От лица Мелиссы
Солнце лилось в сад, как мёд, тёплое и золотое, и его лучи танцевали на листьях яблонь, что росли у забора, бросая пятна света на мой мольберт. Я сидела на старом плетёном стуле, чьи прутья поскрипывали подо мной, как будто шептались с ветром, и водила кистью по холсту, смешивая лазурь и охру, чтобы поймать этот летний день — такой же чистый, как моё сердце, что наконец-то научилось дышать. Воздух пах травой, цветами и чем-то сладким, может, малиной, что зрела неподалёку, и я чувствовала себя дома — не просто в этом саду в Летбридже, а в самой себе, в этом умиротворении, что я так долго искала.
Мои высветленные локоны, чуть выгоревшие на солнце, падали на плечи, и я то и дело отводила их за ухо, оставляя на щеке мазок краски, голубой, как небо над головой. Я улыбалась, сама того не замечая, и мои пальцы, тонкие, с короткими ногтями, всё ещё хранившие память о карандашах и кистях детства, двигались легко, словно танцевали с холстом. Рисование было моим языком, моим способом говорить с миром, и сегодня я говорила о счастье — тихом, настоящем, как этот день.
Я бросила взгляд поверх мольберта, туда, где сарайчик у края сада скрипел дверью, и моё сердце сжалось — нежно, тепло, как всегда, когда я видела Рэя. Он возился там, с молотком в руках, и я слышала, как дерево стучит под его ударами, ритмично, как сердцебиение. Его рубашка — клетчатая, с закатанными рукавами, обтягивала широкие плечи, и я видела, как пот блестит на его шее, как тёмные волосы падают на лоб, когда он наклоняется. Он был моим убежищем, моим тёмным рыцарем, чья сила не в словах, а в том, как он смотрел на меня — с любовью, что не нужно объяснять.
Я наблюдала за ним украдкой, пряча улыбку за кистью, и чувствовала, как тепло разливается в груди, как будто солнце поселилось внутри меня. Он не знал, что я смотрю, или, может, знал: Рэй всегда чуял меня, как волк чует лес, — но сейчас он был поглощён своей работой, и я любила его за это, за эту простую, честную сосредоточенность. Мой холст оживал под кистью — яблони, трава, сарайчик, но я знала: без него этот пейзаж был бы просто пятнами краски, пустыми, как моё прошлое.
Бабочка, жёлтая, с чёрными крапинками, села на край моего мольберта, и я замерла, боясь спугнуть её. Она шевелила крыльями, лениво, как будто тоже наслаждалась этим днём, и я засмеялась — тихо, чтоб не нарушить тишину.
— Ты тоже художник, да? — шепнула я ей, и мой голос был мягким, почти детским. Бабочка не ответила, конечно, только улетела, оставив меня с этой радостью, что пузырилась во мне, как газировка.
Я снова посмотрела на Рэя. Он выпрямился, вытер лоб рукавом и повернулся — случайно, а может, нет. Его глаза — тёмные, глубокие, с искрами, что я научилась читать, поймали мои, и он улыбнулся, криво, так, как умел только он.
— Что, Мелли, опять меня рисуешь? — крикнул он, и голос его был тёплым, с лёгкой насмешкой, что всегда заставляла меня краснеть.
Я фыркнула, чувствуя, как щёки горят, и помахала кистью, будто отгоняя его слова.
— Не льсти себе, О’Коннор, — ответила я, называя Рэя по фамилии его матери, и мой голос был лёгким, игривым, но полным любви, что я не могла спрятать.
— Это яблони, а ты просто… фон.
Он засмеялся — низко, хрипло, и этот звук был как музыка, что вплеталась в шорох листвы и пение птиц.
— Фон, значит? — сказал он, подмигнув, и вернулся к своему молотку, но я знала: он чувствует меня, как я чувствую его, и это было нашим языком, без слов, без лишнего.
Я вернулась к холсту, добавила мазок зелени: яркой, живой, как трава под ногами, и почувствовала, как покой обнимает меня, как этот сад, этот дом, этот мужчина в сарайчике. Я была в безопасности, впервые за годы, и это счастье — простое, как летний день, было моим, нашим, настоящим. Моя кисть танцевала, и я знала: этот холст будет лучшим, потому что он был о любви.
Моя кисть замерла над холстом, и густая изумрудная краска капнула на траву, оставив пятнышко, как кровь на асфальте. Я моргнула, пытаясь вернуться к этому саду, к тёплому солнцу, к скрипу сарайчика, где Рэй напевал что-то под нос, но тень прошлого уже накрыла меня, холодная и липкая, как ночь, что я не могла забыть. Мои пальцы — всё ещё с мазками голубой краски на коже, задрожали, и я сжала их в кулак, чувствуя, как старые синяки, давно зажившие, но живущие в памяти, оживают, пульсируют, как призраки, что шепчут мне о боли.
Год назад я не знала, что такое покой. Я знала только страх — едкий, как дым, что забивал лёгкие, и бег, что ломал мои кости, пока я неслась через Мичиган, через улицы, что пахли бензином и гнилью. Моя кожа тогда была картой боли: разбитая губа, где кровь засыхала коркой, запястья, что ныли от его хватки, и рёбра, что болели при каждом вдохе, как будто он всё ещё сжимал меня, даже за сотни миль. Я бежала, сжимая в руках рюкзак с вещами, в платье, что висело на мне лохмотьями, и каждый шорох за спиной: треск ветки, гудок машины, был его шаги, его голос, его тёмные глаза, что находили меня даже во снах.
Я помню, как пряталась в переулке, за мусорным баком, где вонь ржавчины и гниющих объедков душила меня, но я не смела дышать громко. Мои волосы — тогда длинные, спутанные, пропахшие его сигаретами, липли к лицу, мокрые от пота и слёз, и я кусала руку, чтоб не закричать, когда тень прошла мимо — просто пьяница, не он, но моё сердце всё равно рвалось из груди, как зверь из клетки. Джастин был везде — в каждом мужчине, что смотрел на меня, в каждом голосе, что звучал слишком низко, в каждом прикосновении, что я чувствовала, даже если это был просто ветер. Я боялась их всех, этих теней с мужскими лицами, и паника жила во мне, как вторая кожа, липкая и тесная.
Мои глаза, которые тогда были полны ужаса, а теперь, в этом саду, в них все чаще появлялась мягкость и расслабленность — закрылись, и я видела себя той ночью, как я шептала себе: "Беги, Мел, беги", пока ноги не горели, пока лёгкие не рвались. Я не знала, куда иду, только знала, что он близко — его запах, его рык, его кулаки, что оставляли на мне метки, как художник, что рисует кровью. Я ненавидела себя за то, что любила его когда-то, за то, что путала его ярость с заботой, его цепи — с домом. Моя кожа до сих пор помнила холод его пальцев, и я вздрогнула, чувствуя, как этот страх, этот привкус крови на губах прошлого, тянет меня назад, в ту тьму.
