| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Лесная тропа за воротами Конохи тонула в предрассветной синеве. Птицы ещё не проснулись, только где-то далеко, у самого горизонта, надсадно каркнула ворона — и смолкла, будто поперхнулась. Воздух был густым, влажным, пахнущим остывшей за ночь землёй, хвоей и пеплом.
Хитоносёри шёл, не оборачиваясь. Рюкзак за спиной оттягивал плечи — там лежало всё, что он решил забрать из той жизни. Деньги, свитки, кунаи. И осколок куная, который он нашёл у ножки кровати в последний момент.
Он вспомнил, как замер тогда, глядя на этот кусок металла. Обломок, которым они втроём отрабатывали удары по деревянному манекену, пока Наруто не расколол его пополам своей дурацкой техникой. Тогда Сакура смеялась — впервые за долгое время. Пальцы сами сжали осколок, и Хитоносёри понял: если не возьмёт сейчас — сотрёт их из памяти навсегда. Сунул в карман. Подальше от сердца. Поближе к кунаям.
Сейчас, на лесной тропе, этот осколок жёг бедро сквозь ткань. Напоминал.
Внутри было тихо — впервые за долгие месяцы. Голос Итачи молчал, тепло от протектора остыло, осталась только тупая боль в пояснице да ритмичный стук шагов. Пустота, поселившаяся после ледяной воды, наконец заполнила всё пространство, где раньше жили страх, надежда и они. Теперь здесь мог жить только расчёт.
Он сунул руку в карман куртки, туда, где лежал мамин мешочек с травами. Пальцы нащупали шершавую ткань, и вместе с прикосновением пришло воспоминание: кухня, закат, мама суёт этот мешочек ему в ладонь и шепчет:
«Если встретишь человека, ради которого захочешь жить — отдашь ему. Такие вещи греют лучше любых печатей».
Тогда он не понял. Сейчас понял слишком хорошо. Запах — мята, сушёный зверобой, ещё что-то горьковатое, от чего всегда щипало в носу — ударил в ноздри, и на миг стало тепло. Он сжал мешочек в кулаке, вдыхая последний раз. Потом убрал обратно. Камень отца, гладкий, с прожилками слюды, тяжело давил на бедро с другой стороны. Отец сказал:
«Береги».
Хитоносёри берёг. Даже сейчас.
Шаги ложились на тропу ровно, как счёт. Он считал не шаги — он считал удары сердца Сакуры, которые запомнил навсегда: спокойный, ровный ритм, когда она спала, положив голову ему на плечо. Семнадцать ударов в минуту покоя. Тридцать четыре — когда ей снился кошмар. Пятьдесят одно — когда она просыпалась и сжимала его руку. Теперь каждый его шаг отдалял его от этого ритма. Он считал: раз — её пульс в моей памяти. Два — шаг прочь. Три — между нами метр. Четыре — теперь два. Семнадцать шагов — и я всё ещё помню, как он звучит. Тридцать четыре — и я уже не уверен, был ли это звук или просто эхо.
И тогда из пелены тумана...
Он услышал её раньше, чем увидел. Сбитое, хриплое дыхание — она бежала так, будто за ней гнались все демоны этой ночи. Вдох-выдох, вдох-выдох — и в каждом звуке слышалось: «успеть, успеть, успеть». А потом из тумана возникла она. Сакура.
Вместе с ней пришёл запах — разгорячённой кожи, сбившегося дыхания, и тот, больничный, от которого у него сводило скулы: мази, бинты, её руки. Жизнь. И вместе с этим запахом в правой руке, чуть выше запястья, пульсирующее второе сердце вдруг забилось ровно — в ритме её пульса. Хитоносёри почувствовал это каждой клеткой: Баккутон не требовал выхода. Он просто… бился вместе с ней. Как будто признавал: она — не враг. Она — якорь.
