




Зима в плавнях выдалась мягкой, но сырой. Туман с трясины часто накатывал на лагерь, принося с собой эхо далёких взрывов и запах гари. В эти дни люди сбивались в кучки, и тишина между словами становилась особенно тяжёлой.
Однажды вечером Круган, чинивший сбрую у своего куреня, увидел, как Зарян стоит на краю лагеря, глядя в сторону, где лежал их старый, сожжённый хутор Привольный. Молодой атаман был без бурки, в простой рубахе, и его плечи под тонкой тканью казались не такими широкими, почти мальчишескими. Круган отложил шило и подошёл.
Они стояли молча, плечом к плечу. Дымок от костров тянулся в неподвижном воздухе.
— Тоскуешь? — наконец спросил Круган, не глядя на сына.
— Нет, — ответил Зарян. Потом поправился: — Не по хутору. По... простоте. Было время, когда проблема была одна — как избежать насмешек или как не упасть с седла. Сейчас... — он махнул рукой, охватывая лагерь, стражу, землянки, — сейчас за каждого из этих людей голова болит. Каждое решение взвешиваешь, как на аптекарских весах. И знаешь, что ошибка — смерть. Не твоя. Их.
Круган кивнул. Он знал это чувство. Оно не ушло с годами, только притупилось, стало привычным фоном.
— Я тебя не тому учил, — тихо сказал он. — Учил быть сильным. А оказалось, главная сила — не в мышцах и не в умении рубить. Она в умении выбирать. И нести этот выбор. Этому я научить не мог. Потому что и сам не всегда справлялся.
— Я помню, — Зарян повернулся к отцу. В его зелёных глазах не было упрёка, была усталая ясность. — Помню, как ты решал судьбу хуторян после наводнения. Кому помочь в первую очередь, чей дом отстроить. Ты тогда три ночи не спал. Я думал, ты просто ворчишь. А ты выбирал.
Это было прощением. Не громким, не словесным. Тихим, как этот вечерний туман. Круган почувствовал, как камень, который он таскал в груди все эти годы, наконец сдвинулся.
— Прости, сынок, — выдохнул он, и слова, наконец, были сказаны без внутреннего сопротивления. — За то, что не увидел. За то, что сломал ту фигурку из ковыля. Она была красивая.
Зарян улыбнулся. Скупо, уголками губ, но это была первая по-настоящему лёгкая улыбка, которую Круган видел на его лице с момента встречи на площади.
— Я и сейчас могу сплести. Научился делать крепче. — Он помолчал. — Знаешь, что самое странное? Я теперь понимаю, почему ты отправил меня к кузнецу. Не потому что презирал. Потому что боялся. Боялся, что я не выживу в нашем мире. Хотел дать безопасное ремесло. Просто... не тот путь выбрал. Не тот разговор.
Круган сгрёб ладонью снег с колоды, сжал в комок.
— Да. Боялся. И сейчас боюсь. Но уже не за тебя. За то, что на тебя свалилось. Эта война... эти мальчишки из будущего... эта трещина в болоте. Это слишком даже для самого лихого атамана.
— Ничего, — Зарян положил руку на отцовское плечо. Тяжёлую, уверенную руку командира. — Мы справимся. Вместе. У нас теперь не просто вольница. У нас... семья. Странная, покоцанная, но семья.
Они стояли так ещё долго, пока не стемнело окончательно и не зажглись звёзды — те самые, под которыми когда-то разбежались их дороги, чтобы сойтись вновь здесь, на краю трясины и безумия.
В ту же ночь у общего костра, где грелись казаки и кадеты, наступила тихая, задумчивая полоса. Стресс после месяцев войны сменился глухой усталостью. И в этой усталости прорвалось то, что обычно держали глубже.
Марк, самый тихий из оставшихся кадетов, смотрел на языки пламени и вдруг сказал, ни к кому не обращаясь:
— Знаете, а у нас в училище по субботам бывала тушёная картошка с тушёнкой. Гадость редкая. Но сейчас бы убить за паёк.
Повисло молчание. Потом Витя, сидевший рядом, крякнул:
— Да... А помнишь, как Березин орал на построении: «Иволгин, ты что, родился в сарае?!» А Пашка стои́т, глаза в землю...
— А Шевченко из-за спины ему шепчет: «Не слушай его, он сам из конюшни», — с слабой усмешкой добавил Лёша.
Их разговор подхватили, тихо, без смеха, с каким-то болезненным, но сладким надрывом.
— А библиотека наша... там пахло старыми книгами и пылью. И было тепло от батареи. Можно было спрятаться на весь самоподготовочный.
— А помнишь запах гуталина перед парадом? И как сапоги скрипят на плацу после натирки...
