? Мы ведь сами оба в белом, — без особой надежды предположил Зонтик. — А если они подумают о том, что на нас белые сорочки, то могут случайно напасть друг на друга...
— Похоже, это единственное, на что нам стоит рассчитывать... Мы сейчас подслеповаты, но не более, чем они, — вздохнул Старший Брат, вытащив из-под подушки револьвер. — И нам, разумеется, следует вооружиться, и чем-нибудь более существенным, чем нож, даже если мы так и не выйдем отсюда.
План не выходить из комнаты до утра или до тех пор, пока сам генерал гвардии не откроет дверь своим ключом, уже казался им обоим не самым худшим. "В конце концов, зачем искать встречи с убийцами? Даже если бы он был один, в случае неожиданного нападения никакое численное преимущество не будет иметь значения — одного удара хватит... Запертый в спальне преступник разве что устроит там погром, оставит очередную жуткую записку, может быть, выбьет окно, — разве стоит оно того, чтобы рисковать самой важной жизнью в этой стране?" — так теперь рассуждал Алебард. Где-то в глубине души, конечно, говорили и тщеславие, требовавшее если не поймать заговорщика самому, то приложить к этому руку, и наивная жажда приключений, которую не было шанса удовлетворить еще в детстве, как всем остальным, но куда громче был голос разума... Он требовал одного — не подвергать себя и Зонтика большей опасности, чем было необходимо. К нему и хотелось прислушаться, — но все решила мелкая оплошность: дверцы большого шкафа, за которым находилась потайная дверь, вдруг со стуком распахнулись. Чтобы понять, в чем дело, не приходилось даже оборачиваться... В темной комнате появился еще один человек в белой накидке.
— Проклятье! — почти прорычал Первый Министр. — Ни с места, слышишь?! Один шаг — и я тебя застрелю!
Подобный тон пугал очень многих. Раз или два Алебард таким способом спасал себе жизнь: те, кто осмелился совершить покушение на второе лицо государства, попросту испугались его нечеловеческого гнева. В такие моменты он выглядел так, будто мог убить человека голыми руками и был вполне готов пойти на это... На это он рассчитывал и теперь. Ему самому было страшно, но он не мог позволить себе показать это, ведь за его спиной прятался безоружный Зонтик. Протянутая рука с револьвером ничуть не дрожала... Однако этот преступник оказался совсем не похож на тех редких смельчаков, что пытались напасть на него во время поздних одиноких прогулок. Он не бросился бежать обратно по тайному ходу, и не замер с поднятыми руками, а молча вытащил из-под полы плаща свой собственный пистолет.
Верховный Правитель смотрел на убийцу с ужасом; уклониться от пули он бы уж точно не смог. В глазах у него начинало темнеть, дыхание становилось все чаще, тело словно наливалось свинцом... Ему казалось, что он в шаге от того, чтобы упасть в обморок или разрыдаться, и он попытался собраться с силами, чтобы любой ценой предотвратить это. Его воля была куда сильнее, чем можно было подумать, — однако рассудок в такие моменты будто покидал его. Единственным решением, которое пришло ему в голову, было внезапно сорваться с места. За спиной прозвучал выстрел, пуля просвистела в считанных сантиметрах от него и попала в огромный гобелен на стене, но это лишь подстегнуло его. В следующий миг он был уже за дверью... В комнате же раздался еще один выстрел и короткий крик, перешедший в громкий стон. Голос был незнакомый, и Зонтик вздохнул с облегчением, но вернуться туда безоружным все же было страшно.
— Что вы творите мой повелитель?! — громким шепотом спросил его Алебард, тоже выйдя из комнаты. — Он лишь чудом не попал в вас! А если бы попал, то... Нет, об этом я и думать не хочу! Вы поступили безрассудно! — но юноша почти его не слушал.
— Вы его застрелили? — хрипло проговорил он, тяжело дыша после своего броска.
— Я прострелил ему правую руку, связал его и запер в шкафу. Надеюсь, выстрелы не привлекли нежелательного внимания... Оставаться там теперь опасно: дверь, закрывающая потайной ход со стороны комнаты, хлипкая, выбить ее ничего не стоит.
— И куда нам идти? Что теперь будет? Что если они уже перебили всю стражу? Что если их здесь целая армия? — вопросы сыпались бесконечно, и чем дальше, тем более странные и маловероятные предположения приходили в голову правителю.
— Тише, мой господин, что бы ни происходило сейчас, мы не имеем права поддаваться панике: это скорее навредит, чем спасет нас. Нам остается только вооружиться, чтобы не быть совершенно беззащитными, и попытаться пережить ночь, — спокойно, но довольно твердо прервал его Старший Брат.
— Попытаться пережить?! — Зонтик был не на шутку встревожен, и его разум зацепился лишь за эти неосторожные слова... Алебард мысленно обругал себя за эту оплошность: последняя фраза и впрямь прозвучала не очень-то оптимистично. Однако сказанного было не вернуть, а оптимизмом он сам никогда не отличался. Он мог изо всех сил стараться верить в лучшее, но холодный рассудок бесстрастно высчитывал вероятность лучшего исхода... Сейчас, впрочем, вероятность выжить была не слишком низка, но вот избежать новых стычек с вторженцами представлялось ему почти невыполнимой задачей. В конце концов, если они видели двоих, их могло быть и несколько десятков, и прятаться они могли где угодно... Это было похоже на игру в прятки по странным правилам, — вот только цена проигрыша была непозволительной.
— Да. И я знаю, что мы справимся с этим... В конце концов, мы с вами не так уж слабы, и уж точно не глупы, а их могло быть всего двое, — мягко, но уверенно произнес он. — Кроме того, разве у нас сейчас есть выбор?
— Выбора нет... но как быть, я понятия не имею, — признался Зонтик, тяжело вздохнув.
— Первым делом мы пойдем в мой кабинет за свечами: я взял из комнаты зажигалку, но не знаю, надолго ли хватит топлива... Кроме того, патроны также не мешало бы захватить. Потом... что потом, я и сам сейчас не знаю. Я не люблю импровизировать, но на этот раз придется.
— Я полностью доверяюсь вам, — сказал вдруг правитель, сжав покрепче руку своего верного помощника. — Вы кажетесь опытным в подобных делах, хоть я и не знаю, где и когда вы успели получить такой опыт. Я о таком только в книгах читал, да и в них это обычно выглядело иначе... А вы как будто готовы ко всему.
— Если бы я был действительно готов ко всему, у меня были бы под рукой электрический фонарь на батарейках, второй пистолет или какое-нибудь холодное оружие для вас, моток бинта, флакон спирта, ключи от всех дверей и что-нибудь вроде рации, чтобы вызвать помощь... Но я и подумать не мог, что с нами произойдет что-то подобное, и потому оказался едва ли более готовым к этому, чем вы.
— У вас есть хотя бы пистолет и зажигалка, — возразил юноша. — У меня и этого нет.
— Зато вы знаете весь замок как свои пять пальцев! Может быть, вы знаете какой-нибудь проход за картиной?
Они медленно продвигались по коридорам, останавливаясь через каждые несколько шагов, чтобы прислушаться к звукам вокруг. Путь до кабинета казался коротким днем, но не теперь... Даже с тяжелой алебардой в руках, впопыхах взятой из сжатой перчатки одного из доспехов, что стояли в коридорах для украшения, Зонтик чувствовал себя неуверенно. Раз или два они поспешно прятались в ниши в стене, скрываясь от кого-то, кого они даже не видели. Один раз — чудом успели разминуться с бледной фигурой, почти прыгнув в один из узких боковых коридоров. Они чувствовали себя, да и выглядели со стороны так, будто сами были в этом замке чужими... Зонтику казалось, что если бы с ним не было Первого Министра, которого можно было узнать по одному только огромному росту, то прибывшие, наконец, гвардейцы вполне могли бы схватить его, приняв за нарушителя. В темноте они были такими же бледными силуэтами, как те, от кого они пытались скрыться... Но высокая деревянная дверь, наконец, появилась за очередным поворотом. Они достигли своего пункта назначения.
— Как вы думаете, здесь не может быть еще одного человека в белом? — спросил правитель, нервно оглянувшись по сторонам. Он едва не принял за одного из них высокое зеркало в углу... Однако здесь стояла абсолютная тишина. Это несколько успокоило его, и он решился переступить порог и плотно закрыть за собой дверь.
— Кажется, здесь никого... Кроме того, мы вооружены, — успокоил его Алебард. Он уже рылся в верхнем ящике своего стола, подсвечивая себе зажигалкой... И свечи, и патроны, и даже бинты должны были быть там. Зонтик же тем временем бродил кругами, пытаясь унять тревогу. Каким же неуютным этот кабинет казался ночью! Он и днем выглядел слишком большим и холодным, и массивная мебель из темного дерева с замысловатыми узорами, которой словно было слишком мало для такого большого помещения, только заставляла почувствовать себя маленьким... Теперь же все, от черных теней этой мебели и огромного окна на половину стены до темных ниш в дальней стене, казалось зловещим. В каждом углу ему мерещились страшные люди в бесформенных белых накидках, и каждый раз, когда его взгляд падал на широкое ростовое зеркало, перед которым Алебард репетировал свои речи, ему приходилось напоминать себе о том, что это только его отражение. И все же что-то в этом отражении казалось ему странным. Несколько секунд он стоял в середине комнаты, пытаясь понять, что именно так его настораживало, а после нерешительно сделал несколько шагов в его сторону...
То, что в темноте казалось ему отражением, вдруг тоже шагнуло ему навстречу. Он хотел закричать, хотел броситься бежать или направить в его сторону свое оружие, но тело снова отказывалось ему подчиняться: он только стоял, ошеломленно глядя на того, кто стремительно приближался к нему. Он слышал, как в считанных метрах за спиной Алебард тихо ворчит что-то о том, что в ящиках следовало бы навести порядок, и снова готов был молиться про себя, чтобы тот поднял глаза и увидел, что происходит... Удача в очередной раз изменила ему. Министр был полностью поглощен поисками и, видимо, уверен в том, что никого здесь быть не может. Человек с ножом тем временем приблизился вплотную, а Зонтик не мог даже пальцем пошевелить, — только крепче сжимал древко, будто это могло защитить его... Мгновения словно растянулись на часы, а мир постепенно мерк и погружался в еще более густую тьму. Убийца прикоснулся к нему, он слышал его тяжелое сбивчивое дыхание, крик будто был готов вырваться из его рта, но никак не выходил, по лицу потоками текли слезы и казалось, что сознание медленно ускользает... Он даже не сразу понял, что его повалили на пол.
Из оцепенения юношу вывела только резкая боль, разливающаяся по груди и руке. Его тело всегда было очень чувствительным, даже слишком, и он боялся боли, но сейчас она словно придала сил... Только в этот момент он и начал отбиваться как умел. Несмотря на свою физическую силу, он считал себя плохим бойцом: сражаться ему приходилось нечасто, и обычная его тактика заключалась в том, чтобы прижаться спиной к стене и делать все, чтобы противник не смог приблизиться к нему; драться в рукопашную он не умел вовсе — тут он мог только дергаться всем телом и пытаться ударить как можно сильнее. Смотрелся он при этом комично и жалко — во всяком случае, он сам был в этом убежден. И все же сейчас, когда он тяжело поднимался с пола, опираясь на оружие, он выглядел почти грозно. Неудавшийся убийца, которого он только что сбросил с себя, смотрел на него широко раскрытыми глазами и, казалось, даже не сразу заметил, что на него решительно направили острие алебарды... Зонтик не знал, насколько серьезно его ранили, и не был уверен в том, что враг один, но драться был готов до последнего. Он бы заявил об этом так уверенно, как только мог, если бы голос не покинул его, — однако молчание словно придавало ему еще более свирепый вид. Он только тяжело дышал, делая короткие выпады в сторону оппонента. Разумеется, он не хотел убивать его, но если бы тот бросился на него снова — наверняка нанес бы один удивительно четкий удар лезвием в голову, а после сам не понимал бы, как ему это удалось... Однако в этом не было необходимости: убийца определенно понимал всю опасность своего положения. Он поднял тяжелую кочергу от камина лишь потому, что ему казалось, будто правитель решил перейти в наступление, — и этого хватило, чтобы Зонтик легко ударил древком по кочерге. Выглядело это так, словно он решил использовать алебарду как шпагу, но вот после... После его разум будто отделился от тела, и он словно наблюдал за собой со стороны. Несколько резких, порывистых, размашистых ударов, выпад, еще один удар — тяжелый, почти сокрушительный, — и еще один, и еще, — теплая кровь, стекающая по груди, звон бьющегося стекла, звук собственного тяжелого дыхания, бешеный ритм сердца... Мир разделился на отдельные ощущения, словно бы никак друг с другом не связанные, и он уже не замечал, что его противник упал, смахнув при этом все, что стояло на секретере, а сам он осыпал его шквалом ударов, от которых тот едва успевал уворачиваться и защищаться погнувшейся кочергой. Казалось, этот неистовый прилив сил будет длиться вечно... Однако все закончилось в одно мгновение: его взгляд скользнул по зеркалу, и он увидел в нем растерянного Алебарда со свечой в руке. Это испуганное и удивленное лицо моментально отрезвило его, и он вдруг осознал, что правая рука невыносимо болит, голова кружится, а глаза горят от слез. Еще несколько секунд ушло на осознание, что где-то между плечом и грудью по самую рукоять торчит короткий узкий нож... Страха почему-то не было, да и все остальные чувства словно смазались, слились в единый фон. Зонтик смог лишь уронить оружие, обессиленно упасть на колени и беззвучно заплакать, зажимая свою рану левой рукой.
— Н-ни в коем случае не извлекайте нож сами!.. — подрагивающим голосом предупредил Старший Брат, решившись, наконец, сделать шаг к нему. Сцена, которая только что развернулась перед ним, потрясла его не меньше, чем Зонтика, и он боялся походить к взбешенному правителю: он точно знал, что и сам получил бы удар, если бы попался под руку... Однако теперь юноша был полностью вымотан и не смог бы ударить его, даже если бы захотел.
— Я знаю, — еле слышно прошептал мальчик.
За дверью уже слышались торопливые шаги множества ног и негромкие голоса... Гвардейцы спешили на помощь. Если бы Алебард не был так взволнован всем, что он увидел, он встретил бы их гневной нотацией, но сейчас было не до этого.
— Если доктор на месте, позовите его, и скажите, чтобы поторопился! Зонтик ранен, — таков был его первый приказ. — Но не уходите все одновременно: за эту ночь было совершено уже два покушения. Кроме того, кто-то должен забрать этого... человека, — на последнем слове он указал на все еще сидящего на полу неудавшегося убийцу. — Следите в оба, вызывайте подкрепление, если в этом есть необходимость. Он не должен сбежать ни при каких обстоятельствах! В замке находятся еще несколько его сообщников, так что сохраняйте бдительность, — и сделайте все, что сможете, чтобы задержать как можно больше вторженцев.
— Ваше превосходительство, нам удалось задержать шестерых, один пытался сбежать, но сломал ногу, выпрыгнув с третьего этажа, — негромко доложил капитан, отправив двоих рядовых за врачом. — Трое наших ранены, один убит.
— Вы отправили всех на охоту за нарушителями, не так ли? Почему вы оставили Зонтика без охраны? Один из них проник в его покои и едва не напал на него! — теперь Старший Брат уже начинал распаляться. Он как никто умел сохранять внешнее спокойствие, когда в этом была необходимость, но и его чувствам временами нужен был выход... Сейчас повод был вполне законный: многих, если не всех, стражников не было на местах. Даже смерть одного из гвардейцев, казалось, не смягчила его гнев и не обратила всю злость против убийц, хотя любого из них он, вероятно, с радостью убил бы.
— Один из приставленных к нему стражей и был убит... — тихо произнес капитан, опустив глаза. — Почему покинули пост остальные, мне пока неизвестно. Если это было проявлением трусости или безответственности, то я приму все надлежащие меры!
— Доложите мне о причинах их отсутствия, когда это станет известно. Если тут нет исключительной причины, подобные поступки недопустимы, — сурово, но уже несколько спокойнее сказал Алебард. — Сколько преступников еще может оставаться в замке? Вы успели обыскать все?
— Мы обыскали почти все, ваше превосходительство, даже покои самого Великого Зонтика... там и оказался один из них, вероятно, убивший гвардейца. Во всяком случае, у него был найден окровавленный нож.
— Он... успел убить? — спросил вдруг Зонтик, подняв голову. Он все это время молча сидел на полу, провожая людей пустым мутным взглядом... Он с трудом понимал их речь, хоть они и говорили вслух в нескольких шагах от него: все его сознание заполнили боль и какие-то спутанные мысли, которые, впрочем, также пролетали мимо, не задерживаясь перед мысленным взором. Его удивил звук собственного голоса, ведь ему самому казалось, что изо рта вырвется разве что слабый стон; он не знал, говорит ли вслух, или еле слышно шепчет, или вообще только думает... Однако его услышали. Все, кто стоял вокруг, тут же обернулись, и один из стражников даже заговорил каким-то неумело ласковым голосом:
— Мой господин, лучше не думайте об этом: чего стоит его жизнь в сравнении с вашей? Главное, что вы живы...
— Стоит... чего-то да стоит, — печально выдохнул правитель, снова обмякнув.
— И все же все мы испытываем облегчение от осознания, что вы живы... и тревогу за вашу жизнь, — прибавил Алебард, склонившись над ним.
— Я буду жить, — юноша попытался улыбнуться и говорить хоть немного увереннее, но голос у него был слабый и тихий, а улыбка получилась вымученной. — А вот он... Я должен о нем позаботиться, он умер, пытаясь защитить меня...
— И вы сможете позаботиться о нем, однако сейчас вам действительно не следует волноваться, — непривычно мягко произнес его верный друг, присев рядом с ним.
— Волнение сейчас ни к чему, — подтвердил доктор, появившийся будто из ниоткуда. — Оно может усилить кровотечение... впрочем, как и любое излишнее напряжение тела.
Старший Брат понял намек, — хотя сейчас его не волновало, был ли этот намек настоящим, или ему только почудилось, что доктор имел это в виду. Он бы в любом случае не позволил Зонтику идти по темным коридорам, где можно врезаться во что-нибудь, будучи раненым и слабым... Он осторожно подхватил его на руки, и, поскольку никто не возражал против этого, — даже сам божественный король, которого обычно такой жест смутил бы, только еле слышно вздохнул, — медленно понес его вперед, следуя за доктором и гвардейцем, который теперь нес свечу. Хотелось сорваться едва ли не на бег, чтобы непременно успеть спасти юношу, но спешить было некуда: он не умирал, хотя его ночная сорочка пропиталась кровью, которая теперь капала с кончиков его пальцев. Лишь воля заставляла идти медленно и размеренно, не причиняя раненому страданий... И все же ему еще ни разу прежде не приходилось испытывать такого нетерпения, как сейчас. Путь снова казался бесконечным, будто темнота вокруг не то замедляла и растягивала время, не то и вовсе останавливала его, — но слабый огонек свечи, наконец, выхватил из мрака дверь покоев правителя, ключ повернулся в замке, и они с изрядным облегчением вошли в темную гостиную.
— Не споткнитесь... я, кажется, все тут перевернул, — простонал Зонтик, внезапно приподняв голову и с трудом узнав место. К счастью, здесь было тепло, да и тлеющие угли в камине давали хоть каплю света... Однако этого, разумеется, было недостаточно.
Юношу уложили на тахту, наспех застеленную чистой простыней, укрыли пледом, который сейчас казался черным, а после вокруг него засуетились, видимо, в поисках света... Он уже мало что понимал: сознание норовило покинуть его еще с того самого момента, когда внезапно закончилась его героическая битва с преступником, а сейчас он, наконец, мог чувствовать себя в безопасности. Он сам не понимал, теряет сознание или просто засыпает от сильнейшего изнеможения; его ум только мутно отмечал, что вокруг постепенно становится все светлее от свеч и лучей заходящей полной луны, которая теперь беспрепятственно заглядывала в окна. Все это было ему безразлично. Он редко чувствовал такой покой, как сейчас, однако это его не радовало: любые чувства покинули его... Он, вероятно, давно уже провалился бы в глубокий сон без сновидений, если бы рука не отзывалась тупой болью при каждом движении. Но долго пребывать в таком полусне ему не пришлось — знакомый резкий запах нюхательных солей заставил его моментально прийти в себя.
— Прошу прощения за столь грубое вмешательство, но вам сейчас нельзя терять сознание, — бесстрастно, как и обычно, сказал доктор, мягко, но настойчиво приподнимая его напряженную левую руку. — Я извлеку нож и обработаю рану. Вы будете в порядке: рана, безусловно, неприятная, но не смертельная. Когда меня позвали, я опасался, что вас действительно ранили в грудь, но нож вошел в плечо... Вероятно, вы сами понимаете, о чем идет речь.
— Да, я понимаю, — кивнул Зонтик. — Скажите, после такой раны может отняться рука? Она затекает и болит...
— Вы можете ни о чем не волноваться: рука не отнимется, и скоро вам станет лучше. Мне уже приходилось сталкиваться с подобными ранами, и ни один из тех раненых не остался после этого калекой, — уверенно и спокойно произнес доктор Келвин. — И, прошу вас, постарайтесь не впадать в панику по любым поводам. Все будет в порядке, и я не причиню вам сильной боли.
— Обычно я бы уже попытался сбежать, спрятаться или оттолкнуть вас, но сейчас у меня, кажется, нет сил на панику, — мальчик горько улыбнулся. — Но я ничего не могу обещать, вы понимаете, я говорил вам об этом...
— Помню и понимаю. Что ж, сейчас я скажу вам одно: вас никто не свяжет и не оскорбит. Я только помогаю вам... Постарайтесь сохранять спокойствие и думать о хорошем.
— И я, разумеется, буду рядом с вами, мой повелитель, как и обещал, — мягко прибавил Алебард, коснувшись его окровавленной левой руки. — А теперь, я полагаю, вам лучше будет закрыть глаза или смотреть в другую сторону: там вид явно будет неприглядный и не слишком увлекательный.
Юноша в ответ улыбнулся уже немного бодрее, чем там, на полу в кабинете, и слегка сжал его пальцы своими затекшими от долгого напряжения пальцами. Несмотря на утомление и недавний бой с убийцей, он все еще боялся того, что ожидало его дальше... Его самого это немного смешило, но смех этот был скорее нервным: как бы он ни пытался смеяться над своими страхами, тревога не отступала. Он знал, что будет больно, знал, что снова вспомнит о событиях прошлого, которые предпочел бы бесследно стереть из памяти, но иначе было никак нельзя... Оставалось лишь пытаться сохранять спокойствие до последнего, а потом — тихо трястись и плакать. Впрочем, запомнил он только боль, смешанную с облегчением, в тот момент, когда нож извлекли из раны, прикосновения холодных пальцев и несколько легких уколов, которые в сравнении с тем, что он уже пережил в эту ночь, не имели никакого значения... и долгий разговор обо всем на свете — его пытались отвлечь, поначалу расспрашивали о чем-то, но он не мог говорить, зато с интересом слушал истории. Он также смутно припоминал, что стонал и вытирал слезы рукавом, размазывая по лицу собственную кровь, но гораздо четче помнил, как в конце ему помогли сесть, придерживая за здоровое плечо, задали несколько вопросов о самочувствии и, наконец, помогли подняться с тахты.
На ногах стоял он нетвердо, и кто-то из присутствующих прошептал что-то о его бледности, но ему удалось сделать несколько шагов в сторону двери спальни. Пределом его мечтаний был сон... Не будь он так изможден, наверняка ужаснулся бы одной мысли о том, что ему придется спать в той комнате, где так недавно сам запер убийцу, но сейчас его не волновало и это. Ему просто хотелось упасть на кровать и забыться, — однако, открыв дверь, он ощутил резкий холод и увидел разгромленную, будто в приступе ярости, комнату. Сломано и перевернуто было все, что только под силу было сломать человеку... Только при взгляде на шкаф с единственной дверцей, висящей на одной петле, ему в голову пришла мысль, которой не было места, пока он боялся за свою жизнь: генератор все это время был в спальне! Это в момент заставило его забыть и об усталости, и о больной руке. Он тут же бросился внутрь, выдвинул ящик прикроватной тумбочки... и выдохнул с облегчением: заветный инструмент мерно мерцал голубым в его глубине, преступник не то не смог до него добраться, не то не обратил внимания, осталось только взять его на этот раз с собой... Впрочем, встать с колен оказалось куда сложнее, чем ему казалось. Голова кружилась, и тело, на несколько секунд ставшее сильным и ловким, как и обычно, снова стало ватным и затекшим, — да и правая рука опять отдалась тупой болью, несмотря на обезболивающие.
— Мой господин, вам не стоит двигаться так резко: хотя вашей жизни ничего не угрожает, вы потеряли немало крови и пережили серьезное нервное потрясение. Вы могли потерять сознание, упасть и удариться, — проговорил Алебард, снова помогая ему подняться. — И, вероятно, будет лучше, если сегодня вы поспите у меня — там по крайней мере тепло, да и я смогу вас защитить.
Зонтик кивнул, но скорее по инерции: он сейчас почти не понимал слов, да и решения принимать в таком состоянии было тяжело. Что ж, вскоре он оказался в темной теплой комнате, под шерстяным одеялом — и уснул раньше, чем понял, что его друг лег рядом с ним... Впрочем, и сам Старший Брат, вероятно, никогда в жизни не засыпал так быстро и так крепко. Его ожидал весьма сложный день, но теперь он не мог даже подумать о предстоящих делах и мысленно все распланировать. Мысль о том, что они с Зонтиком провели остаток ночи в одной постели, всплыла в сознании только через два часа, когда прозвонил будильник, и он увидел спящего юношу рядом с собой... Мальчик, очевидно, был так вымотан, что разбудить его было бы почти невозможно; сам же он чувствовал себя настолько разбитым, что в первый или второй раз в жизни выключил будильник и лег обратно.
* * *
То непривычно позднее утро началось с множества неожиданностей: сначала Зонтик вдруг вскрикнул, подскочил и упал с кровати, при этом даже не проснувшись, потом двоих первых лиц государства разбудил шум в соседней комнате, — и после событий ночи Алебард едва не схватился за пистолет, подумав, что там еще один убийца, — и, наконец, раздался необычайно требовательный стук в дверь. Слуги так не стучались... После всего, что им пришлось увидеть и пережить этой ночью, этот стук очень настораживал: было еще неизвестно, сколько человек этой ночью проникло в замок и скольких не смогли поймать. Открыть они решились лишь после того, как Первый Министр узнал взволнованный голос Пасгарда.
— Я знаю, что меня тут быть не должно, но случай исключительный, — торопливо проговорил министр защиты, боясь, что дверь перед ним захлопнут. — В семь часов утра я получил письмо от моего предшественника, которое может иметь отношение к нашему делу... Это касается Общины Чистых и их действий. Понимаете, ему в руки случайно попала книга с заметками одного из них, и там... Вам лучше увидеть это самим или показать следователям тайной полиции.
— Вы сами читали это? — спросил Алебард, взяв из его рук на удивление увесистый конверт и прочтя адрес. Это письмо отправили из тюрьмы, в этом сомневаться не приходилось, — да и почерк точно был Максимилиана. Он явно был не из тех, кто будет писать подобные письма без серьезных оснований...
— Да, но всего не пересказать: там переписаны заметки за несколько лет, и содержание их совершенно разное, местами даже кажется, что это писали разные люди, но почерк, как он утверждает, один и тот же.
— А где сама книга? Можем мы... взглянуть на нее? — спросил Зонтик, с трудом натянув на перевязанную руку рукав рубашки.
— Насколько мне известно, он отдал ее следователю, а письмо... он написал несколько копий и разослал всем, кто участвует в этом расследовании — для надежности, на тот случай, если какое-нибудь из них перехватят.
— Предусмотрительно с его стороны... Вы сейчас помогли следствию, и эта помощь кое-что значит, — задумчиво улыбнулся Старший Брат, открыв конверт. Внутри было по меньшей мере два десятка исписанных тетрадных листов... Теперь ему предстояло не только допросить пойманных, но и прочесть все это, — а почерк у Железного Макса оказался на удивление мелкий. Что ж, это была необходимость, и он знал, что в любом случае сделает это... Такие шансы нельзя было упускать: расследование, которое едва ли не стояло на месте в течение двух месяцев, теперь могло если не завершиться, то хотя бы значительно продвинуться. Это сейчас казалось небывалым везением, ведь теперь никаких сомнений в опасности людей в белом не оставалось. Они были готовы нападать, а это означало, что их нужно остановить как можно скорее...
Примечания:
Как вам это? Буду рад любым предположениям — тут можно строить немало теорий!
Примечания:
Ну что, с двадцатой главой нас! Без вас и вашей поддержки я бы точно не дошел до нее. Спасибо вам!
Глава писалась долго и урывками, так что местами стиль может меняться
— Отвечай! Я знаю, что ты что-то знаешь, — и если ты не скажешь, что именно, добровольно, то, поверь мне, я найду способ развязать тебе язык! — эти угрозы определенно производили нужное впечатление. Во всяком случае, человек в забрызганном запекшейся кровью белом плаще напротив выглядел едва ли не более испуганным, чем при встрече с загнанным в угол и готовым биться насмерть Зонтиком... Ответ явно вертелся у него на языке — оставалось лишь немного надавить, чтобы выжать его, но слова тут явно были уже излишни. Алебард теперь молчал, замерев на не очень-то удобном деревянном стуле — прямой, как палка, и мертвенно-бледный. Живыми во всей его фигуре остались только еще более колкие, чем обычно, стальные глаза, в которых отчетливо читалась с трудом сдерживаемая ненависть. А причины ненавидеть неудавшегося убийцу у него были, сам преступник ни минуты в этом не сомневался. Из разговоров стражников он понял, что прошлой ночью ранил самого Великого Зонтика, и ранил достаточно серьезно, хотя и не смертельно... Что может сделать с тем, кто так провинился перед самим божественным королем, его первый приближенный и главный защитник веры? Об этом не хотелось и думать — к тому же защитить его сейчас было некому, даже убийство сойдет с рук тому, кто сам написал добрую половину законов, а отбиться от него, если он решит напасть сам, не под силу и нескольким людям сразу, что уж говорить об одиноком преступнике, который даже не был хорошим бойцом?
— Я скажу все, что знаю... — робко произнес он после получаса, — как ему показалось, — молчания.
— Полторы минуты, — усмехнулся Алебард, взглянув на часы. — Если бы ты раздумывал еще минуту, я бы принял некоторые меры, к которым предпочитаю прибегать лишь в крайних случаях.
— Что за меры? — решился спросить неудачливый вторженец.
— Вопросы здесь задаю я! — с холодного спокойного голоса он моментально перешел снова на крик, а после — опять заговорил почти вкрадчиво: — Но тебе я все же скажу кое-что, считай это наградой за сговорчивость. Ты помнишь Кулета, не так ли? С конца лета до середины осени все газеты только о нем и писали... Он был матерым преступником, несмотря на молодость, да еще и обладал отвратительным характером. Думаешь, было легко заставить его признаться? Правильно думаешь: он все отрицал до последнего, но я знаю подход и к таким. Тебе хотелось бы узнать, окажется ли у тебя больше упорства, чем у него?
— Не хотелось бы... Я все расскажу, только... только...
— Я так и думал. А теперь сосредоточься на истории, и не вздумай от страха что-нибудь забыть или преувеличить! Меня интересуют все имена, что тебе известны, все цели и мотивы...
