Примечания:
Предупреждаю: тут будет немало неожиданных моментов. Отношение к некоторым персонажам после этой части может измениться... Однако они меняются и просто живут своей жизнью. У них есть свои чувства, которые временами сложно преодолеть в одиночку, несмотря на всю стойкость.
Порой вся Зонтопия будто погружалась в беспокойную дрему: на улицах, несмотря на бледный прохладный свет, льющийся с неба, было ничего не разглядеть уже на расстоянии вытянутой руки, и вокруг было странно тихо… Мир словно замирал; даже смотреть в окно в такие дни было как-то тревожно, ведь густая дымка казалась противоестественной. Дети, да и некоторые взрослые, боялись заблудиться в ней. Летом, когда на город наплывали, будто призрачное море облаков, туманы с озера, этот страх был почти беспочвенным: туманы редко держались дольше нескольких часов, да и в них можно было различить хоть что-нибудь. Зимние снегопады и метели, которые временами не утихали в течение нескольких дней, были куда опаснее. Бездомных и нищих в такие дни пускали переждать непогоду в церкви, в школах и университете отменялись занятия, да и многие заводы, фабрики и лавки останавливали работу, чтобы не подвергать людей опасности. В тех же учреждениях, которые не могли закрыться на время метели, работники нередко ночевали на работе, чтобы не выходить лишний раз на улицу… Слухи о том, как люди зимой замерзали насмерть в считанных метрах от дома, заблудившись в снегопаде, не были совершенно беспочвенны. Случалось это редко, но каждое тело, найденное после окончания метели, становилось настоящей сенсацией; даже на привыкших ко всему окраинах подобные случаи будоражили общественность — там многие люди больше боялись умереть от холода и быть погребенными под снегом, чем быть застреленными преступником… Тех же, для кого чужие смерти рядом не были привычной повседневностью, подобные случаи пугали вдвойне.
Пасгард хорошо помнил, как впервые нашел такое тело, будучи еще стажером, но предпочел бы забыть: тот случай вызвал у него даже больший ужас, чем все последующие осмотры мест самых жестоких преступлений. Изредка в кошмарах ему являлись стеклянные глаза отрубленной головы фермера, убитого собственным братом после мелочной пьяной ссоры, но то белое до голубизны обледеневшее тело молодой женщины всплывало в этих снах куда чаще… Первое было всецело делом рук человека, а человеческой жестокости он мог противостоять — пистолет, без которого он не выходил из дома, придавал ему некоторой уверенность в этом; стихии же он не мог противопоставить ничего. Беспомощность и пугала его сильнее всего. Одна мысль о том, каково медленно умирать от холода, зная, что дом близко, но будучи не в силах его найти, доводила его почти до сжимающей грудь паники, и потому даже предвестники метели вызывали у него смутную тревогу… То утро началось именно с нее: едва проснувшись, министр защиты увидел мутное небо за окном, а зимой это был верный признак, что скоро непременно начнется буря. Ему хотелось немедленно запастись самым необходимым, запереться в доме и плотно закрыть все окна, но чувство долга на этот раз победило страх. Не прийти на работу он не смел.
По дороге он вполголоса молился, чтобы метель не застала его в пути, и как можно плотнее кутался в свой старый черный плащ и прятал руки в его глубоких карманах. Ноги проваливались в глубокий снег, который набивался в сапоги и таял там, ветер то и дело швырял ледяные белые хлопья в его лицо, и они оседали на его ресницах, едва не лишая зрения, — впрочем, двигаться ему и без того приходилось почти на ощупь: светало зимой поздно, а луны в это утро не было видно из-за плотных туч. От того, чтобы повернуть назад и остаться дома, его останавливал лишь страх разочаровать Старшего Брата, который внушал ему необъяснимый трепет… Разве мог он позволить себе не прийти, когда его ждал тот, кого не остановила бы от исполнения своего долга никакая непогода? Сам он не считал себя особенно стойким, но изо всех сил старался соответствовать своему идеалу — и чем более благосклонен к нему был его кумир, тем упорнее он стремился проявлять те качества, которыми восхищался в нем. Кроме того, он был уверен в том, что его коллеги также явятся на работу, а быть в чем-нибудь хуже них он не мог себе позволить: он и без того чувствовал себя почти лишним в замке, ведь опыта у них было несоизмеримо больше…
— Да ты смельчак, и совсем себя не бережешь! — заметил Петер, поравнявшись с ним на крыльце замка.
— То же могу сказать и о вас, — смущенно улыбнулся Пасгард в ответ.
— Да брось ты эти церемонии! Мы вроде как равны, да и в отцы я тебе не гожусь, — теперь самый старший из министров откровенно смеялся, стоя в полутемном «переднем зале» замка и стряхивая со своего теплого пальто снег.
— Вы все же старше меня в полтора раза…
— А ты никак свои кадетские привычки не оставишь, понимаю. Я и сам много чего делаю, потому что привык — одеваюсь вот как рабочий, потому что начинал на стройке… Ну, пойдем скорее. Перчатки у тебя красивые, но тонкие ведь! У тебя руки окоченели, надо бы греться, — а здесь холодина, как в церкви, разве что ветра нет, — все это он говорил на ходу, весьма решительно ведя младшего коллегу за руку к их кабинетам. Оба они в этот момент думали, что кроме них работать сегодня будет разве что Алебард, которому и не нужно было никуда идти сквозь метель… Однако они ошиблись: Кринет и Мишель успели прийти до метели и уже ждали остальных в одном из кабинетов, о чем-то негромко говоря.
— Антонин сейчас жаловался бы на давление, не то пониженное, не то повышенное, но точно из-за погоды, — вздохнул министр образования.
— Вам самим, кажется, не очень хорошо, — робко заметил Пасгард, взглянув на его побледневшее лицо.
— Я сам довольно слаб здоровьем, — признался тот. — У меня кружится голова, но пока я могу это выдержать… Однако это верный знак, что метель будет долгой: если бы это был один ненастный день, то вы бы даже не заметили, что со мной что-то не так.
— Может быть, немного отдохнешь? Антонин, конечно, некоторых раздражает своими жалобами, но он бережет себя, потому что болен… и тебе тоже стоило бы хоть немного себя щадить, — предложила Мишель, тоже взглянув на него обеспокоенно. — Ты пришел раньше времени и уже сделал многое с утра…
— Если бы я так себя щадил, я не сидел бы здесь: я не так умен, как Антонин, и мое место могли бы занять многие мои знакомые… Да и Алебард им недоволен: он очень медленно работает, и его заместители на самом деле делают куда больше, чем он. Я не хотел бы терять его расположение — к тому же я к подобному привык, мне нужно только пить крепкий чай и опустить шторы, чтобы свет не резал глаза…
— Ну, уж на службу в церковь тебе точно идти не надо, а то ты еще сляжешь на несколько месяцев, — решительно заявил Петер. — Если будешь сильно рваться, я и сам не пойду — буду тебя караулить!
— Никакой службы, наверное, и не будет: скоро ветер только усилится, и снег повалит хлопьями, — монотонно вздохнул Кринет, взглянув на темное окно, за которым и без того в безумном танце кружили крупные мокрые снежинки.
— Это, похоже, будет одна из тех метелей, в которых можно заблудиться и замерзнуть насмерть… — растерянно проговорил Пасгард, следя рассеянным взглядом за белой пеленой, постоянно колышущейся прямо за двойным стеклом. — Тетя говорила, что мой кузен родился в одну из таких метелей. На этой неделе ему исполнится тридцать лет… Как думаешь, эта метель продлится до дня его рождения?