Всю ночь она не спала. С того самого момента, как вечером заглянула в пустую палату и увидела заправленную койку, внутри поселился липкий, тошнотворный страх. Она не пошла к Наруто — знала: он кинется в драку, и тогда всё станет только хуже. Вместо этого она сидела на подоконнике, вглядываясь в темень, пока на горизонте не засерел первый свет. А когда интуиция, обострённая месяцами жизни с ним, закричала: «СЕЙЧАС!» — она побежала. Без плана, без оружия, только в том, в чём была. И успела.
Она стояла, преграждая путь, застывшая фигура в бледном свете зари. Розовые волосы были растрёпаны ночным ветром, на щеках — румянец бега, но сквозь него проступала синева — та, что бывает, когда человек долго сидит на холоде без движения. Хитоносёри вспомнил: в палате она всегда была тёплой. Когда он просыпался ночью от кошмаров, её рука, лежавшая на его ладони, была горячей, почти обжигающей. Сейчас она стояла в десяти шагах, и даже отсюда было видно, как она дрожит.
На ней была та же кофта, в которой она сидела на подоконнике всю ночь — лёгкая, совсем не для улицы. Ветер трепал её волосы, задувал под воротник, а она даже не пыталась запахнуться. Всё внимание было только на него.
Её губы, обычно розовые, теперь побледнели и потрескались. Она дышала прерывисто, и каждый выдох превращался в облачко пара, тающее в холодном воздухе.
Она не закричала. Её голос, когда она заговорила, был тихим, но натянутым, как струна, готовая лопнуть от напряжения.
— Я знала… я чувствовала в сердце, что ты способен на это…
Хитоносёри продолжил идти, не сбавляя шага. Он считал: семнадцать ударов её сердца, запечатанных в памяти. Тридцать четыре шага. Пятьдесят один. Считать было легче, чем слушать. Но каждое её слово пробивалось сквозь счёт, врезаясь в пустоту.
— Конечно… Это единственный логичный выход.
— Нет! — Это слово вырвалось не криком, а хриплым, рваным выдохом — будто она собирала его по кускам из последних сил лёгких. Но в этой хрипоте звучала сталь.
Её голос внезапно окреп, потерял дрожь.
Она шагнула вперёд, перекрывая тропу, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони.
— Самый простой путь, Хитоносёри! — крикнула она, и голос её, наконец, обрёл силу. — Не тот, где ты станешь сильным с нами. А тот, где ты бежишь от всего, что стало больно!
Она смотрела прямо на него, и в её взгляде не осталось и тени прежней неуверенности.
— Ты боишься! Боишься, что ненависти не хватит. Что Наруто обгонит. И вместо того чтобы драться с этими демонами здесь, рядом с нами, ты выбираешь отраву Орочимару!
— А помнишь, что ты сказал Гааре? Что сила, купленная ценой человеческого, — тупик? А Неджи? Что гений — это не клетка, а выбор? Ты им не врал. А сейчас — врёшь себе?!
«Я не вру. Я спасаю вас. Если я останусь — вы умрёте. Это не выбор — это математика».
Правая рука, где билось второе сердце, вдруг пульсировала в ритме её слов. Оно слушало её. Верило ей. Хитоносёри сжал кулак, приказывая себе не чувствовать.
— Гаара, — выдохнула она, и имя ударило наотмашь. — Неджи. Ты им не врал. А сейчас — врёшь себе! Помнишь, как ты сам говорил: «Никто не рождается для одиночества»? А сам — бежишь в него, как в единственное спасение! Помнишь, что ты сказал мне тогда, на крыше? — голос её дрогнул, но она заставила себя продолжать. — Когда я держала твою руку, и ты сжимал её так, будто я была единственным, что не даёт тебе утонуть? Ты не сказал ничего. Но я поняла. Ты вцеплялся в жизнь. А сейчас ты разжимаешь пальцы сам.
Правое колено взорвалось болью — мир качнулся, и Хитоносёри повис на одной ноге. Он считал про себя: семьдесят шесть — семьдесят семь — семьдесят восемь. Её пульс в памяти. Он слабел.
«Шаг. Ещё один. Ты можешь. Ты должен».
— Гаара.