— Мне известно немногое... Я был рядовым членом Общины, выполнял мелкие поручения. Я передавал записки и посылки, готовил зал к ритуалам, следил, чтобы в дома, где заседали старейшины, не зашел кто-нибудь посторонний, — такого рода поручения. Мне говорили, что я ценен тем, что незаметен, без особых примет, в толпе меня не узнать, понимаете? Даже если я когда-нибудь раскроюсь, меня будет сложно вспомнить при второй встрече, потому что во мне нет ничего особенного... точнее, не было, — так они говорили. Нас таких было много, нарочно отобранных непримечательных, которым было безопасно ходить по улицам почти открыто, которым достаточно переодеться или сменить прическу, чтобы их было уже никак не узнать. Мы в общем-то и не делали ничего противозаконного, кроме того, что состояли в Общине... Но однажды, пару месяцев назад, — точнее не могу сказать, когда, потому что календари в Общине запрещены, — ко мне подошел один из тех, кому я должен был подчиняться, не из старейшин, конечно, но старейшины ему очень доверяли, — а еще их было таких двое, совершенно одинаковых, и я не знаю, кто из них это был. Он встал рядом со мной, видимо, чтобы сравнить рост, потом снял свою накидку и велел мне примерить ее, потом приказал пройти несколько шагов, а сам все разглядывал, как будто оценивал... Я ничего не понимал, но слушался, пока он не сказал, что пришло время исполнить мой долг. Оказывается, он и впрямь отбирал людей, которые одного с ним роста и телосложения, да еще и с похожей походкой, для какого-то дела... Он не сразу сказал мне, в чем состоит моя задача, сначала две недели испытывал и все объяснил, только когда счел вполне подходящим. Он сказал, что мы должны отомстить вам и вашему маленькому протеже за все унижения, но для этого нужно много людей, которые умеют казаться одним... Он еще много чего говорил, но в основном не по делу и не очень-то понятно, а главное было вот это. Он дал мне нож, и научил хоть как-то худо-бедно драться, и рассказал мне, что вы завели фаворита, на которого тратите едва ли не большую часть казны... я думал, что нападаю на вашего любовника, клянусь! Если бы я знал, что это и есть сам Великий Зонтик... Это ведь действительно он?
— А кто еще это мог быть? Любовника у меня нет, сына тоже, — почти раздраженно вздохнул Первый Министр. — Кроме того, гвардейцы посвящены в очень многие тайны, — а ты, разумеется, от них узнал, что ранил Зонтика. Впрочем, он тебя тоже ранил, и едва ли не тяжелее... Своеобразная честь и уж точно милосердие: он вполне мог бы обезглавить тебя на месте, а то и попросту стереть из мира полностью вместе со всеми свидетельствами твоего существования. Я понял суть твоей истории, — а теперь потрудись вспомнить имена своих сообщников и глав этого заговора. Я не услышал ни одного имени, хотя ждал именно их!
— Мы не знаем имен... В Общине каждому дают новое имя, и мирские имена там не используют никогда, тогда как в миру не принято использовать имена Общины. Того, кто сравнил меня с собой и приказал вступить в заговор, звали Аякс... или Тевкр. Я уже говорил, что они близнецы, и их никто не мог различить, они совершенно одинаковые, даже голоса, манеры речи, движения... Да абсолютно все у них одно на двоих! Будто это вообще один человек, пока я их вместе не увидел, думал, что это и есть один человек с плохой памятью. Еще одного предводителя, он, кажется, все и придумал, называли Азаром, и он был одного роста с этими близнецами, и походка у него была похожая, но в остальном он отличался, — и говорил как-то странно, картавил, а еще носил шарф, и один из товарищей как-то раз сказал мне, что видел у него шрам на шее, который он и прятал под шарфом. А вот с такими же пешками мы друг друга называли позывными, и я даже не знаю, сколько нас было... Меня называли Первое Пламя, кого-то еще Предвестное Перо, было несколько Предвестников с номерами, кому-то, кажется, достался в качестве позывного почти непроизносимый набор слогов.
— Может быть, через твои руки проходили какие-нибудь письма, где упоминались если не имена, то хотя бы детали биографии? Я не верю в то, что Община не вела никаких записей, а ее старейшины не переписывались.
— Возможно, записи и были, но я никогда в жизни их не видел, — вздохнул преступник. — Кажется, Аякс, Тевкр и Азар боялись нашего предательства. Они даже во время наших тренировок и совещаний заставляли нас носить маски или глубокие капюшоны, чтобы мы не видели лиц друг друга... Ни о каких записях, которые могли бы попасть в наши руки, не было и речи. Думаю, если бы у них только был шанс до меня теперь добраться, я бы и не дожил до казни!
— Ты пока не приговорен к казни, — напомнил Алебард, глядя на него совершенно непроницаемым взглядом. — Твоя судьба и судьбы твоих сообщников еще не решены. Впрочем, не буду слишком обнадеживать тебя: едва ли ты сохранишь свободу после покушения на самого Великого Зонтика.
— Но и казнен я тоже не буду? — с надеждой спросил преступник.
— Приказ о казни приводят в исполнение, если он подписан тремя людьми — верховным судьей, мной и Великим Зонтиком. Если хотя бы один из нас троих пожалеет тебя, то казнь будет заменена пожизненным заключением, — удивительно терпеливо объяснил Первый Министр. — Но все это дело слишком сложно и запутано, чтобы я мог сейчас что-нибудь предсказать, да и вопросы у меня не закончились.
— Боюсь, я могу рассказать очень немного... Я был в их заговоре пешкой, мне ничего не рассказывали, — был только приказ напасть на вас и человека, которого они назвали вашим фаворитом. Я бы отказался, будь у меня возможность, ведь я обычный клерк — не сильный, не слишком умный и не хитрый... Но в Общине никто не имеет права отказать старейшинам или их приближенным.
— Тогда я спрошу о том, что тебе точно должно быть известно. Сколько раз ты был в замке, считая и последний?
— Дважды. Первый раз был в самом начале, еще осенью, когда мне приказали проникнуть в ваш кабинет и положить на стол конверт, который строго запретили вскрывать...
— Неужели тебе дали план замка?
— Не дали, но примерно объяснили, как добраться до кабинета, — и запретили заговаривать с кем-нибудь в замке, особенно со стражей. Но все же замок оказался куда сложнее, чем я думал, и мне пришлось притвориться слугой и спросить дорогу у кого-то из прислуги... А во второй раз я просто пошел в единственное помещение, к которому знал дорогу, хотя мне и хотелось спрятаться где-нибудь внизу и отсидеться там до утра.
— Почему же ты не поступил именно так? Это определенно было бы безопаснее: на первом этаже меньше стражи, да и совершить серьезное преступление и оказаться пойманным там было бы почти невозможно.
— Старейшин я боялся куда больше, чем вас, по крайней мере тогда... Я знал, что если о моей трусости узнают Аякс, Тевкр и Азар, то меня убьют, причем жутким, мучительным способом, и мне казалось, что кто-нибудь из сообщников наверняка меня выдаст. Они заставляли нас доносить о подобном... Я хотел хотя бы притвориться, что пытался, но спрятался в кабинете, потому что думал, что там уж точно вас не встречу. Когда же вы двое вошли туда, я сначала так испугался, что не придумал ничего лучше, чем встать у зеркала и замереть. Я хотел, чтобы вы не заметили меня или приняли за отражение и не стали приглядываться, но потом...
— Что было потом? — заинтересованно спросил Старший Брат, боясь сказать что-нибудь лишнее, чтобы не спугнуть эту внезапную откровенность.
— Потом мне показалось, что Великий Зонтик, — это один из нас, и он вот-вот заговорит со мной, хотел подойти к нему первым, чтобы объяснить все, — тем более, что вы копались в ящике стола и как будто не обращали внимания ни на что. Я все понял, только когда подошел к нему, а он замер от страха... Я еще замешкался на несколько мгновений, не мог решиться, но потом подумал, что терять нечего, если он сейчас придет в себя и вскрикнет, то вы заметите меня, — а если бы я его убил или ранил, меня бы наградили в Общине. Знаю, вы сейчас скажете, что если я собирался убить его ударом в плечо, то я очень плохо разбираюсь в анатомии... Мне не хотелось становиться убийцей, понимаете? Я не убийца, не наемник, даже не солдат, просто конторский клерк... Может быть, для вас право отнять чужую жизнь — что-то само собой разумеющееся, но я не вы! У меня руки дрожали, и я не решился ударить его в грудь, чтобы убить, — решил, что ударю в плечо, и если после этой раны он истечет кровью, то так тому и быть, а если нет... тогда я покажу им кровь на моих руках, и они поверят мне и по крайней мере не накажут за трусость. Если бы они узнали, что я стоял в шаге от него, но не тронул, а они бы узнали, то меня ждала бы кара от старейшин, которая страшнее любой кары от Великого Зонтика! А когда Зонтик сбросил меня с себя и взял алебарду в левую руку, я сам чуть так же не замер от страха, еле успел взять кочергу, — иначе он бы точно убил меня... Я думал, что он вот-вот проломит мне череп, так испугался, что даже не сразу понял, что он остановился. Когда меня подняли с пола и зажгли свет, я увидел, что весь в крови, но не понимал, что большая часть крови — моя... Я наговорил много лишнего, верно?
— Да, это было больше похоже на исповедь, чем на показания подозреваемого. Впрочем, раз уж ты сейчас склонен быть столь откровенным, я задам тебе еще два вопроса — тоже больше подходящих исповеди, чем допросу... Скажи мне, как ты пришел в Общину?
— Я состоял в ней с рождения, потому что состояли мои родители. Там я вырос, и только в обмен на некоторые услуги старейшинам мне разрешили окончить восемь классов государственной школы и секретарские курсы, а после — работать в простой конторе... но у меня всегда будто было две жизни, и обе они далекие от нормальной.
— В таком случае спрошу еще об одном: если я сниму с тебя все обвинения, отпущу и дам защиту от членов Общины, что ты будешь делать? Вернешься к ним или уйдешь, чтобы стать законопослушным гражданином и праведным верующим?
— К ним я бы не вернулся теперь ни за что! — воскликнул неудавшийся убийца, подскакивая на месте. Вероятно, он бы вскочил с деревянного стула, если бы не был прикован к нему кандалами.
— Почему же? Ты ведь вырос среди них и дожил до своих... по меньшей мере двадцати лет, не так ли?
— Так, но... здесь стражники, хотя и были со мной суровы, немного успокоили меня и обработали мою рану, а один из них отдал мне часть своего пайка, когда узнал, что я не ел со вчерашнего полудня, понимаете? В Общине верхом милосердия считают не избивать пленников, и всем нам говорили, что в замке порядки гораздо строже... К тому же я узнал, что всю мою жизнь мне врали, и верить им я больше не могу. Да и продолжать вечно рисковать жизнью мне не хочется... Но вы ведь не собираетесь и впрямь освобождать меня, верно? Даже если не казните, я никогда не выйду из тюрьмы...
— Все может быть. Мне не хотелось бы ничего обещать, не зная, смогу ли я выполнить свои обещания. Тебе остается только ждать и надеяться... И помолись: Великий Зонтик иногда готов помочь и тем, кто провинился перед ним, — с этими словами Алебард поднялся с места и направился к двери камеры. Последний взгляд, которым он одарил недавнего собеседника на прощание, уже не был непроницаемо холодным — внимательный человек смог бы разглядеть в нем сожаление, задумчивость и, вероятно, некоторую растерянность... Этот разговор погасил гнев Первого Министра, который, входя в камеру, был готов угрожать самыми ужасными расправами и даже исполнить часть своих угроз; в конце концов, лишний раз запугивать этого заложника обстоятельств не было никакого смысла, ведь упорствовал он совсем недолго и заговорил после первой же попытки надавить. И все же Старший Брат сейчас солгал бы, если бы сказал, что совершенно спокоен.
Ему предстояло допросить еще шестерых, среди которых был и тот, кто убил стражника. Он собирался отложить самый тяжелый разговор напоследок, и ему казалось, что самым жестоким, почти безумным окажется тот, кто осмелился совершить покушение на самого правителя, но в этом он ошибся... Что ж, в то, что одного из гвардейцев мог убить такой же в общем-то невинный запуганный человек, как тот, с кем он только что говорил, верилось с трудом. Да и разве стал бы кто-нибудь вроде Первого Пламени, — а ведь Алебард даже не знал его настоящего имени! — громить комнату, где его заперли, или стрелять в убегающего? Страхом перед стражей и старейшинами можно было объяснить многое, но и этому должен быть предел. Может быть, кто-то из них и попытался бы, оправдываясь, сказать, что сделал все лишь из страха, но сейчас мотивы не особенно волновали Старшего Брата: в первую очередь ему нужна была информация... И все же он знал, что столкнуться с неумело разыгранной невинностью, сопровождаемой злым взглядом, или потоком проклятий в свой адрес и в адрес Зонтика будет очень неприятно, — и в глубине души ему хотелось отказаться от своей затеи поговорить с каждым из преступников, однако это желание он сам счел малодушием.
* * *
Второй допрос оказался куда более тяжелым: этот вторженец — еще один молодой человек среднего роста и телосложения с бледным безразличным лицом, — не мялся и не твердил, что ничего не может рассказать, как его товарищ, а попросту молчал. Первый Министр пытался заговорить с ним и мягко, и обезличенно строго, и грубо, и насмешливо, но все было без толку... Он попросту не обращал никакого внимания на его присутствие и неподвижно сидел в своем углу, глядя сквозь него на каменную стену и заставляя усомниться в том, что он жив. Через несколько минут такого одностороннего разговора Алебард подошел к нему и крепко схватил его за руку, чтобы проверить, не умер ли он... Рука оказалась теплой, но он будто и не заметил этого прикосновения, — даже тело его не напряглось, когда его сжали цепкие ледяные пальцы. Это был самый странный собеседник Старшего Брата, и эта странность вызывала у него необъяснимую смутную тревогу; рядом с этим человеком, в котором жизнь выдавали только теплая рука и едва слышное дыхание, ему было не по себе... Уж лучше бы эта ожившая помимо своей воли восковая кукла пыталась напасть на него — это было по крайней мере привычно и ожидаемо.
— Я не уйду только потому, что ты молчишь, и не оставлю тебя в покое, — упрямо проговорил Алебард, глядя в пустые глаза. — Знаешь, ты выглядишь так, будто либо только что вышел из сумасшедшего дома или вот-вот окажешься там: такие бледные, худые и изможденные лица, безразличные взгляды и растрепанные волосы бывают только у безумцев. А эти темные круги вокруг глаз... Знаю, о чем ты думаешь: я сам выгляжу не менее безумным и больным, чем ты, — так скажи об этом вслух, черт возьми, тебе не слишком хорошо удается притворяться мертвым! Или, может быть, ты глух и слеп одновременно? Так глуп, что не умеешь говорить?
Никакого ответа не последовало и за этим. Алебард думал, что ему удастся разговорить его, хотя бы разозлив оскорблением или удивив неожиданным заявлением, но его это, казалось, не тронуло. Он только медленно откинулся назад, чтобы сесть, опираясь спиной на стену... Даже в его глазах, — не просто холодных, а почти мертвых, — не отразилось ни единой эмоции. Он словно не слышал ни слова. Может быть, он и впрямь был глух? Еще с минуту Первый Министр молча наблюдал за ним, будто пытаясь заметить хоть какое-нибудь движение или проявление чувств в его безжизненном лице, а после тот вдруг вздохнул и вынул из какого-то внутреннего кармана несколько измятых листов. Он протянул их, все так же молча, — но ни в лице, ни в движениях, ни во взгляде его в этот момент не отразилось ничего. Он даже не взглянул в лицо собеседника... Что ж, Старший Брат теперь тоже не горел желанием встречаться с ним взглядом: в его медленных механических движениях было что-то еще более жуткое, чем в его неподвижности. Мельком взглянув на листы, что тот протянул, он увидел в углу одного из них небрежную надпись, сделанную уже знакомым размашистым угловатым почерком: "Отдайте Предвестному Перу. А." Это было единственное, что он смог прочесть: вся остальная страница была покрыта рядами выдавленных точек. Шрифт Брайля... Это объясняло пустой расфокусированный взгляд узника, но все же вопросов так стало куда больше, чем он надеялся получить ответов, и надежда была теперь лишь на то, что Армет, — или кто-нибудь еще, — сможет прочесть написанное на этих листах. Предвестное Перо снова сел неподвижно и будто заснул с открытыми глазами; ни на какие вопросы он больше не отвечал. Сидеть с ним дальше было бессмысленно, и потому Алебард направился в следующую камеру...
* * *
Нерешительный, но искренний Первое Пламя. Апатичный Предвестное Перо. Циничный Шестой Предвестник, безумный Второй и обаятельный Одиннадцатый. По-детски наивный и словно потерянный в этом мире Ледяной Клинок. До того времени, когда церковный колокол зазвонил, созывая прихожан на утреннюю службу, министр успел поговорить с каждым из них, — однако толку от них оказалось немного. Казалось, Первое Пламя знал или по крайней мере был готов рассказать больше всех; остальные же явно то ли не знали и половины того, что было известно ему, то ли недоговаривали, да еще и местами совершенно противоречили друг другу. Второй Предвестник сказал, что всего таких пешек, как они, в этом деле было замешано не меньше сотни, в то время как Шестой говорил, что их было только тринадцать; Одиннадцатый и вовсе клялся, что до последнего, до самой поимки был уверен в том, что работает один. Ледяной Клинок уверял, что Азар был целителем и возвращал людям зрение в обмен на службу, в то время как Шестой Предвестник называл Азара шарлатаном, а Предвестное Перо — олухом, готовым поверить в любые обещания, — однако Одиннадцатый утверждал, что Предвестное Перо был едва ли не самым умным и хитрым из них и вел свою игру, да к тому же сам был пророком; Второй и вовсе заявил, что его товарищ даже не был действительно слеп... Впрочем, о чем можно было говорить, если один из них не мог назвать собственного возраста, а двое других не умел прямо и коротко отвечать на вопросы даже под угрозой наказания за философские размышления, сложные метафоры и ответные вопросы?
В конце концов Алебард отказался от своей первоначальной затеи — допросить каждого из них, чтобы после сравнить показания... Под конец разговора с Ледяным Клинком он готов был схватить этого мальчишку, — а на вид ему было никак не больше двадцати лет, — и хорошенько встряхнуть, чтобы перестал разыгрывать его. Однако юноша, по всей видимости, не шутил, говоря, что не знает, сколько ему лет, что считает Аякса и Тевкра одним и тем же человеком, просто раздвоившимся, что Азар и впрямь умел лечить безнадежных калек и забирать зрение, слух, голос или разум у здоровых... Во всяком случае, выглядел он при этом вполне искренним, и Старший Брат едва не начал верить его словам. Ледяной Клинок, конечно, нес откровенную чушь, но по крайней мере не насмехался открыто, не рассуждал о том, что Зонтик непременно должен быть устроен совсем не так, как обыкновенный человек, и его не мешало бы изучить, чтобы найти в его теле источник силы и попробовать воссоздать это в ком-то другом, и не рассказывал с доверительной улыбкой обо всяких пустяках... После всего, что говорили ему Предвестники, попытки этого создания, чудом дожившим до своих лет, отвечать прямо и честно казались почти благодатью. Вместе с подступающей головной болью он начинал чувствовать что-то вроде благодарности и умиления к мальчишке... Смысл слов уже не вполне доходил до него, но стоило ему поймать себя на этой мысли, он встрепенулся и вскочил с места. Ледяной Клинок продолжал смотреть прямо ему в лицо, и, казалось, даже не испугался, заметив, как на миг его и без того резковатые черты исказила болезненная гримаса раздражения... Любой, кто хоть немного знал Алебарда или обладал достаточной чуткостью и опытом, понял бы, что от такого выражения лица, — а также от холодной искры в его стальных глазах и прерывистого сбитого дыхания, — не стоит ждать ничего хорошего. Однако Ледяной Клинок не просто не знал, как люди вроде Первого Министра, в равной степени холодные и вспыльчивые, вспыхивают внезапной яростью, — он словно родился за день до этого и не успел увидеть в своей жизни ничего.
— Ты прекратишь, наконец, эти шутки? — спросил приближенный короля, едва сдерживая гнев.
— Какие шутки? — недоуменно спросил юноша. Это спокойное недоумение и вывело Старшего Брата из себя окончательно...
— Перестань нести околесицу и прикидываться клиническим идиотом! Ты слышишь меня?! Хватит пороть горячку, я требую, чтобы ты начал говорить серьезно, иначе я добьюсь того, чтобы тебя заперли в сумасшедшем доме до конца твоих дней! — с этими словами он отвешивал мальчишке одну пощечину за другой. Тот, впрочем, не издавал ни звука, и даже не уворачивался от в очередной раз занесенной руки... Такая безмолвность и заставила Алебарда остановиться через несколько секунд: ему показалось, будто юноша потерял сознание, а то и умер от первого же удара. Из всех вторженцев он явно был самым хрупким... Однако он был жив и даже в сознании, — и продолжал смотреть на него с удивлением, но без страха или обиды. Если бы не яркие отметины от тонких изящных ладоней на щеках и текущие по лицу слезы, по нему и нельзя было сказать, что он только что получил не вполне заслуженную трепку.
— Прости меня, — тихо и отрывисто произнес Алебард, снова сев напротив него. Голова больше не болела, но едва ли это того стоило... В конце концов, даже если ему и суждено было сегодня сорвать злость на одном из этих злосчастных еретиков, Второй и Шестой Предвестники заслуживали подобного куда больше: именно они планомерно выводили его из себя, один своими насмешками и нелестными эпитетами в адрес каждого, о ком заходила речь, а другой — безумными теориями и болтовней о чем угодно, но не о деле. По большому счету напрашивались на несколько оплеух они, но досталось вместо них этому наивному созданию.
— За что? — также тихо спросил юноша, снова поднимая на него глаза.
— Откровенно говоря, меня вывели из себя твои товарищи, но именно на тебе я не сдержался... Всему виной моя вспыльчивость. Поэтому я и должен попросить у тебя прощения.
— Я не понимаю... за что ты просишь прощения? Я ведь говорил не то, что ты хотел услышать, — только то, что ты ждешь, я говорить не умею, — безмятежно проговорил мальчик. — Я совсем не обижаюсь, мне и не впервой... Тут я понимаю, за что, а вот почему Второй мучил меня, я не знаю до сих пор.
— И все же наказания за то, что не умеешь говорить то, чего я ждал от тебя, ты не заслуживаешь, хоть тебе и следовало бы понимать, что твои рассказы абсурдны, и здравомыслящий человек в них не поверит, — теперь Алебард говорил с ним мягко, будто с ребенком, и даже не удивлялся тому, что тот обращался к нему на "ты", хотя этого не делал даже сам Зонтик.
— Ты просто говоришь много непонятного. Ты спрашиваешь, — а я не совсем понимаю, о чем, но отвечаю... и ты тоже меня не понимаешь.
— Пожалуй, сейчас ты прав... Мы с тобой поговорим еще раз, когда оба будем спокойны. От твоих товарищей я уже ничего не жду, но ты еще можешь рассказать мне кое-что. В моих силах несколько облегчить твою судьбу, если ты будешь со мной предельно честен и постараешься объяснить все так, чтобы я понял.
— Это... сделка?
— Можно сказать и так. Ты готов ее заключить? — вместо ответа мальчик кивнул и пожал протянутую руку. — Имей в виду: ты теперь не имеешь права нарушить ее условия!
— Я знаю, что такое сделка, и нарушать ее не хочу... но одну сделку я уже заключил, и теперь не знаю, могу ли нарушить ее.
— Это была сделка со старейшинами Общины, не так ли?
— Так. Я знал кое-что, а они думали, что я ничего не понимаю... Они даже не все от меня прятали, потому что думали, что я не смогу ничего рассказать. Но и они потом узнали, что я помню и понимаю больше, чем они думали, и тогда сказали, что мы должны заключить сделку. Если я нарушу ее, то умру... так мне сказали. Я верил им, всему, что они говорили, но я знаю, что они — люди, а люди умеют врать, верно? Они говорили, что вы лжете всем, а ваши стражники сказали, что это они мне врали... правда, я мог не понять их: у них слова тоже не очень понятные.
— И теперь ты не знаешь, кому верить, верно? — теперь Алебард испытывал неподдельное любопытство. — Могу тебя успокоить: само нарушение условий сделки не убьет тебя, хотя могут попытаться убить те, с кем ты заключал эту сделку, — но, уверяю, мы сделаем все возможное, чтобы защитить тебя от покушений членов Общины. Если же ты нарушишь условия сделки, которую заключаем сейчас мы с тобой, то я оставляю за собой право попросту расторгнуть ее, — это будет означать, что я отказываюсь принимать любое участие в твоей судьбе и помогать тебе. Ты понял меня?
— Я понял все, кроме одного... Как ты можешь мне помочь?
— По меньшей мере я могу отказаться подписывать смертный приговор, — я имею на это право, — и сказать следователю, что ты согласился сотрудничать с нами, что является облегчающим обстоятельством. Если коротко, то рассказывать все, что ты знаешь, в твоих интересах.
— А если они все же придут за мной?
— Чем больше мы будем знать обо всем вашем деле, тем меньше шанс, что они успеют что-нибудь предпринять... Мы гораздо сильнее.
— Перо убил одного вашего стражника и хотел выстрелить в тебя. Вы тоже люди, — заметил мальчик.
— Мы тоже люди, — но это я прострелил руку Предвестному Перу, а не он мне, — вполне уверенно сказал Первый Министр, не сразу поняв, что так смутило его в словах юноши. — Постой, он же слеп, верно? Как тогда...
— Он слепой, но его зрение — это его слух. Если он слышит хоть малейший звук, то знает, куда стрелять... Тот мальчик зря побежал, а ты зря закричал, — невозмутимо объяснил Ледяной Клинок. — Если бы вы затихли, он решил бы, что попал в пустую комнату.
— Это звучит не слишком правдоподобно, но предположим, что все именно так. В таком случае откуда ты знаешь, что произошло между нами в спальне?
— Мы с Пером шли вместе, пока ты его не подстрелил и не запер в шкафу... Я стоял за ним в проходе и все слышал, но меня вы не заметили.
— Ты весьма скрытен, но это сейчас на руку нам обоим. Скажи, много ли ты знаешь о своих сообщниках и о тех, кто втянул вас в этот заговор — Аяксе, Тевкре и Азаре?
— Я знаю много и мало одновременно, — последовал ответ. За несколько минут разговора, который уже не вызывал головной боли и желания немедленно не то уйти, не то болезненно рассмеяться, Алебард успел привыкнуть к манере речи мальчика, что сидел напротив. Подобные слова даже не удивили его; он только удовлетворенно кивнул, взглянул на свои карманные часы и поспешно встал.
— Сейчас я вынужден уйти, — но позже мы поговорим снова, — проговорил он, снова протягивая руку для прощания. — И... еще раз прошу прощения. Будь я спокойнее, я не сделал бы этого, и, клянусь, больше это не повторится... Кстати, я ведь так и не узнал твоего имени. Как тебя зовут?
— Они называли меня Клодом, — ответил мальчик, улыбнувшись уголком рта. — И я совсем на тебя не злюсь — это ведь только тело...
* * *
До службы в церкви, которую Алебард собирался использовать в качестве предлога, если бы Клод решил спросить, почему он уходит так быстро, на деле оставалось еще около часа, — но ему необходимо было привести мысли в порядок, прежде чем идти в храм. Еще прошлым вечером, во время метели, это дело казалось ему до странного запутанным, ночью он попросту боялся за себя и Зонтика, хотя едва ли многие поняли бы это, взглянув на него, но теперь, после всех допросов, он чувствовал смутную тревогу... Он не знал, кому можно верить, но в мыслях его роилось множество догадок — одна страннее и нелепее другой. Если бы не обжигающий руки в тонких перчатках холод и запах дыма от его сигары, он наверняка подумал бы, что спит, и все это, считая и события ночи, только его странный сон. В глубине души ему хотелось верить в то, что ему все приснилось, но в то же время такая мысль его ужасала: в этом сне, — если все это было просто сном, — он получил хоть какие-то сведения о волновавшем его деле и по крайней мере мог строить свои предположения. Если же событий последних суток на деле не было, то он, — и следствие в целом, — остался бы снова почти ни с чем... Чтобы не думать об этом, он решил сосредоточиться на своем недавнем поступке, в котором он, разумеется, уже раскаивался. Ударить того, кто заслуживал этого менее всего! Будь у него возможность вернуться в прошлое на полчаса, он, несомненно, не сделал бы этого снова, но такой возможности у него не было...
Мысли, которыми он хотел отвлечься от ни к чему не приводящих догадок, теперь превратились в волну сожаления, от которого было лишь одно спасение. Как же давно он не делал этого! Но сейчас другого выхода он не видел. Закатать рукав, прижать сигару изо всех сил и держать, пока из глаз не потекут слезы, — слишком привычные движения, подозрительно привычные... Однако если бы не это, Первый Министр наверняка нашел бы какой-нибудь новый способ наказания, вероятно, куда более опасный и заметный, чем тушить сигару о свои руки. Впрочем, на этот раз довести дело до конца ему не дали: за спиной послышались шаги, и он тут же бросил окурок в ближайший сугроб и поспешно вытер слезы рукавом. Показываться посторонним, — а в этот момент посторонними для него были абсолютно все, — за таким занятием он не собирался хотя бы потому, что слуга, подчиненный или стражник мог намеренно или случайно распустить о нем новые слухи, которых и без того было немало; Зонтику же он пообещал больше не использовать подобный способ не то успокоения, не то наказания.
— Вы снова это делали, верно? — спросил юноша, поравнявшись с ним. Путь по глубоким сугробам, от которых еще не успели расчистить тропинки, явно дался ему непросто: он проваливался в снег едва ли не по колено, и вид теперь у него был такой, будто он не то пытался в одиночку расчистить сад, не то полдня играл в снежки... Смотрелся он забавно, и потому в первый миг Алебард хотел полушутливо спросить, стоил ли того этот поход, но тут же вспомнил о событиях прошлой ночи и спросил совсем о другом и куда более серьезно:
— Доктор разрешил вам такую... прогулку? Рана могла открыться снова из-за чрезмерных усилий... Как вы себя чувствуете сейчас?
— Я в порядке, доктор сказал, что это мне не навредит, — едва заметно улыбнулся Зонтик. — А вы, кажется, все же опять пытаетесь себя наказать... За что на этот раз?
— Прошу прощения, мой повелитель... Я обещал вам больше не поступать так, но не сдержал обещание, о чем теперь сожалею, — но разве я не заслуживаю наказания? Я нарушил другое свое обещание, точнее, принцип, я сорвал злость на том, кто не вызывал его... или вызвал, но лишь косвенно. Один из тех, кого я допрашивал, юноша, возможно, примерно ваших лет, а может быть, и несколько старше... У него странная манера речи, но довел меня до легкой мигрени и желания пробить кулаком стену совсем не он. Если я должен был ударить кого-то из них, то это должен был быть кто-нибудь из Предвестников... — только под конец этой фразы он вспомнил, что его собеседник не знает всего, что знает он, но Зонтик вдруг согласился так, будто прекрасно понимал, о чем идет речь:
— Предвестники, судя по всему, не то безумцы, не то насмешники. Не выйти из себя при разговоре с ними сложно.
— Это уж точно... Даже хуже откровенно жуткого Предвестного Пера! Впрочем... не зря его прозвище связано с их позывными, не так ли? — тут Алебард горько усмехнулся. — Да и остальные члены этой шайки производят впечатление не вполне адекватных людей, не находите?
— Нахожу, — но они сами, видимо, считают себя вполне обыкновенными и нормальными. Во всяком случае, в записной книжке, которая, очевидно, принадлежит одному из них, все они описаны примерно так же, как их описываете вы, но тот, кто это писал будто считает, что все это в порядке вещей... Кажется, тут все дело в точке зрения.
— Записная книжка? Где вы ее нашли?
— На полу в коридоре... Всего я, конечно, не прочитал, но не полистать не мог — слишком было любопытно. Зато записи Максимилиана о верованиях Общины Чистых, их традициях, писаных и неписаных законах и планах я прочел полностью... Похоже, эту атаку планировал еще тогда, десять лет назад, кто-то из их старейшин, только напасть они планировали гораздо раньше и решительнее, одновременно с тем бунтом, что они пытались поднять тогда. Кроме того, их целью тогда были вы, а не я, обо мне же они, кажется, даже не знали, — или считали некой бестелесной сущностью, которой невозможно навредить. Может, кто-то и меня считает, но все же тот убийца набросился на меня, а не на вас, верно? Если бы все было иначе, то он, скорее всего, и внимания на меня не обратили бы... — сказав это, мальчик неожиданно задумался, а после шутливо нахмурился: — А вы сейчас мастерски сменили тему разговора и думали, что я забуду, о чем мы говорили, верно? Я не забываю такого!
— Прошу прощения, мой господин: у меня и в мыслях не было уходить от ответа, но я и впрямь отвлекся... и я искренне сожалею о том, что не сдержал обещания, — в этот момент Первый Министр не знал, стоит ему улыбнуться или показать свое раскаяние, но выбирать ему и не пришлось: его внезапно обняли, и из всех противоречивых чувств проявить удалось лишь удивление.
— Обещание — это пустяки! Мне куда важнее ваше благополучие, а обещания мы часто не сдерживаем по самым разным причинам... Вы бы знали, сколько раз в детстве я обещал себе не плакать или не бояться, — ни разу дольше недели не продержался! Но вы постарайтесь больше не тушить сигару о свои руки, ладно? Помочь вам обработать рану?