— В одну из первых зим, — я тогда еще маленьким был, — мы просидели в доме восемнадцать дней кряду и не могли выйти… Метель бушевала так, что даже Зонтик ничего не смог сделать, только давал нам еду каждый день и говорил, что все будет хорошо, — поведал министр работ. — Я ему верю как себе, но все равно страшно было, да и Зонтик тоже боялся за нас. Он ведь добрый, но может не все, а своих «детей» ему жалко…
— Нас тоже всегда пугали такие бури. Мы в такие дни учились в жилом корпусе, некоторые уроки и вовсе отменяли, потому что негде было их проводить, да и многие правила соблюдались не так строго, как обычно, но мне каждый раз казалось, что мы так никогда и не сможем выйти, потому что ни зима, ни метель не закончатся, — или, когда я стал старше и полностью убедился в том, что законы природы незыблемы, что все двери занесет снегом, и мы не сможем выйти, пока весь он не растает.
— Я, признаться, даже будучи взрослым боялся чего-то подобного. Один раз нам пришлось пережидать вьюгу в довольно хлипком здании первой школы, и я успокаивал учеников как мог, но сам боялся, что весь дом сдует ветром или занесет до самой крыши, и мы просто не сможем выбраться. Страх, разумеется, совершенно иррациональный, но отделаться от него было сложно… Впрочем, на третий день той вьюги я окончательно слег с мигренью, и мне было уже не до страхов.
— А я в такие дни благодарила судьбу за то, что мой дом стоял вплотную к складу, где я работала, и я могла добраться до заветной двери, даже не видя вообще ничего и держась рукой за стену… хотя один раз мне все же пришлось переночевать на складе: козырек над входом обвалился под весом снега, и я не смогла открыть дверь, — рассказала Мишель с ностальгической улыбкой.
— Должно быть, та ночь прошла в сильнейшей тревоге… — заметил Пасгард.
— Почему же? Я знала, что утром снег уберут, и я смогу выйти… Заснуть, правда, мне так и не удалось, и я всю ночь вязала из тех ниток, что были с собой. С тех пор я и ношу с собой пару клубков ежедневно, чтобы была возможность занять себя, если придется чего-нибудь долго ждать, — она улыбнулась еще более ласково и вытащила из своей сумки клубок синей шерсти и заготовку для длинного шарфа.
— Честно говоря, я завидую твоему спокойствию, — улыбнулся Кринет, глядя на нее с особенной теплотой.
— Да и я иногда тоже тебе завидую, — прибавил Петер. — Я не очень такого боюсь, слишком много этих вьюг видел, чтобы не только умом знать, что от них и сарай иногда защитить может, но пережидать их, когда заняться нечем, — то еще испытание… Я просто не любитель сидеть без дела, особенно долго, да и книги читать бывает скучновато: как по мне, делать самому интереснее, чем читать, как кто-то что-то сделал. Но инструменты для вырезания и деревяшки очень уж громоздкие, чтобы с собой таскать… Как думаете, надолго мы застряли тут?
— На несколько дней уж точно… — беспокойно произнес министр образования, отворачивая голову от света.
В этот самый момент старинные часы с маятником начали бить восемь, а значит, пора было приступать к работе… Министры давно знали, что начальник придет проверить их сразу после боя часов, чтобы убедиться в том, что они действительно работают. Так было заведено с тех самых пор, когда над ними появился начальник: Старший Брат поначалу приходил к ним по нескольку раз на дню и подробно расспрашивал о содержании бумаг при малейшем подозрении, и к тому же требовал отчитываться еженедельно; постепенно, правда, его доверие к ним крепло, но он, очевидно, твердо решил не повторять ошибок своего создателя. Подчиненные точно знали, что он следит за ними, внимательно сверяет все отчеты до последней цифры, всегда знает, когда они пришли в замок и ушли домой… Кринет, самый мнительный и впечатлительный из них, даже подозревал, что Алебард всегда высматривает их в церкви, поскольку считает, что они обязаны отмаливать прошлые грехи. Последнее, разумеется, никак не могло быть правдой, ведь разглядеть отдельных людей в такой толпе было почти невозможно, но его страх был слишком силен, чтобы подчиняться логике и здравому смыслу… Впрочем, после их сделки, когда самый молодой из министров узнал своего начальника поближе, этот страх стал постепенно уходить.
Когда часы пробили, все четверо министров сидели в своих кабинетах и по крайней мере разделяли бумаги на срочные дела и терпящие отлагательства. Многие мелкие чиновники и клерки нередко лишь притворялись, что работают, на деле не делая за день ничего существенного и полезного, но здесь подобное было непозволительной роскошью: Первый Министр мог в любой момент зайти и спросить о делах, — и за подозрительные запинки вполне мог потребовать отчета тем же вечером или на следующий день… Впрочем, Пасгард сейчас не мог сосредоточиться на бумагах из-за смутного ощущения, что этот день будет чем-то отличаться от всех остальных. Пока отличался он лишь воем ветра за окном и тем обстоятельством, что часы успели отсчитать и минуту, и пять, и пятнадцать после восьми, но обычно педантичный начальник никак не появлялся — не было слышно даже его быстрых шагов в конце коридора. Без этого привычного звука ему мешал каждый шорох, и в особенности — вой и свист ветра за окном.
"Уехать ему некуда, — да и как ехать в такую погоду? Зонтик его задержал у себя или отослал по каким-нибудь делам? Такого, кажется, ни разу не было… Сам ушел по делам церкви или гвардии? Это обычно по вечерам бывает, а утром он всегда здесь. Напился или мучается похмельем? Совсем не в его духе… Да какой смысл гадать? Когда придет, тогда и придет," — так думал Пасгард, в десятый раз пробегая глазами какой-то документ, смысл которого никак до него не доходил. Но как бы он ни пытался заставить себя думать о работе, смутная тревога усиливалась вместе с ветром…
* * *
— Ради всего святого, оставьте в покое шторы… — с явным усилием, совершенно вымученно простонал Первый Министр, приподнимаясь в постели. — …И лампу тоже! Свечей и камина хватит, читать здесь я не собираюсь… И, прошу, уходите отсюда как можно скорее: ваши попытки выслужиться просто выводят меня из себя! — на этих словах он поморщился от громкости собственного голоса и упал обратно на подушки, совершенно обессиленный. Слуга, к которому он минуту назад обращался, казалось, не понимал, о чем идет речь, и пытался сделать хоть что-нибудь, чтобы оправдать свое присутствие здесь… Алебард раз за разом мысленно повторял, что этот деревенский простак ведет себя так не из злого умысла, а по неопытности, но сдерживать отчаянное желание запустить в него стеклянным стаканом с водой, стоявшим на тумбочке, становилось все труднее. Старший Брат и без того не отличался ангельской кротостью, но мигрень превращала его в откровенно жестокое создание, готовое ударить любого, кто будет раздражать его… Собственный принцип — "не срывать злость на тех, кто не вызвал ее" — он уже был готов нарушить, лишь бы недалекий слуга перестал мельтешить вокруг.