Но я здесь. Я в Летбридже, в саду, где яблони шепчутся с ветром, где Рэй чинит полку в сарайчике, не зная, что я тону в этих воспоминаниях. Моя рука всё ещё сжимала кисть, и я заставила себя вдохнуть — медленно, глубоко, как он учил меня, когда кошмары будили меня ночью. Воздух был сладким, живым, и я открыла глаза, глядя на холст, где зелень травы была яркой, как надежда, что я цеплялась за каждый день. Я травмирована, да, и эти шрамы — не на коже, а глубже — будут со мной всегда. Но я жива. Я сбежала. И этот сад, этот мужчина, этот холст — они мои, настоящие, не тени.
Я вытерла щёку, не от слёз, а от краски, что всё ещё липла к коже, и заставила себя улыбнуться, хоть сердце и ныло, как старая рана. Моя кисть снова коснулась холста, и я рисовала — не прошлое, а это лето, эту любовь, этот покой, что я вырвала у судьбы, несмотря на всё.
Моя кисть замерла, и я моргнула, пытаясь удержать этот сад, эти яблони, этот тёплый свет Летбриджа, но прошлое тянуло меня назад, как река, что уносит в свои глубины. Мои мысли — всё ещё горькие от привкуса крови и страха, унеслись сначала в Вайоминг, в те дни, что были как нож, приставленный к горлу, и всё же зажгли во мне искру, которую я не могла понять. Я закрыла глаза, и тьма воспоминаний накрыла меня, напряжённая, опасная, но с этим странным теплом, что до сих пор сбивало меня с толку.
Год назад я была тенью себя — хрупкой, с синяками, что цвели на коже, как ядовитые цветы, и глазами, что боялись смотреть дальше собственного носа. А потом побег, попытка начать новую жизнь в Южной Дакоте, та встреча в парке, и я оказалась в первом убежище Рэя, в Вайоминге, в старом доме, где стены пахли деревом и пылью, а за окнами лес стоял, как страж, что не выпускал меня. Рэй — высокий, с плечами, что казались вырезанными из камня, и тёмными глазами, глубокими, как омут, — был моим похитителем, человеком, что утащил меня от Джастина, от той жизни, что ломала меня. Но я не знала тогда, спасение это или новая клетка, и страх жил во мне, острый, как осколок стекла в груди.
Я помню кухню: маленькую, с потёртым столом и запахом кофе, что варился на плите, чёрный, как ночь за окном. Я сидела, сгорбившись, в его рубашке, слишком большой для меня, и мои волосы: спутанные, всё ещё пахнущие улицей, падали на лицо, как занавес, что скрывал мой ужас. Он вошёл, молча, и я вздрогнула, когда его шаги — тяжёлые, но странно мягкие, остановились рядом. Моя кожа помнила Джастина, его кулаки, и я ждала удара, боли, чего угодно, но вместо этого Рэй поставил передо мной кружку — старую, с трещиной, полную кофе, что пах горьким теплом.
Его рука, грубая, с мозолями, что царапали воздух, коснулась моей, случайно, когда он отодвигал кружку, и я замерла, как олень перед выстрелом. Это прикосновение было как ток, короткое, но живое, и я ненавидела себя за то, что не отпрянула, что мои пальцы — тонкие, дрожащие — не сжались в кулак. Я подняла глаза, и его взгляд, тёмный, но не злой, с чем-то, что я не могла назвать, — поймал меня, и я задохнулась, чувствуя, как страх и что-то ещё, иррациональное, необъяснимое, борются во мне, как звери в клетке.
— Пей, Мелли, — сказал он тогда, и голос его был низким, хриплым, но не как приказ, а как предложение, что я могла отвергнуть.
— Это просто кофе.
Я сглотнула, чувствуя, как горло сжимается, и пробормотала, едва слышно:
— Я… я не знаю, кто ты.
Он не ответил, только кивнул, как будто мои слова были не вопросом, а правдой, что он сам ещё не понял. И я пила этот кофе, чувствуя, как тепло разливается в груди, как его взгляд — не угрожающий, а странно мягкий — держит меня, и я ненавидела себя за это тепло, за то, что мой страх путался с чем-то другим, с этим влечением, что я не смела назвать.
А потом был лес: тёмный, с ветками, что цеплялись за моё платье, и воздухом, что пах хвоей и землёй. Я сбежала, или думала, что сбежала, но он нашёл меня, и я кричала, билась, пока его руки: сильные, но не жестокие, не поймали меня, не прижали к дереву. Я ждала боли, но он был близко, слишком близко, и его тёплое дыхание, с запахом леса — коснулось моего лица. Мои полные паники глаза встретили его, и время остановилось, как будто мир затаил дыхание.
— Мелисса...- он медленно произнёс моё имя, и голос его был как шёпот ветра, что успокаивает бурю. И тогда он поцеловал меня — медленно, осторожно, но с силой, что я чувствовала в костях. Его сузие, теплые губы были как вопрос, на который я ответила, не думая, и я ненавидела себя за это, за то, что мои руки вцепились в его куртку, за то, что мой страх горел, но не от ужаса, а от этой искры, что вспыхнула между нами. Это был мой похититель, мой спаситель, мой парадокс, и я тонула в нём, растерянная, испуганная, но живая.
Я открыла глаза, и сад Летбриджа вернулся ко мне : яблони, солнце, скрип двери в сарайчике. Моя кисть дрожала, и я улыбнулась, горько, но искренне, потому что тот лес, тот кофе, тот поцелуй были началом, что привели меня сюда. Я была другой тогда — сломленной, но уже с этой искрой, что Рэй разжёг во мне, несмотря на всё.
Мой взгляд рассеянно скользнул по холсту, где зелень сада Летбриджа смешивалась с золотом солнца, но мысли мои были далеко — не в Вайоминге, не в Айдахо, не в той тьме, что едва не проглотила меня, а в нём, в Рэе, чей стук молотка из сарайчика вплетался в шорох листвы, как ритм моего сердца. Я положила кисть, чувствуя, как краска липнет к пальцам — тонким, всё ещё хранящим лёгкую дрожь прошлого, и откинулась на стуле, глядя на небо, где облака плыли, ленивые, как мои размышления. Этот сад, этот день, эта любовь — всё это было моим чудом, но чудом, что родилось из боли, и я знала: только он, Рэй, с его тёмным прошлым и шрамами, глубокими, как мои, мог вытащить меня из той пропасти.
Я думала о нём — о его лице, грубом, с резкими чертами, где морщины у глаз были как карты его битв, и о его руках, мозолистых, но таких осторожных, когда он касался меня.