— Если вы считаете это нужным, как я могу отказать? К тому же ваши прикосновения, кажется, могут заживить что угодно...
— Тогда позвольте мне помочь вам, а потом... может быть, пойдем в церковь вместе? Я очень соскучился по своим знакомым оттуда, а на улице наверняка теперь безопаснее: я бы на их месте не стал совершать второе покушение сразу после неудачной атаки. Наверное, они попытаются затаиться после этого и сделать вид, что они к этому не имеют отношения...
— ...Но это им не удастся, ведь у нас в руках их старые планы и их люди, которые уже признались, — коротко усмехнулся Алебард. — Еще вчера я попытался бы уговорить вас остаться в замке, но единственное хоть сколько-нибудь удачное их покушение случилось именно здесь... Я прикажу гвардейцам, лучшим из лучших, следовать за нами на некотором расстоянии и быть готовыми вмешаться в любой момент, — и мы пойдем вместе, раз вам этого хочется.
— Я знал, что вы меня поймете!
Зонтик лучезарно улыбнулся, и они медленно пошли к замку, пытаясь немного расширить уже протоптанные в глубоком снегу тропинки. Юноша чувствовал себя до странного легко и беззаботно, глядя на чистое бледное небо и заснеженный сад, словно он вернулся в свое детство, и вовсе не было ни множества дел, ни покушений... Он чувствовал себя героем приключенческого романа, которые он вообще-то не особенно любил, но иногда читал. Может быть, ему хотелось верить в то, что все это было только событиями истории, которая непременно закончится для него хорошо, ведь он — главный герой? Когда-то Ромео придумывал для них с Феликсом такие сказки, а после он и сам пытался... Может быть, и это он только придумал? Он знал, что это не так, но думать об этом сейчас не хотелось. Сегодня ему хотелось быть беззаботным и считать все, что с ним произошло за последние два месяца, обыкновенной игрой.
* * *
В церкви во время этой вечерней службы, — первой после метели, — было особенно тихо. Прихожан было немного: некоторые все еще боялись покинуть дома, думая, что метель может начаться опять с новой силой, другие не могли пробраться через слишком глубокий мокрый снег на улицах... Кроме того, в шесть часов вечера, когда она должна была начаться, уже начинало темнеть, и далеко не все решались выходить на улицу в мрачных долгих сумерках. В обычно заполненном людьми храме сегодня было лишь около полусотни посетителей, и все они могли бы поместиться на двух или трех рядах, но многие почему-то предпочли сесть на свои привычные места. Все прихожане в этой церкви считались равными, и каждый был волен занять любое свободное место, какое пожелает, но многие из них считали, что первые ряды были негласно отведены для кого-то особенного... Даже Зонтик и Алебард не решились сесть вперед, поближе к кафедре священника, хотя их любой из тех, кто пришел сегодня, без колебаний назвал бы теми самыми особенными прихожанами, которым и следует сидеть на первой скамье.
Впрочем, к присутствию почти на каждой службе Старшего Брата многие за эти три месяца привыкли, а Зонтик в своем длинном пальто и шарфе, закрывающем нижнюю половину лица, выглядел слишком обыкновенным, чтобы оглядываться на него. Вероятно, многие даже не поняли, что он впервые пришел на службу, да и узнать в нем того самого незнакомца, что был побит в конце лета, теперь было сложно... Когда они переступили порог, некоторые обернулись на них, но тут же снова продолжили свои разговоры; казалось, они даже не поняли, что они пришли вдвоем. Когда же служба началась, прихожане словно забыли о существовании друг друга: в эту проповедь Морион явно вложил всю душу. У его речи сегодня не было привычного четкого плана, и потому она была как никогда живой... Он и сам будто забыл о мире вокруг себя и говорил все, о чем думал в течение последней недели, будучи запертым в собственном доме. Сегодня, говоря о единстве и взаимопомощи, он был еще ближе к своим прихожанам, чем обычно, и потому каждый из них слушал его, будто завороженный. Казалось, его слова сейчас были наделены какой-то особой силой, какой не может быть у человека, — возможно, некоторые даже подумали о том, что его незримо посетил сам Великий Зонтик, чтобы вложить в его уста свои собственные слова.
— Когда на нашу долю выпало это тяжкое испытание, он, несомненно, бросил все свои силы на то, чтобы усмирить бурю и спасти нас, — но если бы мы не помогали друг другу, то куда больше наших братьев и сестер не пережили бы эту метель. Я знаю, что некоторые из вас и отсутствующих сегодня прихожан впустили в свои дома тех, кто не смог добраться до своих, когда снег обернулся густым туманом; многие до метели жертвовали деньги и вещи беднякам, чтобы им было проще пережить эту зиму... Сам храм на эту неделю стал приютом для нескольких заблудившихся в метели и нищих. Великий Зонтик заботится о нас, но разве зря он наделил нас волей, умом и силами? Он помогает тем из нас, кому помочь может лишь чудо, однако все мы должны помнить о том, что каждый из нас способен, — и должен, — приходить на помощь своим братьям и сестрам. Он провел тех, кому не посчастливилось оказаться в бурю за пределами дома, сквозь снежную завесу, но каждый из нас был в силах пустить того, кому было некуда идти, в свой дом. Все мы равны перед его лицом, и о каждом из нас он судит даже не по его вере — по поступкам... Оступиться может каждый, и потому помощи заслуживают и те, кто перед нами виноват. Помните: все мы — братья и сестры, и всем нам следует жить в мире и заботиться друг о друге! Каждый из нас, кто помог ближнему в эти тяжелые дни, стал немного ближе к нему, совершив благое дело. Великий Зонтик, несомненно, рад видеть наши единство и сплоченность перед лицом этого испытания. Вероятно, он гордится всеми нами, — заканчивая свою проповедь этими словами, Первый Священник не случайно встретился взглядом с Зонтиком, который сидел на скамье в центре зала, краснея от смущения. Он и впрямь гордился своими подопечными и верил в их доброту и готовность помогать друг другу, но к такому вниманию к себе он все еще не привык. Это было едва ли не самое странное ощущение в его жизни, но все же приятное. Время для него замерло на несколько мгновений...
...Но удивительно спокойную службу вдруг прервала распахнутая каким-то незнакомцем в белом плаще дверь. Зал был слишком длинным, чтобы разглядеть его лицо, но пистолет в его руке все заметили сразу, — и тут же упали на пол, под скамьи. После раздалось несколько частых выстрелов, звон разбитого стекла, чей-то крик на два или три голоса, а чуть позже — отборная брань. Только после того, как все стихло, Зонтик и Алебард решились подняться с пола, чтобы увидеть, как двое гвардейцев тащат стрелка в белом прочь, а еще двое пытаются хоть чем-нибудь помочь задетому его выстрелом прихожанину... Подойдя поближе, они увидели еще двоих, которым, казалось, помочь было уже нечем: один из них был застрелен в голову, другой — в грудь.
— Вот так они затаились, — нервно усмехнулся Алебард, рассеянно глядя вслед убийце. Теперь он был убежден в том, что ни они с Зонтиком, ни те, кто окажутся рядом с ними, не будут в безопасности до тех пор, пока все до единого члены Общины Чистых не будут пойманы и обезврежены...
— Безумец... Порой против безумия бессилен даже сам Великий Зонтик, — еле слышно прошептал Морион, тоже подойдя к телам, вокруг которых столпились все прихожане. Его, казалось, не заметили даже его друзья — слишком все были потрясены... Несколько секунд все молчали, широко раскрытыми глазами на лужи крови; Зонтик пришел в себя первым, и как раз вовремя, чтобы заметить, как священник стремительно бледнеет и теряет равновесие. Он успел поймать его, а после сказал так громко и твердо, как только мог:
— Кто-нибудь, бегите к телефонному автомату и вызывайте скорую помощь! Может быть, одному из тех двоих можно помочь... — произнеся это и уложив Мориона на скамью, он снова подошел к раненому в грудь человеку и склонился над ним. Сердце у него еще билось, и он дышал, хотя и слабо. Надежда была... Он зажал рану на его груди, пытаясь остановить кровотечение и при этом почти молясь, чтобы его способность к исцелению не оказалась иллюзорной и была достаточно сильна. Если бы этот человек умер, он никогда не простил бы себе этого. С одной стороны, он пытался убедить себя в том, что напал на них обычный безумец, который устроил бы стрельбу в церкви, даже если бы его тут не было, но с другой — ему казалось, что целью сейчас был именно он... Как бы то ни было, его на этот раз даже не задели, а вот одного ни в чем не повинного человека уже убили. Какой мелочью ему показалась собственная рана! На несколько минут он даже забыл о ней, и едва ли вспомнил бы, если бы она не отозвалась тупой болью в тот момент, когда он подхватил на руки упавшего в обморок Первого Священника, — но и после этого он старался не обращать на нее внимания. Больше всего в этот момент ему хотелось, чтобы этот раненый выжил... остальное его не особенно волновало.
Примечания:
Эту главу я могу описать как лоскутное одеяло: четыре с половиной локации, совершенно разная обстановка и атмосфера всеобщей растерянности... и эта странная концовка, которая планировалась совсем в другой главе и при других обстоятельствах, но вписалась именно сюда — не скажу, что идеально, но вписалась.
Перчатка Зонтика быстро пропиталась кровью — он чувствовал, как она стала липкой и противно теплой, — но тело под его рукой продолжало подрагивать, а значит, надежда еще была. Он замер, почти не дыша, не смея отнять руку от раны, которую зажимал ладонью, или открыть глаза: он боялся увидеть, как бледнеет лицо пока еще живого человека и как жизнь уходит из его глаз, оставляя от него только оболочку... Он мог многое, но воскресить того, кто уже умирает, был не в силах, — и к тому же чувствовал, что не в силах будет забыть последний взгляд умирающего отчасти по его вине человека. Впрочем, о последнем он старался не думать. «Алебард говорит, что мои прикосновения могут исцелить, а он обычно бывает прав в таких вопросах... Едва ли моих сил хватит, чтобы исцелить этого человека, но пусть он хотя бы протянет достаточно, чтобы его смогли спасти!» — такую мысль он беспрестанно гонял в голове, стараясь убедить себя в том, что сможет спасти хотя бы одного из тех, кто пострадал только потому, что ему захотелось снова зайти в храм. Время будто бы опять застыло, и он вовсе не решился бы ответить, если бы его спросили, минута прошла или час. Все это продолжалось до тех пор, пока кто-то не тронул его за плечо, — только тогда он и смог заставить себя поднять голову и медленно открыть глаза.
— Молодой человек, вы свое уже сделали, — произнесла незнакомка в светло-голубом медицинском халате. — Он пока жив, дальше мы сделаем что сможем... Вы родственник или близкий друг?
— Я совсем его не знал... — признался Зонтик, встав и на всякий случай приподняв шарф. — Скажите, он будет жить?
— Раз еще жив, скорее всего, будет, — пожала плечами незнакомка. — Это сложно сказать, не видя раны, и он потерял немало крови, но если бы ему прострелили сердце, то он умер бы до нашего приезда.
Этот ответ не вполне удовлетворил юношу, и ему хотелось задать еще несколько вопросов, но этого делать он не стал — не хотел отвлекать врачей от работы. Ему оставалось только снова отойти вглубь зала, оставляя за собой кровавые следы и почти их не замечая. Он снова был так растерян, что в голову лезли только какие-то мелочи, которые сейчас, — и он отчетливо это понимал, — не имели никакого значения. Он снял и машинально запихнул в карман пропитанную кровью перчатку, поскольку в ней было еще холоднее, поправил шапку и убрал с лица прядь волос, и только после вспомнил, что рука его тоже должна быть измазана кровью... Впрочем, это недолго волновало его: вид у всех, кто остался в церкви, был такой потерянный, что едва ли кто-нибудь обратил бы внимание на кровавые разводы на его лице и одежде. Он обернулся, и будто сквозь плотную дымку увидел, как кто-то из прихожанок, — полная дама в старомодной темной шляпке, какие чаще надевали на похороны, чем на церковные службы, — засыпает одного из прибывших врачей вопросами, придя, наконец, в себя... Ему хотелось подойти и хотя бы расспросить ее, кто из пострадавших был ее родственником или другом, но он тут же подумал о том, что даже это сейчас выйдет неловко и неуместно. Он слышал, как плакали дети, но не знал, что им сказать и как успокоить. Алебард называл его обаятельным, и порой он даже верил в это, но сейчас он чувствовал, что ему лучше и вовсе не попадаться людям на глаза; он чувствовал себя лишним в этом непривычно холодном и темном храме, и потому ему показалось, что его хотят попросить уйти с дороги, когда кто-то тронул его за плечо. Он хотел пробормотать извинения и отойти, но, подняв глаза, увидел рядом Армета...
— Вы в порядке? — спросил тот, пристально вглядываясь в его лицо, словно пытаясь найти ответ там.
— Меня не задело, но все это... жутко, — тихо произнес Зонтик. — И... скажи, Армет, ты мог прицелиться, будучи слепым? Ты был хорошим стрелком?
— Признаться, я никогда даже не пробовал стрелять, — простодушно улыбнулся Армет. — Один раз мне дали в руки рогатку и предложили сбить яблоко с дерева, но они просто забыли, что я слепой...
— А бросать что-нибудь в цель ты умел? Может быть, ты играл когда-нибудь в снежки, например?
— О, в снежки я играл — только бросал их редко, чаще лепил снежки для Мантии... Мне нужно было услышать цель, чтобы понять, куда бросать, а там иногда стоял такой шум, что различить отдельные шаги было сложно. Правда, когда кто-нибудь кричал, то я мог найти его и попасть!
— Значит, это все же возможно... — пробормотал правитель, обращаясь как бы к самому себе. — Понимаешь, Армет, один из убийц, которые пробирались в замок, оказался слепым, но мы поняли это только после того, как его схватили. Он был вооружен пистолетом и даже выстрелил в меня, но не попал, потому что я убегал... Его товарищи говорили, что он отличный стрелок, если слышит цель, но я не был уверен в том, что это вообще может быть правдой.
Зонтик говорил так, будто в этом не было ничего необычного, будто собеседник и так обо всем знал в общих чертах, но не знал всех подробностей. После всех событий безумной ночи и суматошного дня его мир сжался до размеров его самого... Он словно забыл о том, что другие не видели всего, что видел он, — однако его приятель тут же вернул его в реальность.
— Убийцы? Они... те самые люди, что подбрасывали записки, верно? Они напали на вас? Вы ранены? — спрашивал он, судорожно хватаясь за руку молодого короля.
— Да... Очень сложно все это объяснить, но их оказалось несколько... скорее всего, даже много. Ночью их было шестеро, и всех их поймали, но некоторые из них сказали, что их было куда больше, — поспешно начал Зонтик. — Меня ранили, но не слишком тяжело, и я тоже ранил одного из них... пожалуй, едва ли не самого безобидного из них. После всего, что случилось ночью, я думал, что они не решатся напасть снова, но теперь... теперь этот безумец ворвался в церковь, — потому что здесь я, вероятно. Только, прошу, не волнуйся за меня: я не хочу навредить еще и тебе, пусть и косвенно через твою тревогу. Должно быть, ты и так много переживал в последнее время за Эрика и Мориона, и других своих друзей.
Вместо ответа Армет молча обнял его и прижал к себе так крепко, как только мог. Подобрать слова, чтобы ответить на подобный рассказ ему было сложно, но как же хотелось помочь Зонтику хоть чем-нибудь! Но большего сделать он не мог. Оставалось лишь дать ему столько своего тепла, сколько получится и сколько тот сможет принять... Юноша в ответ погладил друга по голове и обнял его левой рукой, а после закрыл глаза и всецело отдался моменту. Впервые с начала метели ему удалось успокоиться и ощутить, как на место разрастающейся пустоты в груди возвращаются привычные тепло и свет. Он боялся раскрыться полностью и принять все, что был готов дать ему юный гончар с самыми светлыми глазами, какие только можно было представить, но что-то неминуемо перетекало в него... Прежде ему нечасто приходилось испытывать подобное: он гораздо чаще сам делился своим теплом, чем позволял кому-то делиться с ним; прежде его внутренний источник тепла никогда не иссякал полностью, но в течение тех пятнадцати минут, когда он держал на руках человека, чья жизнь по его вине держалась на волоске, что-то будто умерло в нем. Теперь же оно оживало и распрямлялось... Он судорожно обнимал своего друга, будто боясь того, что он вдруг упадет, лишившись сил, и шептал ему что-то бессвязное и ласковое. Лишь через несколько минут они смогли, наконец, отстраниться и взглянуть друг на друга, — и обернуться, чтобы увидеть, как тот самый прихожанин, жизнь которого Зонтик всеми силами пытался продлить еще на несколько минут, пытается приподняться на носилках.
— Видите? Он жив, — улыбнулся Армет. — Вы творите настоящие чудеса, я всегда это знал!
— Ты веришь в меня куда больше, чем я сам, — также улыбнулся Зонтик. — Я понятия не имел, получится у меня или нет... Знаешь, я в тот момент почти молился, только не кому-то, а как бы всему миру. Теперь я понимаю, почему иногда молятся даже неверующие...
— Те атеисты, что изредка приходят в храм, говорят, что иногда очень нужно попросить о помощи кого-то могущественного, даже если в его существовании нет никакой уверенности, — вмешался Морион, поднимаясь, наконец, со скамьи.
— А бывает так, что помочь просто некому, кроме этого могущественного, — вставил Эрик со вздохом. — Я всегда знал, что вы защищаете меня, и ночами молился о том, чтобы вы не бросали меня, несмотря на все мои грехи, потому что знал, что без вашей помощи едва ли протяну и неделю... Кажется, и теперь вы спасли всех нас... или почти всех. Те трое, которых подстрелили, сидели на последней скамейке, вы заметили?
— Просто убийца оказался плохим стрелком, а скамьи — достаточно крепкими, чтобы пули в них застревали, — сказал правитель, подняв глаза на своих друзей. — Нам повезло, что мы сидели в центре и впереди... но, честно говоря, вы можете помочь предотвратить подобное в будущем. Вы ведь знаете шрифт Брайля, верно? Не могли бы вы кое-что прочесть? У Алебарда были листы с заметками для того самого слепого убийцы… Мне не хотелось бы впутывать вас в это дело, но я не знаю, кто еще может помочь нам.
— О, мы сделаем все, что сможем! — тут же заверил Армет. — Там много?
— Кажется, довольно много, но это может быть оттого, что шрифтом Брайля можно заполнить лишь одну страницу на листе... Признаться, я не очень хорошо разбираюсь в этом, но могу сказать, что там может быть много такого, чего все вы... не хотели бы знать. Пока все, что связано с этими злосчастными убийцами, звучит просто ужасно!
— Раз вы это выдержали, наш долг — разделить это и также выдержать, — заметил священник, делая несколько тяжелых шагов к Старшему Брату, который что-то объяснял полицейским. Ноги его после обморока все еще были будто ватными, а голова казалась тяжелой, но разум был ясен; он уже принял решение и собирался помочь молодому королю и своему лучшему другу...
* * *
Кабинет Мориона освещали лишь камин и единственная настольная лампа. Этого света едва хватало, чтобы разглядеть лица собравшихся, но зажечь верхний свет никто не решался. Всего несколько минут назад часы пробили восемь, — из-за происшествия в храме служба сегодня закончилась раньше, чем должна была, — но за окнами было так темно, будто была уже глубокая ночь. Лишь изредка тонкий серп растущей луны показывался из-за облаков, но и его холодные лучи лишь выхватывали из темноты тонкие полосы паркета и стола, иногда для разнообразия касаясь книжных шкафов. Кабинет располагался в приземистой квадратной башенке, и окон не было лишь на одной из его стен, — она была сплошь заставлена высокими шкафами с множеством книг. Зонтик рассеянно скользил взглядом то по этим шкафам, то по большим окнам, хотя не мог ни прочесть названий на корешках, ни разглядеть за окнами что-нибудь кроме облачного неба. Армет негромко читал пространное письмо, адресованное злосчастному слепому убийце, и король внимательно его слушал, но, как и всегда в такие моменты, не знал, куда следует смотреть: в наблюдении за говорящим не было никакого смысла, ведь он сидел почти неподвижно с закрытыми глазами, и только его гибкие пальцы бегали по листам, а губы шевелились... Иногда бросая взгляд на него, юноша ловил себя на мысли о том, как странно видеть его таким — прямым, напряженным и монотонным. Неужели большую часть своей жизни, будучи слепым, он был именно таким? Ответа на этот вопрос у него не было; вероятно, не было и у самого Армета: в отличие от многих, он никогда не пытался смотреть на себя со стороны. Самому Зонтику приходилось приложить немало усилий, чтобы перестать думать о том, как он выглядит для окружающих — Армет же обычно даже не задумывался о подобном. Он закрывал глаза вместо того, чтобы отвести взгляд, писал своим странным почерком, почти не глядя на страницу, почти все время блаженно улыбался и постоянно что-нибудь брал в руки и машинально ощупывал, а иногда и нюхал, и ничуть не стеснялся этого... Порой Зонтик ему завидовал: все эти странности, казалось, только придавали ему обаяния — может быть, именно потому, что для него они были совершенно естественны, и он не думал о том, что другие ведут себя иначе?
— Подумай сам, если Великий Зонтик и впрямь существует, как он допустил появление изъянов, дефектов вроде тебя? Тот, кого Лабрис хочет выдать за Зонтика — всего лишь его ставленник, не более того. Ты должен уничтожить его, а лучше и Лабриса, — монотонно читал Армет. — Лишь мы говорим тебе правду, Предвестное Перо, и лишь благодаря нам ты выжил. Не забывай об этом. Пришло время вернуть свой долг... — тут юноша открыл глаза и выдохнул: — Честно говоря, все это звучит странно... Я почти ничего не понял. Кто такой Лабрис? И о чем они говорят, называя его дефектом?
— Похоже, дефектами они считают всех, кто родился с каким-нибудь... отличием от других, физическим изъяном. Во всяком случае, это на них похоже, насколько я знаю их идеи... — задумчиво проговорил Морион.
— А Лабрис — это, вероятно, мое прозвище для прикрытия в случае обнаружения этих записей кем-нибудь посторонним... Примитивно, но, должен признать, человек, плохо разбирающийся в оружии, может и не догадаться, — прибавил Алебард. — Хотелось бы мне знать, что они ему внушили, кроме того, что он жив только потому, что они пришли к нему на помощь... Да и его историю знать неплохо бы, — хотя он наверняка тоже вырос и провел всю жизнь среди этих сумасшедших, если всецело им верит.
— И он, должно быть, либо сирота, либо ребенок истовых фанатиков, которые сами верят каждому слову старейшин и проповедников и ценят свою веру больше, чем собственных детей, — вздохнул Первый Священник. Он понятия не имел, каков тот, о ком они говорили, но уже жалел его... Он снова задумался о том, что произошло бы, приюти Армета совсем другие люди, и представлять себе его одним из членов Общины ему совсем не хотелось.
— Они жуткие... От одних их слов веет холодом, а сама бумага... — на этом слове Армет поднес листы к лицу, чтобы разобрать их запах. — Она какая-то жесткая и хрупкая, и пахнет очень странно, как будто ее чем-то натерли... От этого кружится голова.
— Дурманящие травы? — тут же встревожился Зонтик. — Может быть, зря мы трогали это без перчаток... Армет, как ты себя чувствуешь? Может быть, видишь или слышишь что-нибудь... необычное?
— Вроде бы нет, но от всего этого мурашки по коже, и еще мне сейчас совсем не хочется двигаться и говорить, как будто я не спал несколько дней... Наверное, просто устал, но я еще и слышу свое сердцебиение.
Голос юноши становился все слабее, словно он и впрямь засыпал, и слова он будто бы растягивал... Эта своеобразная интонация казалась Зонтику и Алебарду до странного знакомой, будто они уже слышали это — от другого человека и в других обстоятельствах, но тот человек говорил точно так же слабо, растягивая слова. После пары секунд раздумий Первый Министр вдруг вскочил со своего места и выхватил из рук молодого человека листы, а после сам понюхал их… Слабый запах также показался ему знакомым, и в следующий миг он выкрикнул, — и его голос среди гнетущей тишины показался всем громом:
— Антонин!
Армет болезненно скривился и схватился за голову, а Зонтик едва не подскочил от неожиданности. О самих словах ни один из них и не думал: у одного болела голова и быстро колотилось сердце, а другой был слишком озадачен. Однако оба они понимали, что теперь в деле есть еще одна зацепка, — но настолько странная, что ее нужно было еще постараться понять.
— Мой повелитель, вы тоже узнаете этот запах, верно? — спросил Старший Брат, протянув ему эти листы. Зонтик с опаской принюхался и понял, что в тот день, когда один из людей в белом напал на министра здоровья, в его кабинете пахло именно так…
— Он... отравил его этим? И пытался отравить нас? — спросил он, растерянно оглядываясь по сторонам. — Как ему удалось?
— Понятия не имею, — был короткий ответ. — Но это вещество, чем бы оно ни было, явно действует быстро при вдыхании или прикосновении... Армет, как ты сейчас?
— Пожалуй, мне уже чуть лучше... — выдохнул мальчик.
— Я все же вызову помощь — на всякий случай, — сказал Морион, тоже поспешно вставая с места. — Мы не знаем, что может сделать с человеком этот яд, так что рисковать не стоит.
Через считанные минуты гнетущая тишина и полумрак в доме сменились негромким говором и светом, что успел стать непривычным. Разорванные ветром провода в этой части города успели заменить, но люди все еще были взвинчены недавними происшествиями; если прежде о людях в белом знали только обитатели замка, то теперь, после стрельбы в центральном храме, о них говорили все, все были взволнованы, и слухи расползались как никогда стремительно... Кареты скорой помощи, которые и обычно приезжали быстро, сегодня появлялись на местах происшествий еще быстрее: все знали о том, что в городе могут орудовать безумные преступники, и никто не знал, на что они способны. Разумеется, к отравленному неизвестным ядом врачи прибыли почти мгновенно, и Армета едва успели отнести вниз к тому моменту, когда они появились на пороге. То, что началось далее, могло напомнить суету, но лишь человеку ненаблюдательному: на деле все работали слаженно и точно, как мог бы работать хорошо налаженный механизм. Может быть, для Армета сейчас время шло не совсем так, как для всех, но ему казалось, что осмотрели его очень быстро, — многого он не успел заметить, ведь тело его все еще было будто ватным, а перед глазами все плыло, и потому он закрыл их и не открывал. Он слышал, как Морион что-то объясняет одному из врачей, даже понимал слова, но весь его разум был охвачен странной тревогой... Он никогда не испытывал ничего подобного; прежде, если он и боялся чего-то, то всегда понимал, чего именно, сейчас же — не понимал, что его напугало и была ли вообще у этого страха причина. Это только пугало еще сильнее, и лишь эта тревога заставила его спросить:
— Что со мной? Я умираю?
— Сейчас вашей жизни ничего не угрожает, хоть и сложно предсказать, что будет дальше... Мы сейчас поедем в больницу, чтобы выяснить, чем вас отравили и дать противоядие, а потом вам лучше будет провести там пару дней — на тот случай, если со временем вам станет хуже, — ответил ему врач. Армет заметил, что голос у него мягкий и хрипловатый, — и не вполне поверил ему... Он беспомощно обернулся к Мориону, который держал его за руку, будто задавая тот же вопрос ему.
— Да, все именно так... Все будет хорошо, — мягко отозвался священник. — Да и сам подумай: разве был бы я так спокоен, если бы ты действительно мог умереть?
— Рука... не дрожит, — тихо усмехнулся юноша, сжимая его руку чуть крепче. — Я вам верю...
— Вам теперь спокойнее? — спросил тот же врач, пока Армета перекладывали на носилки. Юноша кивнул и слабо улыбнулся, приоткрыв глаза.
— Вот и хорошо, от лишнего волнения вам будет только хуже. Вы будете в порядке, могу вам пообещать, — по одному голосу доктора можно было понять, что он тоже сдержанно улыбнулся. Это несколько успокоило больного: он давно заметил, что люди очень редко улыбаются, когда у них есть серьезный повод для беспокойства. Теперь он, наконец, смог по-настоящему поверить в лучшее, — впрочем, как и все остальные. Кроме того, Морион поехал вместе с ним, а присутствие опекуна всегда успокаивало его. Это не самое приятное приключение должно было закончиться благополучно.
* * *
Зонтик и Алебард вернулись в замок лишь к десяти часам вечера, когда некоторые из жителей Зонтопии уже ложились спать. Вероятно, они оба сами с радостью последовали бы их примеру, будь у них такая возможность, однако дел было слишком много — и все они казались неотложными. Во всяком случае, Первый Министр ждать утра не намеревался... Ему нужны были ответы, причем немедленно. Он собирался выяснить все, что только сможет, при первой же возможности, и потому даже не зашел в свою спальню, прежде чем направиться в подземелье к арестованным.
Длинный прямой коридор с одинаковыми окованными железом дверьми по обе стороны, тускло освещенный свечами в простых железных подсвечниках... Все здесь было точно так же, как и обычно, как было утром. Изменилось лишь одно: теперь освещены были не шесть камер, а семь. Именно к последней, седьмой, Старший Брат и направился первым делом. Поговорить по душам с Предвестным Пером, который, очевидно, пытался отравить его, смазав письмо ядом, он мог и позже — сейчас важнее было выяснить, кто приказал тому безумцу напасть на прихожан в храме и приказывал ли кто-нибудь вообще... Кроме того, хотелось просто взглянуть ему в глаза, увидеть взгляд человека, готового застрелить нескольких ни в чем не повинных людей, чтобы получить шанс ранить свою цель, которой среди них могло и не оказаться. Раз или два он видел настоящих безумцев, и сильнее всего его удивлял и пугал одержимый взгляд, — впрочем, никто из них не был преступником, в отличие от этого человека.
Заглянув в камеру, он увидел, что арестант в на удивление чистом белом плаще сидит прямо на полу, раскачиваясь и что-то бормоча. Лица его не было видно: оно было скрыто глубоким капюшоном и белым шарфом... Этот шарф показался Алебарду смутно знакомым. Он мог точно сказать, что видел такой же на ком-то из своих знакомых, — только не мог вспомнить на ком именно. Однако это могло оказаться и совпадением. Единственным способом выяснить, тот ли это знакомый, было войти в камеру и сорвать с него капюшон, — и Первый Министр собирался сделать именно это, несмотря на нехорошее предчувствие на его счет. Он почти подкрался к заключенному и одним резким движением отбросил его капюшон назад — и на несколько мгновений потерял дар речи. Лицо арестованного было не просто отдаленно знакомым — его невозможно было не узнать. Довольно короткие белые волосы, белая кожа, тонкие черты и бледные почти до белизны голубые глаза...
— Антонин, черт возьми, что все это значит?! — выкрикнул Алебард, как только смог, наконец, заговорить.
— Август... Августин, меня зовут Августин, — испуганно пробормотал пленник, все еще глядя ему прямо в глаза. Это многое объясняло.
— Брат Антонина... Не знал, что вы близнецы, — выдохнул Старший Брат. — Вы оба состоите в Общине, не так ли? Учтите, правду я уже знаю — или узнаю в скором времени, если вы решите солгать или утаить что-нибудь. Двоих людей с вашими приметами описывали как своих сообщников другие задержанные. Более того, они говорили, что авторами этого плана были вы... Как вы это объясните?
— Мы... мы не думали, что дойдет до этого! Я хотел отомстить вам еще давно, вскоре после того, как вы получили свою должность, но не мог сделать это своими силами... Я обратился за помощью к Общине только потому, что у них даже после их разгрома было достаточно людей и сил. Клянусь, я хотел только напугать вас как следует! Но они искренне желали вам смерти.
— Мне и Великому Зонтику, а заодно и всем верующим, верно? Или вы были готовы пожертвовать кем угодно и чем угодно ради своей мести?
— Это была идея Общины... Я только хотел проникнуть в замок и лишить вас чувства безопасности, но по своей воле я бы вас и пальцем не тронул и не позволил бы своим людям! Но они нарочно растили убийц из всех членов Общины, кто родился там, учили их абсолютной преданности и ненависти к верующим, а некоторых и учили убивать с самого детства. Они научили слепого стрелять! Вы можете представить себе такое? Это страшные люди, и горе тому, кто перейдет им дорогу! Я просто боялся пойти против них, боялся за свою жизнь, ведь мы ничего не могли им противопоставить... Даже полиция и гвардия мало что могут сделать в этом случае, они не смогли полностью задавить эту угрозу с первого раза, вы же знаете.
