




Годы в вольнице стали для Сокола не просто жизнью, а второй кожей. Он был тенью, голосом стрелы, невидимым бичом для карательных отрядов и лазутчиком, чьи доклады были кратки, точны и меняли судьбы целых походов. Его уважали, но побаивались. Он был молод, но в его зелёных глазах читалась глубина не по годам, словно он видел не только поле боя, но и тяжкую цепь последствий каждого выстрела.
Его странный союз с Вихрем стал притчей во языцех. Где холодная, расчётливая тишина Сокола — там и ослепительная, дерзкая удаль Вихря. Янтарные глаза и зелёные. Огонь и лёд. Вихрь носился в самой гуще схватки, его сабля пела яростную песню, а его хохот звенел над полем боя, бросая вызов самой смерти. А Сокол в это время находил слабое звено в цепи противника — офицера, флангового дозорного, артиллерийскую прислугу — и беззвучно рвал её. Они не сговаривались. Они чувствовали друг друга.
Однажды, после удачной вылазки, когда они делили у костра скудный ужин, Вихрь, поправляя перевязанную рану на плече, спросил:
— Сокол, а откуда ты? Никогда не говорил. Как попал в степь?
Сокол молчал так долго, что Вихрь уже решил, что не услышит ответа. Но тот заговорил, глядя на языки пламени.
— С хутора. Убежал.
— От голода? От долгов?
— От судьбы, — тихо сказал Сокол. — От той, что мне приготовили. Мне сказали, что я — не казак.
Вихрь фыркнул, откусывая краюху.
— Да кто они такие, чтобы судить? Вот погляди на нашу братию. Беглые холопы, сироты, разорившиеся мещане... А вон — бывший монастырский служка. Казак — это не кровь, хлопче. Это — воля. И вот эта, — он ткнул пальцем в грудь Соколу, — вот эта стойкая, каменная воля у тебя есть. Это и есть суть.
Именно Вихрь, своим бесшабашным бесстрашием и безграничной верой, заставил Сокола сделать первый шаг из тени. В одной стычке, когда старый атаман Бурлак пал от шальной пули, а круг дрогнул под натиском гусар, именно Вихрь, отбиваясь на савраске, закричал на всю округу:
— К Соколу! Слушать Сокола!
И воля в его голосе была такова, что даже седые казаки на миг послушались. А Сокол, залегший на окраине леска, отдал тогда серию коротких, чётких команд — негромко, но так, что их услышали: «Заход слева, коней бросить, стрелять по лошадям... Вихрь, веди их в овраг...». И вытянул отряд из ловушки.
После того дела круг, собравшись на скорую руку в уцелевшем хуторе, решал, кому быть атаманом. Назвали несколько имён старших, закалённых бойцов. И тут поднялся Вихрь.
— А я — за Сокола.
В круге поднялся ропот. Слишком молод. Тихий. Не нашей крови.
— Он вытащил нас из-под сабель! — не сбавлял тон Вихрь, его янтарные глаза метали искры. — Он видит поле как шахматную доску! Он не посадит нас в огонь ради славы. Он ради нашей шкуры свою тень на ветер выставляет каждый раз! Кому из вас его умение читать следы и ветер не спасло жизнь?!
Молчание стало красноречивее слов. Многие опустили глаза. Да, каждый второй был обязан ему или разведкой, или той самой спасительной стрелой в решающий момент.
И тогда поднялся Сокол. Он не вышел в центр. Он просто встал там, где был, и снял капюшон. Лунный свет упал на его лицо — худое, с резкими скулами, с тем самым тонким шрамом на губе, который он получил год назад в рукопашной. И на его глаза. В них не было ни страха, ни жажды власти. Была только тяжесть — та самая тяжесть, которую он когда-то видел в глазах своего отца, атамана Кругана, когда тот принимал решения за весь хутор.
— Я не буду просить и не буду спорить, — сказал Сокол, и его голос, тихий, но отчётливый, прозвучал над кругом. — Если круг доверит — буду вести. Но по-своему. Не будет лихих атак ради добычи. Не будет ненужного риска. Мы будем бить точно, тихо и наверняка. Мы будем призраками, о которых шепчутся в казармах. Наша сила — не в числе, а в умении быть не там, где нас ждут. Кто готов на такое — поднимите руку.
Первой взметнулась вверх рука Вихря с дерзкой усмешкой. Потом, нехотя, поднял руку старый рубак Дегтярь, которого Сокол вытащил из плена. За ним — лучники и лазутчики, которым он был своим. И пошла волна. Круг, хоть и не единогласно, но избрал. Шестнадцатилетнего. Атамана Заряна.
Он снова взял своё имя. Но не мальчишеское, а как клятву. Заря — это обещание света после тьмы, начало. Он стал Заряном для них. Для себя он оставался Соколом.
Теперь на его плечах лежала не только своя жизнь. Лежали жизни сорока лихих, отчаянных голов. Лежало их доверие. Он учился не только воевать, но и договариваться с тайными поставщиками пороха, лечить раны, делить скудную добычу так, чтобы не было обидно. Он слушал советы стариков, но окончательное решение всегда оставалось за ним. И каждое такое решение отзывалось в нём холодным комом в животе. Он понял, что чувствовал его отец, отправляя людей на опасные задания. Бремя.
Прошло ещё два года. О вольнице атамана Заряна, или «Соколиной стае», как их прозвали, уже ходили легенды. Они были неуловимы. Они били по обозам, срывали рекрутские наборы, освобождали невольников и исчезали, будто растворяясь в степи. Царские чиновники в панике писали донесения о «шайке молодого колдуна», который видит сквозь стены и убивает взглядом.