Имя ударило наотмашь — вместе с ним пришло видение: воронка, песок, его собственные руки, тянущиеся к мальчишке с пустыми глазами. Тогда — спасали.
Сейчас — несли смерть.
Выдох. Ещё один шаг.
Гаара был невиновен. Итачи — нет. Это другое.
— Ты думаешь, я не знаю, каково это — просыпаться от твоих криков? — её голос стал тише, но от этого только пронзительней. — Думаешь, я не помню, как ты сжимал мою руку до синяков? Я не жаловалась. Ни разу. Потому что ты — боролся. А сейчас ты сдаёшься. И хочешь, чтобы я смотрела на это? Нет.
— К чёрту их всех! — ответил Хитоносёри. — Тебе никогда не понять, каково это — терять всё в одно мгновение!
— Я не привела Наруто. Знала: вы убьёте друг друга. Я пришла одна, потому что надеялась — меня ты послушаешь. Потому что я держала твою руку, когда ты кричал во сне. Потому что ты вцеплялся в меня так, будто я была единственным, что не даёт тебе утонуть. А теперь ты просто вырываешь это с корнем! Я помню твою улыбку, — вдруг тихо сказала она. — На экзамене, когда мы решили идти вместе. Ты почти улыбнулся. Я думала, она будет возвращаться. А ты её убил. Сам.
Я бы не сдержался. — Мысль пришла сама, холодная и ясная. — Уже не сдержался. Час назад на крыше рука горела багровым, и я не мог её остановить. В следующий раз остановить будет некому.
— Ты становишься им, Хитоносёри! Тем, кого клялся уничтожить!
— Если ты уйдёшь — он победил. Он не просто сломал тебя тогда. Он превратил тебя в монстра, готового растоптать тех… — голос её дрогнул, но она заставила себя договорить шёпотом, — …кто тебя любит.
Слово упало в тишину, и Хитоносёри почувствовал, как второе сердце в правой руке… затихло. Полностью. Будто даже Баккутон, эта чуждая, живущая своей жизнью сила, знал: это — святое. Сейчас — тишина.
«Любит. Она сказала "любит". Настоящее время. Даже сейчас».
Внутри, там, где только что была пустота, вдруг пробился чужой голос. Не Итачи — другой, тёплый, давно замолчавший.
«Главное — возвращаться домой, малой. К тем, кто ждёт».
Шисуи.
Хитоносёри дёрнулся, будто от пощёчины. Он считал: восемьдесят пять. Восемьдесят шесть. Восемьдесят семь ударов её сердца в памяти. С каждым её словом счёт сбивался.
«А если я вернусь — дома не будет, Шисуи-сан?» — мысленно крикнул он в пустоту. — «Если я вернусь — я принесу смерть. Ты этого хочешь?»
Голос не ответил. Только ветер качнул ветви, и с них упали холодные капли — то ли роса, то ли начинающийся дождь.
Хитоносёри сжал зубы так, что хрустнула челюсть, и сделал ещё шаг.
«Если я люблю их — я должен уйти. Это единственная логика, которая работает».
Второй голос пришёл сразу за первым — материнский, тихий, с хрипотцой после бессонной ночи:
«Что бы ни случилось, всегда есть куда возвращаться».
Она говорила это в ночь после смерти Шисуи. Сидела рядом в траве, положив ладонь на его сжатый кулак. Тогда он не понял. Сейчас — понял слишком хорошо.
«Я возвращаюсь, мама. Только не туда. В темноту».
«Не повторяй моих ошибок», — сказал Какаши.
«А если эта ошибка — единственный способ не дать им умереть? Если выбор не между "правильно" и "неправильно", а между "они живы" и "они мертвы"?»
Правая рука, где билось второе сердце, вдруг дёрнулась к ней — сама, без спроса. Баккутон тянулся к ней, как тянется живое к теплу. Левая перехватила её у локтя, прижала к груди. Сжала так, что хрустнули костяшки. Правая билась в этой хватке, пульсировала, пыталась вырваться — живая своей, чужой жизнью, но настойчиво, отчаянно.
«В следующий раз я не остановлюсь. В следующий раз она будет лежать не на скамье — на земле. И лечить будет некого».