— Вы принесете куда больше пользы, если уйдете туда, где ваша помощь действительно нужна, — сухо проговорил доктор, также обращаясь к слуге. — Если она пригодится здесь, вас позовут…
— Вы сейчас, вероятно, спасли одну не особенно важную жизнь, доктор Келвин… — прошептал больной, когда надоедливый незваный гость вышел за дверь. — Я, конечно, преувеличиваю и шучу, но…
— Уверяю вас, я понимаю, что вы имеете в виду, — тихо и мягко ответил врач, слегка склонившись к нему. — Говорить вам тяжело, так что не тратьте на это силы… Будет лучше, если вас сегодня никто не будет беспокоить — я передам слугам, чтобы лишний раз не заходили к вам и не заговаривали. У вас обыкновенная мигрень, так что беспокоиться не о чем, но, к сожалению, действенных лекарств от нее нет, если не считать покоя, — но это вы, вероятно, знаете и без меня. Сегодня, а лучше и завтра, по возможности не садитесь за работу, даже если почувствуете себя лучше, иначе приступ может возобновиться… Я приду к вам еще раз днем, а пока будет лучше, если вы заснете.
— Спасибо вам… — еще тише прошептал чиновник, даже не поворачивая головы — слишком уж плыло перед глазами при каждом движении. Таким слабым он себя не чувствовал давно… Приступов мигрени у него не было почти полгода, с начала лета, когда после нескольких дней небывалой жары вдруг пришла сильнейшая гроза, которую даже не склонные к суевериям граждане называли гневом Великого Зонтика; он почти поверил в то, что их больше и не будет, но теперь он снова лежал в полутемной комнате, выделяясь даже на фоне белых подушек своей неестественной бледностью. Это вызывало и досаду, и горькую ироническую усмешку… Впрочем, сейчас кое-что все же было по-другому, не как летом или во время любого из прошлых приступов: у него была неожиданная подмога, его необычайно сообразительный для своих происхождения и возраста товарищ, которого он пока не представил даже самому Зонтику.
— Можно, Альбедо, теперь можно, — хрипло прошептал он, как только дверь закрылась за доктором. На кровать немного неуклюже, но вполне уверенно забрался белый щенок со стоячими острыми ушами, которые выдавали в нем добермана; впрочем, истинному представителю этой породы следовало бы быть по большей части черным, — однако Альбедо любили отнюдь не за цвет короткой блестящей шерсти. "Ты такой же бледный и линялый, как я," — так сказал Старший Брат, когда впервые взял тогда еще совсем маленького щенка на руки. В тот день у него и появился самый существенный и самый незначительный секрет от Зонтика…
— Дети постоянно приносят домой животных и прячут от родителей, потому что боятся запрета оставить… Мне едва ли откажут, да и по возрасту я ему скорее в отцы гожусь, чем в сыновья, но решиться показать тебя ему почему-то очень сложно, — тихо пробормотал он, пока щенок устраивался на кровати рядом с ним. — А ведь почти как в том романе! И тьма, накрывшая город, и сломленный представитель власти, желающий поступать правильно, и собака, спящая рядом… Разве что Зонтика мне не приходится судить лишь за то, что он отличается от других. Такой жестокий мир… Неужели он пришел оттуда? Как же ему удалось сохранить чистоту? Как в подобных мирах появляются чистые люди вроде него и того юноши — не то сына бога, не то просто пророка? Альбедо… ты, конечно, не понимаешь меня и даже не можешь знать, о чем идет речь, но ты меня слушаешь… Слушай дальше, прошу. Только так я и засну, понимаешь? Хотя… ты и без этих слов, кажется, ничего не имеешь против…
Щенок, разумеется, и впрямь не понимал ни слова; даже если бы он был человеком, то едва ли понял бы, о чем с ним пытаются говорить, но подрагивающий и словно размякший голос хозяина удивил его — правда, Старший Брат не мог понять, испугался он или заинтересован… Ему не хотелось открывать глаза и смотреть. Он просто ощущал тепло рядом и тонул в звуке собственного голоса, — почему-то только он не вызывал новых вспышек боли, когда даже собственное сердцебиение раздражало и сбивало с толку. Теперь он понимал, почему Зонтик после кошмаров так легко засыпал под его рассказы обо всем, что придет на ум, и ни о чем важном… Он попросту умел гипнотизировать голосом, сам того не понимая. Что ж, сейчас не было сил даже удивиться этой своей способности: он медленно засыпал, глядя широко открытыми глазами в белый потолок.
— Будь ты человеком, ты бы, вероятно, осуждал меня, а то и решил бы, что я получаю по заслугам… Все же со слугой я был довольно груб, да и некоторые мои идеи иррационально жестоки, — но я не всегда жалею об этом. Я готов быть снисходительным к чужим недостаткам и терпеливым с людьми, не блещущими умом, вроде того слуги, но ведь у всего есть предел! Пойми, Альбедо, у меня так сильно болит голова, что я боюсь пошевелиться, чтобы не вызвать новый приступ, а этот недоумок мельтешит перед глазами… Ты можешь себе представить, каково мне? Не отвечай, нет! Ты не можешь, и в этом я более чем уверен. Ни ты, и никто другой не может… Все они смотрят не на меня, а сквозь меня, видят не человека, а должность, статус и странные манеры, помнят пару метких или нелепых фраз, которые я когда-то обронил… Да гори все это синим пламенем! Ты даже представить себе не можешь, сколько я отдал бы за то, чтобы быть для них человеком, а не единственной ролью, как в театре! Я, черт возьми, живой, понимаешь? Понимаешь, и ты, и Зонтик, и Морион и его дети, и, наверное, Пасгард и Кринет, но остальные… Что я должен сделать, чтобы хоть они увидели во мне человека? Мой гнев, мое смирение, мое раскаяние, моя тревога, моя гордость, мои суровость и мягкость, и даже мои слезы и смех — все это для них образ, роль… Драматично пусти слезу во время службы в церкви или на похоронах, опусти голову и молись про себя с самым скорбным и кротким видом, добродушно улыбнись и дай несколько монет нищему, строго отчитай провинившегося подчиненного, бросив какую-нибудь язвительную фразу для пущего эффекта, сдержанно смейся над шутками, — и будешь идеален; что бы я ни делал, для них это только штрих к образу… — на последней фразе Алебард приподнялся и даже ударил кулаком по кровати, но в следующий миг упал обратно, тяжело дыша. — Я… пожалуй, не только болен, но и безумен… Услышал бы меня Зонтик — наверняка мягко намекнул бы, что мне пора в отставку или по крайней мере в долгий отпуск. Он, разумеется, сказал бы это лишь из заботы обо мне, но… Черт возьми, да я же сам себе противоречу: только что говорил, что эта роль мне осточертела, а теперь боюсь ее потерять!.. Что я такое?
— Вы просто человек, который запутался… и я не считаю, что вам пора в отставку, — вполголоса произнес Зонтик. Когда он проскользнул в комнату и как долго стоял молча у изголовья кровати? Об этом Алебард не решался даже гадать: прокрадываться незаметно и прятаться в тени его научил именно Верховный Правитель. Да и разве это важно? Он определенно услышал достаточно, чтобы подумать о безумии своего верного помощника.