Именно такой донос — о готовящейся публичной казни в городе Переяславле группы казаков-«бунтовщиков» — принёс один из лазутчиков. Зарян уже собирался отмахнуться: слишком далеко, слишком рискованно, гарнизон большой. Но лазутчик, старый солдат, добавил:
— Говорят, атаман у тех — молодой ещё, но седой уже, Круганом звать. Упрямый, как чёрт, на дыбу не взят, всё молчит...
Воздух в землянке штаба стал густым, как кисель. Вихрь, сидевший напротив, увидел, как исчезла вся кровь с лица Заряна. Как его пальцы, лежавшие на карте, вдруг вцепились в бумагу, чуть не порвав её.
— Круган... — прошелесил Зарян, и в этом слове было столько лет тоски, боли и гнева, что Вихрь насторожился.
— Знакомый?
— Отец, — коротко бросил Зарян и поднял глаза. В них бушевала буря. Тот самый ветер с того кургана, теперь замешанный с яростью, обидой и чем-то ещё, чего Вихрь сразу не понял. — Он жив. И его казнят.
Решение созрело мгновенно, холодное и ясное, как зимнее небо.
— Мы идем. Не в атаку. На разведку. Только я, ты и Сокол, — он кивнул на своего лучшего стрелка, которому когда-то отдал свое прежнее прозвище. — Надо увидеть своими глазами.
Вихрь не спорил. Он видел — это не приказ атамана. Это личное дело. Святое.
— Коней сменим трижды, пойдем степями, — только и сказал он, уже мысленно просчитывая маршрут.
Дорога заняла несколько дней. Зарян молчал почти всё время. Он снова был тем мальчишкой, который смотрел на степь, но теперь его взгляд был не мечтательным, а сканирующим, аналитическим, выискивающим каждую деталь. Внутри него шла гражданская война. Образ отца-тирана, который не понял и отверг, боролся с образом отца-атамана, чьё бремя он теперь носил сам. С образом одинокого мужчины у окна, державшего в руке ковыльную птицу.
И вот они — на забитой людьми городской площади Переяславля. Вихрь и Сокол (стрелок) растворились в толпе по бокам, как стражи. Зарян стоял в длинном плаще с капюшоном, его лицо было скрыто. Он видел эшафот. Видел своих бывших однохуторцев в ненавистной царской форме, с бессильной яростью в глазах. И видел его.
Круган. Седина в чёрной, как смоль, бороде. Морщины, глубокие, как овраги. Но осанка — всё та же, несгибаемая, атаманская. Даже в рваной свитке, даже под дулами мушкетов. Сердце Заряна сжалось так больно, что он едва не вскрикнул. Всё детство, вся тоска, весь гнев — всё смешалось в один клубок, который сейчас рвался нарушить.
И когда офицер зачитал приговор, а Вихрь с характерной для него дерзкой скукой дал знак лучнику, Зарян почувствовал, как время замедляется. Он видел, как стрела Сокола вонзается в столб. Видел, как офицер лебезит перед его есаулом. Видел, как Вихрь, играя свою роль, насмехается над ними. Всё было как в тумане.
И тогда наступил его черёд. Плащ вдруг стал невыносимо тяжёл. Капюшон — клеткой. Внутри него кричали два человека: мальчик Зарян, жаждущий наконец быть узнанным, и атаман Зарян, знающий, что сейчас решается не только судьба отца, но и его людей, и всё, что он построил.
Он сделал шаг вперёд. Ещё один. Толпа расступалась перед ним не потому, что боялась, а потому, что чувствовала — идёт Сила.
Он подошёл к самому эшафоту. Поднял голову. Взгляд его встретился со взглядом отца — усталым, полным горького достоинства и готовности к концу.
И Зарян сбросил капюшон.
Ветер, тот самый степной ветер, подхватил его светлые волосы. Лунный свет упал на его лицо — на жёстко сжатые губы, на глаза, в которых бушевала целая вселенная, на тот самый, тонкий, как нить, шрам на верхней губе.
Он видел, как в глазах Кругана промелькнуло недоумение, потом — шок, потом — медленное, невероятное узнавание. Видел, как дрогнули те самые, когда-то такие суровые, губы. Слышал, как на мертвящей тишине площади прозвучал шёпот, похожий на стон:
— Зарян...
В это мгновение все стены между ними рухнули. Не было ни атаманов, ни беглецов, ни палачей и жертв. Были только отец и сын, разделённые годами и степью, и соединённые одной и той же кровью, одним и тем же шрамом и одной и той же, страшной и прекрасной, атаманской долей.
И молодой атаман, чувствуя, как камень годами копившейся боли наконец сдвинулся с его души, обернулся к перепуганному офицеру. Его голос, когда он заговорил, был тих, но прозвучал громче любого грома:
— Этого казака я забираю. И всех его людей.
Он сделал паузу, дав словам висеть в воздухе, давя на всех своей неоспоримой волей.
— Вихорь.
Его есаул с янтарными глазами усмехнулся. Это была улыбка хищника, почуявшего долгожданную поживу. В его руке уже лежала граната с тлеющим фитилём, отвлекающий манёвр был готов. Сокол (стрелок) где-то на крыше уже натянул тетиву, выбрав следующую цель.
Буря, которую отец когда-то не разглядел в тихом сыне, наконец обрушилась на городскую площадь. И вёл её уже не ветер одиночества, а ураган воли, закалённой в степях и окрепшей под бременем ответственности. История только начиналась.