— А наши койки... жёсткие, казённые... Боже, как же я по ним скучаю...
Они говорили о мелочах. О противной манной каше по утрам. О строгом, но справедливом дежурном по роте. О том, как пахло весной на плацу после дождя. О заботливой, вечно волнующейся поварихе тёте Варе, которая подкармливала их иногда лишней порцией компота.
Андрей, сидевший, поджав колени, сгорбился. Его обычно подвижное лицо было неподвижным.
— А у меня... — он начал и замолчал, сглотнув комок. — У меня отец... он сволочь, конечно. Но он иногда, очень редко, когда выпьет, мог рассказать про свою службу на Дальнем Востоке. И голос у него становился... другим. Не генеральским. Человеческим. И вот это... этого мне не хватает. Даже этого.
Павел молчал. Он сидел, обхватив колени руками, в которых зажата была та самая, истрёпанная гильза от патрона своего времени. Он смотрел на огонь и видел в нём не пламя, а лицо своего старшего брата Сергея. Не генерала, а просто Серёгу, который тайком от отца привозил ему в училище шоколад и журнал «Техника — молодёжи». Видел суровые, но полные скрытой тревоги глаза брата Александра. Даже отца... не того, железного генерала, а того, каким он мог бы стать, если бы не война, не карьера, не потеря жены.
— Мамы, — вдруг, срывающимся голосом, сказал самый младший из казачат, сын одной из беженок, сидевший рядом. — Мне мамы не хватает.
И это слово, простое и всеобъемлющее, прозвучало как приговор. У кадетов не было матерей. У многих казаков они погибли. У всех них был только этот костёр, эта степь и эта общая, огромная тоска по чему-то, что называется домом. Не зданию. А состоянию. Состоянию безопасности, простоты, где самые страшные проблемы — это двойка по строевой или насмешки сверстников.
Казаки молча слушали. Они не понимали деталей — «тушёнка», «парад», «библиотека». Но они понимали тон. Понимали боль в этих молодых, состарившихся голосах. Вихорь, сидевший с бруском для точки ножей, перестал водить им по клинку.
— Тоскуете, хлопцы, — не вопрос, а констатация.
— Да, — просто сказал Павел, поднимая на него глаза. В них отражался огонь и глубокая, бездонная усталость. — Тоскуем. По чужому небу. По чужому времени. По людям, которые... которые, наверное, уже ищут нас. И не находят.
Тихон, дремавший у другого края костра, приоткрыл один глаз.
— Связь не рвётся, — прошептал он так, что услышали только ближайшие. — Она тянется, как паутина. Ваша тоска — её вибрация. Может, они и правда ищут. Только ищут не там, где надо. Ищут в своём времени. А вы — в нашем.
Эта мысль была одновременно ужасной и обнадёживающей. Значит, они не забыты. Значит, их помнят. Но и это означало, что их близкие страдают.
— Надо что-то делать, — тихо сказал Андрей. — Не можем же мы вечно сидеть на этой чёртовой пробке в трясине. Надо или найти способ вернуться и всё исправить там... или навсегда порвать эту связь и начать жить здесь. По-настоящему. А не как призраки.
— А как порвать? — спросил Витя. — Отрезать то, что болит?
— Может, не отрезать, — задумчиво сказал Павел, разглядывая гильзу. — Может, надо использовать. Эта связь... она ведь работает в обе стороны. Если мы тоскуем и они ищут... может, можно подать сигнал? Не из нашего времени в их. Из их — в наше?
Он посмотрел на Тихона. Старик медленно кивнул.
— Через место силы. Через трещину. Но это опасно. Можно не сигнал подать, а прорвать дыру настежь.
В эту ночь у костра родился новый, отчаянный план. Не военный. Мистический. Они решили не просто ждать, когда Река Времени предъявит счёт. Они решили сами стать активными игроками. Попытаться установить контролируемую связь с 1940 годом. Чтобы дать знать: они живы. Или, если повезёт, найти путь домой. Но для этого нужно было снова идти к чёрному омуту. Играть с силами, которых не понимали. Рисковать не только своими жизнями, но и целостностью самого времени.
А над их головами звёзды XVIII века светили тем же холодным светом, что и звёзды над плацем Суворовского училища в 1940-м. И где-то там, в том будущем-прошлом, капитан Березов листал отчёт о безуспешных поисках, полковник Колесник всматривался в карту звёздного неба, а генерал Сергей Иволгин сжимал кулаки, давая себе слово найти брата, даже если для этого придётся перерыть весь Союз. Нить между эпохами натягивалась, готовая либо порваться, либо соткать что-то совершенно новое.