Его тёмные волосы, чуть тронутые сединой, падали на лоб, когда он работал. Непослушная прядь серебристых седых волос напоминала мне тонкую линию морозного инея, будто кто-то невидимый коснулся головы Рэя и оставил этот след. И я любила этот беспорядок, эту честность, что он не прятал. Рэй не был героем из сказок — он был человеком, что знал тьму, как старого друга, и всё же выбрал свет, ради меня, ради нас. Моя кожа, бледная, с едва заметными следами старых синяков — помнила его прикосновения, не те, что ранили, а те, что собирали меня по кусочкам, как мозаику, что кто-то разбил.
Я задумалась, и мои губы дрогнули в лёгкой улыбке, когда я поняла: никто другой не смог бы. Не доктор с его таблетками, не подруги с их советами, не родители с их любовью, что была слишком чистой, чтобы понять мою грязь. Рэй видел меня — не ту Мелиссу, что рисовала в саду, а ту, что кричала во снах, что вздрагивала от громких звуков, что боялась зеркал, потому что там была она: сломленная, с глазами, полными ужаса. Он не отводил взгляд, не пытался починить меня, как сломанную куклу. Он просто был — рядом, молча, с этим его взглядом, что говорил: "Я знаю боль, и я всё равно здесь".
Моя грудь сжалась, не от страха, а от благодарности, глубокой, почти фатальной, как будто судьба свела нас не случайно, а с умыслом, что я никогда не пойму. Я зависела от него — не как от Джастина, не как от цепей, а как цветок зависит от солнца, что даёт ему жизнь. Это не слабость, это выбор, и я выбрала его, потому что он принимал меня: со шрамами, со страхами, с этими ночами, когда я просыпалась, задыхаясь, и он просто держал меня, не задавая вопросов. Его тьма была зеркалом моей, и в этом отражении я нашла исцеление.
Я вспомнила, как однажды, месяца три назад, я разбила тарелку — случайно, но звук, этот треск, вернул меня в тот переулок, в ту ночь, и я застыла, чувствуя, как паника душит меня. Рэй вошёл, посмотрел на осколки, на мои дрожащие руки, и не сказал ничего. Он просто взял веник, убрал всё, а потом обнял меня — крепко, но нежно, и его тепло, его запах: леса, кожи, дома, вернули меня сюда, в теперь.
— Я в порядке, — солгала я тогда, и голос мой был слабым, как шёпот ветра.
— Знаю, Мелли, — ответил он, и его голос, низкий, хриплый, был как якорь, что не дал мне утонуть.
— Но я всё равно тут.
Я улыбнулась, сидя в этом саду, и мои глаза, теперь мягкие, но всё ещё с тенью прошлого, заблестели, не от слёз, а от этого тепла, что он мне дал. Рэй не спас меня — он показал мне, что я могу спасти себя, и это было больше, чем я могла просить. Моя рука потянулась к кисти, но я не рисовала — я просто смотрела на сарайчик, где он возился, и знала: этот мужчина, с его тёмным прошлым, был моим целителем, моим домом, моим всем.
Я отложила кисть, чувствуя, как её деревянная ручка всё ещё хранит тепло моих пальцев, и вдохнула воздух сада: сладкий, полный аромата яблонь и нагретой солнцем травы. Тени прошлого, что только что цеплялись за меня, растворились, как дым, под этим летним светом, и я вернулась в Летбридж, в этот момент, где всё было правильно, где я была дома. Мой взгляд снова нашёл Рэя, и сердце моё — уже не то, что знало только страх, сжалось от нежности, от любви, что росла во мне, как цветок, что пробился сквозь трещины в камне.
Он стоял у сарайчика, вытирая руки о старую тряпку, и солнце играло на его лице, грубом, с резкими скулами и лёгкой щетиной, что он никогда не сбривал до конца. И мне это тоже безумно нравилось. Его тёмные волосы, чуть длиннее, чем нужно, вились на затылке, и я знала, как они пахнут — лесом, кожей, им самим, когда я зарываюсь в них лицом ночью. Рубашка, клетчатая, с закатанными рукавами, обтягивала его плечи, широкие, как у человека, что привык нести тяжесть мира, и я любила эти плечи, эти руки, что чинили всё — от полок до моего сердца. Рэй был не красавцем из журналов, но для меня он был красивее всего: честный, живой, мой.
Я улыбнулась, заметив, как он хмурится, глядя на гвоздь, что не хотел вбиваться, и как его губы — твёрдые, но такие мягкие, когда он целовал меня, шевелятся, бормоча что-то, наверное, ругательство, но беззлобное, как ворчание старого пса. Это была его привычка — говорить с вещами, с деревом, с инструментами, как будто они могли ответить, и я обожала это, как обожала всё в нём: то, как он щурится на солнце, как тянет первое слово, когда зовёт меня, как оставляет кофе недопитым, потому что забывает, увлёкшись работой. Эти мелочи стали моими звёздами, моим небом, и я знала их, как знаю свои краски.
Моя бледная кожа, с веснушками, что расцвели за лето, грелась под солнцем, и я чувствовала себя лёгкой, как бабочка, что недавно улетела с моего мольберта. Я больше не вздрагивала от шагов, не искала угрозу в каждом звуке — здесь, с ним, я была в безопасности, в гавани, что он построил для нас. Мои волосы колыхались на ветру, и я заправила прядь за ухо, оставив ещё один мазок краски на щеке, но мне было всё равно. Радостное волнение наполняло меня. Кажется, моя небольшая авантюра с отправкой работ в несколько издательств все-таки увенчалась успехом и я получила первый заказ. Получается, я смогу работать, заниматься любимым делом, да ещё и по специальности. Я была счастлива, и это тихое счастье, неуловимое, как шёпот листвы, было в том, как он жил, как дышал рядом со мной.
Рэй повернулся, будто почувствовал мой взгляд, и я засмеялась: тихо, в ладони, потому что знала, что он сейчас скажет что-нибудь, от чего мои щёки загорятся. Но он просто смотрел, и его глаза — тёмные, с искрами, что я научилась читать, были полны того, что не нужно говорить вслух. Я знала этот взгляд: он видел меня, всю меня, с моими шрамами, с моими ночами, когда я просыпалась от кошмаров, и всё равно любил, как будто я была чудом, а не битым стеклом.
— Мелли, — позвал он, и голос его был низким, тёплым, с этой его лёгкой хрипотцой, что всегда цепляла меня за душу.
— Ты там картину рисуешь или меня разглядываешь?
Я фыркнула, чувствуя, как тепло разливается по лицу, и подняла кисть, будто
защищаясь.
— Картину, Рэй, — ответила я, и мой голос был мягким, игривым, но полным любви, что я не могла спрятать.
— А ты просто… мешаешь композиции.
Он хмыкнул, и его улыбка — кривая, чуть насмешливая, была как солнце, что пробилось сквозь тучи.