Он замер. Счёт в голове остановился на девяносто трёх. Оставалось семь ударов её сердца в памяти — до конца. Семь шагов. Семнадцать. Вечное число.
— Семнадцать, — вдруг прошептал он одними губами. — Я досчитаю до семнадцати, и если ты всё ещё будешь здесь…
«Выбор сделан. Ещё тогда, на крыше. Сейчас — только цена».
Слова ударили не в уши — в затылок, туда, где ещё теплилось что-то живое. Он почувствовал, как правая рука снова рванулась в её сторону, и на этот раз левая едва успела перехватить. Баккутон не просто дёргался — он пульсировал в ритме «она — здесь — жива». Сила хотела остаться. Хитоносёри приказал ей замолчать, но она не слушалась.
Если я посмотрю на неё сейчас — не уйду никогда.
Он не посмотрел.
Шаг в сторону — корпус разворачивается сам, ноги находят опору. Вот он уже стоит к ней вполоборота. Вот — спиной. Вот — делает первый шаг в туман.
Второй шаг дался тяжелее. Третий — ещё тяжелее.
На четвёртом левая рука, та самая, что минуту назад держала её, сжалась в кулак так, что ногти пробили кожу. Боль помогла не обернуться.
Он считал шаги, но теперь каждый шаг отзывался в правой руке новой вспышкой боли. Баккутон наказывал его. За предательство. За то, что он оставляет её. Второе сердце билось в бешеном ритме — не её пульс, а его собственный, виноватый. Семнадцать. Тридцать два. Сорок один.
На семнадцатом шагу левая рука, зажатая в кармане, вдруг перестала дрожать. Просто — замерла. Будто что-то внутри окончательно отпустило. Но правая — горела. Она не прощала.
Когда счёт перевалил за сотню, он наконец позволил себе выдохнуть.
И только тогда понял, что считал не шаги. Считал удары сердца, которые всё ещё бились в ритме «она — там — одна».
Ветер донёс до него шёпот — или это просто ветер? — но ему показалось, что он слышит, как она зовёт. Он зажмурился, вдавливая этот звук в память. Но звук уже таял.
Правая рука, чёрная, мёртвая, снова дёрнулась к ней — сама. Тело не спросило разрешения. На этот раз сильнее, отчаяннее. Левая едва успела перехватить её у запястья, прижала к груди, сжала так, что хрустнули костяшки. Правая билась в этой хватке, пульсировала, пыталась вырваться — и вдруг… затихла. Будто признала поражение.
Хитоносёри прикусил губу. Кровь на языке — солёная, тёплая. Помогло.
Нельзя.
Если он коснётся её сейчас — не уйдёт. Никогда.
И тогда он сделал то, чего не планировал. Он развернулся. Сто четыре шага. Пять ударов её сердца осталось в памяти.
Сакура стояла там же, где он её оставил. Не верила, что он остановился. Не верила — и боялась поверить.
— Прости, Сакура… и… спасибо.
Левая рука поднялась к её шее. Пальцы нащупали пульс — бешеный, испуганный, живой. Сто пятый. Четвёртый удар.
— Не надо, — выдохнула Сакура. Её руки вцепились в его запястье — слабо, не для борьбы, а чтобы в последний раз коснуться. — Просто… не надо. Останься.
Хитоносёри зажмурился. Под веками стояло её лицо — такое, каким оно было секунду назад: живое, любящее, готовое простить всё.
Пальцы сжались. Сто шестой. Третий удар.
Её тело дёрнулось — один раз, коротко, как от удара током. Хрип вырвался из горла — и оборвался. Руки разжались, безвольно упав вдоль тела. Она смотрела на него — в этом взгляде, последнем, не было страха. Только вопрос: «Зачем ты делаешь нам больно?»
«Затем, что по-другому не умею. Затем, что если останусь — будет больнее».
Сто седьмой. Второй удар. Зрачки поплыли, веки дрогнули и закрылись. Первый удар. Последний.