— Ничего не бойтесь: я знаю, что вы не сошли с ума. Вы просто сейчас очень раздражительны, потому что у вас болит голова, а вечно держать в себе подобные мысли нельзя… Да и ваши попытки быть тем, чем вы не являетесь, вам не идут на пользу, — вкрадчиво зашептал юноша, встав у самого изголовья кровати. — Вы ведь от природы не кроткий и не смиренный человек, хоть и не злой… Вы амбициозны, упорны, строги и местами вспыльчивы, но разве это такой уж грех? Я хотел бы, чтобы мои подопечные были добрее друг к другу, и мне не нравятся те, кто готов идти по головам, но в первую очередь я хотел бы, чтобы они были счастливы, — и я все же не зря создавал всех вас разными. Вы, такой, какой есть, нужен и мне, и вашим друзьям, и стране, понимаете? Вам нет нужды переламывать себя и пытаться влезть в рамки, которые вам тесны… Но мои слова, наверное, утомляют и только усиливают боль? Я… я буду молчать, если вам так будет легче.
— Говорите, мой господин… От вашего голоса как раз и становится легче, — прошептал в ответ Старший Брат. Тирада, которую он только что выдал в пустоту, окончательно лишила его сил, но не воли… Рядом с Зонтиком ему и впрямь становилось лучше: он почти физически чувствовал, как погружается во что-то мягкое и прохладное, — именно то, что сейчас нужно.
— Знаете, я сейчас рад, что могу помочь вам хоть как-нибудь… И мне больно наблюдать за тем, как вы себя истязаете.
— …И больно наблюдать за тем, как я поступаю с подчиненными, не так ли? — сухая, обессиленная усмешка.
— Вы требовательны и строги к ним, это верно, но, в конце концов, это на пользу стране, да и они не кажутся совершенно сломленными, так что это, пожалуй, оправданно. Кроме того, их вы не заставляете работать до изнеможения, пренебрегая сном, едой и собственным здоровьем, и об их руки не тушите сигары… Вы словно наказываете себя за что-то! А вы ведь не заслуживаете наказания…
— Вы действительно считаете, что не заслуживаю?
Зонтик долго молчал, будто не зная, что ответить, и его другу оставалось только пытаться угадать его чувства по звуку дыхания: повернуть голову и взглянуть он не решался, боясь не то испытать новый приступ головокружения, не то увидеть лицо раздраженного его вопросами правителя… Однако злиться юноша и не думал. Он жалел и во многом понимал своего помощника, который никак не мог поверить в то, что имеет право на заботу, и потому был готов отвечать на его вопросы столько раз, сколько понадобится. Но мог ли знать об этом сам Алебард? Он знал и верил, что молодой король доверяет ему едва ли не больше, чем себе, и считает его своим другом, но нередко чувствовал, что не имеет права на любовь своего создателя. В конце концов, он безупречно исполнял свою роль, но он был министром, а не фаворитом, — а значит, Зонтик мог уважать его как подчиненного и заботиться о нем лишь для того, чтобы он мог продолжать выполнять свои обязанности… как воин заботится о своем оружии. Так он и думал об этом: он считал себя только инструментом в руках короля, необходимым, может быть, даже незаменимым… Но с чего бы воину относиться к своему оружию как к живому существу со своими чувствами? Зачем продолжать хранить при себе сломанное оружие и продолжать заботиться о нем, когда оно станет непригодно для использования?
Зонтик вдруг присел на край его кровати, заглянул ему в глаза и сжал его ледяные пальцы в своих ладонях, будто пытаясь их согреть… Он еще продолжал мысленно подбирать слова, но точно знал, что хочет ими сказать.
— Послушайте… Вы сами учите людей верить моим словам, которые вы им передаете, — так верьте и вы мне! Я люблю вас со всеми вашими несовершенствами, и даже с ними не мирюсь только потому, что недостатки есть у всех, а считаю их просто частью вас, без которой вы уже не будете самим собой… Я знаю, что вы любите меня и дорожите мной как человеком, — и это взаимно, я тоже любил бы вас, даже если бы вы не были необходимы мне, и буду любить, если вы больше не сможете работать, понимаете? — негромко, но пылко проговорил он, не отводя взгляда от его лица. — А то, что вы называете дурными наклонностями, нередко придает вам обаяния и просто делает вас живым человеком, да и помогает играть вашу роль… Знаете, что мне не нравится в созданной вами церкви? Она призывает к идеалам, которым не каждый может следовать. Вы честолюбивы и амбициозны, но разве это вас портит? Вы способны на жестокость, потому что тем, кто в ответе за страну, приходится иногда принимать и тяжелые решения — об этом вы и сами говорите… В конце концов, ваша энергия просто несовместима с постоянным спокойствием — каждый, у кого есть хотя бы десятая ее доля, бывает иногда вспыльчив и раздражителен! И при этом вы честны, справедливы и умеете быть действительно милосердным, а не сердобольным, — разве это не ценно?
Ответа не последовало. Алебард будто целую вечность молча смотрел на Зонтика, пытаясь выразить взглядом то, для чего не мог подобрать слов… Однако ему до последнего казалось, что его не понимают, а выдавить из себя хоть одно слово не хватало силы воли. Все, что ему удалось, — это сжать руку своего друга чуть крепче и отвести взгляд. В следующий миг по его бледной щеке скатилась первая слеза… Он никогда не считал слезы проявлением слабости и не относился к ним с презрением, но с трудом вспоминал, когда в последний раз плакал. Ему даже не приходилось прилагать усилия, чтобы сдерживаться, но сейчас казалось, что слезы никогда и не закончатся. Его мелко трясло, руки сами собой судорожно сжимались, и перед глазами плыло так, что он не смог бы сделать даже шаг, не споткнувшись на ровном месте… Все, что он мог, — это продолжать плакать, держа юношу за руки, будто в страхе, что он уйдет и покинет его. Никогда еще одиночество не пугало его так сильно… Где-то на краю сознания всплыла мысль, что он сжимает слишком сильно и причиняет Зонтику боль, но из-за слез он не видел ничего даже на расстоянии вытянутой руки, да и собственное тело ему не подчинялось.
— Простите… — только и смог пробормотать он, даже не веря в то, что его поняли: прозвучало это совершенно невнятно. Однако юноша в ответ также сжал его руки немного крепче и прошептал:
— Вам нет нужды просить прощения: вы ничем не провинились передо мной. Просто вы человек и имеете право им быть… Раз слезы текут, значит, это тоже зачем-то нужно, верно? Может быть, и ваша мигрень пройдет, когда вы выпустите все эти чувства.
— Вы будто вот-вот положите свою прохладно-теплую руку на мой лоб и назовете меня «добрым человеком», а потом предложите пройтись по саду, пока не началась гроза, — Старший Брат усмехнулся сквозь слезы.