— Знаю, — холодно согласился Алебард. — Но все же вы вполне могли обратиться за помощью к властям: обеспечить безопасность отдельной семьи гвардия точно в силах. Кроме того, возможно, этим вы помогли бы нам быстрее избавиться от остатков Общины, — однако вы этого не сделали.
— Вы не знаете их могущества! У них везде свои люди, возможно, даже в тайной полиции или дворцовой страже... Их старейшины могут найти любого человека, как бы его ни защищали, поверьте мне! Я сам видел расправу над тем, кого они назвали предателем, и... лучше этого даже не описывать, это ужасное зрелище! Если бы мы попытались просить о защите, они бы тут же об этом узнали и расправились и с нами, понимаете? Мне оставалось только подчиниться им и, как это называют, сидеть тихо...
— "Сидеть тихо"? Ворваться в храм и несколько раз выстрелить из пистолета в прихожан — это вы называете "сидеть тихо"?! — теперь Первый Министр не выдержал. Он с самого начала не вполне верил Августину, поскольку для человека в его положении было бы естественно пытаться себя обелить, но этот последний оборот попросту взбесил его. Теперь он был уверен в том, что тот, помимо прочих своих изъянов, еще и склонен лгать и пытаться запутать собеседника своим многословием, — но на этот раз он запутал сам себя... И все же Алебард теперь был почти в ярости. Лишь память об утренней несдержанности, о которой он все еще сожалел, заставляла его удержаться от того, чтобы ударить злосчастного стрелка. Тот же, почти физически ощущая, как искрится воздух вокруг вершителя судеб от его гнева, испуганно затих: он уже понял, что зря произнес последние слова, но как теперь спасаться, он не знал.
— Даже если это был их приказ, и вы слишком боялись за свою жизнь, чтобы ослушаться, то вы могли бы несколько раз выстрелить в воздух, — продолжал чиновник, испытующе глядя ему в глаза. — Вы не кажетесь хорошим стрелком, так что едва ли они что-нибудь заподозрили бы, если бы из всех выстрелов ни один не задел прихожан... Так почему же вы сделали это? Я жду ответов!
— Я... я был растерян всеми этими событиями... Они были очень злы, когда узнали, что наш план провалился, были злы и на меня, и на Тони, — сознался пленник, пытаясь опустить глаза. От холодного взгляда Старшего Брата уйти было невозможно: он словно прожигал насквозь, и Августину казалось, что тот способен прочесть все его мысли до единой.
— Значит, Антонин тоже связан с ними, верно?
— Он... не совсем. Мы не одно целое, знаете ли, хотя в глазах этих фанатиков наверняка так и есть... Это я пришел к ним и уговорил прийти его. Он мелочный и трусливый человек, иногда слишком стремится получить внимание, но в целом — человек безобидный, и к тому же очень больной.
— Вероятно, вы преданный брат — надо отдать вам должное. И все же человек, которому я склонен доверять несколько больше, чем вам, утверждает, что среди лидеров их плана были близнецы — двое, которые действовали как одно целое и вместе отбирали людей для своих действий. Чем вы объясните это? Кроме того, я знаю, каким может быть Антонин, и я бы не назвал его безобидным, — последнее было ложью, но Алебард был готов пойти на этот маленький обман. В глубине души ему до последнего не хотелось верить в то, что Аякс — или Тевкр — и есть Антонин... Он недолюбливал министра здоровья, не особенно ему доверял, даже подумывал о том, чтобы отправить его в отставку по состоянию здоровья, но ему не хотелось думать о том, что этот ничтожный, неприятный и не самый достойный, но в общем-то безобидный, хотя и только из-за своей трусости, человек может оказаться не тем, кем кажется: это означало бы, что опасен может быть любой, кроме разве что Зонтика. Он не знал детской наивности, но в нем все же была капля — будто застывшая капля янтарной смолы — желания верить в лучшее. Доверял он немногим, но ему и подумать было страшно о том, чтобы начать подозревать всех и вся, — а ему казалось, что он не сдержит свое природное желание все контролировать, если узнает что-нибудь подобное о том, от кого не предполагал ни малейшей опасности... Его холодный взгляд, пока Августин думал об ответе, стал почти просящим, но тот, разумеется, не мог этого заметить: он был погружен в раздумья о том, как спасти себя и брата, если только спасти еще было возможно.
— Они... они понятия не имеют, о чем говорят. Как и Антонин. Как и я. Поверьте мне, даже я мало знаю о членах Общины Чистых и о самой Общине, нам не было дозволено участвовать в ритуалах и нас называли Пришедшими извне, — это у них оскорбление, ведь пришедший извне никогда не станет для них в полной мере своим... Нас поставили над этим планом, Тони боялся этого, но вынужден был согласиться, однако мы были там чужими, нам не доверяли, за нами следили... Вам сказали об Азаре, верно? Я не знаю ни его настоящего имени, ни его прошлого, но могу вас заверить: сам он ничего не смыслил в планах, все держалось на нас двоих, а его попросту приставили к нам, чтобы следить! Разве узнают это когда-нибудь пешки? Подумайте, стоит ли верить им... Признаться, Тони всегда был умнее меня, и куда удачливее, если бы он пошел на это дело... ему бы удалось как-нибудь сбежать, а если бы я не мешал ему в его планах, о... что бы мы вместе сделали! Если бы я только слушал его... — Августин начал довольно собранно и почти спокойно, однако под конец голос его стал тихим и невнятным, а слова стали откровенно бессвязны. На миг Первому Министру даже показалось, что он сошел с ума, но, прислушавшись к бормотанию, он понял, что пленник продолжает рассказывать что-то, — но будто помимо своей воли. Он не имел обыкновения слушать пьяных и безумных, но сейчас в который раз за день изменил своим привычкам: убийца сейчас выглядел так, будто был не в силах лгать, а значит, из его бессвязных речей можно было выхватить более правдивые сведения, чем те, что он сообщил, будучи спокойным... Из этого его рассказа выходило, что Антонин и впрямь всегда был умнее и нередко спасал его от последствий его собственных ошибок — начиная с каких-то мелочей в детстве и заканчивая тем случаем, что стоил им обоим карьеры врачей. Августин, впрочем, тогда мог лишиться еще и свободы, — однако брат взял на себя его вину, зная, что это не первый его промах. Алебард и подумать не мог, что этот помешанный на внимании пьяница был способен на подобную смелость, но некогда Тони сам упомянул о каком-то случае, когда спас брата от тюрьмы — тогда он был очень пьян, и Старший Брат слушал его вполуха, но все же понял хотя бы приблизительно, о чем шла речь. Сейчас же он получил подтверждение той истории.
— ...А теперь пришло время мне отдать долг! — неожиданно торжественно воскликнул Август, внезапно бросаясь перед министром на колени. — Молю тебя, молю Господина Стальное Сердце, пусть ты и не знаешь жалости, ты можешь откликнуться на истинную любовь! Я сделаю все, чтобы спасти моего брата, возьми мою душу вместо его души, а ему дай жить!
Услышав эту странную истеричную молитву, он поморщился. Он понятия не имел, кому поклонялись в Общине и кому могли поклоняться в этой семье, но наблюдать за этой истерикой ему откровенно надоело — к тому же он терпеть не мог тех, кто падал перед ним на колени и пытался молиться ему... Не создавай кумиров, — это правило написал он сам, и быть кумиром ему не хотелось. Он услышал достаточно, чтобы получить свою зацепку, — далее он собирался передать этого арестанта следователям из тайной полиции, сообщив им все, что ему удалось узнать от него. Пора было заканчивать это безумное представление. Он грубо поднял заключенного — и едва сдержался, чтобы не отшатнуться: от него заметно тянуло спиртным. Что ж, по крайней мере его странное поведение теперь можно было объяснить...
— Я поступлю так, как того требует от меня закон, и никак иначе, — холодно бросил он. — Лучше помолитесь Великому Зонтику за спасение души, — если, конечно, оно для вас еще возможно. Я полагаю, времени на молитвы и размышления о собственных ошибках у вас будет немало... Я не собираюсь говорить с вами, пока вы пьяны.
— Я не... не пьян, — выдавил пленник, неуклюже взгромоздившись на скамью. Было поздно: его собеседник уже вышел, раздраженно захлопнув за собой дверь. Он остановился на своем пути из подземелья лишь раз — чтобы спросить одного из стражников, почему они не отобрали у арестованного бутылку или флягу, но тот не смог ответить, а тратить на это время не хотелось. В конце концов, кому теперь могло навредить то, что он смог напиться в камере? Отчасти это даже было на руку: от пьяного заключенного Алебард услышал чуть больше, чем мог бы вытянуть из трезвого. Оставалось только приказать гвардейцам быть впредь более бдительными, по крайней мере с этим арестантом... Впрочем, последнее им было ясно и без приказа.
* * *
Возвращаясь наверх, к обитаемым помещениям, Старший Брат и хотел, и боялся выдохнуть, наконец, с облегчением: было ясно, что запутанное дело, за которое он взялся еще в тот злополучный день, когда кто-то ворвался в кабинет Зонтика, по большому счету теперь лишь начиналось, но все же он сделал все, что было в его силах... Чувствовать, что его можно упрекнуть в том, что он не доводит дел до конца, он не любил, а заглушить эту мысль какими-нибудь оправданиями, не позволяла совесть. Если он и брался за что-то превышающее его обязанности, то делал все, что мог, и ничуть не меньше, — а порой пытался и больше, поскольку бездействие и беспомощность выводили его из себя; он был готов покорно склониться лишь перед волей своего создателя и господина, но никак не перед судьбой или обстоятельствами. Может быть, верующим и предписывалось быть смиренными перед ударами судьбы, но он словно был выше них, — и в этом видел свою гордыню... Делай что должно, и будь что будет, — он старался следовать этому правилу, но вся его природа словно противилась этому. Он жаждал действовать даже в те моменты, когда почти ничего не мог изменить... И все же теперь, в этот самый момент, как бы ни подталкивала своевольная природа, он был слишком утомлен, чтобы пытаться сделать еще что-нибудь. Впервые в жизни ему хотелось лечь спать в то же время, что и большинство жителей страны, и проспать положенные восемь часов. Такая возможность сейчас была: бумаги, по крайней мере срочные, он успел разобрать, допрашивать заключенных по нескольку раз на дню — не видел смысла...
Он понял, что отдохнуть ему не суждено, когда из-за очередного угла появились двое странно спешащих, в которых он не сразу узнал своих подчиненных... Оба они тут же начали что-то рассказывать ему, захлебываясь от волнения и постоянно перебивая друг друга, и ему хватило духа вставить хоть слово лишь через две или три минуты этого торопливого монолога. Он понятия не имел, о чем они говорили, но в голове у него вертелась лишь одна мысль: "Только этого не хватало!"; ясно было, что произошло что-то, чему он точно не будет рад, когда поймет, в чем же дело.
— А теперь повторите это втрое медленнее! И говорите по очереди, если можете, — выдавил он в конце концов, когда они остановились, чтобы перевести дыхание, одновременно.
— Антонин... — медленно и напряженно проговорил один из них, едва не задерживая дыхание.
— Он сошел с ума, только что вам звонил кто-то из больницы — он буйный, там даже боятся к нему подойти! — перевозбужденно объяснил второй. — Мы искали его часы, которые ночью куда-то завались в суматохе, и услышали, что у вас звонит телефон и решили взять трубку — наверное, не следовало, но все же... и кто-то сказал, что Антонина только что привезли к ним, и они не понимают, что с ним...
— Исчерпывающее объяснение, как раз в вашем духе, — устало выдохнул Алебард. Теперь он мог в деталях разглядеть взволнованные лица Кринета и Пасгарда — они догадались сделать шаг назад, чтобы не стоять к нему вплотную.
— Октавия... Ее зовут Октавия. Он сказала, что... что если мы скажем вам это, то... вы поймете, — снова взял слово первый. Он уже не заикался, но поминутно прерывался, чтобы вдохнуть, и словно боялся поднять глаза и увидеть осуждение... Оба они сейчас напоминали школьников, которых вызвали в кабинет директора — Пасгард пытался объяснить как можно больше, как бы оправдываясь, а Кринет просто старался не молчать, чтобы его не отчитали за молчание, но и не говорить слишком много, чтобы не назвали болтливым. Оба были слишком взволнованы, чтобы сейчас объяснить больше... Может быть, большего они и не знали.
— Октавия... раз она позвонила так поздно, значит, дела и впрямь плохи. Она сказала что-нибудь еще?
— Она только сказала, что он выкрикивает проклятия в адрес всего мира и никого к себе не подпускает, и попросила передать вам это... Видимо, она ждет от вас какого-то решения, но нам она не сказала больше ни слова, и я не понял, чего она ждет. Вы... понимаете, что именно нужно делать?
— Понимаю, Кринет: по меньшей мере я должен теперь сам позвонить ей. Вы оба можете быть свободны, но не задерживайтесь здесь дольше, необходимого, — невозмутимо сказал Алебард, быстрым шагом направляясь к своему кабинету. Все эти странные события уже не особенно пугали его — скорее начинали надоедать, — но он старался держать лицо хотя бы перед подчиненными, и потому не мог позволить себе выругался вполголоса в адрес этой злополучной секты и сумасшедшей семейки Антонина... Останься он сейчас один, вероятно, сказал бы о них много такого, о чем не пристало говорить вслух. Однако дела не ждали, и возможности высказать в пустоту все свои мысли не было.
* * *
— Пришли, наконец? — спросили на другом конце провода. Привычно хрипловатый женский голос звучал недовольно и заспанно, и Старший Брат догадался, что ее внезапно вызвали из дома на работу — иначе она была бы куда бодрее...
— Да, это я. Об Антонине я уже слышал... Вы знаете, как он любит выпить?
— Знаю, куда вы клоните... Сама сначала подумала, что до белой горячки допился, но нет, не похоже, не так оно начинается. Скорее дебют чего-то похуже, хотя вино ему, разумеется, тоже мозги попортило изрядно. Санитар сказал, он сидел в палате в первой городской, слушал радио, и его внезапно переклинило... Сами наверняка представляете, как это бывает.
— Не могу сказать, что представляю себе это отчетливо, но догадываюсь, как это выглядело. Как вы думаете, это временное помутнение рассудка, он только что сошел с ума, или он и был безумен какое-то время, но сегодня это просто стало явным? — задумчиво спросил министр, глядя пустым взглядом на темное небо за окном. Вопросы только множились, и теперь дело осложнялось внезапным безумием только что появившегося нового подозреваемого... Безумие длится долго, на то, чтобы хоть временно вернуть сумасшедшему рассудок, может уйти немало времени и усилий, а после любая мелочь может нарушить это хрупкое равновесие, — это он узнал еще давно от самой Октавии. Это означало, что он снова будет не в силах помочь и вынужден будет ждать и наблюдать.
— Черт его знает... У нас он впервые, это все, что я пока могу сказать. Хотите на вменяемость проверить, верно? Подозреваете его в чем-то?
— Вы, как и всегда, угадали. Мне нужно узнать, был ли он в своем уме в последние несколько месяцев... Это возможно?
— Не зря же двадцать лет с сумасшедшими! С ними все время приходится что-то расшифровывать и угадывать, — отрывисто усмехнулась женщина. — Думаю, что возможно... и еще думаю, что он может оказаться симулянтом — надо бы и это проверить. Такие вот подозреваемые, которые подозревают, что их подозревают, нередко совершенно внезапно сходят с ума, чтобы избежать наказания, — особенно когда подозрения небезосновательны.
— Разумеется: какой смысл изображать безумие невиновному? Впрочем, тайное должно стать явным, и такой лжец всегда должен быть наказан по заслугам...
— Невиновные иногда сходят с ума по-настоящему, боясь быть наказанными несправедливо. Но настоящее безумие отличается от притворного, иногда совершенно очевидно... Правда, не в этом случае. Сейчас я понятия не имею, что это — настоящая болезнь или симуляция, но как только он будет готов к разговору, я займусь им, можете быть уверены.
— Я никогда в вас не сомневался: в прошлый раз ваша работа была идеальна. Я полагаю, никто не сделал бы этого лучше вас.
— А если я ошиблась, то этого никто никогда не узнает, — теперь Октавия уже рассмеялась, все так же хрипло и отрывисто. — Кто же поверит сумасшедшему, который утверждает, что он в здравом уме? А если кто-то из тех, кто у меня на пожизненном принудительном после того дела, признается в том, что тогда симулировал, то это только докажет их безумие: многих из них казнили бы, если бы не признали невменяемыми... Впрочем, не думайте об этом слишком долго: это всего лишь шутка. Пока я успешно раскрывала таких...
— Уж поверьте, шутки я понимаю, — усмехнулся Алебард.
— Вот и хорошо: юмор снижает уровень тревоги, — а многие именно из-за нее и оказываются в итоге у нас... Знаете, вы нравитесь мне как человек и друг, но я не хотела бы встретить вас в качестве пациента, так что я советую вам спать подольше и отдыхать от работы хоть иногда.
— А с чего вы взяли, что я все так же мало сплю и много работаю? Все ведь могло измениться... — теперь он хитро улыбался, так, что это можно было понять, даже не видя его. Почему-то сейчас он хотел немного подразнить старого приятеля, как поступал бы обычно, если бы они говорили по совсем другому поводу... Это был его кусочек спокойной жизни, за который он отчаянно цеплялся, когда события сменяли друг друга так быстро, что он не успевал ни влиять на них так, как считал необходимым, ни даже следить за ними со своим привычным вниманием.
— Может быть, потому что сейчас половина первого ночи, а вы не только не спите, но даже не понимаете, сколько времени? Знаю, у вас полно дел, но лучше ложитесь спать как можно быстрее — вы ведь и без моих лекций наверняка все понимаете. Я позвоню вам снова, когда он придет в себя и будет готов к разговору... Вы же и в остальном не изменяете своим привычкам и любите участвовать лично, верно? Как только я сама оценю вменяемость вашего подозреваемого, у вас такая возможность будет, можете не волноваться.
— Что ж, одним поводом для волнения меньше... Я надеюсь, что у него в итоге хватит рассудка, чтобы рассказать пару важных деталей о своих сообщниках — если, конечно, его брат не солгал мне.
— Я тоже предпочитаю тех, кто сохранил хоть каплю здравого ума, знаете ли, только имейте в виду, что сумасшедшие все еще умеют врать. Не стоит верить каждому его слову, если сможете что-нибудь из него вытянуть... Ну а теперь лучше идите спать. О жизни, да и о делах, мы сможем поговорить позже.
...И Октавия повесила трубку — не прощаясь, по своему обыкновению. Алебард благословлял или напутствовал на прощание всех, кто готов был принять его слова, она же не то была не из их числа, не то просто пыталась создать для себя впечатление бесконечного разговора. Они не виделись и не говорили два года, хотя не ссорились, но даже в этот раз она не приветствовала и не прощалась... Старший Брат чувствовал себя с ней странно: они были знакомы всего десять лет, однако порой ощущал, будто знал ее всю свою жизнь, а в другие времена чувствовал себя так, словно они только что встретились. Он удивлялся тому, как легко она говорила с ним, как непринужденно иногда настаивала на своем, как спорила с ним на равных и вполне серьезно... Порой он задавался вопросом: а не обладает ли она характером еще более сильным, чем его собственный? Если бы им пришлось бороться за власть, не одержала бы она верх? Однако к однозначным ответам он никогда не приходил. Точно знал он одно: у нее нет ни малейшего желания бороться с ним, ведь она довольна своей должностью главного врача и странной одновременно размеренной и непредсказуемой жизнью. Ему было сложно понять ее, но она словно любила своих безумцев — сумасшедший дом был ее царством, которым она управляла не менее прилежно и мудро, чем он своим... Если она и была властна, то вся властность ее оставалась в стенах этого заведения. Он думал об этом, возвращаясь в свою спальню, и даже забыл о том, что Зонтик снова вынужден был проводить свое время там, а не в своих покоях.
Он не был слишком шумным, однако и тихим его было не назвать; он знал, что массивные каменные стены замка пропускают лишь малую часть звука, и потому не стремился двигаться бесшумно по ночам... Распахнутая дверь его спальни ударилась о стену, и только после этого он вспомнил о Зонтике: тот спал всего в нескольких шагах от двери комнаты. Шум заставил его вздрогнуть, но глаз он так и не открыл, — видимо, в местах, не особенно предназначенных для сна, он спал куда крепче, чем в постели. Он снова уснул, сидя на подоконнике с потрепанной записной книжкой на коленях... На нем были лишь ночная сорочка, шерстяные чулки, домашние туфли и плед, наброшенный на плечи, он словно готовился ко сну, но хотел дождаться своего друга. Несколько мгновений Алебард колебался: с одной стороны, его создатель и повелитель мог ждать его для какого-то разговора, но с другой — было уже поздно, а юноша явно нуждался в сне... В итоге он лишь аккуратно перенес его на кровать, а через несколько минут сам лег рядом, стараясь не разбудить его; ему это удалось, и в тот момент, когда он задул единственную свечу, комната погрузилась в темноту и тишину.
* * *
Их спокойный сон продлился недолго: вскоре — может быть, через десять минут, а может, через час или два, — Старшего Брата разбудило странное прикосновение, будто кто-то тяжело ударил его в грудь, потом провел по лицу чем-то колким... После же нечто увесистое и жесткое стремительно скрылось под одеялом, прежде чем он успел открыть глаза и взглянуть на это. Рядом с ним не было никого, кроме спящего Зонтика, и почему-то ему представилось, что очередной человек в белом спрятался под кроватью. Еще секунду он колебался, но потом резко поднялся, заставляя кровать жалобно скрипнуть, и громко окликнул:
— Кто здесь?! Я в любом случае найду тебя, где бы ты ни прятался, так что лучше бы тебе показаться сразу! — однако ответа не последовало. Только обернувшись, он увидел, что Зонтик лежит с широко открытыми глазами и словно готовится в любой момент вскочить и броситься бежать...
— Что вы видели? — спросил юноша одними губами, словно боясь обнаружить свое присутствие для невидимого гостя в темноте.
— Ничего, но... — договорить Алебард не смог: что-то будто пробежалось по их ногам, и в следующий миг они оба соскочили с кровати. Министр схватился за револьвер, который теперь хранил даже не в ящике прикроватной тумбочки, а под подушкой, Верховный Правитель — нашарил дрожащей рукой зажигалку... Пламя выхватило из темноты маленький островок света, но его едва хватало, чтобы разглядеть скомканное одеяло на кровати, — однако тихий шорох был отчетливо слышен в тишине, прерываемой лишь их дыханием. Они оба стояли неподвижно на холодном деревянном полу, а это могло означать только одно: в комнате и впрямь был кто-то третий. Когда же Зонтик опасливо опустил зажигалку, чтобы получше разглядеть кровать, ему показалось, что одеяло живет своей жизнью; шевеление этой бесформенной бледной массы навеивало воспоминания о фильме ужасов, который он смотрел когда-то давно, будто еще в прошлой жизни... Здравый смысл подсказывал, что в Зонтопии не может быть ничего, кроме того, что создавал он лично, ведь весь Карточный Мир достался ему и его братьям чистым листом без единого обитателя, и все же ему пришлось собрать всю волю в кулак, чтобы не броситься бежать. Бросить друга наедине с тем, что вселилось в одеяло, казалось ему чистейшей подлостью. В нем боролись два страха: он боялся увидеть это существо при более ярком свете, но неизвестность также пугала его... Несколько минут они стояли, будто окаменев, но потом второй страх пересилил, и Зонтик одним резким движением сбросил одеяло на пол. Оно упало с тихим шлепком и жалобным мяуканьем... Только в этот момент они и поняли, чего испугались, и приоткрытая форточка прямо над кроватью только подтвердила догадку.
— И сколько времени этот шерстяной диверсант тут сидел? — бормотал Алебард сквозь тихий нервный смех. — Ведь будто нарочно выждал до того момента, когда мы уснем достаточно крепко, чтобы напугать... Все же права была Октавия: нервы у меня не в порядке. Везде эти головорезы мерещатся, даже когда все дело в кошках.
— Октавия? Это... та самая Октавия, о которой я думаю? — спросил Зонтик, тут же оторвав взгляд от тощего потрепанного жизнью кота, который уже преспокойно сидел у него на коленях.
— Да, это она. Сегодня мы говорили по телефону об одном деле, связанном с Общиной... И здесь они, да. Хоть сейчас не они оказались виновниками происшествия! Хотя я не удивлюсь, если кот окажется с ними заодно, — он снова усмехнулся, прикрыв рот рукой. — И, насколько я понял, вы уже настроены сделать его своим питомцем. Я прав?
— Да... Мы же можем оставить его, правда? — совершенно по-детски спросил юноша, с мольбой заглядывая в глаза своему верному другу.
— Это решать только вам, мой господин, я не имею права указывать вам. Если же вас интересует мое мнение на этот счет, то я ничего не имею против кота, если только он не имеет обыкновения прыгать на грудь спящим, бесноваться по ночам и воровать еду со стола... Кроме того, он может напугать преступника, если кто-нибудь осмелится снова вторгнуться в ваши покои, не так ли?
— Надеюсь, его способность пугать больше не пригодится... А к его невоспитанности нужно быть снисходительнее: он ведь явно бездомный и, скорее всего, другой жизни не видел. Я научу его вести себя правильно, если будет нужно, вот увидите! Кажется, сам по себе он умный и ласковый — он дался в руки, хотя наверняка встречал немало грубых людей...
— Что ж, о кошках вы уж точно знаете больше моего: нужно быть настоящим чтецом душ, чтобы понимать этих непредсказуемых созданий... Я не удивлюсь, если они даже не понимают, когда их зовут по именам!
— Зато они умеют любить! А имена я почти не умею придумывать, так что, возможно, неумение на них отзываться для него будет даже к лучшему... Сейчас мне не приходит в голову ничего подходящего.
— Я тоже не особенно изобретателен, когда речь заходит об именах и кличках, но его почему-то хочется назвать Шпионом. Пусть им и остается хотя бы до утра, пока мы не придумаем кличку получше... И пусть спит под кроватью с Альбедо: у меня сейчас нет ни малейшего желания делить с ним постель, — произнес Алебард, устало протирая глаза. Еще минуту назад он был встревожен появлением нежданного гостя, но теперь, когда волнение отступило, на него снова навалилась такая усталость, что он вынужден был тяжело опереться на изголовье кровати... Примерно то же испытывал и Зонтик: рана, о которой он почти забыл, снова начала отзываться тупой болью на каждое неосторожное движение, а когда он попытался встать, то еле удержался на ногах, поскольку у него закружилась голова. И все же ему удалось поднять одеяло с пола...
— Они не подерутся? Все же кошки и собаки обычно не особенно ладят... — сонно пробормотал он, когда они снова оказались в постели. — И... я не мешаю вам спать? Я иногда разговариваю и дергаюсь во сне...
— Вы лежали смирно, пока мы оба засыпали, а после меня не так просто разбудить... А если бы они жаждали войны, то давно уже начали бы ее: Альбедо не мог не проснуться от моего крика и нашей возни, да и не заметить присутствия друг друга они не могли. Спите спокойно, не волнуйтесь ни о чем: они не потревожат вас своей ссорой, и ваше присутствие ничуть не мешает мне, — мягко проговорил Старший Брат, укрывая его одеялом. Впрочем, последних слов юноша уже не услышал: он сам не заметил, как провалился в сон с блаженной улыбкой на лице.
Примечания:
Честно говоря, концовка кажется мне несколько абсурдной и смешной, хотя и по-своему милой... А как она вам? Не выглядит неуместно? Надеюсь, я не разочаровал вас ею...
Примечания:
В первую очередь хотелось бы поблагодарить вот этого человека https://vk.com/klebka006 за Аладора и вдохновение на начало главы в целом. Аладор и то, что он хотел передать, сыграет свою роль! Спасибо всем, кто дождался этой главы, и приятного чтения! Надеюсь, вам понравится, — и я, как и всегда, буду рад любому отклику!
Ранние зимние сумерки стремительно сгущались; было только пять часов, однако на улицах уже горели фонари. Редкие хлопья снега медленно опускались на едва расчищенные улицы. Было так тихо, будто все звуки, какие только могли представить себе жители Зонтопии, попросту пропали в один момент… На длинной узкой улице, по обе стороны застроенной плотно прижатыми друг к другу домами, не было ни души, и лишь растущие на пологих крышах и козырьках сугробы давали понять, что мир не остановился. Это были еще не окраины, но и далеко не богатый центр; дома здесь были одинаковыми и стояли так тесно, что редко где-нибудь можно было пройти между ними и попасть в узкий двор, напоминающий колодец… Такие районы некоторые жители именовали спальными — не то потому, что обитатели их возвращались сюда только для сна, не то потому, что мир здесь всегда казался каким-то сонным и застывшим. Даже Венди, способная пробежать по крышам весь город насквозь, предпочитала обходить такие места стороной: хотя местные крыши куда лучше подходили для ходьбы, сами места наводили на нее тоску. «Если чего-то не касается даже ветер, — это плохой знак. А на этих улицах, кажется, всегда царит полный штиль… Безмолвные, мертвые дороги и дома без души,» — так она однажды сказала о них Мантии, когда об этом случайно зашла речь. Мантия, тогда еще совсем ребенок, училась рисовать перспективу именно по таким местам — их было проще всего срисовывать, ведь здания не пестрели множеством деталей, — и только туда ее верная подруга, обычно готовая на любые приключения и завороженная ее искусством, отказывалась следовать за ней.
Всего таких районов в столице было два — новый, временный, где сгоревшие в страшном пожаре несколько лет назад здания поспешно заменили недолговечными одинаковыми домами, чтобы хоть где-нибудь разместить погорельцев, и старый, уже постоянный и стоящий в таком виде едва ли не с момента появления Среднего Кольца. Если новый многим не нравился потому, что казался слишком прозаичным и напоминал о недавнем бедствии, то старый считался попросту жутким… Именно там находились кабак с репутацией преступного притона, которым руководил мрачный мужчина неопределенного возраста и весьма непредсказуемого нрава, ломбард, где без вопросов скупали даже явно краденное, большое старое кладбище и психиатрическая лечебница. Кроме того, там обитало немало странных личностей, бывших преступников и обыкновенных пьяниц. Жители соседних кварталов полагали, — и нередко довольно справедливо, — что ступенью ниже этого района могут быть только окраины. И действительно, квартиры в однообразных домах с глухими дворами стоили дешево, и многие перебирались сюда, разорившись, а после — медленно спивались, отчаявшись найти работу, совершали какое-нибудь преступление — обычно мелкую кражу, чтобы в очередной раз выпить и забыться, или попросту растрачивали те скромные сбережения, что у них оставались, и не находили новых источников дохода. Те, кто прожил здесь хотя бы пять лет, считались старожилами, однако и большинство из этих старожилов рано или поздно перебирались на окраины города… Встречались, впрочем, среди жителей спального района и другие люди — небогатые, порой даже бедные, но честные и трудолюбивые; если ко всему этому они были еще и достаточно предприимчивы, то со временем сколачивали состояние и уезжали поближе к центру или хотя бы в соседние районы, над которыми уже не витал мрачный призрак окраин.
Однако двое посетителей маленькой кофейни в самом конце квартала, что выходила окнами прямиком на высокий кирпичный забор сумасшедшего дома, не были похожи даже на этих последних, благополучных местных. Один из них был молод, высок и строен, носил модное темно-синее пальто с высоким воротником и добротные серые перчатки, и к тому же не спешил допить залпом свой кофе со сливками, как бы растягивая наслаждение — неслыханная роскошь для большинства вечно торопящихся работяг. Второй же — неухоженного вида мужчина средних лет в вылинявшем почти до белизны плаще — с совершенно затравленным видом поглощал уже четвертое пирожное за тот час, что они провели здесь; несмотря на первое впечатление, что он производил, он явно не был беден, иначе не покупал бы столько недешевых сладостей.