— Ну, тогда рисуй аккуратнее, художница, — сказал он, подмигнув, и вернулся к своей работе, но я видела, как его плечи расслабились, как будто мой смех был для него таким же домом, как его руки — для меня.
Я вернулась к холсту, добавила мазок охры — тёплый, как его кожа, — и почувствовала, как любовь к нему, к этому дню, к этой жизни обнимает меня, как одеяло. Здесь, в этом саду, я была не просто Мелиссой — я была его Мелли, и это было всё, что мне нужно. Мой взгляд снова скользнул к нему, и я знала: этот момент, этот покой, эта нежность — они мои, навсегда.
Солнце клонилось к западу, и его лучи, мягкие, как шёлк, гладили сад, превращая яблони в золотые силуэты, что покачивались на ветру. Я всё ещё держала кисть, но мои мазки стали ленивее, не потому, что устала, а потому, что моё сердце было слишком занято им, Рэем, чья фигура в сарайчике притягивала мой взгляд, как магнит. Моя кожа — бледная, с россыпью веснушек, что расцвели за лето, грелась под этим светом, и я чувствовала себя такой живой, такой открытой, что готова была петь, как птицы, что щебетали над головой. Мои волосы, чуть растрёпанные, колыхались на ветру, и я не поправляла их, наслаждаясь этой свободой, этим моментом, где всё было правильно.
Рэй вдруг выпрямился, бросил молоток на верстак с лёгким стуком, и я поймала себя на том, что улыбаюсь, ожидая, что он сделает дальше. Он повернулся, и его глаза — тёмные, с этими искрами, что я любила больше всего, — нашли мои, как будто он знал, что я смотрю, знал всегда. Его улыбка, кривая, чуть лукавая, но такая тёплая, что моё сердце споткнулось, расцвела на лице, и я засмеялась, тихо, в ладони, чувствуя, как щёки розовеют, как будто мне снова шестнадцать, а не двадцать с лишним. Его клетчатая рубашка с пятном краски, что я случайно оставила вчера, обтягивала грудь, и я видела, как пот блестит на его шее, как тёмные волосы, чуть длинные, падают на лоб, делая его таким родным, таким моим.
— Опять пялишься, Мелли? — сказал он, и голос его был низким, игривым, с этой хрипотцой, что всегда цепляла меня за душу, как струна, что звучит только для меня. Он шагнул ближе, вытирая руки о джинсы, и я заметила, как его пальцы — грубые, с мозолями, двигаются, будто всё ещё держат молоток, привычка, что стала мне дороже любой поэзии.
Я фыркнула, откидывая голову, и мои волосы упали на спину, как занавес, что открывает сцену.
— Это ты пялишься, О’Коннор, — ответила я, и мой голос был лёгким, тёплым, полным смеха, что пузырился во мне, как газировка.
— Я тут искусство творю, а ты мешаешь.
Он хмыкнул, и его улыбка стала шире, показав ямочку на щеке, что появлялась только в такие моменты — редкая, как звезда днём. Он подошёл к моему мольберту, наклонился, и я почувствовала его тепло, его запах: дерева, пота, дома, что окутал меня, как одеяло. Его взгляд скользнул по холсту, где яблони и трава оживали под моими мазками, и он кивнул, будто оценивая, но я знала: ему не важен результат, ему важна я.
— Ну, и что у нас тут? — спросил он, и в голосе его была смесь любопытства и той мягкой насмешки, что всегда заставляла меня защищать свои картины, как ребёнка.
— Снова твой сад? Или я там где-то в углу, как ты любишь?
Я ткнула его кистью в плечо, оставив голубой мазок на рубашке, и засмеялась, когда он сделал вид, что это смертельное ранение.
— Не льсти себе, Рэй, — сказала я, и мои глаза, сияющие от счастья — встретили его, и время будто замедлилось, как в тех фильмах, что мы смотрели зимой, прижавшись друг к другу.
— Это просто… момент. Такой, как сейчас.
Он замолчал, и его больгая, тёплая рука легла на моё плечо, легко, как перо, но я чувствовала её вес, её силу, её любовь. Его взгляд смягчился, и я знала, что он видит меня — не только эту Мелиссу, что смеётся в саду, но и ту, что кричала во снах, и всё равно выбирает быть здесь, с ним.
— Хороший момент, Мелли, — сказал он тихо, и это было не просто слова, а обещание, что таких моментов будет ещё много.
Я кивнула, чувствуя, как горло сжимается от этой нежности, что текла между нами, как река, что никогда не иссякнет. Сад шептался вокруг нас: листья, птицы, ветер, и я знала, наша связь глубже слов, глубже мазков на холсте. Она была в его улыбке, пойманной солнцем, в моём смехе, в этом дне, что мы делили, как хлеб. Я взяла кисть, но не рисовала — просто смотрела на него, и этого было достаточно.
Мой смех ещё звенел в воздухе, лёгкий, как пузырьки, и я смотрела на Рэя, чья улыбка грела меня, как солнце, но мысли мои, будто пойманные ветром, унеслись далеко, в те годы, когда я была маленькой девочкой, чей мир был соткан из красок и дождя. Я моргнула, и сад растворился, уступив место воспоминаниям — мягким, как старый альбом, но с лёгкой грустью, что всегда живёт в детстве, когда оглядываешься назад.
Мне было лет восемь, может, девять, и я сидела у окна в нашей гостиной, где занавески пахли лавандой, а пол скрипел под ногами, как старый друг, что жалуется на возраст.
Это сложно представить, но мои волосы тогда были светлые, как солома, это с возрастом они уже приобрели тёмно-канштановый цвет. Мама заплетала их в косу, что вечно растрёпывалась, потому что я не могла сидеть спокойно, когда рисовала. Мои пальцы, маленькие, с обкусанными ногтями, сжимали карандаш, и я водила им по бумаге, старой, чуть пожелтевшей, что мама приносила из офиса. Я была худенькой, с веснушками, что прятались под щеками, и глазами, большими, как у котёнка, что смотрит на мир с любопытством и страхом.
Дождь стучал по стёклам, и я любила его — не просто как погоду, а как музыку, как голос, что говорил со мной, когда я молчала. Каждая капля была нотой, и я рисовала их, эти серые струи, что текли по окну, превращая их в реки, в деревья, в лица, что я придумывала. Рисование было моим языком, моим способом рассказать миру, кто я, потому что говорить я не умела — не так, как другие дети, что болтали на площадке, смеялись громко, бегали наперегонки. Я была стеснительной, пряталась за маминой юбкой, когда приходили гости, и краснела, если кто-то хвалил мои рисунки, но внутри меня горел огонь: тихий, но жадный, что требовал красок, бумаги, свободы.