— Да, прямо как в том романе, — и даже собака у вас тоже есть… Вам не стоило прятать Альбедо от меня: я бы не запретил вам держать его в замке. Вы любите его, и он вас также любит, а значит, разлучить вас без особой причины было бы жестоко. К тому же вам наверняка легче переносить мигрень, когда он рядом с вами, да и приступы вроде бы стали реже с тех пор, как он появился… Я прав? — ответом стал только судорожный кивок: новый поток слез был слишком силен, чтобы говорить хоть сколько-нибудь внятно. Алебард сам не понимал, что на него нашло, но остановить слезы не могла даже его непоколебимая воля; тело будто перестало ему подчиняться, и он мог только довериться судьбе и мысленно благодарить ее за то, что рядом только ласковый и понимающий Зонтик и собака, неспособная осудить за слабость… И все же со слезами словно выходили все его тревоги и гнетущее ощущение бессилия, которое преследовало его с тех самых пор, когда он понял, что не может быстро избавиться от нависшей угрозы. Это было необходимо, и он это понимал, — и уже будто бы не пытался сопротивляться. Как бы тверд ни был разум, то живое и непокорное, что пряталось глубоко внутри, брало свое…
Сколько это длилось? Этого не знали ни двое вершителей судеб всей страны, ни тем более Альбедо, но время сейчас будто утратило значение. За двойным стеклом окна плясали, сбиваясь в крупные мокрые хлопья, безумные снежинки, и в каминных трубах выл ветер; в остальном же, казалось, не происходило и вовсе ничего. Отдернув шторы, невозможно было бы понять, утро сейчас, полдень или вечер… Даже церковные колокола, обычно отмечавшие по меньшей мере время служб, сегодня молчали: некому было подниматься на колокольни и звонить в них. Молчали и трое собравшихся в затемненной комнате, где свет испускали только камин и две или три свечи в медном подсвечнике. Прикосновения сейчас говорили куда больше, чем любые слова, да и желания говорить не было: тишина, прерываемая разве что редкими тихими вздохами и всхлипами, казалась почти сакральной. Все это словно очищало душу… Во всяком случае, так думал Первый Министр. Зонтик редко размышлял о подобном — Старший Брат, вероятно, сказал бы, что это оттого, что он безупречен и чист сам по себе, и ему попросту нет нужды задумываться об этом, и сам он по большей части соглашался с этим: он никогда не был религиозен или особенно увлечен изучением морали, и у него были свои взгляды на чистоту, но тем принципам, что у него были, не изменял.
— Как вы себя чувствуете теперь? — мягко спросил божественный правитель, когда его друг, наконец, полностью затих.
— Меня будто поднимает и медленно раскачивает какая-то неведомая сила… Наверное, так себя чувствуют те, кого куда-то несут на руках, — только самих рук я не чувствую. Тело словно ватой набито: легкое и размякшее… Но мигрень на удивление ушла, разве что голова немного кружится, — отозвался Алебард каким-то новым, почти незнакомым даже ему самому голосом.
— Должно быть, вы очень утомлены… У вас совершенно изможденный вид, хоть теперь вы и выглядите по-настоящему спокойным. Может быть, вы сможете уснуть?
— Боюсь, если я сейчас засну, то проснусь лишь вечером, не смогу снова заснуть ночью, а это обернется разбитостью и невниманием завтра, — заметил чиновник, не открывая глаз. Он изо всех сил боролся со сном, однако тело в который раз за этот день брало верх над разумом, и даже его стальная воля сейчас была бессильна.
— Так же думал и я в конце лета… Спать ночью мне было тяжело из-за кошмаров, работы было много, и я спал урывками всего по четыре или пять часов в сутки, — а потом слег на две недели после той потасовки в храме, помните? Вы крепче меня, и у меня нет ни вашей уверенности, ни вашего умения сохранять спокойствие, но и вас может свалить какое-нибудь не особенно тяжелое потрясение, если вы не будете заботиться о себе.
— Уговариваете, а не приказываете, как и обычно… Я стараюсь быть с вами и несколькими нашими знакомыми как можно мягче, но до вас мне далеко: я то холоден, то вспыльчив, и в любом случае властен, а вы почти всегда ласковы и терпеливы. В чем же ваш секрет? — медленно и плавно спросил Старший Брат, открыв, наконец, глаза.
— Это только часть моей природы, и я не делаю над собой никаких усилий, чтобы этого добиться, — спокойно улыбнулся Зонтик. — Вы совсем другой, но вам не стоит отчаиваться: и за холодом, и за окриками видна ваша забота… Вы будто для всех родитель, неидеальный, но такой, каким умеете быть, — а это дорогого стоит. И потом, вы умеете хотя бы выглядеть спокойным даже там, где любой другой не сможет сдержать панику. Этого я не умею, да и скорее сам запаникую, чем смогу по-настоящему кого-то успокоить…
— …Зато вы как никто умеете дать почувствовать себя значимым и чистым. Вы можете говорить о себе что угодно, но я не могу поверить в то, что вы обыкновенный человек. В вас есть особый свет и особая теплота, каких не бывает у простых смертных! — на этих словах Алебард приподнялся в постели, чтобы разглядеть лицо своего создателя в мерцании свечей. Щенок, уже устроившийся где-то в складках одеяла, тоже приподнялся в удивлении и навострил свои тонкие уши, заставив юного правителя умиленно улыбнуться… Однако сил у хозяина было немного, и он тяжело опустился обратно и снова закрыл глаза.
— Пожалуй, вы были правы, говоря о том, что мне нужно выспаться… — почти безмятежно произнес он, погладив собаку по спине. — А если и нет, то я в любом случае не смогу долго бороться со сном: тело будто набито и ватой, и свинцом.
— Я почти уверен в том, что после сна вам станет легче. Сил у вас явно немного, — тихо сказал молодой король. — Отдохните сегодня, а я обо всем позабочусь сам.
Ответа юноша уже не услышал: его верный помощник проиграл свою битву с сонливостью. Уснул он моментально и так глубоко, что его не разбудил бы даже пистолетный выстрел в метре от него или выбитое ветром окно… Впрочем, никто и не собирался будить его. Гвардейцев, что теперь всегда охраняли этот коридор, уже дважды предупредили о том, что сегодня нужно особенно тщательно следить за соблюдением тишины, и они неукоснительно выполняли приказ — не чета тем, кто несколько дней назад позволил незнакомцу поздним вечером пробраться в покои правителя. Вероятно, даже Алебард похвалил бы их за добросовестность… Но сейчас он едва ли вспомнил бы об их существовании: он крепко спал, и весь мир за пределами его комнаты погрузился для него в сплошную белую пелену пляшущих снежинок, — и его это ничуть не волновало.
* * *
— Должно быть, служить на окраинах было очень страшно, — заметила Мишель в ответ на рассказ Пасгарда. Их рабочий день подошел к концу, но метель никак не прекращалась, и выйти на улицу было попросту опасно. Капитан гвардии, дежуривший сегодня, не имел другого выбора, кроме как позволить им остаться в замке и взять ответственность за это решение на себя… По большому счету на это следовало бы просить разрешения у Первого Министра, однако его беспокоить не решились: в те дни, когда у него начиналась мигрень, он нередко становился не просто строгим и требовательным, но и неимоверно раздражительным. Только в такие дни он позволял себе не стесняться в выражениях, выбирая нелестные эпитеты, а изредка и поднимать руку на подчиненных. Его и обычно боялись разозлить, но в такие моменты этот страх был столь силен, что многие всеми правдами и неправдами старались избегать встречи с ним…
— Страшно только поначалу, пока все это непривычно, а после все постепенно становится обыденностью… В первые пару недель я тянулся за пистолетом при каждом шорохе, а один раз даже выстрелил в воздух, когда кошка на крыше не ответила на мое грозное «кто здесь?!», но через месяц или два мог почти спокойно патрулировать темные улицы с разбитыми фонарями и останавливать драки в местных барах, — объяснил Пасгард, поднося замерзшие руки к пламени камина. — Впрочем, когда на меня бросился пьяный кузнец, который был почти на две головы выше меня и по меньшей мере втрое больше, я все же испугался, хоть он и был так пьян, что едва стоял на ногах.