— Понимаешь, Пикадиль, больше мне не к кому идти! Я извне тебя одного знаю, хотя и тебя знать не должен… — торопливо говорил второй хриплым, будто бы сорванным голосом. — Ты, наверное, не помнишь, как было, когда Общину прижали, а я вот помню. Я тогда в первый раз в жизни настоящую работу нашел, с родителями твоими познакомился, жить на свободе начал… Но я тогда был просто одним из многих, очередным членом Общины, потому меня и не тронули — я безобидным показался. Я и теперь, пожалуй, безобидный, но теперь я старейшина, понимаешь? Когда Общину опять прижмут, меня точно тоже прижмут, если не казнят, то закроют на всю жизнь… Можешь говорить, что я бегу как крыса с тонущего корабля, — вроде так в книгах пишут, — но тонуть вместе с этим кораблем я не хочу, понимаешь меня? Не стоит того Община, не слушай тех, кто болтает, что это их семья и вся жизнь… Может, и вся жизнь, но только потому, что другой они не знают или не помнят! Их растят с детства так, они ничего, кроме Общины не помнят… Меня тоже там вырастили, только мне позволили пойти в институт, и когда Община в первый раз развалилась, то я не стал паниковать и придумывать способы сохранить привычное, а начал жить, понимаешь?
— Я все понимаю, и нет нужды пересказывать мне всю историю своей жизни, — медленно протянул Пикадиль, когда его собеседник остановился, чтобы перевести дыхание и отправить в рот очередную ложку заварного крема. — Непонятно мне одно: зачем вы туда вернулись, да еще и умудрились дослужиться до старейшины, раз вам не нравилась та жизнь?
— Сестру вытащить оттуда хотел, — глухо признался второй. — Ее и племянников — их у меня трое… Хотел втереться в доверие к старейшинам и помочь им покинуть Общину, но недооценил новых старейшин. Я теперь один из высших, представляешь? Только поэтому меня к тебе и отпустили, я дядей твоим назвался, чтобы сильно не подозревали, и запретить было некому… Ох и наплел же я им, ты бы знал! Кажется, и теперь за мной следят. Так что, передашь все своим знакомым? Я слышал, ты Мориона знаешь, и доктора, который во дворце, и много кого еще из верхушки, или как там это называется… Скажи кому-нибудь из них, передай мою записку, и скажи, чтобы министру передали, ты этим спасешь если не меня, то многих, очень многих!
— Довольно. Если вы хоть что-нибудь обо мне помните, то должны знать, что меня не получится убедить, надавив на жалость, — невозмутимо заметил молодой человек. — Признаюсь откровенно: вид у вас такой, будто последние десять лет вы только и делали, что пили все, что горит, и оснований доверять вам у меня нет. Может быть, это ловушка Общины, попытка заманить власти туда, где они будут готовы принять бой? Где гарантия, что вас не подослали нарочно?
Пока Пикадиль говорил все это, его собеседник торопливо попытался запихнуть в рот оставшуюся половину пирожного, а после — едва не подавился, услышав в его голосе легкую насмешку. Подозрения и эта насмешка не то возмутили его, не то напугали, так, что даже вскочил с места и ударил руками по столу… Вид у него при этом стал скорее растрепанный, чем изможденный, как было обычно, а нездорово бледное лицо словно бы едва заметно вспыхнуло. Будь он чуть более ухоженным, это могло бы создать впечатление благородной ярости, — сейчас же Пикадиль смог лишь растянуть страдальческую улыбку: злополучный старейшина напомнил ему его настоящего дядю, которого родители именовали позором семьи, в его худшие годы… Тот примерно так же взвивался, когда родственники отказывались в очередной раз дать ему денег на «важное дело». В детстве он любил и жалел дядю, потом стал презирать… теперь думать о нем не хотелось: вспоминать прошлое, а в особенности никчемных в его глазах людей, которых больше не было в живых, он не любил. Его дядя, который, как ему казалось в детстве, рассказывал лучшие в мире истории, был обыкновенным пьяницей. Таким же казался ему до странного похожий на него почти незнакомец, подошедший к нему на улице час назад и затащивший в эту пустую кофейню едва ли не насильно.
— Ладно, — бросил он, тоже вставая с места. — Предположим, я вам верю, хотя всем своим видом и поведением вы напоминаете алкоголика. Предположим, что поверят и Морион, и Алебард… Проверить ваши сведения — уже их дело, не мое. Я передам им вашу записку и передам… «привет от старейшины Аладора», — последнее Пикадиль будто выплюнул — пренебрежительно и насмешливо. В отличие от своего институтского приятеля, он всегда держался подальше от власти и дел «верхушки», как выразился Аладор, и мысль о том, чтобы быть посредником между ними и Общиной, отнюдь его не вдохновляла, он хотел отказать… И все же зачем-то он согласился. Было в его странном старом знакомом что-то такое, что заставляло согласиться — почти как в юности, когда остался единственным, кто давал денег тому самому дяде, даже зная, что все его «важные дела» заканчивались в ближайшем баре…
«Тогда, в последний раз, когда он клялся и божился, что бросил пить, а денег просит на лекарства, я ему отказал, а он вскоре умер,» — отрешенно подумал Пикадиль, принимая из рук старейшины «записку», которая объемом напоминала один из его многочисленных учебников. Еще он подумал о том, что так и остался мягкотелым и слишком сговорчивым, но эта мысль даже не оформилась в слова… Аладор коротко и неожиданно сильно сжал его руки в своей широкой, но тощей холодной ладони, бросил на стол несколько серебряных монет в уплату за съеденное и выпитое и почти выбежал из кофейни — гораздо более резво, чем можно было бы ожидать от человека его комплекции и вида. В дверях он едва не столкнулся с мужчиной в светлом пальто, старомодном, но явно более новом и дорогом, чем его собственное, и эта встреча только заставила его еще ускориться. Незнакомец же посмотрел ему вслед, пока он не скрылся из вида, а после — размашистым шагом направился не то к Пикадилю, не то к соседнему пустому столику. По пути они успели встретиться взглядом, и новоиспеченный посредник заметил, что лицо у него неприятное и какое-то странное, и намного менее безобидное, чем у прежнего его собеседника… Аладора хотелось отпихнуть — от этого же человека хотелось бежать как можно скорее; если первый был похож на пьяницу или сумасшедшего, то второй скорее напоминал преступника. Холодного, почти циничного атеиста, не боявшегося даже самого Великого Зонтика, бросило в дрожь от его вида, однако тот прошел мимо, лишь мимолетно задержав на нем взгляд, — и все же после этого он поспешил уйти.
* * *
В то самое время, когда Пикадиль выходил из кофейни, жалея о том, что вообще согласился в нее зайти, в кабинете на втором этаже здания напротив — длинного, приземистого и вопиюще асимметричного, даже откровенного корявого здания, обнесенного высокой кирпичной оградой, — говорили еще двое очень разных людей. С улицы они казались лишь темными тенями, но он не видел их вовсе: у него была одна забота — дойти побыстрее до центрального храма, отдать Мориону стопку измятых листов и забыть обо всем, что произошло в этот вечер. Участвовать во всем этом дальше он не намеревался…
Октавия, вероятно, с радостью последовала бы его примеру: ее собеседник словно с каждым новым словом вытягивал из нее все больше сил. Ей начинало всерьез казаться, словно у него действительно есть какая-то таинственная сила, позволявшая ему красть чужие силы, хотя умом она понимала, что это невозможно. И все же он говорил почти без умолку уже третий час, пересказывая всю историю своей жизни, — заходился то смехом, то плачем, то вдруг начинал снова выкрикивать что-то в гневе, — и совсем не казался усталым. Она же чувствовала себя так, будто за эти три часа приняла не одного пациента, а не меньше десятка, и ей хотелось одного — закончить, наконец, этот разговор. Пациент был невменяем, это для нее было уже очевидно, а большего было и не нужно — только написать в заключении, что его болезнь развивалась в течение последних нескольких лет, хотя он и производил впечатление здорового и уравновешенного… И все же он не переставал рассказывать какие-то истории, даже не замечая, что она давно потеряла нить повествования. Возможно, он сам не помнил, с чего начал рассказ, но его не волновало и это: он просто говорил, и для него не было ничего важнее его хаотичной исповеди, в которой уже не было смысла. На свою собеседницу он даже не смотрел; ее, да и всего мира в целом, для него сейчас будто не существовало… Она слушала вполуха, иногда украдкой бросая взгляд на часы. Обычно она была внимательна к своим пациентам и слушала все, что они готовы были рассказать, но в разговоре с Антонином это было невозможно.
— Прошу прощения, но меня ждут другие дела, — произнесла Октавия, решившись, наконец, прервать бесконечный монолог бывшего министра здоровья.
— Ничего, я понимаю… Нас много, вы одна… но вы же не забудете меня, верно? Вы скажете им все, что я сказал, отпустите меня? — спросил он, заискивающе, почти по-детски, подняв глаза. Разумеется, она не собиралась докладывать Алебарду о том, что на самом деле Зонтик хотел от него совсем не того, что на деле приказывал, что спасутся лишь чистые душой и телом, что он, Антонин, — посланник Зонтика, призванный повести за собой Чистых в последний смертный бой, а Алебард на деле обладает силой, равно силе Зонтика, но сам не знает о своем призвании распространить ложную веру… Ей хотелось поскорее забыть о заявлениях очередного сумасшедшего, который, по ее мнению, несколько лет умудрялся притворяться здоровым так, что его никто не раскрыл — от него ее почему-то брала нервная дрожь, хотя в общем-то он был всего лишь очередным пациентом. Он, несомненно, бредил, — как и очень многие его товарищи по несчастью, — и вплетал в свой бред всех близких знакомых, что было скорее типично, чем странно. Манера речи у него была странная, — но это также мало удивляло: большинство ее больных рано или поздно начинали говорить как-нибудь своеобразно. Он был умен, — однако она давно уже знала, что ни острый ум не спасает от безумия, ни сами болезни не делают людей глупее, по крайней мере поначалу… В нем вроде бы не было ничего необычного, да и сама Октавия смогла проработать в лечебнице с пациентами двадцать три года и не уйти в науку, как многие из тех, кто учился и начинал работать вместе с ней, именно потому, что никогда не отличалась особенной впечатлительностью, но все же рядом с ним ей было не по себе — в том числе и физически. Но все же она заставила себя выдавить спокойную полуулыбку и заверить собеседника в том, что, конечно же, все передаст:
— Разумеется, я скажу им все, но вам лучше побыть некоторое время здесь — для вашей же безопасности, вы, наверное, и сами понимаете, что некоторым ваши слова могут не понравиться, — и тот, казалось, был удовлетворен этим ответом.
Как только санитар вывел больного из кабинета, она быстро черкнула несколько слов в бланке заключения об освидетельствовании и отдала его своей помощнице, чтобы та оформила его как следует: у нее самой кружилась голова, а перед глазами все плыло, и она боялась допустить ошибку. Если бы это случилось, то все заключение пришлось бы переписывать с самого начала, а ей больше всего хотелось выйти на улицу и закурить, тем более, что сегодня ей было с кем. Из ее коллег не курил никто, — зато у нее был приятель, с которым она могла это разделить, и он ждал ее совсем близко, всего лишь в двух коротких коридорах и двух лестничных пролетах. Обычно она преодолевала это расстояние за пару минут, но сейчас оно будто растянулось вдвое. Ее обычно стремительная походка казалась ей самой неестественно медленной…
— Как он? — был первый вопрос, которым встретил ее Алебард. В отличие от нее, он казался почти бодрым — и взволнованным. Вообще-то его присутствие здесь отнюдь не было обязательным, но он все же пришел… Октавия не знала, сделал ли он это ради встречи с ней, или только потому, что хотел первым узнать ее мнение о болезни своего бывшего подчиненного. В сущности это ее особенно и не волновало: она знала, что он относится к ней как к близкому приятелю, и в подтверждениях его теплых чувств не нуждалась.
— Невменяем. Скорее всего, уже несколько лет. Выраженный бред, мышление, речь и эмоции нарушены… Подробнее я потом расскажу, если вас это интересует, сейчас мне… не хочется говорить о нем, — устало проговорила она, быстро накидывая пальто и хлопая себя по карманам в поисках портсигара.
— Он сделал что-нибудь… из ряда вон выходящее? Попытался вам навредить? — тут же встрепенулся Старший Брат.
— Не сделал, но наговорил много такого, что нужно сначала обдумать, да и от его манеры речи, честно говоря, болит голова и мысли путаются, — небрежно отозвалась она, надев шапку. — Мне надо перекурить. Вы пойдете со мной? Все еще курите по две сигареты в месяц?
— Разумеется, — он коротко усмехнулся и застегнул верхние пуговицы пальто. — Как отказаться от возможности поговорить, раз представился такой случай?
— Попрошу только об одном: не расспрашивайте меня о деле и Общине — ни о старой, ни о нынешней. О самой организации я знаю даже меньше вашего, а об отдельных ее членах говорить сейчас не хочется…
— Если вы думаете, что я не способен думать о чем-либо помимо дела, то вы ошибаетесь: я такой же человек, как вы, и мне тоже хотелось бы ненадолго забыть об Общине — ее и так слишком много в нашей жизни в последнее время.
— Вы… уязвлены? — удивленно спросила Октавия, заглянув в глаза Алебарда. Они уже стояли на крыльце под фонарем, и его лицо было по большей части скрыто от нее: свет падал сверху, и верхняя его половина была скрыта в глубокой тени низко надвинутой шляпы. И все же глаза были смутно видны как два влажных блика, две искры в этой тени. Фонарь давал теплый желтоватый свет, но блики казались холодными, будто где-то в глубине стальных глаз из них уходило все тепло…
— Уязвлен? Отнюдь, — вздохнул Старший Брат. — Я и сам предпочел бы не думать о работе хотя бы во время своих законных перерывов… В общем-то именно поэтому я хожу курить, а не пью кофе, например: на улице у меня нет ни возможности, ни соблазна продолжать работу.
— Вы и представить себе не можете, насколько я вас понимаю… Сама курить начала точно так же: здесь единственное оправдание хоть какому-нибудь перерыву — курение на этом чертовом крыльце. Поначалу это вызывало отвращение, я даже клялась себе, что не буду этого делать, но в итоге сами видите, где я. Как врач я бы прочла вам долгую лекцию о вреде курения, но как человек я не хочу быть ханжой — сама по полпачки в день выкуриваю… Не самая приятная тема для обсуждения, не так ли?
— Кажется, это неизбежно. В жизни немало неприятного, но и с этим нужно уметь смириться, — устало проговорил Алебард, прикуривая от зажигалки. — Честно говоря, я никогда не любил вечно обреченных людей, которые всю свою жизнь считают превозмоганием и одной сплошной неприятностью, но сейчас словно становлюсь одним из них.
— Люди, которые так себя ведут постоянно и со всеми, обычно не вполне здоровы, а иногда и откровенно больны, но вы даже сейчас не из их числа. Скорее вы либо очень устали от своей работы, либо очень мне доверяете, — усмехнулась Октавия. — И… дайте прикурить, если не трудно: боюсь, для спичек сейчас слишком влажно.
— А сам я считаю, что оба предположения верны. Во всяком случае, я могу вам доверять, но даже лучшему другу я бы не стал так изливать душу, если бы не чувствовал себя совершенно изможденным…
По лицу министра скользнула улыбка, которую Армет, вероятно, назвал бы бледной, и он протянул зажигалку своей подруге — та прикурила и несколько мгновений еще повертела ее в руках, чтобы разглядеть получше: все же это была очень необычная вещь, может быть, даже единственная в своем роде. Конечно, Октавию нельзя было назвать ценителем редких безделушек — обычно ей и вовсе не было дела до того, насколько уникальны вещи, окружающие ее, — но она курила едва ли не половину своей жизни, как и многие ее знакомые, однако таких зажигалок не видела больше ни у кого… Насколько она знала Алебарда, он никогда не отличался страстью к демонстрации статуса, но все же было у него несколько вещей, которые по ее прикидкам должны были стоить очень дорого.
— Подарок от Зонтика, — пояснил Старший Брат, снова принимая зажигалку из ее рук. — Он увидел, что пальцы у меня обожжены из-за спичек, и через несколько дней подарил зажигалку, чтобы я больше не экономил спички на зажигании свечей…
— А вы прикуриваете от нее, чтобы потом тушить сигары о свои руки… Иронично, верно? — сухо усмехнулась Октавия. — Хоть сейчас этого не делайте, ладно? Не могу спокойно смотреть на то, как кто-то сам себе вредит, слишком уж насмотрелась на последствия этого. Может, если бы вы увидели, какие шрамы остаются после такого у некоторых моих пациентов, то перестали бы сами… Все они тоже начинают с малого.
— Для наказания мне нужна причина — сейчас же я не сделал ничего, чтобы заслужить этого.
— Тех, кто действительно заслуживает наказания, наказывает государство, и пытки при этом не используют, — уже без тени смеха заметила женщина.
— А если я почти над законом? Что если я часть этого самого государства, а Зонтик так мягок ко мне, что едва ли наказал бы даже за нарушение закона? Вы судите об этом, имея в виду обычного гражданина, — а я несколько выше… Кроме того, не все, что разрешает человеческий закон, понравилось бы Великому Зонтику. Закон, написанный людьми, дает мне право росчерком пера отнимать жизни, это необходимое зло, если речь идет об убийцах, насильниках и предателях родины, — но вы бы видели, с каким видом Зонтик наблюдает за казнями и читает отчеты о количестве казненных! И если бы я не подписывал эти приговоры, то никого не казнили бы… Знаете, меня некоторые называют святым, но я скорее грешник, необходимый стране, чтобы остальные могли оставаться чистыми, и это не дает мне покоя.
— Расскажи мне подобное пациент…
— Знаю. Это звучит совершенно безумно, — глухо выдохнул Алебард, выпустив очередной поток бледного дыма в небо.
— Звучит, — для любого, кроме вас. Если бы я не знала вашей истории, то наверняка приняла бы это за своеобразное сочетание бреда величия и виновности, но вы сами сказали, что вы — особый случай… Я не удивлена тому, что вы пришли к этой мысли, это скорее закономерно, чем странно. Но все же согласиться с вами полностью я не могу…
— И почему же?
— Я не знакома с Зонтиком лично, но из ваших описаний складывается впечатление о нем как о гуманном и заботливом создании. Разве стал бы он, искренне заботясь о своих творениях и подданных, создавать живого человека только для того, чтобы тот взял на себя грехи народа и страдал за всех от своей греховности? Это ведь жестоко и к самому носителю грехов, и к людям, которые будут знать об этом… По крайней мере я бы чувствовала себя виноватой, зная, что кто-то страдает за меня или ради меня. Разве Зонтик желал бы подобного своим любимым творениям? Не проще ли было бы прощать их грехи, а не переносить их все на одного? Что же до казней… вы знаете, что врачам нередко приходится удалить зараженный орган, не так ли? Это крайняя мера, ее стараются избегать, но случаи, когда это единственное спасение, нельзя назвать редкими… Даже у меня есть несколько пациентов, лишившихся части мозга из-за травмы или болезни. Думаю, аналогию вы поймете сами.
— Вы сравниваете казнь преступника с удалением поврежденного органа? Тут есть лишь одна ошибка: часть тела не обладает собственной волей и разумом, а значит — душой, в отличие от человека. И то и другое убирает зараженную часть, способную навредить всему целому, но сама часть тела не может страдать, а вот человек…
— Взгляни с другой стороны: часть тела не может и быть виновной в том, что стала источником заражения, она просто объект, а человек, обладающий волей, имеет выбор. Проще говоря, человек, если он в здравом уме, может выбрать, совершить ли преступление… Так почему ты считаешь себя виноватым в том, что избавляешь общество от вредоносных его членов? В конце концов, это даже не ты один решаешь. Насколько я знаю, приговор должны подписать трое — верховный судья, ты и Зонтик, так что по меньшей мере вина не на тебе одном. Ты никогда об этом не думал?
— Признаться, нет… — медленно проговорил Алебард, даже не заметив, как легко и непринужденно Октавия перешла на «ты». В общем-то он сейчас не замечал ничего вокруг себя, возможно, не заметил бы, даже если бы обжег пальцы о свою сигару, — хотя это было совершенно невозможно: он оставался верен себе и всегда вставлял сигару в мундштук. Но и об этом он почти забыл: его захватили совсем другие мысли… Его подруга понимала это и молчала — не равнодушно, а скорее уважительно. Сколько же раз ей доводилось так же замолкать во время разговоров с пациентами! Каждый из них был для нее отдельным миром; не в каждый из них ей было приятно входить, но каждому она хотела помочь… Некоторые из них были безнадежны, и она могла лишь облегчить их страдания, другие только считали себя таковыми, поскольку никто прежде не мог им помочь, но Алебард был не из их числа. Он был из тех, кому можно было помочь, и это, вероятно, было бы даже не слишком сложно — разве что долго, — но он сам не шел за помощью, поскольку не то привык к своему состоянию и смирился с ним, считая его наказанием за свои грехи, не то попросту не находил на это времени… Впрочем, пациентом он сейчас не был, — и Октавия быстро оборвала мысли об этом. Спасти всех она не могла, и эта иллюзия была развеяна еще во времена учебы в университете; она помогала лишь тем, кто обращался к ней за помощью. И все же Старшего Брата почему-то хотелось спасать, именно спасать и обнимать, как она обнимала своих дочерей…
— Пожалуй, ты права, — сказал, наконец, Алебард после нескольких минут молчаливого курения и обдумывания ее слов. — Я не могу с полной уверенностью поклясться, что впредь не буду прибегать к такому наказанию, ведь телесная боль глушит чувство вины... Однако по меньшей мере умом я понимаю, о чем ты говоришь, и верю тебе.
— Принять это чувствами будет несколько труднее, — со знанием дела предупредила Октавия. — А если тебе сейчас хочется плакать, то ничего не стесняйся — так чувства выходят наружу и перестают терзать тебя. И потом, если почувствуешь, что слезы подступают, не сдерживай их слишком долго и не стыдись.
— Почти как в "Снежной Королеве": осколки кривого зеркала выходят со слезами, — невесело усмехнулся Старший Брат.
— Если бы их все, все, что причиняет страдания, можно было вытопить слезами... Тогда, вероятно, у меня не было бы работы — всем хватало бы исповедей в церкви и поддержки близких. Но есть страдания, причина которых в другом... Это наследственные болезни, передающиеся от предков потомкам, нарушения в первую очередь в теле, которые тянут за собой разум. Признаться, больше всего я боюсь сама однажды обнаружить у себя подобную болезнь: это неизлечимо, и я даже представить не могу, каково это — осознавать, что собственный мозг тебя подводит, и опираться на свои ощущения нельзя. Антонин... он как раз из таких, с наследственной болезнью, и алкоголь только еще сильнее подточил его здоровье.
— Антонин всегда казался мне странным, возможно, даже немного помешанным — просто доказательств у меня не было, — а ты... ты один из самых здравомыслящих моих знакомых. Не знаю, успокоит ли это тебя, но тебя мне понимать куда проще, чем многих других. Может, конечно, это взаимопонимание двух сумасшедших, но что-то мне подсказывает, что это не так... — Алебард хотел сказать еще многое, но никак не мог подобрать слов для этих мыслей и только смотрел на нее. Он не знал, успокоили бы такие слова его в подобной ситуации, но большего сказать и сделать не мог, а бездействовать ему не хотелось... Он знал, что должен что-нибудь сказать, как-нибудь заверить ее в том, что она не сойдет с ума, как многие из ее пациентов, даже не имея никаких оснований для такой уверенности. Он старался быть честным и не говорить того, во что не верил сам, но временами ему доводилось и солгать во благо. Ее же сложно было и представить себе не только сумасшедшей, но и просто пьяной или выведенной из себя: она всегда представала перед ним собранной, уравновешенной и не в пример ему спокойной. Он временами бывал вспыльчив и резок, она же — всегда владела собой идеально...
— Спасибо. Знаешь, безумцы в момент помешательства обычно не понимают, что больны, даже если о болезни в более спокойные дни знают... Может, странно прозвучит, но мне в этих вопросах важен взгляд со стороны, так что... спасибо тебе.
Октавия казалась несколько смущенной и словно колебалась в чем-то. Ей как никогда хотелось обнять Старшего Брата, и в конце концов она все же сделала это. Обнимала она резко, порывисто и крепко — и одной рукой, поскольку в другой все еще держала недокуренную сигарету... Он не удивился такому ее жесту, только приобнял ее в ответ тоже одной рукой и легко погладил по спине. Это не было похоже на его объятия с Морионом или Зонтиком, но он с радостью продолжил бы обнимать ее еще хоть полчаса, если бы их не спугнул грубый низкий голос:
— Эй! Извините, что прерываю ваши ласки, но вы же вроде как курите, да? Огоньку у вас не найдется?
Обернувшись, они увидели высокого крепкого мужчину, одетого как заводской рабочий. Слегка потертое пальто, кепка с острым козырьком и длинные растрепанные волосы, — вот и все, что можно было разглядеть в нем с крыльца. Едва ли многие бы узнали его: он был похож на многих других рабочих, выделялся разве что ростом и внушительным телосложением, но Октавия, казалось, узнала его и поманила рукой, чтобы он поднялся на крыльцо. Алебард тут же отступил в тень, чтобы не смущать их, и рабочий будто бы не заметил его — или предпочел не заметить...
— Навещали Мантелета, верно? — спросила Октавия, протянув ему спички.
— Ну а зачем еще мне быть здесь? Квартал этот проклятый какой-то, пьянь, бандиты и помешанные на каждом шагу, — отозвался рабочий, прикуривая. Первую спичку затушила крупная снежинка, но вторая горела достаточно долго, чтобы поджечь от нее сигарету — и в воздухе тут же запахло крепким табаком и паленой бумагой.
— Это верно, место не самое приятное. Жить здесь и мне не хотелось бы, — заметила доктор. — Я стараюсь не возвращаться по этой улице домой одна, особенно в сумерках.
— Проводить вас сегодня? Меня-то никто тронуть не решится, к тому же у меня с собой кое-что есть...
— Нет, Полдрон, не стоит, — она несколько смущенно улыбнулась.
— Мне вообще не трудно, честно... Нам, кажется, по пути — вы ведь в центре где-то живете? Я, конечно, не совсем в центре, но нам в одну сторону. Или боитесь легавых? Так у меня все по закону, ничего запрещенного! В неприятности не влипну, — пылко заверил Полдрон.
— Искренне надеюсь, что это так, но провожать меня все же не нужно: у меня еще есть сегодня дела, и к тому же сегодня меня есть кому проводить.
— Вот оно как... Надежный человек? Если из местных, сами знаете — им лучше не верить.
— Более чем надежный, — сдержанно улыбнулась Октавия. — И не из местных. С ним я буду в безопасности, поверьте мне.
— Из коллег? — продолжал допытываться Полдрон.
— Нет, он не мой коллега, — она снова сдержанно улыбнулась. — Если бы не моя работа, мы бы, наверное, не познакомились, но дружим мы вне работы.
— Ну... тогда — будьте счастливы, что ли... А если он вас обидит — смело идите ко мне! Я не посмотрю, что он умный, или там из верхушки, разберусь как следует!
— Что ж, ваша преданность не может не трогать, однако так ли вы уверены в том, что смогли бы одолеть меня? — с хитрой улыбкой спросил Алебард, выступив, наконец, из тени. — Впрочем, на этот счет можете быть спокойны: ничего даже близкого к романтическим чувствам между мной и Октавией нет, так что можете не утруждать себя ревностью и не терзаться невозможностью быть рядом с любимой — если, конечно, я правильно понял ваши слова. Кроме того, если бы между нами были отношения иного толка, я бы никогда не поднял руку на жену или невесту...
Пока Старший Брат говорил все это — медленно, негромко и обстоятельно, как священник на исповеди, — работяга стоял, раскрыв рот. Он и обычно не отличался особенным красноречием, но сейчас словно забыл все слова сразу — слишком неожиданно в его поле зрения появился человек, которого он вообще не ожидал когда-нибудь встретить... Он был бесконечно далек от высших кругов, с которыми, как он думал, и могло знаться второе лицо в государстве, и думал, что никогда не сможет даже мельком взглянуть на него вблизи, — и ничуть об этом не жалел. Особенного благоговения перед представителями власти — ни церковной, ни государственной, — он никогда не испытывал, и ему даже не было любопытно увидеть единственного, кому доверял сам Зонтик, поближе. Изредка он видел Алебарда во время его речей с балкона замка, и знал, что он высок, худ, бледен и носит длинные мантии; знал о том, что жесты у него широкие и размашистые, а голос сильный и звонкий, — и большего ему знать и не хотелось. Сейчас же, когда они стояли в нескольких шагах друг от друга и молча обводили друг друга взглядом, Полдрон поражался его острым тонким чертам и росту — он и подумать не мог, что тот настолько высок... Проницательностью или художественным даром рабочий никогда не отличался, но даже он словно чувствовал в Первом Министре что-то необыкновенное, — только даже всех слов, что он знал, не хватило бы, чтобы описать это необыкновенное.
— Вы... Так это вы? — только и смог выдавить он.
— Могу заверить вас, что вы сейчас не спите, — мягко усмехнулся Алебард, продолжая испытующе смотреть в лицо собеседника. Тот словно скрывал в себе какую-то загадку, несмотря на грубоватую бесхитростность и кажущуюся простоту... Даже на его широком лице, будто бы набросанном на куске грубого картона с нарочитой небрежностью, он теперь видел отпечаток отваги и горькой стойкости, что появляется не в размышлениях, но в жизненных невзгодах.
— Это я уж понял, — вздохнул Полдрон. — Будь на моем месте мой брат — пищал бы от восторга, ну или горло перегрызть попытался бы... Каждый раз, как с ума сходит, только о вас и болтает. А я чем обязан встрече?
— Ваш брат? Выходит, тот самый Пророк — ваш брат? Я полагал, что семьи у него нет вовсе.
— А вы что, знакомы?
— Если считать за знакомство несколько почти случайных встреч, то мы и впрямь знакомы, — вы же ничем не обязаны, нам просто повезло иметь дела в одном месте в одно время.
— Да разве же бывает, чтобы Великий Зонтик приказал вам что-нибудь просто так? — удивленно присвистнул рабочий. — А семьи это скорее у меня нет — только двое великовозрастных выживших из ума пьяниц, о которых я уже добрых тринадцать лет заботиться вынужден. Их-то все устраивает, лишь бы было на что выпить! У них, видите ли, горе, они больные! Да со мной на стройке работает грузчик с пятью пальцами на обеих руках и одним глазом, — а эти двое еще покрепче него будут...
— Разве мне обязательно нужен его приказ, чтобы что-нибудь сделать? Мы с ним не одно целое. Я пришел сюда в том числе и по государственному делу, но он не отдавал мне такого приказа — и уж тем более не мог приказать встретиться с вами, — Старший Брат казался едва ли не более удивленным, чем его новый знакомый: он слышал о себе немало слухов, но этот показался самым странным и наивным за последнее время. — Что же до вашей семьи, я не могу и представить себе, каково вам: у меня самого нет родственников... Вы благородно поступаете, заботясь о них, но это, должно быть, временами бывает обременительно.
— Не "временами", а всегда! Вам вот приходилось читать в газете, что вашего брата сняли с телеграфного столба, где он провода порезать пытался? А хлопотать по разным конторам, чтобы вашего отца, который по пьяни себе три пальца умудрился оттяпать, взяли сторожем на кладбище? Вот честно вам говорю, если он и оттуда вылетит за пьянство, — я его в богадельню сдам, и стыдно мне не будет! — Полдрон редко заговаривал об этом, но сейчас распалялся все сильнее. — Вы вот сами себя старшим братом назвали, а мне это даром не надо, подавитесь вы все своими благородством и честью! Я у них просто дойная корова, брата моего отец отправил в университет, а я по их милости даже старшую школу не закончил — надо ведь было хоть кому-то за домом следить, готовить для них и деньги зарабатывать! И дом они все равно пропили через пару лет... Мне их даже не жаль — сами до этого дошли. У них мать и жена из семьи ушла! Так она и моей матерью была, и мне еще пятнадцати не было — я что-то с ними квасить не сел! Чушь это все, что спиваются от горя, иначе я б сам под забором валялся...
Всю свою тираду он проговорил почти на одном дыхании, лишь изредка делая короткие судорожные вдохи, и лишь в конце выдохнул будто бы облегченно — и вся его внушительная фигура словно приобрела в этот момент непривычную плавность. Лицо же его, поначалу показавшееся Алебарду чересчур простым и грубым, теперь казалось почти красивым, и даже сколотый передний зуб и бледный шрам на щеке, придававший ему некоторую асимметрию, не особенно портили его... Только теперь Старший Брат вдруг понял, что он должен быть куда моложе, чем показался на первый взгляд — по его словам выходило, что ему двадцать восемь лет, но по лицу можно было дать и вовсе двадцать, — и куда умнее.
