




Слух о царском указе, даровавшем «Соколиной Стае» статус и земли, не умиротворил всех. Наоборот, он стал спичкой, брошенной в пороховой погреб казачьих обид. Весть дошла до войскового атамана соседней, лояльной царю казачьей области — старого, матёрого вояку Атамана Бурсака.
Бурсак увидел в этом не милость, а угрозу и оскорбление. Как так — какая-то шайка беглых и дезертиров, да ещё замешанная в колдовстве с «пришлыми бесенятами» (так уже окрестили кадетов в народе), получает то, на что он, верный слуга престола, десятилетия выбивал зубами? Да ещё и земли на границе, стратегические! В его станицу потянулись гонцы от обиженных помещиков, чьи беглые крестьяне осели у Заряна, и от царских чиновников низшего звена, недовольных, что их обошли в «распределении» нового формирования.
В лагерь Заряна прискакал молодой, заносчивый есаулец от Бурсака. Он даже не слез с коня, бросив на землю перед Заряном кожаный труб:
— От атамана Бурсака, хозяина этих земель! Вы, что тут без роду-племени осели, волчья стая. Указ-то указ, а землица-то спорная. Требует атаман, чтоб вы либо влились в его войско, служили под его началом да платили ему десятину, либо... убирались восвояси. А не то — выкурим, как сусликов. И этих ваших чернокнижников — на кол, для острастки.
Зарян, не нагибаясь за трубой, посмотрел на есаульца таким взглядом, что тот инстинктивно отвёл глаза.
— Передай своему атаману, — тихо, но отчеканил Зарян, — что земля эта полита нашей кровью. И отдавать её или кланяться мы не будем. У нас есть царская бумага. А у него — только жадность да спесь. Пусть попробует выкурить. Увидим, чей порох суше.
Есаулец ускакал, оставив за собой шлейф вражды. Это была новая угроза, может, даже опаснее царской армейской операции. Казаки Бурсака знали степь не хуже их, были такими же лихими наездниками и не связаны никакими «бумагами». Война с ними грозила стать братоубийственной, грязной и беспощадной.
В лагере начались разговоры. Среди казаков Кругана, особенно старших, зашептались:
— А может, и правда? Слишком мы на виду. Царь дал слово, а Бурсак — тут, рядом. Он задушит тихой сапой. Может, отойти подальше, в глушь?
— Да и эти мальчишки... — кивали в сторону кадетов. — От них беда идёт. Турки, царь, теперь свои же казаки... Может, им пора?..
Эти шёпоты доносились до кадетов. Они чувствовали себя лишними, якорем, который тянет вольницу на дно.
Однажды вечером, после тренировки с новыми, только что полученными от Зарудина (тайком) винтовками Бердана, кадеты сидели у своего костерка. Настроение было гнетущее. Витя, чистя ствол, вдруг бросил ветошь и зарыдал. Тихо, беззвучно, но содрогаясь всем телом.
— Я не могу больше, — выдохнул он сквозь слёзы. — Каждый день одно и то же. Степь, болото, страх, что сейчас нагрянут или турки, или казаки, или чёрт в ступе. Я хочу домой! Хочу в казарму, где знаешь распорядок, хочу слышать команду «отбой», а не выстрелы! Хочу видеть маму... пусть даже она будет ругаться, что я не пишу!..
Его истерика, как инфекция, перекинулась на Марка. Тот закрыл лицо руками:
— У меня сестрёнка маленькая... ей шесть лет. Я обещал ей привезти из училища настоящий офицерский ремень... Она ждёт...
Лёша просто сидел, качаясь из стороны в сторону, бормоча одну и ту же фразу: «Всё пропало... всё пропало...»
Даже обычно стойкий Андрей сжался в комок, его пальцы нервно рвали сухую траву. Он смотрел в огонь, и в его глазах отражалось не пламя, а глубокая, животная тоска по чему-то знакомому, простому, своему.
И тут раздался голос Павла. Не громкий. Спокойный. Ледяной.
— Заткнитесь.
Все вздрогнули и подняли на него глаза. Павел не кричал. Он сидел, обхватив колени, и смотрел на них. Но в его взгляде не было ни сочувствия, ни усталости. Там была та самая, стальная воля Подполковника, которая заставляла дрогнуть бывалых солдат. Взгляд, не терпящий слабости, потому что слабость сейчас равнялась смерти.