— Кузнецы — самый непредсказуемый народ, — со знанием дела заявил Петер. — У них раз на раз не приходится: один добрый и мягкий, как тюфяк, хоть кулаком и прибить может, другой угрюмый и мрачный, и слова из него не вытянешь, и не поймешь, что на уме, третий — за один косой взгляд кидается, особенно когда выпьет… Не понимаю я их. Со строителями, плотниками, каменщиками, шахтерами… да даже со станочниками, хоть они и разгильдяи все как на подбор, мне как-то проще.
— Станочники там, на окраинах, кажется, хуже всех себя проявляют: напиваются только по выходным, но выходок за одни выходные у них больше, чем у всех остальных за всю неделю… Тяжелее нам приходилось, пожалуй, только с преступниками, и лишь потому, что у них было оружие, — вспоминая об этом, министр защиты поморщился и поспешил отвести взгляд от окна.
— А с чего же им мелочиться? На заводах за такими делами строго следят, так что до выходных — ни-ни, а вот когда с утра никуда не надо, то пьют все, что горит и до чего могут дотянуться: закончится пиво — принимаются за водку, закончится и она — самогон и наливки разные, а после уже кто во что горазд. Будь здесь Тони, наверняка рассказал бы пару дивных историй про любителей технического спирта… У них еще и деньги хоть какие-нибудь есть всегда — заводы работают все время, сидеть без заказов неделями и месяцами и экономить на всем не приходится.
— Жутко все это… — поежилась Мишель. — У меня, пока я на складе работала, только несколько раз случалось, что какие-нибудь пьяницы крали фрукты из садов или со складов, чтобы сделать из них домашнее вино.
— Да и мне повезло не сталкиваться слишком часто с подобным: ко мне всего два или три раза старшие ученики приходили на уроки пьяными, но и они просто засыпали на уроках и бормотали что-то невнятное в ответ на вопросы, — прибавил Кринет со вздохом.
— Зато теперь вы сыты по горло своим товарищем-алкашом, да? — вставил вдруг совершенно неожиданно Ару, которого министр продовольствия позвала к ним, думая, что ему должно быть одиноко в прохладных темных коридорах. Приглашение он принял и с удовольствием сел вместе с ними у камина в одном из «малых залов», где их попросили остаться до времени отхода ко сну… Теперь он сидел в тепле, хоть и снова больше слушал их истории, чем говорил.
— Да уж, Антонина жаль, но когда он пьян, то становится просто невыносим… — вздохнул Пасгард, взглянув на бледное лицо мальчишки. — Да и тема сама неприятная. Давайте о чем-нибудь другом поговорим… хотя бы и об окраинах, если вам очень любопытно, но не о пьяницах.
— С окраин ушли из-за них? — с любопытством спросил Ару. Прожив в замке несколько дней на правах «временного обитателя», а не заключенного, он привык к министрам и перестал бояться Пасгарда, и теперь был готов даже заговорить с ним первым… Сейчас, впрочем, он был небывало смел — отчасти потому, что рядом была ласковая Мишель, которая, как ему казалось, точно не дала бы его в обиду, что бы он ни сказал.
— Отчасти и из-за них… Но по большей части из-за тех, кто прослужил там по десять лет. Это было страшнее любых обезумевших от безысходности бедняков, преступников, притонов, пьяниц и ужасных смертей…
— У легавых тоже принято травить новичков? — оживленно осведомился мальчишка.
— Не легавые, а полицейские! — машинально поправил Кринет, тут же вернувшись к роли учителя и воспитателя.
— О нет, своих новичков они не трогали… но в остальном Ару выбрал верное слово: легавые, менты, мусора, но не полицейские. Одни из них, поняв, что не смогут победить творящееся там беззаконие, решили получить из него как можно больше выгоды и стали лгать в документах и брать взятки. Другие — приучились использовать самые строгие, даже жестокие меры, чтобы хоть как-нибудь держать местных озверевших преступников в узде, но в то же время разучились выбирать более подходящие меры: убийцу, грабителя, бродягу, укравшего, только чтобы не умереть от голода, и обычного мелкого хулигана, написавшего что-нибудь на стене, они будут задерживать совершенно одинаково и побьют также одинаково… Нескольких такие и убивали. Третьи — просто отчаялись, выгорели, будто спички, и перестали даже пытаться бороться с тем, что творилось вокруг; они сами нередко не делают ничего ужасного с точки зрения обыкновенного человека, но их черствость и равнодушие просто поражают. Они покрывают преступления своих коллег, потому что не видят смысла докладывать о них, и не предпринимают даже малейших усилий, чтобы действительно облегчить жизнь горожан, работая только формально и вмешиваются только там, где не вмешаться попросту нельзя. У них нет ни энергии, ни сострадания к тем, чье благополучие во многом в их руках. Больше всего в жизни я боялся стать на них похожим, и потому ушел оттуда при первой же возможности, несмотря на доплаты, а теперь предложил не позволять полицейским работать в подобных районах более пяти лет подряд… Впрочем, не знаю, поймете ли вы меня. Если нет — я прошу прощения за эту тираду и прошу вас забыть об этом, — на этих словах министр печально отвел глаза от сочувственного взгляда одного из коллег и замер в молчании. Многие думали, что он живет прошлым, — и отчасти были правы: самыми счастливыми своими годами он считал времена обучения в кадетском корпусе, когда еще не было ни влюбленности без малейшей надежды на ответную любовь, ни смертей товарищей, ни воспоминаний о тех страшных вещах, что он хотел бы никогда не видеть… Будущее пугало его своей туманностью; прошлое же было, если и не всегда счастливым, то по крайней мере предсказуемым, и потому — безопасным.
— Знаешь… некоторые учителя становятся не лучше тех полицейских, — негромко проговорил Кринет, выдергивая его из размышлений. — Даже выглядит это похоже: те, кто ставит отметки или уделяет особое внимание в обмен на подарки, излишне строгие и равнодушные. Я тоже ни за что не хотел бы превратиться в одного из таких, так что понимаю вас хотя бы отчасти…
— Мне сложно представить тебя таким: ты слишком добр и честен, чтобы стать холодным, жестоким или нечистым на руку, — ответила ему Мишель. — Вы оба добрые, честные и заботливые люди! Разве такие превращаются в самых худших представителей своих профессий?
— Превращаются, и быстрее всего, — горько вздохнул министр образования. — Чем больше душевных сил ты отдаешь, тем скорее душа черствеет… Почти каждый учитель, кричащий на учеников или не замечающий даже, есть ли они в классе, некогда искренне о них заботился. Просто когда видишь, что твоя снисходительность приводит только к тому, что они наглеют, а все усилия, которые ты прикладываешь, чтобы научить их чему-нибудь, пропадают даром, это… это чувство сложно описать словами!