— Вероятно, сложись ваша жизнь более благополучно, вы были бы, если и не образованным человеком, то уважаемым мастером или торговцем... — задумчиво произнес он. — А почему бы вам не попробовать? Вы молоды, здоровы и отнюдь не глупы, а ваши родственники, похоже, неисправимы... Даже Великий Зонтик не помогает тем, кто не прикладывает никаких усилий, чтобы помочь себе, — а обычным людям тем более не следует делать этого: они же совершенно не ценят вашу помощь, иначе хотя бы пытались бы доставлять вам меньше беспокойства!
— Вы правда так думаете? — недоверчиво спросил Полдрон, подняв на него свои сумрачные синие глаза.
— Зачем мне лгать вам?
— Должна сказать, я думаю так же, — снова вмешалась Октавия, положив руку на его плечо. — Никакое родство не обязывает вас приносить себя в жертву людям, которые даже на собственных ошибках не учатся. В конце концов, если через месяц или два они умрут, — а такое всегда возможно, — что тогда останется вам? Вы ведь взрослый человек, и более чем самостоятельный! Вы имеете полное право улучшить свое положение, не оглядываясь на их мнение.
В ответ на ее слова Полдрон лишь задумчиво улыбнулся и затянулся что было сил, будто пытаясь выгнать из тела и разума свои незримые оковы — мысль о долге перед отцом и братом... Дальше они курили втроем и молча, но тишина между ними словно была заполнена всем тем, что нельзя было выразить словами; они не были друг для друга тремя закрытыми мирами, не имеющими и не желающими иметь ничего общего, их будто связывали между собой незримые нити. Нити эти не распались ни в тот момент, когда они медленно спустились с крыльца и направились в сторону центра, ни когда попрощались где-то на границе Среднего Кольца и центрального района и разошлись каждый в свою сторону.
Октавия знала, что верные мысли были заронены в сознание, а уж что делать с ними теперь, было заботой самих душ. В ее силах было сделать многое, но творить чудеса она не умела — да такие чудеса не были подвластны даже самому Зонтику; она могла найти верные слова, способные менять судьбы, но в душах своих многочисленных собеседников была лишь гостем, и даже видела обычно далеко не все, а лишь то, что они готовы были показать, не говоря уже о влиянии... Она знала то, что многие боялись замечать, могла заставить человека взглянуть в глаза самому себе, но не могла изменить его: менялись люди только сами. Это было главной тайной, которую она знала, и первой из всех истин, что ей пришлось выучить: если человек не хочет помочь себе сам, то ему не поможет даже чудо. Тем же, что другие иногда называли ее собственными маленькими чудесами, были правильные слова, сказанные в подходящее время — для каждого свои слова и свое время...
* * *
Из-за приоткрытой двери в конце самого обжитого и самого таинственного для внешнего мира коридора замка доносилась негромкая музыка. Зонтик играл на мандолине, подбирая ноты по памяти, и пел; вообще-то петь он обычно стеснялся, считая свой голос слишком высоким и глухим, но сейчас — словно чувствовал, что так нужно. Музыка была для него, до жгучего стыда материального и стремящегося к постоянству и объяснениям, единственным способом быть зыбким и изменчивым, она словно уносила его от собственного тела и мира, и к тому же позволяла, пусть и ненадолго, стать уверенным и зазвучать в полную силу. Говоря, он всегда мучительно прислушивался к собеседникам, а если их не было, то к окружению, и боялся оступиться, сказать что-нибудь не то, обидеть или разозлить, но стоило в его руках оказаться инструменту — он будто бы преображался... В такие моменты он слушал лишь свою игру и ощущения на кончиках пальцев — они были куда более чутки, чем сознание, да и сказать могли много больше, чем можно было выразить словами. Изредка он записывал свои песни, и тогда находил их какими-то асимметричными, но все равно бесконечно любил. Музыка вообще была одним из того немногого, что он в себе любил; в ней не было места ни правилам, ни сомнениям — она просто текла прямиком из головы к кончикам пальцев, и лилась бесконечно до тех пор, пока все земные, словесные мысли не покидали его... Сегодня же он пел одну из баллад Венди, ту, что заставила его прослезиться в первый раз, когда он услышал ее, и врезалась в память так крепко, что слова лились теперь так же свободно, как обычно лились звуки мандолины. Он снова словно не был собой — мысленно он был сломленным воином без памяти, следующим за призрачным голосом любимой...
Все, кто слышал его, были не в силах пройти мимо и забыть: его слушали, будто завороженные, четверо стражников, что все так же неотступно следовали за ним, несколько слуг, работавших в соседних комнатах, продолжали работу лишь машинально, ловя каждый звук, и даже Ару, обычно производивший впечатление черствого и циничного человека, замер у поворота в этот коридор, забыв о том, куда шел до этого. В музыке, в том, как проникновенно и искренне Зонтик пел, было что-то магическое, едва ли присущее простому человеку; сама песня, да и роман, по которому Венди написала ее, была знакома очень многим жителям Зонтопии — это было одно из лучших творений эксцентричного барда, и немало коллег автора исполняли его, — но так спеть ее могли лишь сама автор и молодой король. Чувства, вложенные в песню ею, сейчас были выражены как никогда верно и ясно... Алебард, быстро возвращаясь, почти забыл обо всех делах и замедлил шаг, вслушиваясь в песню. Он не остановился, как многие, но боялся спугнуть Зонтика в этот момент — лишь бы он не оборвал себя на полуслове, не осекся, как часто делал в разговорах и во время их тренировочных речей... Ему хотелось дослушать песню до самой последней ноты, а лучше и увидеть, с каким лицом Зонтик поет ее, — и потому он почти подкрадывался к его приоткрытой двери, откуда музыка лилась вместе с лучом теплого приглушенного света, жалея о том, что на нем сапоги с железными набойками, а не мягкие домашние туфли. Прерывать пение хоть одним звуком казалось ему почти кощунственным.
Зонтик сидел совершенно прямо, и по его озаренному улыбкой лицу медленно стекала слеза, — глаза же его были закрыты, но вид при этом был такой, будто он что-то отчетливо видел... Он как раз начинал последний куплет, в котором все заканчивалось хорошо, именно так, как он надеялся услышать до самого последнего момента, и теперь Старший Брат замер в благоговении, какого он не чувствовал даже во время молитв. История была ему знакома, но так рассказать ее, — и он был в этом убежден, — мог только божественный король. Другого столь же чистого и живого голоса, способного передать все мельчайшие оттенки чувств, другого лица, что могло выразить все, для чего не было ни слов, ни звука, другой руки, что дрогнула бы в самый верный момент для этого, так, чтобы было непонятно, сделано ли это нарочно или нечаянно, просто не могло быть ни в одном из миров. По крайней мере для Алебарда не было никого лучше Зонтика, что бы ни говорили сам Зонтик и некоторые скептики... Он и сам не заметил, как его собственный голос присоединился к песне — он относил себя к разряду тех, кому даже молиться следует про себя, и не чувствовал в себе ни голоса, ни слуха, но сейчас он словно вырвался из-под собственного контроля и сделал то, о чем, возможно, когда-то не позволял себе и мечтать. Лишь очнувшись от этого наваждения на последней строчке, он снова взглянул на своего повелителя и увидел, что тот теперь смотрит на него, широко открыв глаза и растерянно улыбается.
— Надо сказать, я и не знал, что у вас настолько чарующий голос, мой господин, — заметил он, тоже мягко улыбнувшись в ответ.
— А я догадывался, что ваш тоже очень красив — у вас получилось прекрасно, — проговорил Зонтик, стирая слезу рукавом. — Вам... правда понравилось? Я не побеспокоил вас лишний раз?
— Услышать подобное я бы в любой момент счел за честь и удовольствие! Более того, вы, сами того не зная, показали мне вашу скрытую силу, о какой любой другой может лишь мечтать... Вот то, что приведет вас к тому, чтобы выйти из тени и показаться народу! Прошу вас, ловите то чувство, что охватывает вас в такие моменты, запоминайте его и старайтесь вызывать в себе во время речей — это чистая, неподражаемая искренность!
Зонтик задумался на миг, а после улыбнулся и кивнул, хотя все еще сомневался в том, что сможет сделать все то же, говоря то, что написал сам... Однако ему хотелось хотя бы попробовать — ради Алебарда и народа, да и ради себя. Он не знал, получится ли, но чувствовал, что был бы трусом, если бы не попытался. Ему хотелось быть смелее, хотелось уметь улетать от всех своих страхов и сомнений в любой момент, когда только захочется, — а может быть, и само почти магическое чувство легкости и смелости, навеянное музыкой, еще не успело выветриться... Как бы то ни было, Зонтик дал обещание, и в первую очередь себе самому, а значит, расставаться с этой мыслью так просто не собирался.
Генерал Олбери помнил тот день, когда он потерял глаз и те заслуги, за которые он получил свой нынешний пост, даже слишком отчетливо. Он помнил, как в тот день с самого утра было жарко и безветренно-душно, словно вся Зонтопия замерла в ожидании вестей об исходе битвы, помнил, как небо над полем боя осветила электрически-голубая вспышка молнии и грянул первый раскат грома... Вражеские воины в белых накидках — не особенно многочисленные, но на удивление умелые и решительные, — тогда показались ему злыми духами, с которыми не смог бы сладить и сам Великий Зонтик. Он помнил их яростные проклятья и почти животный рык их командира, что бросился на него с одним лишь кинжалом и только чудом не всадил в глаз по самую рукоять, обещая отправить неверного и нечистого туда, где ему самое место... И короткий крик генерала Айвена, пронзенного коротким изогнутым мечом, тоже помнил. Именно тогда, увидев, как его командир, всегда выступавший в первых рядах и смеявшийся в лицо смерти, нелепо обмяк и упал от одного толчка врага, что был более чем на голову ниже него, он впервые так отчетливо осознал, что сам может не вернуться из этой битвы. В тот день он впервые встал во главе отряда и один повел его в едва ли равный бой, понимая, что он может оказаться последним для всех. В тот день за ним впервые не было Айвена, и некому было дать совет и ободрить, некому было выкрикнуть какую-нибудь насмешку над врагом и ринуться вперед, словно делясь со всеми своей уверенностью и азартом битвы... Обычно Кларк и сам был азартен и насмешлив, но в тот день ему пришлось коротко и непривычно сурово напутствовать своих солдат перед последней отчаянной атакой. В тот день горькой яростью он вполне мог потягаться со своими противниками в белом... "За Зонтопию и Зонтика. За каждого из ее подданных. За всех погибших сегодня! Мы не должны отступать," — эти его собственные слова, произнесенные треснувшим, будто чужим голосом, также въелись в память намертво, и, — в этом он был уверен, — он не забыл бы их даже на смерном одре. В тот день он лично выкосил так много воинов Общины, что сам сбился со счета, но даже будь их несколько сотен, это не возместило бы его потерю... Генерал Айвен Крейн стоил десяти тысяч их, — но даже это не вернуло бы его к жизни.
Только позже, уже изрядно напившись, не то в честь победы, не то от горя по потерянным товарищам, Кларк узнал о том, что его генерал все же пережил то ранение, хотя ему и казалось, что он умер на месте. Несколько дней, в течение которых его пережившие тот бой друзья по очереди навещали его в больнице, были коротким проблеском надежды для всех; в последний же день, встретив в больничном коридоре словно потерянного Алебарда, будущий генерал Олбери понял все без слов, и короткое безнадежное "Все кончено" лишь подтвердило догадку... Тогда они не были особенно близки, но странная перемена в Старшем Брате была бы заметна даже тому, кто не знал его вовсе. В тот день Олбери впервые понял, что горе может коснуться каждого, — и почувствовал себя как никогда уязвимым и слабым: даже самый стойкий из его знакомых казался совершенно разбитым и сломленным, а в его собственной душе творилось нечто такое, чему он сам не мог найти никакого названия или описания. Это было нечто большее, чем горе, смятение, страх, гнев, большее, чем все это вместе взятое — какое-то необъяснимое, будто бы и вовсе несвойственное человеку по своей силе чувство... Тогда он ежедневно напивался, чтобы хоть немного заглушить его, но и это спасало лишь ненадолго. Он не помнил почти ничего из произошедшего в первый месяц после смерти своего генерала, однако точно знал, что его беспробудное пьянство остановил его сводный брат, — и тех обстоятельств, при которых это произошло, все еще стыдился.
Впрочем, все это проскользнуло в его памяти мимолетно, лишь на миг, и он решительно прогнал воспоминания: сейчас они были ни к чему. Решительности они не придавали, а она была нужна как никогда, ведь он снова шел в бой и вел за собой своих бойцов. На этот раз их было больше, и вооружены они были не в пример лучше, и среди его солдат были лучшие из лучших; на этот раз все должно было быть иначе, их победа была почти у них в руках, — по крайней мере в этом он пытался убедить себя, — но отчего-то в глубине души снова поднимался старый страх: а если противника опять недооценили? Что если за эти десять лет многому научились не только гвардейцы, которыми он теперь командовал, но и белые тени в плащах, что по каким-то своим непостижимым путям проникали всюду, куда только желали? В конце концов, он так и не смог предотвратить несколько их появлений в замке, не смог поймать тех шестерых, что совершили свою атаку ночью, прежде чем они ранили Зонтика, не смог вовремя остановить того безумца, что напал в церкви, даже не смог разглядеть одного из них в самом подозрительном из министров! Бояться генералу не пристало, но сейчас, подводя свои отряды к месту, где по наводкам Аладора жили те члены Общины, кому было отказано в праве выходить в город, и старейшины, он внутренне дрожал, — но шел упрямо и твердо... Слабоволие было непозволительно: Община могла нанести новый удар в любой момент и явно была готова действовать со всей решительностью, на какую способны мстящие безумцы. Их уже не волновали никакие жертвы, они были готовы даже взорвать здание вместе с ненавистными им первыми лицами государства, пусть вместе с ними и погибло бы еще несколько сотен человек, повинных лишь в том, что оказались не в то время не в том месте... Да что там — они готовы были бы сжечь всю Зонтопию, если бы не нашли другого пути добраться до своих жертв! Генерал Олбери знал все это, — и потому в своем намерении нанести удар первым немедленно, пока они не успели сделать свой ход, был непоколебим.
С того самого момента, когда он миновал широкую кольцевую дорогу, разделявшую Среднее и Внешнее кольца, окружающие кварталы становились все мрачнее и грязнее, а боковые улицы — все уже и запутаннее. Здесь, в преддверии окраин, случайный гость этого места запросто мог заблудиться в бесконечных узких переулках и тупиках и найти множество неприятностей просто потому, что местные не особенно жаловали чужаков; это был их собственный маленький мир, отделенный и от центральных районов, и от окраин. Здесь принято было свысока и с презрением смотреть на всех, кто жил в других районах: обитателей центра считали белоручками и чистоплюями, не знающими настоящей жизни, в то время как менее везучие жители окраин представлялись сплошь головорезами, пьяницами и помешанными... Впрочем, пьяниц, помешанных, да и преступников более мелкого разлива — воров, вандалов, мошенников, скупщиков краденного — хватало и здесь, однако окраины ими славились, и это давало местным некоторое чувство превосходства, ведь большинству непосвященных они представлялись бедными, но честными людьми. Кларк знал многое об окраинах, где нередко для поимки какого-нибудь особенно опасного преступника требовалась помощь гвардии, но об этих местах слышал не больше, чем любой другой житель столицы. Возможно, будь он один и одет не в голубой гвардейский мундир, он нарвался бы на оскорбление от какого-нибудь бродяги или скучающего на однообразной улице мальчишки, — его повязка на глазу и смуглое лицо и в более интересных местах привлекали определенное внимание, — и был бы неприятно, но несильно удивлен. Однако с появлением его особых отрядов все в этом в общем-то и без того довольно тихом месте словно замерло в напряжении. Нечастые в это время суток, — а было около девяти часов утра, — прохожие останавливались и оборачивались им вслед, не решаясь вслух гадать, зачем они здесь объявились, лавочники молча провожали их взглядом, также не решаясь вымолвить ни слова, те немногие, кто сидел в это время по домам, нерешительно выглядывали из-за штор, заслышав стук множества синхронных шагов, и тут же прятались, словно в испуге, что пришли за ними... Даже завсегдатаи кабаков — сонные и вечно полупьяные люди, которым обычно ни до чего не было дела, кроме их выпивки, денег на нее и способов эти деньги добыть, — поднимали головы и смотрели на них странно настороженно. Несколько сотен бойцов — высоких, стройных, в одинаковых темно-синих зимних шинелях и таких же синих с черными козырьками фуражках, — шли вперед, не замечая того внимания, что уделяли им местные обитатели. Вероятно, многим они казались совершенно одинаковыми: разнились у них разве что цвет и длина волос, торчащих из-под фуражек, цвет лица и цвет глаз; разглядеть сами лица в тени под черными козырьками было сложно, но все они словно бы выражали одно — суровую решительность. Она же сквозила в каждом твердом шаге и в каждой прямой фигуре... Кларк шел впереди, лишь изредка оборачиваясь к кому-нибудь из офицеров, чтобы отдать распоряжение. Глядя на это шествие, можно было подумать, что идут они в дальний поход, и идут уже несколько дней, однако их путь должен был завершиться уже через считанные минуты: впереди маячила высокая глухая стена, небрежно выкрашенная облезающей белой краской, именно там, где указывал в своей наспех нарисованной от руки карте Аладор...
* * *
Алебард торопливо поднимался на самый верх смотровой башни, стараясь не смотреть вниз и не думать о том, насколько высоко он забрался. Высоты он боялся всегда, сколько себя помнил, и избегал таких подъемов как мог... Справиться с этим не помогали ни его в остальном крепкая воля, ни знание о том, насколько усердно сам Зонтик старается предотвращать любые опасности. Он точно знал, что лестница, пусть и очень старая, достаточно крепка, чтобы не развалиться под его на самом деле небольшим весом, что перила тоже не сломаются от неосторожного прикосновения, что ни одна ступенька не окажется скользкой или шаткой, что он сам не упадет, наступив на полу собственной мантии... В общем-то падения с лестницы, как и с любой высоты он не боялся, поскольку был достаточно ловок, чтобы доверять своему телу, — однако при взгляде вниз его подводило именно оно. Сердце замирало, а руки сами собой искали, за что схватиться покрепче, а сам он в такие моменты не был хозяином ни своим движениям, ни своим мыслям, которые путались так, что не получалось поймать ни одну из них. Впервые он испытал это мучительное чувство еще в первый год своей службы, когда Зонтик решил показать ему всю Зонтопию с высоты птичьего полета... В тот день он мертвой хваткой вцепился в разогретые летним солнцем железные перила и несколько минут не мог заставить себя открыть глаза и сделать хотя бы шаг. Та четверть часа, что они вдвоем провели на смотровой площадке, показалась ему целой вечностью — вечностью, из которой он толком не помнил ничего, кроме своего всепоглощающего ужаса и облаков, до которых можно было дотянуться рукой. Зонтик, к его большому удивлению, высоты не только не боялся, но и восхищался ею, словно находиться под самыми облаками было для него совершенно естественно... Спросить об этом у Старшего Брата тогда не хватило духа: даже голос, обычно послушный и верный, на этот раз подвел его, да и слова будто отказывались складываться в предложение.
Сейчас Алебард меньше всего хотел испытывать это снова. Он был бы рад и вовсе забыть и о том дне, и о своем страхе в целом, и никогда больше не подниматься выше пятого этажа — единственным зданием выше в Зонтопии был замок, но и его верхние этажи были почти необитаемы... Однако сейчас тревога за Зонтика, который сидел на смотровой площадке с самого утра, была сильнее страха перед высотой, и потому министр продолжал подниматься, шепотом ругая узкую крутую лестницу и темноту вокруг и пытаясь убедить себя в том, что именно по этим причинам он воздерживался от походов на смотровую площадку от подъема на самый верх. Это было самой жалкой попыткой солгать себе самому, какую он только мог себе представить: он, как и почти все его близкие друзья, прекрасно знал, как дела обстояли в действительности. Обычно он и вовсе не был склонен к самообману, но сейчас это было единственным, что могло заставить его все же преодолеть эту бесконечную лестницу; он не замолкал ни на миг, чтобы не думать о том, сколько метров под его ногами, и старался не оглядываться по сторонам, чтобы не замечать весьма гнетущую обстановку вокруг...
Наконец, через полчаса, показавшиеся ему вечностью, он оказался на верхней площадке, откуда в высокую башню проникали редкие лучи дневного света. Какой же заброшенной показалась ему крошечная полукруглая комнатка с единственным стрельчатым окном! Здесь не было ничего, кроме потрепанного деревянного стула, узкой двери, окованной ржавым железом, и перил, отделяющих площадку лестницы от темной пропасти внизу, да еще неприметной лестницы в углу, что уводила еще выше, прямо в облака... Ни за что в жизни Алебард не захотел бы провести здесь хотя бы час! Но сейчас он все же пришел сюда — ради Зонтика и, возможно, страны. Он зашел слишком далеко, чтобы теперь просто сдаться. Ему нужно было открыть дверь и выглянуть на старую смотровую площадку, ту самую, где он когда-то испытал первый приступ ужаса... Несколько секунд он колебался, но после все же взялся за ручку и потянул за нее. Дверь поддалась не сразу, — однако все-таки поддалась, и он опасливо выглянул на улицу... Первым, что он увидел, была белая пустошь: день был пасмурным, и башня почти тонула в низких облаках. Лишь после, когда он решился сделать шаг вперед, все еще не отпуская ручку, где-то далеко внизу проступил смутный силуэт города с площадью и шестью проспектами-лучами; стену столицы отсюда и в ясные дни видно не было, а сейчас даже первая кольцевая дорога, отделявшая центр от Внутреннего Кольца была едва различима... Мгновение Старший Брат смотрел на это со смесью ужаса и восторга, а после, бегло оглянувшись по сторонам, понял, что сама площадка совершенно пуста, и даже следов на снегу, покрывавшему его пол, не было.
— Лично вы бы ни за что не приказали мне сделать это, даже за величайший грех... но я делаю это ради вас, — со вздохом прошептал Алебард, снова заходя в самое верхнее помещение замка. Теперь ему предстояло преодолеть еще и приставную лестницу, ведущую в самую высокую точку страны, если не всего мира, за облака...
Перекладины лестницы были просто ледяными. Уже на пятой Первый Министр пожалел о том, что не надел перчатки заранее, поняв, что его пальцы немеют и горят от холода, — но в глубине души он чувствовал, что если спустится сейчас, то не сможет заставить себя снова начать подниматься. Единственным способом заставить себя пройти этот путь до конца он считал убеждение, что дороги назад нет. Он боялся, и этого нельзя было не признать; даже старая площадка заставила его сердце болезненно сжаться, и ничто, даже личный приказ самого Зонтика, не заставило бы его отпустить дверную ручку и сделать еще один шаг вперед... Но все же он поднимался, надеясь найти юного короля на новой смотровой площадке: это было последнее место в замке, где Алебард не успел поискать его. Он мог быть либо там, либо где-то на бесконечных как никогда тревожных и опасных улицах города; его первый приближенный не знал точно, как именно видит эти улицы сам правитель, но ему казалось, что за каждым углом там может поджидать очередной безумец в белом. В поединке даже без оружия у любого из них против Зонтика не было ни шанса, да и убегать и теряться в толпе Верховный Правитель умел как никто другой, но если бы его застал врасплох убийца с пистолетом или сразу несколько членов Общины... Воображение рисовало поистине страшные картины, которые Старший Брат при всем желании не мог отогнать от себя. Ему оставалось лишь надеяться на то, что юноша оказался, как и обычно, осторожным и благоразумным, и попросту решил понаблюдать за последним сражением с высоты дальше птичьего полета.
Размышляя так и стараясь не замечать того, что его руки почти перестали слушаться его, Алебард за три бесконечных минуты добрался до самого верха и толкнул вверх крышку люка, что отделял ее от последней лестницы, — и, к своему облегчению, увидел тонкую руку в знакомой бледно-голубой перчатке, что тянулась к нему, и край знакомого синего пальто. Подняв глаза, он разглядел и лицо Зонтика, обеспокоенно-удивленное бледное лицо, и тут же заставил себя криво улыбнуться, чтобы успокоить его. Последнее ему, очевидно, не удалось.
— Я в порядке, мой повелитель, — произнес он, выбираясь, наконец, на вершину замка. — Я искал вас, потому и вышел сюда.
— Но вы ведь боитесь высоты! И руки у вас белее снега... Может быть, вам стоило поберечь себя? — взволнованно отозвался юноша. — У вас есть перчатки? Нет, не надевайте сразу, сначала позвольте немного отогреть вас...
Он без колебаний стянул свои перчатки, чтобы крепко сжать в руках окоченевшие пальцы своего верного друга и подышать на них... Вероятно, Старший Брат не ощутил бы большего тепла, даже если бы протянул руки к камину. В этот момент он не чувствовал ничего, кроме этого тепла, и был бесконечно за него благодарен: ему нечасто выпадал шанс прямо сказать об этом, но он очень ценил проявления заботы, в которой временами нуждался. Сейчас был один из таких моментов, и больше всего ему хотелось, чтобы его подержали за руку и утешили, пусть даже это прикосновение было бы в десяток раз холоднее железной лестницы, по которой он только что поднимался. С Зонтиком же он чувствовал себя на верху блаженства, хотя и находился выше, чем когда-либо прежде в своей жизни.
— Спасибо вам... Вы, наверное, и не догадываетесь, как много это значит для меня, — прошептал Алебард, смущенно опустив взгляд.
— Я только делаю то, что должен, ведь мы в ответе за тех, кого создали, — заверил его Зонтик. — К тому же вы бы наверняка сделали бы для меня то же, окажись я на вашем месте. Вам теплее?
— Да, и намного спокойнее, — улыбнулся министр.
— Я рад знать об этом! А теперь надевайте перчатки скорее, и возьмите мою муфту: вам она явно нужнее, чем мне.
— Вы уверены?
— Я настаиваю на этом! — с непривычным пылом воскликнул юноша. Старший Брат после этого не смог возразить: слишком трогательным и милым показался ему этот порыв, слишком хотелось поддержать в молодом правителе пробивающуюся сквозь робость внутреннюю силу, слишком он привык подчиняться редким приказам этого мальчика...
— Вот так... А теперь расскажите мне, почему вы искали меня? Вас что-то тревожит, или вы хотите обсудить со мной какое-нибудь решение? — снова заговорил юный король, усевшись на деревянную скамейку у самой стены и жестом пригласив приближенного сесть рядом.
— В первую очередь я просто волнуюсь за вас и за исход этой битвы... Я послал гвардейцев в самое ядро Общины, но последняя большая стычка с ними... вы же помните ее, не так ли? Тогда погибли многие из тех, кого считали цветом гвардии, а еще больше людей вынуждены были надолго, если не навсегда оставить службу... За десять лет мы сильно продвинулись в вооружении и обучении, в чем я лично нередко убеждаюсь, у нас теперь есть винтовки и пистолеты, изобретенные в самой Пиковой Империи, но ведь и они наверняка не теряли времени! А что будет, если победу одержит Община? А если в бою погибнет генерал Олбери и вместе с ним большая часть офицеров? Я хотел оставить генерала в замке управлять всем издалека, ведь он слишком ценен, но он назвал это малодушием и настоял на том, что должен быть на поле боя вместе со своими людьми... Его смелость и решимость не могут не восхищать, но я не могу и представить себе, что будет, если не станет его: в свое время он был первым после Айвена, а после него первого будто и нет вовсе. Мне страшно даже думать о том, что будет с вами, если этот бой будет проигран... Если они перебьют всех, кто сможет взять на себя командование гвардией или даже всю городскую стражу, им ничто не помешает напасть на замок, — а мы даже не можем точно выяснить, сколько их, и... Если это случится, то, клянусь, я буду защищать вас до последней капли крови! Но я понимаю, что и эта жертва может оказаться бессмысленной, если их окажется слишком много... — сначала он говорил горячо и порывисто, но голос его постепенно становился все тише: оставаться спокойным он попросту не мог, гнев здесь не имел никакого смысла, ведь он сделал уже все, что мог, и потому его захлестывало с головой уныние. Возможно, впервые в жизни он был готов сдаться, не зная, что делать. Где-то на задворках сознания притаилась мысль о том, что он мог пойти в эту атаку вместе с гвардейцами и хотя бы пасть в бою как герой, а не командовать всем, сидя за каменной стеной пока безопасного замка, — ее он гнал от себя и изо всех сил старался не пускать в сознание, но она никак не уходила и вызывала некоторое чувство вины. Оно вместе с тоской и глухой тревогой, что не находила, да и не могла найти, выхода заставляло его, обычно прямого как палка, сжаться, будто бы в попытке занимать как можно меньше места... Каким же маленьким он сейчас казался Зонтику! Он представлялся ему едва ли не ребенком, как первые жители в первые дни существования станы; Алебард никогда и не был ребенком по возрасту, но сейчас словно был им по сути. Обычно он стремился защищать его от всего, что только могло угрожать его жизни или спокойствию, — стремился и сейчас, но как же он сам теперь нуждался в защите! В свое время Зонтик так и не решился заговорить со своими первыми подданными напрямую, но сейчас чувствовал, что просто не имеет права убегать от своих страхов, — да и страха теперь почти не было: он будто бы точно знал, что нужно сказать, и знал, что его ближайшее создание примет его слова, какими бы они ни были. Сколько раз он сам так же трепетал в ожидании исхода, сколько раз испытывал ту же тревожную обреченность! Он помнил все слова, которыми успокаивали его братья, и поначалу, слушая исповедь Старшего Брата, пытался подобрать слова из тех, что слышал от них, но ближе к ее середине решил поступить иначе: в конце концов, он не был ни Куромаку, знавшим вероятности любого исхода и всегда просчитывающим все варианты развития событий, ни искренне оптимистичным Феликсом, ни даже невозмутимым Данте, которого, казалось, просто невозможно было взволновать...
В руках Алебарда тем временем появились его любимые потрепанные четки, верный спутник всех его тревог и размышлений, и он напряженно замолчал, глядя невидящим взглядом на утоптанный снег под скамейкой. Могло показаться, что он успокоился и ушел в себя, даже не ожидая ответа, но Зонтик догадывался, что на деле он попросту боится поднять глаза и встретить осуждение или обвинение в трусости. Все же в чем-то они были очень похожи и, несмотря на вечный образ защитника, преследовавший Старшего Брата едва ли не со дня его создания, временами будто менялись ролями.
— Признаться, я и сам волнуюсь, — тихо произнес юноша, обняв его и прижимаясь к нему крепче. — И еще я не знаю, что именно может вас успокоить, но я рядом и сделаю все, что смогу, чтобы вам помочь... Вы уже и впрямь сделали все, что было в ваших силах. Большим содействием в уничтожении Общины было бы разве что пойти вместе с гвардейцами, но... хотя вы и отличный копейщик и стрелок, это все равно было бы слишком опасно для вас, понимаете? Я не справлюсь со страной без вас, вы нужны мне здесь! Если они все же доберутся до замка, я не буду ждать защиты, как принцесса из сказки, и жертвовать вами, чтобы спастись самому, я возьму оружие, и мы будем сражаться спиной к спине... Да и одни мы не будем: я недавно связался с Куро и Пиком, и они пообещали прислать помощь по первому моему сигналу или слишком долгому молчанию. Кроме того, наша гвардия все же не чета сектантам, вооруженными тем, что попалось под руку! Их преимущество может быть разве что в готовности на отчаянные меры — так и наши гвардейцы могут, если это будет нужно, просто сжечь их логово, верно? Последнего мне бы очень не хотелось, ведь тогда наверняка будет слишком много пострадавших, но если иначе будет никак... Да ведь и до этого может не дойти! Я недавно наблюдал за тем, как вы тренировались вместе с гвардейцами, и, признаться, это наверняка впечатлило бы даже Пика, — а из всех нас он лучший боец... Случиться может многое, но мне хочется верить в то, что победа будет за нашей гвардией, а Община перестанет, наконец, быть угрозой. Нам сейчас остается только верить, не так ли?
Закончив говорить, он отвел взгляд и посмотрел на бесконечное ярко-голубое небо без единого облачка, что было прямо над головой. Отсюда, со скамейки не было видно ничего, кроме этого неба; чтобы увидеть что-нибудь внизу, нужно было по меньшей встать на этой самой скамье на колени и опереться на каменные зубчатые перила, — и смотреть параллельно куполу исполинского каменного зонта, венчающего замок вместо шпиля. Впрочем, эта площадка и вовсе не планировалась в качестве наблюдательного пункта — для этого она была слишком высоко, и город с нее даже в самые ясные дни было видно плохо. Она всегда была для Зонтика местом уединения и спокойствия... И все же на этот раз он увидел с нее кое-что очень важное.