Я помню, как однажды дождь был особенно сильным, и лужи во дворе стали озёрами, где отражались тучи, как в зеркале. Я сбежала на крыльцо, в одной футболке, с альбомом под мышкой, и мама кричала мне вслед:
— Мелисса, простудишься! Вернись!
Но я только смеялась — редкий, звонкий смех, что рвался из меня, как птица из клетки, и рисовала, сидя на ступеньках, пока вода капала на бумагу, размазывая уголь. Мои руки были мокрыми, чёрными от карандаша, и я чувствовала себя живой, как будто дождь смывал мою стеснительность, оставляя только меня, настоящую, с этим странным, большим миром внутри.
— Что ты там творишь, моя художница? — спросила мама тогда, подойдя с зонтом, и её голос был тёплым, но с лёгкой тревогой, что всегда жила в ней. Она была красивой: с мягкими локонами и глазами, как мои, только мудрее, и я любила её, но боялась её заботы, что иногда душила меня.
— Дождь, — ответила я, и мой голос был тихим, почти шёпотом, потому что я не знала, как объяснить, что это не просто дождь, а целая история, что я видела в лужах.
— Он… он поёт.
Мама улыбнулась, покачала головой и укрыла меня зонтом, а я продолжала рисовать, чувствуя, как бумага становится тяжёлой, как линии текут, как будто сами знают, куда идти. Это было моё детство: дождь, карандаши, тишина, что я любила больше слов, и эта стеснительность, что прятала меня от мира, но не от красок. Я была чувствительной, как струна, что звенит от малейшего касания, и каждый рисунок был моим диалогом с небом, с деревьями, с этим огромным, пугающим миром, что я хотела понять.
Я открыла глаза, и сад Летбриджа вернулся ко мне — яблони, солнце, Рэй, что всё ещё возился в сарайчике. Моя кисть лежала на мольберте, и я улыбнулась, чувствуя, как та девочка, что любила дождь, всё ещё живёт во мне, только теперь она не прячется. Она рисует этот сад, эту любовь, и её краски ярче, потому что она научилась говорить — не только карандашом, но и сердцем.
Я всё ещё чувствовала тот дождь из детства, его прохладные капли на коже, и улыбка, вызванная воспоминанием о моих первых рисунках, замерла на губах, когда мысли плавно перетекли к ним — к маме и папе, чья любовь была моим первым домом, но и первой стеной, что я хотела перелезть. Сад Летбриджа, с его яблонями и солнцем, отступил, и я оказалась в прошлом, в нашем доме, где запах маминого пирога и папиного машинного масла смешивались с моими мечтами и их заботой — такой тёплой, но такой тяжёлой.
Мне было лет десять, может, чуть больше, и я была их единственной дочерью — поздним ребёнком, чудом, что они вымолили у судьбы после долгих лет. Моя кожа была бледной, с веснушками, что мама называла "звёздами", и волосы — светлые, вечно в косе, что она заплетала каждое утро, струились по спине, пока я сидела за кухонным столом, рисуя. Мои глаза, всегда любопытные, но стеснительные, прятались за альбомом, когда кто-то входил, но с карандашом в руках я была смелее, чем с миром за дверью. Я была худенькой, угловатой, как птенец, что ещё не знает, как летать, но уже чувствует крылья.
Мама всегда поддерживала меня — её руки, мягкие, с тонкими венами, приносили мне краски, бумагу, иногда даже старые кисти, что она находила на распродажах. Она была красивой, с локонами, что пахли лавандой, и улыбкой, что грела меня, как солнце.
— Мелисса, ты такая талантливая, — говорила она, глядя на мои рисунки — деревья, дождь, птиц, что я видела в саду.
— Мы с папой купим тебе набор акварели, хорошо?
Я кивала, краснея от похвалы, и шептала:
— Спасибо, мама.
Но за её улыбкой всегда была тревога: в её взгляде, в том, как она проверяла, закрыта ли дверь, как звонила мне, если я задерживалась у подруги на пять минут. Папа был таким же — высокий, с седыми висками, что появились слишком рано, и руками, что пахли маслом, потому что он чинил всё, от машин до моего велосипеда. Он вешал мои рисунки на холодильник, хвалил их громко, с гордостью, что смущала меня.
— Наша девочка станет художником! — говорил он соседям, и я пряталась за его спиной, чувствуя, как щёки горят.
Но их любовь была как золото — красивая, но тяжёлая, и я чувствовала её вес каждый день. Они следили за мной, как за хрустальной вазой, что может разбиться от малейшего толчка. Я была их единственной, их сокровищем, и они боялись всего: улицы, друзей, даже моих прогулок в парке.
— Мелисса, не ходи далеко, — говорил папа, когда я брала альбом и шла к реке.
— Мало ли что там.
— Но я просто рисую, — отвечала я, и мой голос был тихим, но внутри росло раздражение, как сорняк, что я не могла выдернуть.
Мама добавляла, поправляя мне воротник:
— Мы просто хотим, чтобы ты была в безопасности, милая.
Я кивала, но в груди ныло — не от злости, а от этого желания вырваться, вдохнуть воздух, что не пах их заботой. Я любила их, благодарность жила во мне, как корни, что держат дерево, но их контроль — их правила, их звонки, их "не ходи туда, не делай этого" — был как клетка, пусть и золотая. Я рисовала, чтобы говорить, чтобы быть свободной, но даже мои рисунки они проверяли, хвалили, направляли, и я чувствовала, как моя независимость, робкая, как первый росток, задыхается под их взглядом.
Я росла, и эта клетка становилась теснее. В юности, лет в пятнадцать, я начала спорить — тихо, но упрямо.
— Я могу сама дойти до школы, — говорила я, сжимая рюкзак, где лежали мои эскизы.
Папа хмурился, его седые виски блестели в свете лампы.
— Мелисса, мы знаем, что лучше.
И я молчала, но внутри меня что-то росло — не бунт, ещё нет, а мечта о мире, где я могла бы быть просто собой, без их рук, что держали меня слишком крепко. Я любила их, но эта любовь душила меня, и я не знала тогда, как это изменит всё, как эта жажда свободы приведёт меня к Джастину, к боли, что я не могла предвидеть.
Я моргнула, и сад Летбриджа вернулся — солнце, яблони, Рэй, чей смех всё ещё звенел в воздухе. Моя рука, теперь взрослая, с лёгкими следами краски, лежала на мольберте, и я улыбнулась, горько, но тепло. Мама и папа дали мне краски, но не крылья, и я нашла их сама, через боль, через Рэя, через этот сад, где я наконец была свободна. И всё же я скучала по ним, по той клетке, что была моим первым домом.