— Выплакались? — спросил он ровным голосом. — Хорошо. Теперь слушайте. Домой хотите? Я тоже. Больше, чем вы. Я там... я там людей терял, которых здесь нет. Я там войну проиграл. Или нет, мы её выиграли, но ценой... — он махнул рукой, отгоняя призраков. — Но мы здесь. И нытьё нас не приблизит ни на шаг к дому. Оно только ослабит. И убьёт. Здесь, сейчас. Нас или тех, кто за нас держится.
Он помолчал, давая словам врезаться в сознание.
— Мы солдаты. Даже здесь. У нас есть задача. Держать этот разлом. И выжить. Чтобы когда-нибудь, если появится шанс, мы могли вернуться не жалкими слюнтяями, а теми, кто прошёл через ад и не сломался. Поняли?
Кадеты, с красными от слёз глазами, молча кивали. Витя вытер лицо рукавом, стиснул зубы.
Андрей, не меняя позы, вытащил из кармана самокрутку (научился крутить у казаков), чиркнул огнивом, затянулся. Дым струйкой пополз в холодный воздух. Он выпустил его медленно, смотря на звёзды, и его голос прозвучал тихо, с мрачной, циничной усмешкой, которая была хуже любой истерики:
— А ты не думал, Паш... — он снова затянулся. — Бляяяять... А что, если они нас там уже... похоронили?
Тишина повисла густая, как кисель. Все смотрели то на Андрея, то на Павла.
— Что? — не понял Лёша.
— Ну как что, — Андрей повернул к ним своё искажённое горькой ухмылкой лицо. — Три недели там прошло? Месяц? Больше? Семь кадетов исчезли без вести. Начальство, отец Пашки генерал... они что, по-твоему, будут вечно искать? Объявят в розыск, потом... спишут. «Погиб при исполнении». Похоронят пустые гробы. Мамашки наши поплачут, получат пенсию... и всё. Мы для них уже не пропавшие. Мы — мёртвые. Мёртвые герои. Удобные, красивые, не требующие ответов. А мы тут, блядь, в говне и крови XVIII века сидим и надеемся «вернуться»... А вернуться-то, собственно, некуда. Нас там нет. Места нашего в строю — уже заняты другими сопляками.
Это было страшнее любой физической угрозы. Мысль о том, что они стали призраками не только здесь, но и там. Что их жизнь, их будущее, их семьи — уже поставили на них крест. Что даже если они найдут дверь назад, их встретят не с объятиями, а с ужасом, недоверием, а то и вовсе как самозванцев, посягающих на память о «погибших героях».
Павел долго смотрел на Андрея. Потом медленно кивнул.
— Возможно. Очень возможно. — Он встал, отряхнулся. — Значит, что? Значит, будем строить жизнь здесь? Или будем пытаться пробиться обратно, чтобы доказать, что мы не призраки? В любом случае, нытьё и слёзы нам не помогут. Поможет только дело. Завтра идём к омуту. Будем пытаться не просто послать сигнал. Будем пытаться установить контакт. Узнать, что там. И дать знать, что мы здесь. Если нас похоронили — значит, откопаем себя сами. Если нет — тем лучше.
Его слова были как удар наждака по ржавчине. Они содрали последние намёки на жалость к себе, обнажив голую, суровую реальность. У них не было прошлого. Будущее — туманно. Оставалось только настоящее. И долг — перед собой и теми, кто рядом.
В ту ночь кадеты не ныли. Они молча готовили снаряжение для завтрашнего похода к чёрному зеркалу. Они были страшны в своей тихой, отчаянной решимости. Даже казаки, видевшие их собранными, обменивались тревожными взглядами: «Словно на смерть идут. Или на самое страшное в своей жизни».
А над лагерем, как и над далёким кабинетом майора Громова в 1940 году, висела одна и та же неразрешённая загадка. Только там её пытались разгадать с помощью науки и слежки, а здесь — с помощью отчаяния, воли и мистического риска у края трясины, ведущей в никуда, или, что было страшнее, обратно в мир, который мог уже забыть о них.