— Смотрите! — вдруг прокричал он, указывая куда-то вперед, прямо перед собой. Этот крик заставил Алебарда вздрогнуть и вскочить с места, а после и подбежать к противоположной скамейке вслед за Зонтиком, и даже встать на нее, забыв о своем страхе. Поначалу он не видел ничего, кроме бескрайнего моря бледно-серых облаков, из которого островом поднимался пологий купол из голубовато-серого камня, но после, немного привыкнув к этому сюрреалистичному зрелищу, стал замечать разрывы в колышущейся глади, сквозь которые проглядывали другие оттенки серо-голубого... Только потом, увидев, куда указывает молодой король, он заметил столб черного дыма, что поднимался сквозь самую большую прореху в облачном полотне.
— Это... Община? — неуверенно спросил он, не зная, что думать об этом.
— Судя по всему, да! Да и что еще может гореть так? Похоже, гвардейцы все же подожгли их лагерь.
— Или они сами подожгли свои дома, чтобы не достались врагам... Если это сделали наши бойцы, то это была крайняя мера: я разрешил им делать что угодно ради победы, но только при условии, что это будет действительно необходимо. Если же это сделали сами члены Общины... что ж, я понятия не имею, что эти безумцы могут считать крайним случаем. Может, они вообще подожгли все еще до того, как гвардия вошла в их лагерь... Я бы уже ничему не удивился, — он говорил непривычно быстро, но четки в его тонких пальцах вертелись еще быстрее. За все годы своей службы он так и не привык к чувству неопределенности, по крайней мере в таких делах... Его сейчас по-настоящему успокоил бы только ответ на его вечный вопрос: кто все же победил? Каким бы ни был этот ответ, ему стало бы хоть немного спокойнее, если бы он пришел сейчас.
— Нам теперь остается только ждать вестей, — произнес Зонтик, слезая со скамейки. — Пойдем в комнату для связи? Мне кажется, что они все сообщат нам по телеграфу, ведь это самое быстрое средство связи в стране.
— Пойдем, — торопливо согласился Алебард, все еще вглядываясь в столб дыма, словно по нему можно было понять, кто именно поджег хлипкий самодельный лагерь Общины Чистых. Однако дым говорил лишь о том, что в той части города что-то горит, и пожар весьма внушителен; нельзя было даже точно сказать, что это именно Община, а не какой-то из окружающих ее кварталов... Впрочем, надеяться хотелось именно на первое.
* * *
Голоса тонули в реве пламени, а лица — в густом дыму, что тянулся вверх и не пропускал ни единого луча скупого солнца пасмурного дня. Среди горящих зданий можно было перепутать ночь и день: свет исходил лишь от огня, но его едва хватало, чтобы разглядеть людей; все они сейчас казались лишь тенями, и гвардейцы отличались от членов Общины лишь тем, что были темнее и в большинстве своем выше... Обычные горожане пытались бы спастись любой ценой, но безумцы в белом дорожили своей верой куда сильнее, чем своими жизнями: почти все они продолжали попытки напасть на гвардейцев.
— Белые черти! — рычал один из офицеров, нанося удар за ударом. Генерал Олбери узнавал его главным образом по его крупному телосложению... Кроме того, только он умел так рычать и так много ругался. Что ж, генерал был рад тому, что рядом сейчас был именно он, ведь в бою ему не было равных. В спокойные времена он мог показаться постороннему грубоватым и слишком простым человеком, но на поле боя он буквально преображался: каждый взмах его алебарды буквально раскидывал врагов. Будь они сейчас на учениях, Кларк, вероятно, невольно засмотрелся бы на его движения: пусть в них и не было особенного изящества, сила и ярость, которые он вкладывал в каждый удар, пугали и завораживали. Сейчас же они стояли почти плечом к плечу, стараясь не подпускать безумных фанатиков, готовых умереть, но утянуть за собой хотя бы одного из вражеских бойцов или собственных собратьев, которым жизнь все же оказалась дороже, к тем, кого выводили за пределы горящего лагеря. Здесь, среди огня и хаоса, чины и звания уже не имели никакого значения, и генерал мог сражаться наравне с рядовым... Кларк даже почти забыл о своем высоком положении: он успел отдать распоряжения своим бойцам еще до того, как десятки ветхих домов вспыхнули, и теперь каждый делал то, что должен был, и он в том числе. Он чувствовал себя генералом, составляя тактику боя, обучая бойцов, отдавая приказы, но сейчас, отбиваясь от беспорядочно нападающих безумцев под вой пламени, грохот и крики, проще было почувствовать себя рядовым или младшим офицером; здесь не было ни тактики, ни необходимости кому-то приказывать. Пока он думал обо всем этом, его руки будто бы сами наносили удары один за другим. Он явно уступал в росте и физической силе своему нынешнему напарнику, да и его чистой ярости у него не было, однако его движения были отточены до совершенства, и даже слепой глаз ничуть не мешал ему безупречно отражать выпады врагов, изредка переходя в короткие наступления...
— Сволочь! Отстань! — рявкнул его напарник, и в его сторону полетело очередное тело. Серж, тот офицер, в мирной жизни был добродушен и сочувствовал людям; он служил в городской страже, чтобы защищать их, а не потому, что получал удовольствие от насилия, но сейчас он был словно в оцепенении: его разум был совершенно пуст и чист, и только взгляд метался от одной бледной тени к другой — он рубил раньше, чем успевал что-нибудь понять или подумать... То тело, что он только что отшвырнул к ногам генерала Олбери, еще дергалось в тот момент, когда он бросил его, но, ударившись о землю, моментально затихло. Вероятно, под ним тут же начала растекаться кровь, но сейчас этого было не разглядеть, да и в разгар сражения никому не было до этого дела.
Где-то совсем рядом среди дыма проскользнул кто-то быстрый и ловкий, словно проверяя дорогу, — только мельком обернувшись, Кларк и Серж увидели, что в руках у этого бойца было что-то вроде белого свертка.
— Кто хочет жить, за мной! — прокричала женщина с ребенком на руках, остановившись на секунду. Услышав ее голос, Серж невольно улыбнулся уголком рта: это была его жена, с которой они делили все, в том числе и службу. Его Кэт, одна из немногих женщин-офицеров в гвардии, само совершенство во всех отношениях, его любовь всей жизни... Он отвлекся на мысль о ней всего на мгновение, но этого хватило, чтобы один из членов Общины кинул что-то прямо ей под ноги. Он не понял, что это было, и даже не успел подумать об этом, однако чутье опытного бойца тут же подсказало, что от этого надо немедленно бежать.
— Кэт!.. — крикнул он, бросаясь вперед и накрывая ее собой. Он не думал ни о чем, возможно, и не видел ничего вокруг, кроме побледневшего лица жены прямо перед собой... Они упали на землю вместе и покатились куда-то — куда именно, ни один из них не понимал, но это было и не важно: главное — подальше от того, что бросил в них сектант. Ребенок, оказавшийся между ними, заплакал. Кто-то рядом взвизгнул. Катрин, поняв, что происходит, выкрикнула что-то о бомбе, и кто-то побежал... Потом были только грохот и крики.
Генерал Олбери подбежал к ним, как только пришел в себя после короткого оглушения, и выдохнул с облегчением, когда они начали подниматься, помогая друг другу. Они были живы и даже целы! Каждый боец сейчас был на счету, а их двоих и вовсе можно было считать за десяток обычных солдат... Кроме того, оба они были друзьями Кларка. Ему не раз приходилось терять близких, — чего стоил один Айвен Крейн! — но к этой боли невозможно было привыкнуть.
— Вы в порядке? — спросил он, остановившись в нескольких шагах от них.
— Так точно, генерал, — отозвалась Кэт, снова взяв на руки ребенка. По ее лицу текла кровь, но она твердо стояла на ногах и оставалась в полном сознании, а значит — могла продолжать работать.
— Порядок, — бросил Серж, оглядываясь по сторонам. Казалось, вокруг все затихло, и даже дым словно начал рассеиваться... Эта тишина длилась всего миг; после же мимо них прошли двое молодых гвардейцев, которые вели за собой нескольких беженцев, иногда окликая их, и где-то совсем недалеко громко зазвонил пожарный колокол.
— Продолжайте руководить эвакуацией вместе, — коротко приказал генерал. — Только не рискуйте жизнями! Вы сейчас в приоритете, и это не обсуждается.
— Вас понял, — произнес муж, всем своим видом показывая, что в другой обстановке непременно поспорил бы с этим приказом; жена лишь вздохнула и снова двинулась вперед, ведя за собой своих беженцев. Будь на их месте кто-то другой, Кларк опасался бы, что они ослушаются второй части его приказа, но эти супруги были хорошими солдатами и никогда не нарушали его приказов. Может быть, позже они будут сокрушаться о том, что не спасли кого-то ценой своей жизни, но сейчас богатырь с алебардой наперевес и обманчиво тонкая молодая женщина будут себя беречь, и даже если у одного возникнет порыв пожертвовать собой, то второй не даст ему этого сделать, — в этом Олбери был уверен чуть более чем полностью.
* * *
— Признаться, меня поражает то, как сложен мир, — даже то в нем, что кажется совсем простым и привычным, — медленно проговорил Алебард, изо всех сил стараясь не слишком громко стучать пальцами по столу. Они с Зонтиком уже полчаса сидели в комнате для связи — и без того маленьком помещении, почти полностью занятом разной аппаратурой и проводами, где едва помещались два стула, — но тревога все не отступала. Если бы пространства здесь было чуть больше, то он, вероятно, вскочил бы со своего стула и начал расхаживать кругами; вот только и это не помогло бы. Сейчас помочь ему могли только вести о победе городской стражи... Он прекрасно знал это, но все же старался хоть как-нибудь скоротать время. Приборы должны были ожить и передать новости — хоть какие-то, — но могли сделать это и в следующий миг, и через несколько часов, и эта самая неизвестность тревожила едва ли не сильнее, чем мысль о том, что победить могли не те... Но сделать сейчас он не мог ничего.
— Меня тоже... Честно говоря, создавая самых первых жителей и материалы, из которых они строили первые дома, я даже не думал об этом, — отвечал ему Зонтик, тоже выбивая пальцами по столу какой-то зацикленный ритм. — Я представлял себе людей, примерно представлял, как устроены их тела, но и подумать не мог о чем-то более мелком. Когда-то ведь думали, что атомы неделимы — потом узнали об электронах и протонах, а теперь... Куромаку говорил когда-то, что есть что-то еще меньше, из чего уже электроны состоят, но этого я не запомнил. Я иногда поражаюсь тому, что у всего есть причина, но причин большей части явлений я не понимаю. Думать об этом... странно, верно?
— Верно, — выдохнул Алебард, бросив взгляд в единственное узкое окно. Оно выходило на запад, а лагерь Общины Чистых — и пожар — был на севере города; за этим окном не было даже намека на ответы. Звона пожарных колоколов, который в горящем лагере казался оглушительным и всеобъемлющим, также слышно не было... Было тихо, и тишина угнетала все сильнее. Разговор не клеился, и Старшему Брату больше всего хотелось закурить. Верховный Правитель хотел попросту исчезнуть куда-нибудь на несколько часов или заснуть и проснуться только тогда, когда придут вести об исходе боя.
— Хотелось бы мне, чтобы все уже было ясно... — задумчиво произнес Зонтик, стараясь сдержать дрожь в голосе.
— Да и мне... Кажется, я ни разу в жизни так сильно курить не хотел, как сейчас, да и не боялся чего-нибудь так, как сейчас.
— Честно говоря, мне самому уже хочется закурить, хотя я никогда в жизни этого не делал, — печально признался юноша.
— Я, конечно, не имею никакого права вам указывать, но я бы не советовал вам даже пробовать курить: никакой пользы вам это не принесет, да и успокоение от этого только временное и очень недолгое.
— Я знаю. Тут бы внутренний покой обрести, как у Данте... Я никогда таким быть не умел, да и не уверен в том, что могу научиться. Все же мы с Данте разные, не так ли? Насколько похожим на него могу стать я, как вы думаете?
— Я думаю, что вам и не нужно становиться похожим на кого-то другого: вы — это вы сами и никто другой, и в этом ваша ценность. А сейчас, наверное, любой бы волновался, даже Данте, который славится своим спокойствием. Случай к этому очень располагает...
Еще несколько минут они сидели молча, переводя взгляд с лиц друг друга на окно, потом на темные доски пола, потом на погасшие лампочки таинственного для обоих прибора... Эти несколько минут казались им целой вечностью. Было все так же издевательски тихо, и воздух словно электризовался от напряжения, хотя день не был ни жарким, ни сухим. Казалось, будто весь мир застыл, и только редкие хлопья снега за окном напоминали о том, что он не был лишь декорацией... и все же сейчас, в этот тоскливо-безысходный день, словно решалась судьба этой страны. Так ли это было? Зонтик и Алебард, вероятно, в один голос ответили бы, что и сами не знают, но им кажется, что все именно так. Словно вот-вот что-нибудь должно случиться, что-то очень страшное, но совершенно необходимое.
Писк ожившего прибора в этой тишине показался таким же оглушительным, как пожарный колокол вокруг лагеря Общины Чистых, а свет его лампочек был даже более желанен, чем солнечный. Кто-то посылал сигналы азбукой Морзе — медленно, как бы сверяясь со схемой, словно это было для него непривычно. Короткие сигналы были резкими и отрывистыми, длинные — затягивались едва ли не на минуту каждый, но из этих неумелых сигналов складывались слова: "Победа. Сожгли. Старейшины у нас. Возвращаемся," — и это сумбурное сообщение едва не заставило Зонтика встать, роняя стул, и начать прыгать на месте. Разве могли какие-нибудь вести сейчас быть лучше, чем это? Однако вместо того, чтобы прыгать на месте, юноша крепко обнял своего верного друга и позволил себе, наконец, разрыдаться. Вся тревога этого дня требовала выхода, и на другой попросту не было сил...
Примечания:
Вот и готова эта глава... Может быть, она немного сумбурна, поскольку писалась почти три месяца, но я старался передавать настроение
Кстати, с трехсотой страницей нас! Это был долгий путь, но впереди еще одна сюжетная арка
Вода. Вода почти омывала носки его ботинок, вода лилась со свинцового неба, вода заполняла все до самого горизонта, не считая лишь крошечного клочка суши, на котором он стоял, — на нем можно было сесть, обхватив колени, но не вытянуть ноги. Ни разу в своей жизни Алебард не видел столько воды и не чувствовал себя таким маленьким и растерянным… Он не знал, насколько велик этот залитый водой мир под небом, закрытым густыми тучами, но собственное тело казалось ему в сравнении с ним попросту ничтожным. Бросив рассеянный взгляд вниз, он понял, что земля куда ближе, чем он привык видеть, а значит, он и впрямь стал меньше. Кроме того, он с удивлением обнаружил, что одет весьма непривычно: первыми в глаза бросились черные ботинки, из-под которых виднелись полосатые гольфы, потом — короткие брюки и расстегнутая куртка с медными пуговицами, надетая поверх белой рубашки. Никогда в жизни он не носил ничего подобного. Так, насколько он помнил, чаще всего одевали детей, а он ребенком не был… Странная, но пугающе логичная мысль пришла в голову моментально; он опустился на колени и склонился над водной гладью — благо, сильного ветра здесь не было, — и отражение подтвердило его догадку. Оттуда на него смотрел высокий и худой мальчик с бледным вытянутым лицом. У этого мальчика были его бледно-голубые — сам он называл их линялыми — длинные волосы, его светло-серые глаза, его подвижные тонкие брови, его острый подбородок и тонкие губы… Это был он сам, только на тридцать лет моложе! Он никогда не видел себя таким, и даже не представлял, но сейчас, увидев это отражение, будто и не был сильно удивлен. Он стал ребенком — это казалось ему совершенно логичным и даже отвечало на некоторые вопросы. Впрочем, это не объясняло главного: он не понимал, где он, что это за островок длиной в полшага, почему вокруг столько воды и как он оказался тут… С другой стороны, выбраться ему все же хотелось сильнее, чем получить все ответы. Плавать он не умел, да и если бы умел, то едва ли это помогло бы ему: воде вокруг не было видно конца и края, и он знал, что выбился бы из сил раньше, чем добрался бы до большой земли — тем более в таком теле. Ему казалось, что остается лишь беспомощно ждать чего-то — хотелось надеяться, что спасения…
Он стоял на коленях на земле, завороженно глядя на игру света на водной глади. В этом мире стоял вечный ранний вечер, когда солнце клонилось к закату, но еще не окрашивало небо на западе в алый цвет. Определить прошедшее время по движению солнца здесь было невозможно: оно попросту не двигалось. Других способов измерять время у него не было, и потому он не знал, простоял так несколько секунд, минут или часов… Да он мог целую вечность наблюдать за золотыми бликами на темном полотне и даже не замечать этого! Впрочем, вслед за этой мыслью тут же пришла другая: здесь время не имело никакого значения. Здесь, в этом мире, у него не было, да и не могло быть никаких обязательств, да он по большому счету и не мог ничего сделать. Ни выбраться с островка, ни что-то найти на нем… Это было и не нужно: он не чувствовал ни голода, ни жажды, ни холода или неприятной жары. Он ощущал, что руки и колени его упирались в шершавый мокрый камень, но отчего-то это было почти приятно. В этом мире словно не существовало никаких неудобств, кроме разве что размера этого островка… Казалось, даже настоящей тревоги здесь не было: в первый миг осознания своего положения Алебард хотел выбраться любой ценой, однако чем дольше он рассеянно смотрел на воду, тем спокойнее ему становилось. Более того, он словно чувствовал некоторое облегчение от своего одиночества и мысли о том, что теперь ему некуда спешить.
— Вот бы этот остров был подлиннее — я бы тогда выспался на нем, — сказал он зачем-то вслух. Собственный голос — по-детски звонкий, с какими-то наивными нотками, — заставил его вздрогнуть и снова взглянуть в воду. Лицо маленького мальчика, в первый миг озадачившее его, теперь показалось ему миловидным.
— Выспался бы? Как же сильно ты, должно быть, устаешь! — ответил ему громкий, но нежный голос. Он испуганно оглянулся по сторонам, но никого не увидел; голос же словно заполнял собой весь этот мир…
— Не бойся меня: это я, Зонтик… А ты сейчас и так спишь, и все это сон, — мягко пояснил призрачный голос. — Этот мир твой: тебе достаточно лишь пожелать, и желание тут же исполнится. Чего же ты хочешь сейчас?
— Допустим — чтобы этот остров был побольше, — произнес Алебард с облегченной улыбкой, желая проверить, действительно ли все именно так. — И не могли бы вы объяснить мне кое-что, мой повелитель?
— Спрашивай — я отвечу на все вопросы, на какие только знаю ответ. Только… пожалуйста, не называй меня здесь повелителем: мне от этого неловко.
— О, как скажете, но должен заранее попросить у вас прощения: я могу снова сбиться на это обращение в силу привычки… А вопросов у меня немало. Например, почему я здесь ребенок? И почему этот мир выглядит именно так?
— Признаться, я могу только предположить: возможно, ты в последнее время был так растерян и так устал от всех своих обязательств, что где-то в глубине души пожелал права на беззаботность и покоя… или тебе также в глубине души стало любопытно, как бы ты выглядел ребенком, и захотелось приключений. Видишь ли, я дал тебе возможность создать твой собственный мир во сне, но сам мир от начала до конца создан тобой, твоими чувствами и желаниями. Как бы хорошо я ни знал тебя, я могу лишь делать предположения, — а настоящие ответы можешь знать ты один.
— Покой… — задумчиво проговорил Алебард, сейчас никак не чувствовавший себя ни мудрым и величественным Старшим Братом, ни грозным Первым Министром. Была ли у него хоть раз возможность испытать покой? Он не был в этом уверен: всю свою жизнь, — а ведь он даже не знал точно, сколько ему лет, хоть и решил считать, что тридцать шесть! — он трудился на благо страны, заботился как мог о Зонтике, учился понимать людей, создавал идеалы веры и старался подогнать себя под них, пытался проследить за каждым из своих подчиненных, чтобы избежать новых заговоров… Временами на него накатывало отчаяние, и все, что он делал, казалось ему бесконечной гонкой за призрачной целью, которой можно и вовсе не достичь, но он ни разу не позволял себе задуматься об этом как следует. Сейчас же ему не удавалось ни сбежать от этой мысли, ни отогнать ее от себя. Оставалось лишь отдаться ей полностью… Он осторожно опустился на прохладную землю и уставился в затянутое облаками небо, позволяя каплям дождя падать на его лицо и пропитывать его волосы. Мысли роились в голове и сменяли одна другую, толком не успевая даже оформиться в слова, — зато образы были ярки как никогда. Зонтик молчал, желая дать ему шанс все обдумать, и он словно ощущал его взгляд на себе.
— Зонтик? — нерешительно позвал он, ощутив первый прилив тоски. — Я не уверен в том, что имею право просить вас об этом, но… Вы же здесь, верно?
— Я здесь, — и здесь ты имеешь право просить о чем угодно, ведь это твой мир, — спокойно отозвался юноша все тем же мягким летучим голосом с неба.
— Тогда не могли бы вы появиться рядом со мной в вашем материальном теле?
— Ты хочешь обниматься? — по одному его голосу можно было понять, что он сейчас улыбается. В следующий миг, повернув голову, Алебард увидел его рядом с собой… Он сидел на земле, обхватив колени, и смотрел на него так нежно и ласково, как никто прежде. Раньше некоторые знакомые смотрели на него с восхищением или состраданием, но еще ни от кого он не чувствовал настоящей ласки; только теперь он понимал, что именно называли родительской любовью… От одного этого взгляда ему словно становилось теплее. Когда же Зонтик легко коснулся его плеча, он забыл обо всем и будто бы действительно стал шестилетним ребенком. Вся его холодность растаяла, будто ее и не было вовсе; он приподнялся и крепко обнял своего создателя, прижимаясь щекой к его груди, и ощутил, как по всему его телу, начиная с груди, разливается непривычное тепло… Еще ни разу в жизни он не позволял себе подобного, особенно с молодым королем: как бы мягок он ни был, он все-таки был для него повелителем и господином, и забыть об этом было никак невозможно.
Сейчас Зонтик словно и сам забыл о своем высоком положении. Он умел, когда сам того желал, безупречно выдавать себя за обычного горожанина, но его всегда выдавали прямая осанка и тщательно подобранная, хотя и зачастую весьма скромная одежда. Теперь же он, обычно одетый как герой пьесы, сидел, немного сгорбившись, в широком вязаном свитере и грубых льняных брюках… Таким его, вероятно, и представить себе не мог ни один из жителей Зонтопии, — и отчего-то этот непривычный образ завораживал Алебарда. Он снова замолчал, растворяясь в своих ощущениях, и даже не сразу понял, когда его вдруг взяли на руки.
— Тебя хочется согреть и защитить, — объяснил Зонтик, все же встретившись с его вопросительным взглядом, — но если тебе не нравится…
— Мне нравится, просто это немного... странно, — признался ребенок, снова прижимаясь к нему покрепче. — Обычно это мне хочется защитить кого-то… даже вас, откровенно говоря, хоть вы и весьма сильны как боец и как личность.
— Всем нам иногда нужна защита и капелька тепла, верно? Ты иногда совсем забываешь о себе, заботясь о других… А ты все-таки тоже человек, и тебе тоже бывает нужна забота.
— Мне иногда кажется, что я совсем не умею быть человеком. Я не понимаю, что должен чувствовать, не всегда понимаю, почему люди испытывают именно эти чувства и ведут себя именно так… У этого же должны быть причины, они есть у всего! Но я никак не могу до них докопаться… Вы как будто читаете мысли. Я, разумеется, и не надеюсь обрести даже малую толику вашей силы, но ведь не только в ней дело, не так ли? Не могли бы вы рассказать мне, как вам удается так легко видеть всех насквозь?
— Очень просто: на самом деле я не умею читать мысли и тоже не понимаю всех причин, — сочувственно улыбнулся Зонтик. — Что-то кроется в детстве, иногда настолько раннем, что человек и сам этого не помнит, что-то — в его природе, в том, что было заложено в него еще до его рождения, а некоторых вещи и вовсе необъяснимы… Ученые, например, говорят, что кто-то от природы вспыльчив, кто-то спокоен и даже равнодушен, кто-то энергичен, а кто-то — пуглив и тревожен, но что именно создает эти различия? Чтобы понимать людей, не нужно знать о них абсолютно всего, понимаешь? Да и психология точна только как наука.
— Пока я понимаю вас с трудом… Если я не понимаю людей, что вообще делает меня самого человеком? Что в принципе делает людей людьми?
— Ты понимаешь их, и иногда даже лучше, чем они сами себя. Да, всех причин ты не знаешь, но знаешь, от кого чего можно ожидать, кому стоит доверять, кого стоит опасаться… и понимаешь, что они чувствуют, даже когда не понимаешь, почему чувствуют именно это, верно? Этого более чем достаточно.
— Но ведь иногда я ошибаюсь в своих ожиданиях, жестоко ошибаюсь! — воскликнул Алебард, пытаясь по привычке порывисто встать. — Мне не хочется говорить здесь о делах, но взять того же Антонина… Сколько лет он работал под моим началом, — я все эти годы искренне считал его неприятным в общении, но совершенно безобидным человеком! Я искренне думал, что он трус, лжец, лентяй, болтун, любитель переложить свои обязательства на других, алкоголик, в конце концов, но… но не убийца, черт возьми!
— Разве он убивал кого-нибудь своими руками? — мягко спросил Зонтик, чуть крепче удерживая ребенка в своих объятиях. — Вы были правы во всех своих предположениях: он и впрямь нередко поручал своим заместителям то, что должен был сделать сам, частенько прикладывался к бутылке даже на работе, врал в том числе и о своей болезни, любил поговорить ни о чем… и врал он часто из трусости, чтобы избежать наказания. Мы с вами оба недооценили только масштаб… и не знали о нем того, что, кажется, никто не знал. Если бы сразу было известно, что это он был зачинщиком того заговора и что на самом деле он не болен, а просто принимает малые дозы своего яда, чтобы все думали, что у него больное сердце, вы бы точно отнеслись к нему с большим подозрением, не так ли?
— Так… и все же мне кажется, что вы или, например, Морион гораздо быстрее поняли бы, что что-то с ним не так. Я ведь смутно подозревал его! — сокрушенно выдавил мальчик, даже не сразу поняв, что к нему снова обращаются на «вы».
— Смутных подозрений недостаточно для ареста и расследования, — напомнил юноша. — А Морион несколько лет считал Кулета если не законопослушным гражданином, то в худшем случае обычным хулиганом, помните? Да и я сам не всегда сразу понимаю, кто передо мной…
— Это верно… И все же это был промах, согласитесь!
— Может быть, это и был промах, но помните, чему сами учите людей! Каждый заслуживает прощения, не так ли? Вы такой же человек, как все остальные, и тоже его заслуживаете. Мне кажется, что человеком человека делают его чувства — само их существование, чтобы быть человеком, не обязательно испытывать что-то возвышенное и благородное… Все мы люди, понимаете?
— Понимаю, но прощать себя тяжело. Тяжелее, чем других, во всяком случае… Так у всех людей, или только у меня?
— Не у всех, но у многих: я из числа таких, и Морион, кажется, тоже, и, скорее всего, Куромаку… В общем, вы не одиноки в этом.
Несколько секунд они молчали, прижавшись друг к другу. Алебард чувствовал, как его сердце, во время спора будто готовое выпрыгнуть из груди, медленно, но верно успокаивалось, как дыхание становилось глубже и спокойнее, кровь отливала от лица… Возможно, впервые в жизни он чувствовал себя так безмятежно. Даже тот факт, что здесь он был ребенком, перестал волновать его: он почти забыл об этом. Во время этой паузы ему в голову лезли всякие пустяки, на которые в своей обычной повседневной жизни он изо всех сил старался бы не обращать внимания. Сейчас же гнать их от себя не было никакого смысла, ведь здесь не было ни срочных дел, ни более важных мыслей. Во сне он, наконец, мог подумать о теплых руках, красивом лице и приятном голосе Зонтика, о своеобразной красоте неба, затянутого тяжелыми облаками, сквозь которые пробивались золотые лучи закатного солнца, о шуме воды вокруг и крупных каплях дождя, что на удивление приятно касались его лица и рук…
— Зонтик? — тихо позвал он в конце концов.
— Что такое? — тут же отозвался тот, мягко улыбаясь.
— Не могли бы вы хотя бы здесь обращаться ко мне на «ты»? Здесь я намного младше вас, и вы мне как старший брат… Мне очень странно и неловко слышать здесь такое обращение — должно быть, примерно то же вы чувствуете, когда я называю вас повелителем.
— Как скажешь, — тепло улыбнулся Зонтик, внезапно целуя его в лоб. — Знаешь, ты очень милый, когда вот так спокойно смотришь в небо… В этом есть что-то трогательное.
— Здесь красивое небо и на удивление приятный дождь. Теперь я понимаю, почему вы иногда летом ловите капли дождя руками или подставляете им лицо… Раньше мне это казалось странным, и я не мог понять, как можно найти в этом удовольствие, но теперь я сам испытываю то же, и это и впрямь приятно, — задумчиво произнес Алебард, переводя взгляд на лицо собеседника. — А еще вы очень красивы, и вам, кажется, идет абсолютно любая одежда…
— Ну не смущай! — тихо рассмеялся юноша. — И… хочешь, я покажу тебе еще кое-что очень приятное? Представь себе остров более живым — с травой, песком, деревьями и всем, что считаешь нужным!
Уже через секунду они обнаружили себя сидящими в мокрой высокой траве. Теперь она скрывала от них берег и горизонт, и вокруг, кроме нее, казалось, были лишь ртутно-серые облака и бесконечный теплый дождь… Когда же Зонтик встал, все еще держа своего маленького приближенного на руках, то им открылся весьма любопытный вид: прямо перед ними, всего в нескольких шагах, виднелась полоска пологого песчаного берега с несколькими валунами и лежащей поодаль от кромки воды деревянной лодкой. Все это казалось смутно знакомым, и Алебард не сразу смог вспомнить, что видел нечто по меньшей мере очень похожее на иллюстрации в какой-то книге. Однако там, в книге, это была гравюра, напечатанная отливающей синевой черной краской на белой бумаге. Ему нравилось рассматривать подобные картины, когда на это находилось время, но многие из них было трудно представить себе живыми и цветными. Теперь же, когда одна из них буквально ожила и предстала перед ним в считанных шагах от него, у него захватывало дух. Разве можно было представить себе что-нибудь подобное, никогда прежде не видя? У него было весьма яркое воображение, но все, что оно рисовало ему, было лишь бледной тенью того, что он видел теперь.
Он забыл о том, что Зонтик обещал показать ему что-то приятное. Одного этого вида, да еще его сильных рук и мокрого свитера под щекой, ему было более чем достаточно: он уже был на верху блаженства. Этот миг хотелось растянуть, чтобы он длился как можно дольше, пусть даже целую вечность… Погружаясь в эту вечность, Алебард даже не сразу заметил, как мир начал бледнеть и плыть перед глазами.
* * *
Это утро выдалось хмурым, и весь день обещал быть таким же. Вторую неделю над Зонтопией висели плотные низкие облака, не ртутные, отливающие синевой, как во сне Старшего Брата, а скорее пыльные. То небо из сна хотелось разглядывать подольше: те дождевые тучи принимали причудливые формы, в которых можно было, имея достаточно живое воображение, увидеть целые пейзажи вроде тех, что он видел в некоторых книгах. В этом же не было ничего интересного — оно все было затянуто сплошным грязно-серым в разводах полотном и напоминало разве что о дыме, что струился из фабричных труб. В этот раз за завтраком Алебард нарочно сел спиной к окну, чтобы лишний раз не видеть этого низкого неба и редких хлопьев снега, которые даже не подхватывал ветер. Обычно погода мало волновала его, но сегодня пыльное небо давило на него, а мокрый снег вызывал необъяснимое раздражение.
Они с Зонтиком сидели в столовой на втором этаже, и мраморный камин в дальнем ее конце сейчас жарко топился, не позволяя промозглому холоду и сырости проникнуть внутрь через высокие сводчатые окна. Первый Министр втайне хотел встать и задернуть шторы, чтобы не впускать и неприятного приглушенного облаками света, что лился с неба будто поневоле и неумолимо напоминал ему о предстоящем заседании верховного суда… Обычно он завтракал на ходу несколькими чашками кофе, просматривая документы, но сегодня Верховный Правитель настоял на том, чтобы позавтракать вместе, да и ему самому слишком о многом хотелось поговорить.