Я всё ещё чувствовала тепло родительского дома, их заботу, что была и светом, и тенью, но мои мысли, как река, что несётся дальше, унесли меня в другой мир — в юность, в те годы, когда я впервые вдохнула воздух свободы и не знала, как горько он может обернуться. Летбридж с его яблонями и солнцем отступил, и я оказалась в Чикаго, где город шумел, как оркестр, а я была юной, полной надежд, с красками, что обещали мне будущее. Моя рука замерла над мольбертом, и я закрыла глаза, позволяя воспоминаниям развернуться, как старый холст, полный ярких мазков и тёмных пятен.
Мне было девятнадцать, и я только поступила в колледж — двухгодичную программу по искусству, где запах масляных красок и терпентина был как духи, что я хотела носить вечно. Моя кожа — бледная, с россыпью веснушек — ловила свет студий, где мы рисовали с утра до ночи, а волосы, которые уже начали темнеет, меняя оттенок, теперь были распущенные и падали на плечи, цепляясь за кисти, когда я наклонялась над холстом. Я была худенькой, но уже не угловатой, с глазами, что горели мечтами — стать художником, оставить след, рассказать миру истории, что жили во мне. Я была мечтательной, как будто каждый день был эскизом, что я могла превратить в шедевр.
Чикаго был живым: улицы гудели машинами, кофейни пахли эспрессо, а мастерские гудели голосами студентов, что спорили о Ван Гоге и цветовых теориях. Я любила это — шум, краски, свободу, что казалась бесконечной после родительской опеки. Я рисовала всё: небоскрёбы, что резали небо, лица прохожих, закаты над озером Мичиган, и мои работы хвалили, говорили, что у меня "глаз", что я могу пойти далеко. Я верила им, и мои руки — тонкие, с пальцами, что всегда пахли краской, летали над бумагой, создавая миры, что были только моими.
А потом появился он — Джастин. Я помню его, как вспышку, что ослепила меня. Он пришёл на выставку студенческих работ: высокий, худой, с тёмными глазами, что смотрели слишком пристально, и шрамом на щеке, что делал его опасно красивым. Его куртка пахла сигаретами, а голос, низкий, с хрипотцой, был как песня, что я не могла перестать слушать.
— Это твоя? — спросил он, кивнув на мой пейзаж: озеро, в багровых тонах заката.
Я кивнула, чувствуя, как щёки горят, и пробормотала:
— Да… просто набросок.
— Не просто, — сказал он, и его улыбка — острая, как лезвие, зацепила меня, как крючок.
— Ты видишь то, что другие не видят.
Я тогда не знала, что он видит во мне не талант, а слабость, наивность, это было очевидно для него, циничного и манипулятивного,
но его слова были как вино — пьянили, и я пила их, жадно, забывая всё. Мы начали встречаться, и он стал моим миром — его смех, его руки, его обещания, что мы будем свободны, что я буду его музой. Я была увлечённой, как девочка, что впервые влюбилась, и не видела, как мои краски тускнеют, как мои мечты тонут в нём.
Учёба отступила на второй план. Я пропускала занятия, потому что он звал меня на прогулки, на вечеринки, в его мир, где не было правил, но были тени. Мои холсты становились реже, мои эскизы — проще, потому что я рисовала для него, а не для себя. Преподаватели хмурились, говорили:
— Мелисса, ты теряешь фокус. У тебя талант, не трать его.
Но я только улыбалась, качая головой, и отвечала:
— Я в порядке. Это просто… жизнь.
Я окончила программу — чудом, с натяжкой, но диплом был моим, и я держала его, чувствуя не гордость, а пустоту. Джастин был рядом, его рука лежала на моём плече, тяжёлая, как цепь, и я не замечала, как мои мечты — яркие, как закаты, что я рисовала, угасали, как звёзды на рассвете. Я выбрала его, и это был мой первый шаг в пропасть, о которой я тогда не знала.
Я открыла глаза, и сад Летбриджа вернулся — солнце, Рэй, мой мольберт, что ждал меня. Мои губы дрогнули, и я почувствовала горечь, смешанную с сожалением, но и с теплом, потому что я здесь, жива, рисую снова. Моя рука — теперь сильнее, с лёгкими следами краски, потянулась к кисти, и я знала: те годы забрали у меня многое, но не всё. Мои краски всё ещё со мной, и я найду их снова.
Я смотрела на холст, где мазки зелени и золота всё ещё дышали теплом Летбриджа, но пальцы мои замерли, сжимая кисть так, будто она могла удержать меня от падения в пропасть мыслей, что открылась передо мной. Сад, Рэй, яблони, всё отступило, и я осталась наедине с собой, с этим вопросом, что грыз меня, как старый шрам, что ноет перед дождём: почему я выбрала Джастина? Мои губы — мягкие, чуть потрескавшиеся от солнца, дрогнули, и я почувствовала, как растерянность, горькая и тяжёлая, сжимает грудь, как будто я снова была той девчонкой, что шагнула в тень, не зная, что она станет клеткой.
Моя кожа — бледная, с веснушками, что расцвели за это лето, хранила память о прошлом: синяки давно ушли, но я всё ещё чувствовала их, как фантомную боль, когда думала о нём. Мои волосы лежали на плечах, и я заправила прядь за ухо, машинально, как делала тогда, в Чикаго, когда его взгляд: тёмный, острый, как лезвие, впервые поймал меня. Я была молода, всего девятнадцать, с глазами, полными мечтаний, но и с пустотой, что искала, чем заполниться. И я спрашивала себя теперь, сидя в этом саду, где всё было правильно: что это было? Бунт? Жажда свободы? Или просто моя неопытность, что приняла яд за вино?
Я вспомнила дом родителей — их голоса, их правила, их любовь, что была как одеяло, слишком тёплое, чтобы дышать. Мама с её тревожными глазами, папа с его "не ходи туда, Мелисса" — они держали меня крепко, и я любила их, но задыхалась. Чикаго стал моим первым глотком воздуха, а Джастин — ветром, что обещал унести меня в небо. Он говорил:
— Ты особенная, Мел, — и его голос, низкий, с хрипотцой, был как песня, что заглушала всё.
— С тобой я живу.
Я верила ему, и мои щеки горели, когда он касался меня, небрежно, но так, что я чувствовала себя живой. Может, это был бунт — против маминых звонков, против папиного "будь осторожна", против этой клетки, что они построили из любви. Я хотела доказать, что могу сама, что я не их девочка, а женщина, что выбирает свой путь. Но теперь, глядя назад, я видела: это была не свобода, а бегство, и я бежала не к себе, а к нему.
Или это была жажда свободы? Я мечтала о мире, где никто не скажет мне, что рисовать, куда идти, как жить. Джастин казался этим миром — без правил, без границ, с его мотоциклом, что ревел под окнами, с его улыбкой, что обещала всё. Но я не видела тогда, как его свобода стала цепями, как его "ты моя" стало не любовью, а клеткой, куда теснее родительской. Мои рисунки пылились, мои краски сохли, а я растворялась в нём, думая, что это и есть жизнь.