«Спи. Проснёшься — и меня уже не будет. Проснёшься — и сможешь меня ненавидеть. Это лучше, чем любить мёртвого».
Из носа потекла тёплая струйка. Кровь. Хитоносёри вытер её тыльной стороной ладони, оставляя на коже тёмный, влажный след. Посмотрел на правую руку — мёртвую, чёрную, бесполезную. Она дёрнулась в последний раз, будто пыталась подхватить, удержать, помочь. И бессильно упала. Сто восьмой шаг. Ноль. Её пульс в памяти замолчал.
— Прости, — выдохнул он в её волосы, зная, что она уже не слышит. — Прости, что по-другому не умею.
Но когда тело Сакуры повисло на его левой руке, правая — мёртвая, бесполезная — вдруг дёрнулась в последний раз. Не к ней — в пустоту. Будто прощалась.
Хитоносёри аккуратно, почти с болезненной бережностью, уложил её безвольную фигуру на грубую деревянную скамью. Правая рука при этом движении просто висела плетью — он даже не пытался ей помочь, зная, что она всё равно не удержит вес. Левая, единственная послушная, поправила сбившуюся на лбу прядь розовых волос. Медленно. Запоминая.
Пульс под пальцами — ровный, спокойный. Она просто спит. Он слушал этот ритм, и внутри, там, где только что бушевала боль, разливалась пустота. Сто восемь ударов он нёс её в себе. Теперь — ни одного.
Хитоносёри зажмурился. Внутри, там, где только что зияла пустота, теперь разверзалось что-то другое. Оно не имело названия. Оно просто жгло горло, сжимало рёбра, не давая дышать.
Живая.
Мысль пришла не словами — толчком крови в висках.
Он убрал руку — и тут же, рывком, вернул обратно. Ладонь накрыла её холодные пальцы, сжала — слишком сильно, почти до хруста. Второе сердце в правой руке отозвалось глухим, тянущим жжением — последний отклик на её тепло. Хитоносёри зажмурился, вдавливая это ощущение в память: тепло, мягкость, тонкие косточки под кожей. Сто восемь. Он запомнил это число. Теперь оно будет с ним всегда.
«Запомни. Запомни это. Чтобы потом, когда внутри снова станет пусто, было чем дышать».
Сколько он так просидел? Секунду? Минуту? Время исчезло. Осталась только она — и его рука, которая отказывалась отпускать.
Где-то в лесу хрустнула ветка. Четвёрка ждала. Напомнила. Но вместе с этим звуком из-за ствола старого дуба мелькнуло что-то ещё — длинное, скользнувшее в тень. Змея. Обычная, лесная. Но когда она подняла голову, в её глазах на миг блеснули вертикальные зрачки. Хитоносёри не видел этого. Но по спине пробежал холодок — тот самый, из Леса Гибели. Он здесь. Наблюдает.
Левая рука скользнула в карман куртки. Нащупала мамин мешочек. Мята, зверобой, тепло. Пальцы сжались, и вместе с травяным запахом пришло другое воспоминание: мама на кухне, суёт ему этот мешочек, её пальцы, пахнущие мукой, и тихий голос:
«Если встретишь человека, ради которого захочешь жить — отдашь ему. Такие вещи греют лучше любых печатей».
Он вытащил мешочек, поднёс к лицу, вдохнул — жадно, в последний раз. Запах дома. Запах, которого больше не будет. Потом аккуратно, стараясь не разбудить, сунул мешочек в карман её куртки. Тот самый, куда она всегда прятала запасные бинты.
— Тебе нужнее, — шепнул он. — От кошмаров.
Запах мяты и зверобоя остался на его пальцах. Он прижал руку к лицу, вдохнул — ещё есть. Недолго. Скоро выветрится. Как всё.
Камень отца остался у него. Тяжёлый, гладкий, с прожилками слюды. Хитоносёри сжал его в кулаке — сильно, до боли в костяшках. Камень впился в ладонь, оставляя след.