— Досада, гнев и некоторая обида. Мне все это знакомо, — прибавил за него Пасгард, не поднимая глаз от огня в камине. — То же самое чувствуешь, когда человек, которого ты накануне отпустил, простив какой-нибудь мелкий проступок, при условии обещания не повторять этой ошибки, опять делает именно то, за что ты вчера должен был отправить его под арест… а когда за эту снисходительность еще и получаешь выговор, то становится обидно вдвойне. Можете говорить что угодно, но я понимаю, почему Алебард прощает оплошности только один раз и только если они были совершены по незнанию… По большому счету каждый представитель власти должен быть несколько холоден и строг, может быть, даже черств, но честен и справедлив, иначе он вскоре либо потеряет место, либо попросту сломается. Я сам оказался слишком мягким, чтобы работать на окраинах: там нужны самые решительные меры и справедливость в самом прямом, даже примитивном ее понимании, чтобы за любым проступком тут же следовало наказание. Все эти ужасные полицейские, о которых я рассказывал, просто слишком упорствовали в попытках соответствовать этому месту, — и в каком-то смысле действительно стали. Только вот законопослушности окраинам это ничуть не прибавляет…
— Также и я в школе для трудных детей, — понимающе кивнул Кринет. — Я слишком их жалею, чтобы быть по-настоящему справедливым к ним. Да и потом, если оценивать их справедливо, то окажется, что лишь очень немногие из них заслуживает положительной оценки: они в средней школе читают по слогам и едва могут вычислить возраст человека, зная его год рождения… Это не их вина, но по совести всем им стоило бы ставить единицы, — но разве же это выход? Так они только привыкнут к мысли о собственной неуспешности, начнут искренне считать себя глупыми и недостойными лучшей жизни, — и озлобятся еще сильнее, и перестанут прилагать хоть какие-нибудь усилия к учебе… Разве этого мы должны добиваться? Но иначе по негласным законам того времени было нельзя. Вы даже не представляете, какое облегчение я испытал, когда стал из учителя чиновником! Теперь у меня есть власть изменить это…
По виду самого молодого из министров можно было понять, что это воспоминание причиняет ему почти физическую боль. Дикие, придуманные людьми, которые ничего в этом не смыслили, законы, требующие от него строгости, какой у него никогда не было, озлобленные несчастные дети, которым он бесконечно желал, но не имел возможности действительно помочь, вечная сделка то с правилами, то с совестью… Это прошлое, — каким же далеким оно теперь казалось! — он предпочитал лишний раз не вспоминать. Он словно скрыл его от мира и от себя самого плотной завесой беспорядочно мельтешащих, будто снежинки в потоках ветра, разрозненных и незначительных отдельных случаев. И все же как метель не могла действительно поглотить и растворить мир, так и пустяковые истории не могли стереть то, что было спрятано за ними. Временами пурга в его памяти затихала, и он отчетливо видел то, о чем предпочел бы не думать больше никогда.
— То, чего я уже добился, конечно, несовершенно, нам есть куда стремиться, но ведь сейчас лучше, верно? Сейчас учителя имеют и некоторую свободу действий, и возможность учить детей в соответствии с их способностями и давать им задания, которые им под силу… — тихо и быстро зашептал он, обводя коллег взглядом поверх запотевших и соскользнувших на кончик носа очков. Сейчас даже полный любопытства беззастенчивый взгляд Ару не смущал его: он будто стал ребенком, ищущим одобрения.
— Да любой скажет, что лучше! — уверенно заявил Петер. — И ты, Пасгард, сделаешь все намного лучше — вы ведь оба умные и честные! Макс тоже был неплох, но у кого же нет недостатков? Он не очень-то заботился о людях, ему карьера была важнее, а вот ты любишь обычных жителей и своих подчиненных… Ты, наверное, получше него будешь.
— Но у меня пока нет его опыта и уверенности…
— И что с того? Опыт — дело наживное, а уверенность приходит вместе с ним! Уж поверь, все у тебя получится, а мы в случае чего подстрахуем.
— Надеюсь, под этой «подстраховкой» не имеется в виду сокрытие преступлений? Имейте в виду: я готов простить, но лишь однажды, а трое из вас уже совершили свой роковой промах! — с хитрой полуулыбкой произнес Алебард, стоя в дверях. Вид у него был непривычный, — и это было сложно не заметить, — однако понять, что именно в нем изменилось, было еще труднее. Он вроде бы был одет так же, как обычно, разве что его прическа казалась чуть более небрежной… Но что-то в нем все же неуловимо отличалось от того, каким его привыкли видеть — и это было нечто большее, чем выбившиеся из тугого хвоста локоны. Он всегда выглядел неестественно прямым и напряженным, но сейчас это было не так…
— Мы усвоили урок, поверьте. Многие из нас и не хотели предавать Зонтика тогда: кого-то обманули, других запугали… хотя вы, наверное, можете и не поверить мне, — негромко отозвался Кринет, поспешно вытирая очки.
— Это верно… Если бы я не влюбилась в него и не была уверена в том, что он тоже меня любит… — вздохнула Мишель. — Но это, пожалуй, пора оставить в прошлом. Он просто использовал нас. Он не стоит того, чтобы так долго думать о нем.
— Да вот именно! Жадный обманщик — вот и все! Неглупый, конечно, раз смог нас обмануть, но зачем про таких много говорить? — прибавил Петер, насмешливо улыбнувшись.
— И все же говорить стоит, поверьте мне, хотя бы для предостережения тех, кто мог бы поддаться тем же обманам и соблазнам в будущем, — заметил Старший Брат, снова обведя всех взглядом. — Впрочем, предатель недостоин того, чтобы вспоминать его как человека, — только как крайне одиозный набор черт… Как человека пусть его помнят те, у кого есть о нем хоть одно светлое воспоминание, не отравленное его ложью! Стоит ли нам сейчас обсуждать его?
— Пожалуй, не стоит, — произнесла министр продовольствия, глядя растерянным взглядом в белый проем окна. Мгла за ним будто манила ее… Она, в отличие от Кринета, не прятала за такой же пеленой свои воспоминания о прошлом, но ей все более отчетливо казалось, что одну мечту пора похоронить в снежной мгле. Она умела и желала любить, но как же ей не везло в этом! Альфонс, которому нужны были только ее деньги, коллега, пытавшийся получить с ее помощью повышение по службе, целая череда мужчин, польстившихся лишь на внешность или статус, и лжец, втянувший ее в заговор… Стоит ли продолжать искать любовь? Ей тридцать два года, и ей повезло лишь один раз, — да эта удача была сомнительна: тот возлюбленный из далекой юности погиб из-за несчастного случая на стройке. Семьи у нее не было и, вероятно, уже не будет — во всяком случае, так ей казалось. Вот напротив нее сидит семнадцатилетний юноша, он младше нее почти вдвое, по большому счету годится ей в сыновья, — и он почти взрослый! Может быть, ей просто не суждено быть женой и матерью, и зарождающаяся любовь одного из коллег — только иллюзия от отчаяния, самообман… Не лучше ли спрятать в ледяном тумане все мысли на этот счет? Сколько бы ей ни говорили, что она молода и что у нее многое впереди, сама она верила в это с трудом.
— Сейчас лучше будет поговорить о чем-нибудь более приятном: тревог и воспоминаний о неприглядном прошлом в последнее время у нас и без того было в избытке, — эти слова прервали ее тяжелые мысли. — Могу ли я присоединиться к вам?
Все переглянулись, и в конце концов Пасгард нетвердо, но вполне уверенно кивнул. Пусть они и побаивались своего начальника, пусть сейчас и происходило нечто совершенно неожиданное, ведь раньше Алебард всегда подчеркнуто держал с подчиненными некоторую дистанцию, теперь им было любопытно, чем это обернется. Разговор мог принять весьма интересный оборот...
* * *
В этот самый момент в гостиной маленького домика Мориона горел свет. Все трое обитателей дома сидели там и тихо занимались каждый своим, иногда обмениваясь отдельными фразами… Лишь Армет сидел на подоконнике, будто в оцепенении прислонившись лбом к холодному стеклу. Он всматривался расфокусированным взглядом в метель, машинально сплетая что-то из двух длинных шерстяных ниток, которые держал в руках.