А может, это была просто неопытность — глупость девчонки, не имевшей до этого отношений, что путала страсть с заботой, ярость с силой? Я не знала тогда, что любовь не должна болеть, что она не оставляет синяков, что она не заставляет бояться. Я смотрела на него, на его тёмные глаза, на его шрам, что я целовала, думая, что понимаю его боль, и не видела, как он ломает меня, медленно, как художник, что стирает чужой эскиз. Любовь стала зависимостью, болезненной, как игла, что я вонзала в себя снова и снова, потому что не знала, как остановиться.
Я вздохнула, и сад вернулся — шорох листвы, стук молотка Рэя, запах яблок. Мои глаза теперь мудрее, но всё ещё с той же искрой — заблестели, не от слёз, а от этого самокритичного понимания, что резало меня, но и освобождало. Я была запутавшейся тогда, да, но я научилась. Я выбрала Джастина по причинам, что казались мне правдой — бунт, свобода, любовь, — но они были ошибкой, и эта ошибка чуть не сломала меня. Теперь я знала: ошибки — это не конец, а уроки, и я несла их в себе, как шрамы, что не скрывают, а носят с гордостью.
Я посмотрела на Рэя, чья фигура в сарайчике была как маяк в моём море, и улыбнулась, горько, но тепло. Он был моим ответом, не на вопрос "почему Джастин", а на вопрос "кто я теперь". Моя рука потянулась к кисти, и я знала: я разберусь в себе, мазок за мазком, день за днём, с ним рядом.
Моя рука с кистью замерла над холстом, и краска, густая, цвета спелой травы, стекала с неё, как кровь, что я всё ещё видела во снах. Сад Летбриджа, с его яблонями и солнцем, был вокруг меня, но я тонула в себе, в этих тёмных глубинах, где вопросы о Джастине не отпускали, а ответы были как ножи, что резали, но и чистили меня. Я вдохнула, чувствуя, как живой, сладкий воздух цепляется за горло, и мои мысли, горькие и жёсткие, развернулись, как клубок змей, что я больше не боялась трогать. Мои глаза, которые теперь приобрели особое выражение, твёрдое, но всё ещё с тенью боли, смотрели в пустоту, и я признавалась себе в том, что прятала даже от Рэя: я ненавидела Джастина, ненавидела так, что эта ненависть жила во мне, даже когда его сердце остановилось.
Моя кожа хранила память о его руках, о синяках, что он оставлял, как подписи на моём теле. Чуть растрепанные волосы касались щёк, и я не убирала их, позволяя им быть, как будто они могли скрыть меня от самой себя. Я сидела в этом саду, где всё было светло, но внутри меня горел пепел — пепел той любви, что я когда-то к нему чувствовала, пепел его слов, его обещаний, что обернулись клеткой. Он был мёртв, и я знала это, знала, что его тёмные глаза, его шрам, его голос — всё это ушло, но ненависть осталась, как тень, что не исчезает даже под солнцем.
Я ненавидела его за всё — за то, как он смотрел на меня, будто я его собственность, за то, как его кулаки находили мою кожу, за то, как он украл мои краски, мои мечты, мою веру в себя. Но больше всего я ненавидела его за то, что я позволила ему это сделать, за то, что любила его, пока он ломал меня, за то, что путала его ярость с заботой. И теперь, когда его не было, я чувствовала облегчение — страшное, тёмное, как яд, что отравляет, но и спасает. Он больше не причинит мне боли, не войдёт в мою дверь, не нависнет надо мной, как буря, что сносит всё. Это облегчение было как воздух, что я вдохнула впервые за годы, и я ненавидела себя за то, что оно было таким сладким.
Я вспомнила ту ночь — не побег, не переулки Мичигана, а ночь, когда всё могло закончиться иначе. Если бы он нашёл меня, если бы его шаги, тяжёлые, как смерть, раздались в нашем доме, где я пряталась, я бы не бежала. Мои руки — тогда дрожащие, теперь сильные — сжались в кулаки, и я знала: я могла бы убить его. Не из мести, а из этого инстинкта, что проснулся во мне, как зверь, что хочет жить. Я видела это — нож на столе, его тень в дверях, мои пальцы, что хватают сталь, и его кровь, что тёплой струёй заливает пол. Я могла бы, и эта мысль — жёсткая, откровенная — не пугала меня, а давала силу, как будто я наконец-то забрала назад то, что он у меня отнял.
Моя грудь вздымалась, дыхание было тяжёлым, и я чувствовала, как эта ненависть, это облегчение, это тёмное удовлетворение текут во мне, как река, что уносит мусор. Я была травмирована, да, но не сломлена — не теперь. Мои шрамы не только на коже, но и в душе, были моими, и я не стыдилась их. Джастин был моим прошлым, моим уроком, и его смерть, не моя вина, но моя свобода. Я посмотрела на холст, где сад Летбриджа дышал жизнью, и мои губы — всё ещё хранящие память о привкусе крови дрогнули в улыбке, не лёгкой, но честной.
Я знала, что Рэй в сарайчике, что его стук молотка — это ритм нашего дома, и эта мысль вернула меня сюда, в теперь. Ненависть к Джастину не уйдёт, но она больше не держит меня — я держу её, как нож, что я никогда не пущу в ход, потому что я выбрала жизнь, а не смерть. Моя рука потянулась к кисти, и я начала рисовать — не пепел, а свет, не прошлое, а это утро, где я была свободна, даже с этой тьмой внутри.
Мои пальцы всё ещё сжимали кисть, но краска на ней засохла, пока я тонула в этом тёмном омуте мыслей о Джастине, о ненависти, что горела во мне, как угли, что не гаснут. Сад Летбриджа был вокруг: яблони шептались с ветром, солнце грело мои плечи, но я была где-то далеко, пока не услышала его шаги, тяжёлые, но мягкие, как будто он всегда знал, как не спугнуть меня. Мои глаза, всё ещё влажные от этих внутренних бурь,поднялись, и я увидела Рэя, чья фигура закрыла свет, но не тенью, а теплом, что я чувствовала даже на расстоянии.
Моя кожа — бледная, с веснушками, что расцвели за лето, — хранила следы краски, и я знала, что выгляжу растрёпанной: светлые пряди волос выбились из косы, щека была испачкана голубым мазком, а платье, простое, льняное, смялось от долгого сидения. Но Рэй смотрел на меня не так, как смотрят на беспорядок, его взгляд, тёмный, с этими искрами, что я любила, был полон заботы, что не нуждалась в словах. Его лицо — грубое, с резкими чертами и лёгкой щетиной смягчилось, и я видела морщины у его глаз, что появлялись, когда он волновался за меня. Его клетчатая рубашк, с закатанными рукавами пахла деревом и потом, и я уже знала этот запах, как знаю своё дыхание.