Когда-то, в Великом зале, он спрятал руки в карманы, чтобы ни к кому не прикасаться. Тогда, в первой главе его жизни, он сидел в тени колонны и считал пути к отступлению. Руки были в карманах. Он боялся прикоснуться к миру. Сейчас он касался её — и боялся, что не сможет оторваться. Странно, как всё переворачивается. Это называется «вырос». Или «сломался». Он не знал.
Он вдохнул — в последний раз, жадно, как утопающий. Запах её волос — ночного ветра, больничного шампуня, той самой жизни, которую он сейчас предавал. Запах её шеи — чуть солоноватый от пота, с ноткой чего-то неуловимо сладкого, детского. Он зажмурился, впечатывая это в память, в кости, в самую селезёнку. Чтобы потом, когда голос Итачи снова начнёт шептать, было что противопоставить пустоте.
На ресницах ещё блестели не высохшие слёзы.
Хитоносёри открыл глаза. Медленно, палец за пальцем, разжал ладонь.
Перед тем как убрать руку, он наклонился — и прижался губами к её лбу. Коротко. Почти невесомо. Так, как никогда не позволял себе в той жизни, где ещё мог остаться.
Прости.
Губы шевельнулись беззвучно — он не решился произнести это вслух, потому что слово, сказанное в пустоту, становится настоящим.
Соль на губах. Её слёзы. Ещё тёплые.
Он выпрямился. Левая рука, здоровая, дрожала крупной дрожью. Он спрятал её в карман — как в первой главе. Только тогда, в тени колонны, он боялся, что кто-то коснётся его. Сейчас — боялся, что не сможет остановиться и коснётся снова.
На прощание он вытащил из кармана маленький осколок металла. Обломок куная — тот самый, которым они втроём метили в манекен, пока Наруто не промазал и не расколол его пополам.
Сакура тогда сказала: «Теперь у нас три куная, а не один». Она всегда считала их троих — одним.
«Одним. А теперь — ноль».
Хитоносёри положил осколок рядом с её ладонью.
Пусть у неё останется часть того «одного», которое он сейчас разбивает.
Металл звякнул — коротко, жалобно. Как последний звук их команды.
— Если когда-нибудь захочешь меня ненавидеть — используй это. Если захочешь простить… — он не договорил. Потому что не верил в прощение.
«Но если когда-нибудь захочешь вспомнить, что я вообще был… он здесь».
Последний раз взглянув на её лицо, он развернулся и шагнул в туман. На прощание он коснулся куная Шисуи в кармане — холодный металл, зазубрина, хранящая тепло его пальцев столько лет. И вдруг понял: однажды ему придётся расстаться и с ним. Не потому что потеряет — потому что выберет. И этот выбор будет страшнее всех взрывов Баккутона. Но пока — пока он здесь. Единственный якорь.
На семнадцатом шагу левая рука, зажатая в кармане, перестала дрожать. Просто — замерла, будто её отключили. Но пальцы правой, той, что только что держала её, всё ещё хранили тепло. Он нёс его, как носят рану — боясь пошевелиться, чтобы не стало больнее.
На двадцать третьем — камень отца в кармане куртки глухо треснул. Хитоносёри не услышал этого. Только почувствовал, как острый край впился в бедро сквозь ткань. Пыль от камня смешалась с дождевой водой, затекающей в карман, и стала грязью. Твёрдая опора превратилась в ничто. Он не стал доставать. Пусть.
На тридцать четвёртом — он попытался вспомнить цвет её глаз. Сначала — просто цвет. Карий? Зелёный? Был ли он вообще? Он зажмурился, напряг память — и понял, что не уверен. Осталось только ощущение тепла, но цвет стёрся.
На пятьдесят первом — запах её волос. Тот самый, ночной, с ноткой больничного шампуня. Он вдохнул глубоко, пытаясь поймать его в памяти, но вместо отчётливого аромата пришли только слова: «ночной ветер», «шампунь», «жизнь». Сухие, мёртвые определения. Запаха больше не было.
На шестьдесят восьмом — он услышал её голос. Отчётливо, будто она стояла за спиной:
«Я держала твою руку, когда ты кричал во сне».