— Зачем ты туда смотришь? Там же ничего не видно, — удивился Эрик, в очередной раз подняв глаза и увидев названного брата все в той же позе. Он не хотел признаваться в этом открыто, но у него это вызывало смутную тревогу: неподвижная бледная фигура, завернутая в бесформенный шерстяной плед, напомнила ему о том, как прямо под окном полузаброшенного дома, где он жил с братом, замерз насмерть какой-то бедолага, которого Кулет запретил ему впустить даже на черную лестницу, хотя он умолял спасти ему жизнь... "На уме у него может быть что угодно. Это сейчас он сама невинность, а откроешь дверь — достанет обрез, или просто обнесет дом ночью. Если ты хоть шаг к двери сделаешь, я тебя самого туда вытолкну, греться будете друг об друга, понял?" — так сказал ему брат. Спорить шестилетний мальчик не решился, но теперь временами жалел о том, что не настоял на своем. Конечно, и бродяга мог действительно оказаться грабителем, и Кулет был из тех, кто способен выполнить подобную угрозу, но все же в тот вечер у него был шанс спасти жизнь человеку, с чьими стеклянно-слепыми глазами он встретился взглядом на следующее утро. Если бы Армет сейчас обернулся и показал свои собственные глаза, такие же бледные и широко открытые... Однако он не обернулся, а только монотонно и задумчиво произнес:
— Там видно движение... А еще это необычно, когда темнота не черная, а белая. Я пытаюсь понять, как это возможно… И оттуда слышен голос холода. Я слышал его в детстве, очень рано, так рано, что почти ничего из тех времен не помню… как все, что я помню о маме.
— У холода есть голос? — спросил Эрик, почти забыв о своем воспоминании.
— Да, только этот голос для каждого свой. Слов у холода, конечно же, нет, но как будто чувства есть... В детстве я пытался понять, о чем он плачет и можно ли ему помочь, — все так же спокойно объяснил юноша, не отрывая взгляда от окна. — Может быть, мне тогда просто было одиноко. Я плохо помню... Помню только, что мамы уже не было рядом, а соседи, конечно, были добрыми, но у них были свои семьи, свои дети, а у меня никого не было.
Еще несколько минут прошли в молчании: Морион продолжал делать какие-то пометки в ежедневнике, Эрик вновь погрузился с головой в разглядывание старых фотографий в толстом фотоальбоме, а Армет все так же пристально смотрел в окно... И вдруг он вскрикнул и отпрянул от стекла так резко, что даже упал с подоконника.
— Там… там кто-то был, я видел его! И слышал! — прокричал он так громко, как только мог, указывая на окно.
— Кого ты увидел? — встревоженно спросил экзарх, подбежав к подопечному и помогая ему встать с пола. — Ты смог разглядеть хоть что-нибудь?
— Он бледный, и лицо у него замотано белым шарфом, и одет он во все белое... — дрожащим голосом ответил мальчик, бросив еще один взгляд на окно. — Я слышал, как снег хрустит под ногами... Он был совсем близко, даже пытался заглянуть к нам в окно! Мне показалось, что он смотрит мне в глаза. У него странные глаза, почти белые...
— Да кто мог выйти в такую метель?! — удивленно воскликнул Эрик, уже сам забравшись на подоконник и выглянув. Он не видел там вообще ничего... Ни человеческой фигуры, ни следов на снегу, ни кустов, что росли за домом, ни даже света уличного фонаря в считанных метрах от заднего фасада. Увидеть того человека в белом можно было лишь в том случае, если он подошел к окну вплотную и попытался заглянуть в него... Однако он уже ушел, оставив на память о себе только смазанный отпечаток ладони на заиндевевшем стекле.
— Пойдем, Армет, проверим, не стучится ли он в калитку, — озабоченно проговорил Морион, продолжая обнимать юношу за плечи. Они вышли в темный коридор, продолжая крепко прижиматься друг к другу, и замерли у самой входной двери, прислушиваясь к звукам на улице, — но там не было ничего, кроме воя и свиста ветра... Даже самый слабый стук не ускользнул бы от острого слуха недавно слепого, привыкшего ходить в полной темноте, ориентируясь лишь по звуку. Незнакомец в белом словно заглянул в окно, провел рукой без перчатки по его заиндевевшему нижнему звену и ушел обратно в метель.
— Остается лишь молиться о том, чтобы он пришел туда, где ему помогут... — печально вздохнул священник, возвращаясь в гостиную. — Мы не сможем найти его на улице, даже если будем пытаться.
— Великий Зонтик ему поможет, правда? Он не умрет там? — совершенно по-детски спросил Эрик, беспокойно вставая им навстречу.
— Я очень надеюсь, что не умрет... Мы помолимся за него, чтобы Зонтик услышал нас и сделал все, что только окажется в его силах, чтобы этот человек остался в живых, — мягко и по возможности спокойно ответил ему Армет, крепко взяв его за руку. — Великий Зонтик любит всех нас, и он всегда старается помочь тем, кто оказывается в беде.
— Если же в этот раз, несмотря на его помощь, этот незнакомец погибнет, то он возьмет его к себе и позаботится о нем, даст ему новую жизнь, — смиренно и грустно сказал Морион, обнимая их обоих. — Впрочем, может оказаться и так, что Армет просто задремал там, на подоконнике, и лицо за окном ему только привиделось, а отпечаток руки оставил он сам... Давайте помолимся за того человека, если он действительно был там, и за благополучие всех братьев и сестер.
* * *
Бледная, закутанная в длинный белый плащ фигура тем временем удалялась от дома священника. Ничего плохого он не замышлял, так что испуг Армета при виде его лица, вероятно, рассмешил бы его... Этот дом был для него просто знаком, что он идет в верном направлении и приближается к своему дому, что был в конце улицы за поворотом: вылазка в метель была опасной авантюрой, и он сейчас сам удивлялся тому, что решился на это ради своего брата, который лежал в больнице. Но чего не сделаешь для своего истеричного родственника, который умудрился попасть в передрягу на самой безопасной работе в мире? В конце концов, он сам мог оказаться на его месте: оба они стали жертвами одной мутации, которая наделила их слабым сердцем, не самыми крепкими нервами, неестественной бледностью и, как иногда шутили их приятели, тягой к красному вину... "Черт бы тебя побрал с твоими проклятыми конфетами, Тони, неужели без них невозможно пережить несколько дней? Клянусь, ты самое избалованное и капризное существо, какое только видел этот мир! Еще и вечно болтаешь о том, как у тебя болит сердце, как тебе тяжело и как тебе может навредить любое усилие... Как будто я совершенно здоров! Как будто мне полезно ползать по сугробам, чтобы ты опять наелся шоколада!" — бормотал он сквозь зубы, изо всех сил сопротивляясь ветру в лицо. — "Ну конечно, у Тони ведь болезнь, а не только предрасположенность, Тони нельзя перетруждаться, Тони умнее и талантливее, Тони хрустальная ваза, им надо восхищаться, его надо беречь от всего... Он с самого рождения особенный, а я так, обыкновенный, меня жалеть не нужно! Вот возьму и окажусь завтра этажом ниже него, в реанимации, с инфарктом — посмотрим, кому тогда больше конфет таскать будут и кого будут жалеть..." — и все же, несмотря на всю свою злость, он знал, что пошел бы на подобное снова, если бы брат попросил его. Какими бы странными ни казались их отношения со стороны, он все же любил своего брата.
Примечания:
Как вам раскрытие персонажей с такой стороны?