— Признаться, я никогда в жизни не видел столько воды, и даже представить себе не мог: она заполняла весь мир до самого горизонта… Я там чувствовал себя маленьким. Может быть, и не в воде было дело, а в том, насколько этот мир казался открытым и бесконечным, но я никогда еще не чувствовал ничего подобного, — рассказывал он, как бы нехотя отпивая почти остывший кофе. — Мой повелитель… в том мире, откуда пришли вы, тоже есть что-нибудь похожее? Как-то раз вы говорили, что ваш родной мир большой, намного больше нашего, и мне представляется, что там есть озера размером с всю Зонтопию и даже больше…
— О да, разумеется, там есть океаны! — оживленно отозвался Зонтик. — Если отплыть на лодке так далеко от берега, чтобы его стало не видно, то и впрямь покажется, что вокруг нет ничего, кроме этой воды… В ясную погоду это очень красиво, а в тумане становится тоскливо и тревожно. Правда, я больше любил смотреть на океан с берега…
— Наверное, отплывать так далеко на лодке опасно? В моем сне не было ветра, но в вашем родном мире он, вероятно, есть, и куда сильнее, чем у нас… Если такой ветер перевернет лодку посреди океана, то даже опытный пловец едва ли сможет добраться до берега, — и к тому же в тумане легко можно заблудиться и вовсе не найти дорогу обратно.
— Это верно: я слышал истории о людях, которые терялись в океане — иногда их выносило течением куда-нибудь за многие километры от дома, и они чудом выживали, некоторых потом случайно находили мертвыми, а кого-то и вовсе не нашли… Кроме того, на весельной лодке никаких сил не хватит, чтобы отплыть так далеко до наступления темноты, даже если отправиться рано утром, а парусную может унести ветром — я читал об этом в книгах и всегда боялся, что со мной что-нибудь подобное случится. Впрочем, у меня все равно тогда не было никакой лодки, так что я только ходил на берег моря, забирался на валуны и смотрел оттуда… Это умиротворяет, понимаете?
— Кажется, сегодня и понял: раньше мне не представлялось случая остановиться и полюбоваться чем-нибудь, а если и случалось оказаться в свободную минуту в красивом месте, то я всегда бывал слишком погружен в свои мысли… А вы? Вы успеваете теперь наслаждаться этим?
— Пожалуй, я сошел бы с ума, если бы не старался каждый раз останавливаться и замечать красоту вокруг, — сдержанно усмехнулся Зонтик. — Это очень помогает успокоиться и прийти в себя… Даже туда, на верхнюю смотровую площадку я хожу ради этого. Если вы хотите, я научу этому и вас — не только во сне, но и наяву! Мне кажется, что вам очень не хватает отдыха… Когда все это закончится… ну, пусть этот мой план пока будет для вас сюрпризом!
— Когда вы так улыбаетесь мне, я невольно успокаиваюсь, что бы ни происходило вокруг и каким бы ни было наше положение, — признался Алебард, тоже улыбаясь в ответ. Это была одна из тех его редких неуловимых улыбок, что будто смягчала его резкие острые черты и даже заставляла их казаться почти плавными… Возможно, он сам поразился бы такой перемене в себе, если бы увидел себя в зеркале в такой момент: он словно становился другим человеком. Впрочем, зеркала здесь не было, а повторить такую улыбку он не мог; улыбка — любая — всегда преображала его лицо, раскрывая новые его черты, но только не те, что он посылал своему отражению, желая разглядеть то, о чем ему говорили друзья.
Сейчас же Зонтик, ласково взглянув на него, заметил в этой непривычной мягкости вселенскую усталость. Он и так знал, что его верный помощник очень устает от всего, что обрушилось на них в последнее время, знал, что он не высыпается и почти не ест, видел, что временами ближе к вечеру руки у него затекают от бесконечного письма, и немеющие пальцы едва удерживают ручку, — это можно было увидеть по его почерку в некоторых документах, еще более угловатому, чем обычно, и будто бы нетвердому… Однако обычно Старший Брат пытался цепляться хотя бы за иллюзию своей несокрушимости, храбриться и изображать бодрость; временами он и впрямь бывал бодр, только со здоровой бодростью это имело мало общего — это была взвинченность человека, не спавшего всю ночь и живущего весь день на одном только крепком переслащенном кофе со сливками. В его голосе тогда слышались надрывные, почти истерические нотки, будто он был готов в любой момент сорваться не то на крик, не то на рыдания, руки подрагивали, а под глазами залегали все более глубокие тени, резко выделяющиеся на фоне бледного почти до голубизны лица… Свою усталость он позволял себе выражать лишь в гневе на Общину Чистых: еще никогда он не клеймил еретиков в своих проповедях так пылко и красноречиво.
Сегодня же его силы иссякли окончательно. Их теперь не хватало ни на поддельную бодрость, ни на громкий слегка истеричный смех, ни на гнев, ни даже на рыдания. Их едва хватило, чтобы заставить себя встать с постели, одеться и удерживать в руке чашку кофе. Умом он понимал, что ему следовало бы быть голодным: накануне он рано поужинал парой бутербродов и еще одной чашкой кофе, — однако сейчас он не чувствовал голода. Он вообще ничего не чувствовал, кроме желания снова лечь и заснуть… Зонтик хотел было полушутливо смутиться, как обычно после его комплиментов, но, взглянув на него, ужаснулся: он выглядел совершенно надломленным и больным.
— Да вы, наверное, сейчас упадете в обморок! — вырвалось у юноши помимо его воли. — Что с вами? Почему вы почти ничего не съели?
— Я не голоден, — выдавил Первый Министр, тщетно пытаясь снова улыбнуться. — И я в порядке, мой повелитель, я всегда бледен…
— Но не так! У вас такой вид, будто вы неделю не спали, и к тому же вы вчера не ужинали… — он успел встать, обойти стол и приобнять своего друга за плечи — как раз вовремя: тот безвольно обмяк в его объятиях, прислонившись щекой к его груди, прямо как во сне. Впервые в жизни он смотрел на Зонтика вот так, снизу вверх… Впрочем, ему не хватало сил даже подумать об этом хоть что-нибудь: весь он обратился в одни ощущения. Будто со стороны он слышал, как еще раз попытался убедить юношу в том, что он в порядке и не нуждается в помощи, но эта попытка, очевидно, не принесла никаких плодов. Ему что-то отвечали, но слова как бы распадались на отдельные звуки, и он не понимал их — только слышал в голосе своего создателя привычную суетливую ласку… Зонтик же, еще раз взглянув на его лицо, решительно и осторожно, хотя и не без труда, поднял его со стула и медленно повел в сторону их покоев. Он знал, что сегодня в полдень должно было состояться заседание суда, на котором решится судьба старейшин Общины и зачинщиков этого заговора, знал, что Алебард никак не мог позволить себе пропустить это заседание, но сейчас это волновало его в последнюю очередь, как и вялые попытки возражения. Он считал своим долгом помочь другу… В конце концов, сейчас Первый Министр выглядел так, будто сам о себе позаботиться не мог никак. Ему едва хватало сил, чтобы самому делать короткие неуверенные шаги; казалось, еще один такой шаг — и он упадет, повиснет на своем создателе, будто тряпичная кукла… Этого Зонтик опасался: он был достаточно силен, но донести до спальни человека, который весил больше, чем он, и к тому же был почти на две головы выше, было бы не под силу даже ему. Оставлять друга лежать в коридоре, пусть и всего на несколько минут, чтобы привести помощь, ему совсем не хотелось, — впрочем, этого делать и не пришлось. С большим трудом они все же миновали коридор и переступили порог спальни с первым ударом часов. Этот звук заставил Алебарда встрепенуться и сделать еще одну попытку встать прямо и пойти в противоположную сторону…
— Служба начинается… Мне нужно… — пробормотал он, делая чуть более торопливый шаг.
— Еще только восемь, до службы два часа, — мягко, но на удивление настойчиво поправил его Зонтик. — Кроме того, я думаю, что сегодня вам лучше пропустить утреннюю службу: вы же так утомлены, что почти больны! Вам нужно набраться сил, так что я настаиваю на том, чтобы вы отдохнули.
— А как же заседание суда? Его я никак не могу пропустить…
— Его вы и не пропустите, но до него остается пять часов, в течение которых вы будете отдыхать, — с этими словами юноша мягко подтолкнул его, и этого хватило, чтобы он упал на кровать. — И не нужно спорить: мне неприятно принуждать вас к этому, но вы слишком долго изводили себя работой, и если так будет продолжаться, то вам станет еще хуже. Вы понимаете это, верно? — в ответ Старший Брат со вздохом кивнул: вообще-то ему было что возразить, но спорить не было ни желания, ни сил. — Тогда не упрямьтесь, ладно? Я сейчас собираюсь позаботиться о вас…
— Как скажете, мой господин… Даже если бы я хотел проявить упрямство, то едва ли мне хватило бы на это сил, — да и как отказать вам, когда вы так настаиваете? — министр слабо улыбнулся, а после, всего через несколько мгновений, заснул, едва успев закрыть глаза.
Спал он на этот раз удивительно крепко и без сновидений — на них ему будто бы тоже не хватало сил… Весь мир для него словно замер, и если бы его разбудили, чтобы спросить, сколько времени он проспал, он бы не ответил вовсе: сейчас для него пять минут, пять часов и пять дней протекли бы одинаково. Так уснуть ему не удавалось, вероятно, с конца лета. С тех пор, как Зонтик нашел первое свидетельство того, что за ним кто-то следил, по ночам его всегда сначала одолевали мысли, сомнения и тревоги, а после, когда от изнеможения он все же засыпал, — странные беспокойные сны… Взявшись за расследование, он стал вставать еще раньше, чем прежде, но эти сновидения не раз заставляли его проснуться раньше звонка будильника, — и тогда он либо подходил к двери Зонтика и замирал, прислушиваясь к каждому шороху, либо спускался в подземелье, в холодный низкий зал и тренировался там до тех пор, пока сон не забывался. Несколько раз он даже не просыпался — сразу шел в зал для тренировок и боролся если не с бессонницей, то с тревогой, отрабатывая приемы с алебардой или двуручным мечом, пока руки не переставали слушаться. В такие ночи он обычно быстро забывался, едва добравшись до кровати, но просыпался совершенно разбитым; днем же тревога снова нагоняла его и нападала с удвоенной силой — ее нельзя было ни пронзить копьем, ни даже надолго отогнать.
Теперь он в кои то веки спал по-настоящему спокойно, и этому не мешали ни кошмары о погоне за тенью, ни мысли о предстоящих делах. Впервые за четыре месяца он позволил себе просто устать и поддаться этой усталости, — пусть даже не совсем по своей воле… Присутствие Зонтика, который не отходил от него ни на шаг, будто охраняя его сон, согревало и дарило столь необходимый ему покой. Даже лицо его, обычно скованное отпечатком тревог и забот, сейчас выражало только умиротворение, — и, несмотря на болезненную бледность и глубокие тени вокруг глаз, он словно стал выглядеть на несколько лет моложе. Вероятно, если бы он увидел себя сейчас, то назвал бы себя почти красавцем, — впрочем, он никогда не смог бы изобразить это выражение лица перед зеркалом, да и запечатлеть его в полной мере было бы сложно. Может быть, Мантия смогла бы поймать это чувство и набросать его хотя бы несколькими штрихами, но ей едва ли представился бы такой шанс, а Зонтик не обладал достаточным мастерством… Однако это ничуть не мешало ему любоваться своим созданием и ярко запечатлевать его образ в памяти.
— Вы теперь почти юноша… — ласково прошептал молодой король, склоняясь к нему, чтобы невесомо поцеловать в лоб. После же его рука сама скользнула вниз по гладким волосам и одним движением вытянула из них узкую ленту, — и ему показалось, что в ответ на это Алебард мимолетно улыбнулся, как бы благодаря за это облегчение. Он всегда стягивал свои волосы так туго, как только мог, чтобы ни один локон не выбился, — теперь же, держась на одной нижней ленте, они все легли на темное покрывало как бы единой волной. Про себя юноша решил, что теперь точно будет настаивать на том, чтобы помочь ему переплести прическу перед заседанием…
* * *
Открыв глаза, Старший Брат на миг испугался, подумав, что проспал весь день, если не несколько дней: вся комната была погружена в тень, будто в сумерках, а небо за окном было затянуто такими плотными грязно-серыми тучами, что сквозь них едва пробивались редкие лучи солнца. Такая погода зимой отнюдь не была редкостью, и он по своему опыту знал, что проще было заставить Петера выражаться изысканно, чем определить время суток по такому небу…
— Сколько времени? — был его первый вопрос, когда он смог заставить себя оторвать взгляд от окна и посмотреть на Зонтика. Все его тело было расслаблено, и ему хотелось растянуть это редкое непривычное блаженство.
— Всего одиннадцать, вы проспали только три часа, — мягко отозвался юноша, догадавшись о его мыслях. — Как вы? Может быть, хотите еще отдохнуть?
— Пожалуй, это будет лишним: лучше будет еще раз повторить свою речь и…
— …И поесть как следует! Первым делом — поесть, ведь вы так и не позавтракали, — заявил Верховный Правитель с привычной в последнее время мягкой решительностью. — А потом нужно будет немного привести вас в порядок, и в этом я вам помогу: вам надо беречь силы.
— Вы сейчас говорите со мной так уверенно и так заботливо… Мне приятно ваше внимание, мой господин, но вам не стоит так утруждать себя этим: я могу позаботиться о себе и сам, а вы все же правитель. Едва ли королю пристало делать подобное для своего подчиненного, — смущенно проговорил Первый Министр.
— А я и не «утруждаю себя»: мне хочется позаботиться о вас. Все же мы с вами родственники, я создал вас, — а мы в ответе за тех, кого привели в этот мир… Прежде вы всегда делились со мной своими силами, но сейчас, когда они на исходе, позвольте мне сделать для вас то же, что вы делали для меня все эти годы! К тому же у вас не было шанса в детстве почувствовать родительскую заботу, и я хочу дать вам хоть какое-то ее подобие, понимаете?
— Я понимаю вас, мой повелитель, — и вы все же бесконечно великодушный правитель и чистая душа… Признаться, я боялся однажды узнать, что вы заботитесь обо мне лишь до тех пор, пока я полезен вам, как воин о своем оружии. Оружие следует содержать должным образом, чтобы оно оставалось острым и крепким, но кто же будет хранить у себя и продолжать так же содержать сломанное?
— И поэтому стремились всегда приносить как можно больше пользы, чтобы доказать мне, что вы не сломаны и способны выполнять свои обязанности, верно? — понимающе спросил Зонтик.
— Именно так. Я боялся быть брошенным и забытым, ведь я искренне люблю вас и привязан к вам, — кивнул Алебард.
— Тогда я могу успокоить вас: вы для меня нечто гораздо большее, чем оружие, — и к тому же я очень привязываюсь даже к обычным вещам, если с ними связаны воспоминания, а уж избавиться от человека, если он перестал приносить пользу, для меня немыслимо, — он ласково улыбнулся, и ответом ему стала такая же теплая улыбка.
— Так странно… Я могу найти слова для чего угодно, но только не для выражения моих облегчения и радости, и благодарности к вам, — усмехнулся Старший Брат, медленно, как бы нехотя поднимаясь с кровати.
— Пожалуй, слова нужны не всему и не всегда — по крайней мере сейчас я прекрасно понимаю вас и без долгих речей… А еще, — тут юноша тоже усмехнулся и продолжил, изображая интонацию Данте: — «Кто может описать, как он горит, охвачен слабым пламенем». Ваше лицо сейчас говорит куда красноречивее любых слов.
— А обычно я не кажусь вам лжецом? Я ведь постоянно произношу речи к месту и не к месту.
— Совсем нет: я просто знаю, что вы многословны и не боитесь высказывать свои мысли и мнения, — и мне это нравится. Просто самые сильные чувства обычно сложно описать словами…
— Я рад знать, что вам приятно мое общество. Ваше мне тоже очень приятно, — и я рад тому, что именно вы стали свидетелем моей слабости: вам я доверяю и точно знаю, что вы были со мной потому, что искренне этого желали, а не в попытке выслужиться, «запомниться» или что-то выяснить… Это очень дорогого стоит.
— Вы всегда делали то же для меня, — помните, как в конце лета вы подхватили меня, когда я упал в обморок, а потом каждый день навещали во время болезни? Это действительно очень важно, и я рад, что теперь могу сделать то же для вас… И можете кое-что пообещать мне?
— Лучше скажите сначала, что именно, мой повелитель: я не хотел бы обещать вслепую, не зная, смогу ли выполнить обещание.
— О, это вы точно сможете выполнить, даже не сомневайтесь… Я хотел бы, чтобы после заседания суда вы как следует отдохнули, может быть, даже взяли пару выходных: дела в целом у нас идут неплохо, а вы явно очень измотаны.
— Как скажете, мой господин… Однако к отдыху я не привык, можно даже сказать, что не умею отдыхать.
— Я научу вас, — только вы не упирайтесь, ладно?
— Я обещаю быть послушным учеником, — глухо рассмеялся Алебард, отставляя пустую чашку из-под кофе со сливками. — И вы были правы: еда неплохо придает сил…
— Вы так мало едите, что, пожалуй, вполне могли бы упасть в голодный обморок прямо посреди одной из своих речей, — заметил Зонтик с напускной строгостью. — А теперь подойдите сюда и позвольте мне помочь вам привести прическу в порядок!
— Мой повелитель, это… лишнее, — смущенно пробормотал Старший Брат. — Я мог бы и сам…
Примечания:
Вот и долгожданная глава... Признаться, я сам ждал ее выхода не меньше, чем вы. Очень многое успело произойти за эти четыре месяца, она вышла куда короче, чем ожидалось... но все, кажется, налаживается — и в истории тоже. Приятного вам чтения и спасибо, что дождались!
Заседание суда, начавшееся в час пополудни, заканчивалось в глубоких сумерках. Впрочем, зимой в Зонтопии всегда поздно светало и очень рано начинало темнеть, а сейчас и вовсе стояло самое темное время года. В углу зала суда стояли старинные часы в высоком резном футляре, очевидно, заказанном одновременно с кафедрами и сделанные тем же мастером, но во время заседаний на них редко обращали внимание: место они занимали весьма скромное, а все взгляды обычно были прикованы к судье и подсудимым... Сейчас же, во время слушания по самому громкому делу со времен заговора министров, многие и вовсе потеряли счет времени. Скользнув взглядом по циферблату и увидев, что часовая стрелка подходит к пяти, Алебард даже удивился: за окном стояла такая густая мгла, словно было по меньшей мере девять часов.
— Скоро новый год... А кажется, что неделю назад был сентябрь, хотя за эту осень произошло так много, что на несколько лет хватило бы, — вздохнул он, переводя взгляд на одно из высоких сводчатых окон. Только что он поймал себя на мысли о том, что замок — едва ли не старейшее здание во всей стране, и такие окна где угодно считались бы старомодными... Впрочем, ему это нравилось: замок производил впечатление незыблемого, совершенно надежного убежища, где Зонтику не угрожала никакая опасность. Только что из зала вывели через боковую дверь пятнадцать человек, ставших величайшей угрозой благополучию как правителя, так и всей страны, и не далее чем через две недели большинство из них должны были казнить, и замок снова стал защитой от всех угроз... Что-то внутри, правда, говорило, что у Общины вполне могли найтись последователи, однако эту мысль он прогнал так быстро, как только смог: сейчас ему меньше всего хотелось думать о новых угрозах и заботах. Публичная казнь старейшин должна была послужить хорошим предостережением для тех, кого держал в узде только страх, громкий процесс и подробное описание всего заседания в государственной газете, — для этого в зал суда в порядке исключения были допущены двое проверенных журналистов, — поддерживали убеждение в том, что закон настигнет каждого, кто посмеет его нарушить, всех, кто был вхож в замок, отныне тщательно проверяла тайная полиция, прежде чем допустить внутрь, да и улицы, особенно центральные, теперь патрулировало куда большее число полицейских и гвардейцев... Всех этих мер должно было хватить, чтобы в должной мере обезопасить и первых лиц государства, и обычных подданных. Алебард снова повторил это себе как можно тверже: он сделал все, что от него зависело.
— Событий на целую жизнь, возможно, хватило бы, — отозвался Зонтик после короткой паузы. — Только, наверное, для правителя это в порядке вещей: почти на каждого короля, о которых я читал в книгах, хоть раз покушались по разным причинам... От младших братьев, которые хотели занять престол, до революционеров.
— Вот только вы — лучший правитель, какой только мог быть у этой страны... Вы ничем не заслужили попытки свергнуть вас: кажется, вы заботитесь о благополучии своих подданных более, чем кто-либо другой.
— На хороших правителей тоже покушались... Видимо, вы были правы, сказав, что всем не угодить, как ни старайся. Наверное, так и должно быть: любой закон кому-нибудь окажется невыгоден, и многие наказанные и вовсе не считают себя виноватыми... Да и ошибок, пожалуй, не избежать. Наверняка... — тут юноша осекся и замолчал. — Впрочем, пожалуй, я сейчас не буду об этом говорить с вами...
— ...Иначе я снова пойду курить в сад, и закончится это весьма предсказуемо, верно? — несколько насмешливо улыбнулся Алебард. — Да, в этом вы правы: наверняка в Зонтопии был казнен по меньшей мере один невиновный... Кроме того, я знаю, что некоторые из законов, которые именно я уговорил вас принять, были большой ошибкой. Я рад тому, что их изъяны становились заметны почти сразу, и вы успевали отменить их прежде чем случалось непоправимое, — но кто-то ведь все же успевал пострадать от них! Мне порой очень не хватало вашей осмотрительности, да и сейчас не хватает... Но я помню ваши слова: раз я призываю прихожан от вашего лица к милосердию, мне пристало самому быть милосердным — в том числе и к себе, ведь таким я создан. К тому же за большую часть тех промахов я уже наказан сполна, а за одно преступление, как известно, нельзя наказать дважды...
— А еще в принятии тех законов, если уж быть честным, была и моя вина: хоть это и были ваши идеи, принял их я... Если вам не хватило осмотрительности, то мне не хватало не то дальновидности, не то настойчивости, чтобы вам возразить. Я об этом и говорил: даже самые лучшие в своем деле совершают ошибки, и даже очень хорошие люди кому-то не нравятся. Вам не стоит винить себя в том, что не все любят вас, и в том, что не все любят меня таким, как вы рисуете меня народу... и уж точно не стоит винить себя ни в появлении организаций наподобие Общины, ни в казни людей вроде ее старейшин! Вы же не собираетесь снова наказывать себя за это, правда?
— Вы будто читаете мои мысли, мой господин: это, пожалуй, первый смертный приговор, за который мне не хочется себя наказать... Это были не просто грешники, а зло во плоти, и мне даже ни капли не жаль их после всех их деяний!
— И мне, честно говоря, тоже совсем не жаль их, — признался Зонтик со вздохом. — Мне жаль всех тех, чьи жизни они разрушили...
— Кулету хотя бы хватало смелости совершать свои преступления своими руками, и хватило мужества признать все и раскаяться... Да и у него были причины, толкнувшие его на такую жизнь. Он был плохим человеком, но его было за что жалеть и уважать. Баклер же... Нет, я даже гадать не желаю, чего ему не хватало! Я знаю только то, что у человека, рожденного в такой семье, явно неглупого, не может быть хоть сколько-нибудь понятных причин пойти по подобному пути.
— Наверное, он хотел затмить своего отца, хотел внимания и признания, или власти...
— Но ведь и того и другого можно достигнуть другими способами, которые ему были более чем доступны! — воскликнул Алебард, почти забыв о том, что сейчас говорит не сам с собой. — Я не вижу тут других объяснений, кроме... Нет, не желаю больше о нем даже думать!
— А чего вам сейчас хотелось бы? — мягко спросил Зонтик, взяв его за руку. — После всего, что с нами случилось, вам точно нужны отдых и удовольствие... Так чего вы хотите?
Они уже поднимались по одной из узких задних лестниц на второй этаж, в обитаемую часть замка, но юноша едва узнавал это место — слишком много впечатлений и мыслей обрушилось на него за этот день. В его сознании беспорядочно сменяли друг друга бесконечные темные залы с каменными колоннами, обрывки собственной речи, которую он даже не готовил, и речей, услышанных в зале суда, частые и крупные хлопья мокрого снега, что непрерывно сыпались с хмурого низкого неба, будто утонувшего на весь день в сумерках, лица подсудимых, судьи и некоторых особенно врезавшихся в память свидетелей... Щит в своем кресле на колесах, невозможно старый, полуслепой, но все еще не утративший своей внутренней силы. Генерал Олбери, высокий, смуглый и непривычно суровый, без тени той хитроватой полуулыбки, что обычно придавала ему сходство с театральным пиратом, зато со свежей рваной раной на щеке. Серж, пробормотавший вслух, что жалеет о том, что не подправил лицо Баклеру, молодой мужчина исполинского роста и весьма внушительного телосложения, чье открытое лицо искажала явно непривычная для него злость. Красивая молодая женщина в форме гвардейского офицера с перевязанными руками и головой, сидевшая рядом с ним. Аладор, какой-то линяло-бледный, несколько растрепанный и будто бы растерянный и не верящий в то, что все это взаправду, но явно готовый идти до самого конца...
Каждый из них по-своему приковывал его внимание, и только теперь он отчетливо понял, что всех их объединяло одно: контраст. Щит был немощен телом, но сила его души и твердость убеждений не вызывали сомнения. Кларк, которого привыкли видеть моложавым, общительным и несколько насмешливым, сейчас вдруг превратился в холодного и собранного сорокалетнего офицера, готового применить, если это потребуется, самые решительные меры. Серж явно не был ни по-настоящему зол, ни исключительно вспыльчив, ни даже особенно суров и мрачен, но в его не привыкшем что-либо скрывать лице отчетливо проступало что-то почти звериное... Зонтик теперь догадывался, что злился он не за себя и не за всю страну в целом, а скорее за кого-то очень близкого, покалеченного, а может быть, и убитого Общиной. Молодая офицерша — по тому, как Серж бережно приобнимал ее и держал за руку, можно было понять, что они были по меньшей мере влюбленной парой, — была ранена, но отнюдь не сломлена, и ее смелый прямой взгляд и очень прямая осанка говорили об этом красноречивее любых слов... Аладор же чем-то напомнил юноше его самого: с виду он казался таким же хрупким и пугливым, но душа у него была отважная и благородная, и он не меньше, чем храбрые офицеры и государственные деятели, был способен на решительность, когда это было нужно.
Сам юный король сейчас чувствовал себя как никогда сильным, и на этот раз его сила происходила не из страха, как в ту ночь, когда он, будучи раненым, смог дать отпор убийце, а скорее из зарождающейся веры в себя — пока еще робкой и осторожной, но уже не безмолвной. Тем это было ценнее: его речь в зале суда была не коротким исступленным усилием загнанного зверя, а сознательным, хотя и не продуманным в мельчайших подробностях, шагом разумного человека со своей волей... Теперь же он был утомлен, но не опустошен и не сломлен; это была скорее приятная усталость, заглушающая тревогу. За этой усталостью и далекими размышлениями он даже не сразу заметил, что они идут молча уже несколько минут. Алебард задумался над ответом так, будто ему задали сложный вопрос... Впрочем, этот вопрос и впрямь поставил его в тупик: он сейчас и сам не понимал, чего хочет. Желаний, казалось, было много, но многие из них было невозможно исполнить сейчас, другие казались слишком странными, чтобы делиться ими, третьи, вполне понятные и выполнимые, хотелось исполнить когда-нибудь позже... В конце концов он произнес несколько смущенно:
— Признаться, прямо сейчас мне хотелось бы выпить чашку чая с медом: кажется, я немного сорвал голос. А после... что после, я пока и сам не знаю.
— Тогда давайте первым делом выпьем чаю, а что делать потом, придумаем позже! Уж этим вечером мы точно можем позволить себе забыть обо всех делах и планах, — ласково улыбнулся Зонтик, поднимая на него глаза. Его усталый, но очень мягкий взгляд сейчас согревал лучше яркого пламени...
— Вы знаете, мой господин, даже если бы я и впрямь был весь изо льда и стали, вы уж точно смогли бы растопить мое холодное сердце одним своим взглядом, — мягко проговорил министр, тоже поворачиваясь к нему. Его собственное лицо в полумраке, казалось, светилось фосфорическим светом — так он был бледен, — и лишь непривычно потеплевшие глаза придавали ему живой вид. Сейчас эти глаза не были ни стальными, ни даже зеркальными — скорее они напоминали водную гладь в спокойный вечер после дождя, — и взгляд их уже не резал ледяным клинком... Несокрушимый безупречный Старший Брат, грозный Первый Министр и прокурор верховного суда сейчас был обыкновенным бесконечно усталым человеком, — и теперь он, наконец, мог в полной мере позволить себе заметить эту усталость и погрузиться в нее с головой, даже не притворяясь сильным. Сил у него сейчас не было почти ни на что... Остаток их пути до покоев короля прошел за неторопливым и в общем-то бессодержательным, но приятным разговором.
Гостиная покоев короля казалась сейчас самой уютной в мире: здесь горел камин, подушки на диванах были разложены не в идеальном порядке, но достаточно небрежно, чтобы показать, что комната обитаема, на кофейном столике лежала толстая книга... Пушистый полосатый кот, теперь уже чистый, немного откормленный и бесконечно обласканный, дремал на спинке одного из диванов, как бы подчеркивая этот уют. Кот, чуть более недели назад проникший в замок через форточку и уже успевший из Шпиона стать Матрасом, был здесь дома; дома были и первые лица государства. Больше им здесь ничего не угрожало... А ведь всего лишь десять дней назад в этой самой комнате Зонтику зашивали рану при свечах! Здесь же, прямо под дверью его спальни, был убит один из стражников, тем самым стулом, что стоял сейчас в углу у окна, он подпер в ту ночь дверь спальни, чтобы убийца не выбрался из нее... Думать об этом теперь не хотелось: кровавые пятна отмыли, запах лекарств выветрился, да и разгромленную вторженцем спальню уже привели в порядок. Все возвращалось на круги своя, и по крайней мере в этот вечер не хотелось вспоминать о жертвах, страданиях и страхах. Хотелось покоя... Первым делом Зонтик снял диадему и плащ — они словно давили на него, делая его не совсем им самим. Алебард же избавился от митры и расстегнул две пуговицы рубашки: головной убор был тяжелым и неудобно высоким, а воротник почти душил. Прежде чем вызвать слугу звонком и распорядиться по поводу чая, они несколько минут просидели молча и даже почти ни о чем не думая, будто бы напитываясь теплом и светом... За окном все так же валил крупными хлопьями снег, плотные низкие тучи, казалось, не сдвинулись ни на миллиметр за весь день, и в комнату с улицы не проникало ни единого звука — ни свиста ветра в дымоходе, ни человеческих голосов или шагов, ни даже лая собак или карканья ворон. Казалось, что весь мир вокруг них замер, и только потрескивание огня в камине и нарастающие в пустынном саду и на широком карнизе под окном сугробы напоминали о ходе времени. Все словно уснуло, — и Старший Брат теперь тоже медленно погружался в полудрему. Глаза его были открыты, пальцы по привычке перебирали складки его мантии, однако сознание плыло; когда Матрас вдруг соскочил со спинки дивана прямо к нему на колени, он ничуть не удивился этому, хотя всю прошедшую неделю этот кот не удостаивал таким вниманием никого, кроме Зонтика... Может быть, в другой момент он бы проворчал, — впрочем, скорее шутливо, — что-нибудь о том, что теперь вся его мантия будет в шерсти, но сейчас рука сама потянулась, чтобы погладить Матраса, а тот спокойно принял эту ласку.
— Мягкий такой... и действительно ласковый, — тихо пробормотал Алебард, продолжая гладить кота.
— А я вам говорил! — мягко усмехнулся Зонтик.
— Кажется, я впервые в жизни держу на коленях кошку: обычно они меня не особенно жалуют, да и мне самому они всегда казались слишком своевольными и непредсказуемыми... Но Матрас другой.
— Они все разные, но почти все довольно осмотрительные и осторожные, — к тому же Матрас успел провести какое-то время на улице и столкнуться с некоторыми опасностями. Им нужно время, чтобы присмотреться, привыкнуть и довериться, и они могут пугаться громкого голоса, быстрых движений или холодных рук, понимаете?