Голос был. Он слышал его. А потом понял: это не голос. Это эхо. Он помнит звук, но не помнит, как он звучал, когда был живым. Помнит слова, но не помнит, как они пахли её дыханием.
И он пошёл дальше. В туман. В запах прелых листьев, лабораторной стерильности и той самой гнили, которой пахли его новые союзники. В темноту. На семьдесят первом шагу он перестал сопротивляться. Позволил памяти утекать, как воде сквозь пальцы. Потому что помнить — значило чувствовать. А чувствовать — значило вернуться. А вернуться он не мог.
«В темноту, где нет счёта. Где нет шагов. Где нет её».
На восемьдесят пятом он разрешил себе забыть.
На девяносто девятом — забыл.
Из тумана выступили четверо. Девушка с иглами — та, что могла убить его семнадцатью укусами, — смотрела на него долго, изучающе. На кровавый след под носом, на пустые глаза, на руку, зажатую в кармане.
— Ты тоже оставил кого-то, — тихо сказала она. Не спросила — утвердила. — Я вижу по глазам. Я оставила деревню, семью, имя. Думала, забуду. Не забыла. Но иглы в шее помогают не чувствовать. Тебе бы такие.
Хитоносёри не ответил.
Коренастый с татуировкой кобры на шее хмыкнул, принюхиваясь:
— Баккутон? Хороший запах. Я таких запахов не нюхал лет десять. С тех пор как… — Он замолк, и татуировка кобры на шее дёрнулась, сжимая горло. Физическая память. От него больше не пахло лабораторией — только лесом и гнилью. Запахом того места, где он когда-то бросил свой протектор.
Серый — тот, с пергаментной кожей и пустыми глазами, — шагнул ближе. Его взгляд скользнул по лицу Хитоносёри, задержался на глазах.
— Ты ещё дышишь ради кого-то, — прошелестел он. Голос шёл со свистом, будто сквозь пробитое лёгкое. — Это пройдёт. Я тоже дышал. Пока не понял, что дышать нечем. Воздух кончился, а я всё стою.
«Надеюсь, нет», — подумал Хитоносёри, но вслух ничего не сказал.
Лидер с печатью на запястье усмехнулся. Коротко, без веселья.
— Ты сделал выбор. Теперь назад дороги нет. Семнадцать шагов, — вдруг сказал он, когда Хитоносёри поравнялся с ним. — Я считал. Ты сделал ровно семнадцать шагов от неё до нас. Хорошее число. Я свои семнадцать лет ношу эту печать. На семнадцатом году перестал чувствовать, что ношу. Просто — часть тела. Идём, — Лидер махнул рукой в сторону леса. — Он ждёт.
Из тени старого дуба, откуда только что мелькнула змея, донёсся едва слышный шёпот, похожий на шипение:
«Семнадцать… отлично… я считал…».
Ветер донёс этот звук, но никто из четвёрки не обернулся. Они привыкли.
Хитоносёри шагнул в темноту.
На сто первом шагу он перестал считать. На сто втором — сунул руку в карман, туда, где лежал камень отца. Пальцы нащупали только пыль. Мелкую, серую, уже смешавшуюся с тканью. Он вытащил руку и посмотрел на ладонь — на ней остался только серый налёт, который тут же смыл начинающийся дождь. Камень рассыпался. Отец ушёл окончательно.
На сто третьем — он попытался вспомнить её голос. Тот самый, с которым она сказала. Он напряг память, вцепился в этот звук — и понял, что не слышит его. Только эхо. Только слова без интонации. Без жизни.
Голос стих. Осталась только тишина, запах гнили и обещание силы.
И счёт. Семнадцать. Всегда семнадцать.
Осталась только тьма, запах гнили и обещание силы. И где-то глубоко, в кармане, прижатый к бедру, лежал кунай Шисуи. Тёплый. Живой. Пока ещё с ним. Но он уже знал: однажды ему придётся отпустить и его. Не сегодня. Не сейчас. Но скоро. И этот выбор будет страшнее, чем все взрывы Баккутона.





| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|