Он присел рядом, на траву, не спрашивая, и я почувствовала, как его присутствие, тёплое, надёжное, тянет меня назад, в этот сад, в это лето, в нас. Моя грудь всё ещё ныла от тех мыслей, от этой ненависти, что я только что признала, и я была уязвимой, как цветок после бури, но с ним я не боялась быть такой. Его рука — большая, с мозолями, что я знала на ощупь, — коснулась моей, легко, как перо, но я почувствовала её тепло, как будто он передал мне кусочек своего сердца. Мои пальцы дрогнули, и я сжала его ладонь, не глядя, потому что знала: он не отпустит.
— Мелли, — сказал он, и голос его был низким, хриплым, но таким мягким, что я чуть не расплакалась.
— Ты где-то там, да?
Я кивнула, чувствуя, как горло сжимается, и мои губы мягкие, чуть дрожащие, попытались улыбнуться, но вышло криво.
— Просто… думала, — прошептала я, и мой голос был слабым, как шёпот ветра, но честным.
— О прошлом. О нём.
Рэй не нахмурился, не стал расспрашивать — он никогда не лез туда, куда я не звала. Его большой палец погладил мою ладонь, медленно, и я чувствовала, как его тепло пробивается сквозь паутину моих мыслей, как свет, что разгоняет тьму.
— Ты здесь, Мелли, — сказал он тихо, и его слова были не приказом, а напоминанием, как будто он знал, что я могу потеряться, но верил, что я вернусь.
— А прошлое… оно не доберётся до тебя. Не теперь.
Я подняла глаза, и его взгляд: глубокий, тёмный, но такой живой, поймал меня, как сеть, что не душит, а держит. Я видела его — его тёмные волосы, чуть тронутые сединой, его плечи, что несли столько, и его губы, что улыбались мне, даже когда он молчал. Он был моим якорем, моей гаванью, и я чувствовала, как его поддержка, не громкая, не навязчивая, обнимает меня, как одеяло, что пахнет домом.
— Спасибо, Рэй, — сказала я, и мой голос окреп, стал теплее, как будто его рука передала мне не только тепло, а ещё и силу.
— Я… я в порядке. Просто иногда оно возвращается.
Он кивнул, и его улыбка, кривая, чуть лукавая, появилась, как солнце после дождя.
— Пусть возвращается, — сказал он, сжимая мою руку чуть крепче.
— Я тут, если что.
Я засмеялась — тихо, но искренне, и это был первый чистый звук, что вырвался из меня за последние минуты. Моя рука всё ещё лежала в его, и я чувствовала, как сад возвращается ко мне — шорох листвы, запах яблок, стук его сердца, что я знала лучше своего. Я была уязвимой, да, но с ним я могла быть такой, потому что его любовь не ломала меня, она собирала. Я посмотрела на холст, где ждали мои мазки, и знала: я нарисую этот день, этот момент, его руку в моей, потому что это было моим исцелением.
Рэй всё ещё держал мою руку, его тёплые пальцы, грубые, с мозолями, что я знала на ощупь, были как якорь, что не давал мне утонуть в этом саду, где солнце ласкало яблони, но не могло прогнать холод вины, что сжался в моей груди. Моя кожа впитывала его тепло, и я смотрела на него, на его лицо — резкое, с лёгкой щетиной и морщинами у глаз, что появлялись, когда он улыбался мне. Мои волосы касались щёк, и я не убирала их, чувствуя себя открытой, уязвимой, как книга, что боится быть прочитанной, но хочет этого больше всего. Его взгляд — тёмный, глубокий, с искрами, что я любила, — был моим убежищем, и я знала: с ним я могу сказать то, что прячу даже от себя.
Моя кисть лежала на мольберте, забытая, и холст — с его недописанными яблонями, ждал, пока я соберусь с духом. Я сглотнула, чувствуя, как горло сжимается, и мои губы, мягкие, чуть дрожащие, разомкнулись, выпуская слова, что жгли меня изнутри.
— Рэй, — начала я, и голос мой был тихим, хрупким, как стекло, что треснуло, но ещё держится.
— Я… я всё думаю о маме с папой. О том, как я их подвела.
Он не перебил, только сжал мою руку чуть крепче, и его большой палец — тёплый, успокаивающий, погладил мою ладонь, как будто говоря: «Я слушаю». Я опустила глаза, глядя на траву, где тени листвы танцевали, и продолжила, чувствуя, как вина выливается из меня, болезненная, но честная.
— Я выбрала Джастина, — сказала я, и моё лицо с мазком голубой краски на щеке, напряглось, как будто эти слова были камнем, что я несла слишком долго.
— Я ушла от них, кричала, что они не понимают меня, что я сама знаю, как жить. А потом… потом я просто исчезла. Не звонила, не писала, даже когда он… когда всё стало плохо. Они, наверное, сходили с ума, а я… я была слишком трусливой, чтобы сказать им правду.
Мои глаза заблестели, и я сжала его руку, как будто она могла удержать меня от слёз. Я чувствовала себя кающейся, как ребёнок, что разбил мамину вазу и боится признаться, но это было хуже — я разбила их доверие, их любовь, и эта боль жила во мне, как заноза, что не вытащить. Рэй молчал, но его молчание было тёплым, доверительным, как этот сад, где птицы пели, а ветер шептал, что всё будет хорошо.
— Я причинила им столько боли, — прошептала я, и голос мой дрогнул, стал почти неслышным, как шёпот листвы.
— Они хотели для меня лучшего, моя учёба, если бы не родители... Они брали кредит, они хотели помочь мне, а я выбрала… его. И теперь я здесь, с тобой, счастлива, но эта вина… она не уходит. Что, если они никогда не простят меня?
Я подняла взгляд, и его лицо: грубое, но такое родное, с тёмными волосами, что падали на лоб, было близко, и я видела, как его губы — твёрдые, но мягкие, когда он целовал меня, шевельнулись, готовясь ответить.
— Мелли, — сказал он, и голос его был низким, как гул земли, но полным нежности, что всегда находила меня, даже в моих самых тёмных уголках.
— Ты сделала ошибку. Мы все их делаем. Но ты не осталась там, ты выбралась. Это уже что-то, что они поймут.
Я покачала головой, и мои волосы колыхнулись, как занавес, что не мог скрыть мою боль.
— Но я молчала, Рэй, — сказала я, и в голосе моём была горечь, что резала меня изнутри.
— Я могла бы позвонить, сказать хоть слово, но я боялась… боялась, что они увидят, какой я стала.
Он наклонился ближе, и его запах, дерева, пота, дома, окутал меня, как одеяло. Его больгая, сильная рука поднялась и коснулась моей щеки, стирая не только краску, но и что-то тяжёлое, что лежало на мне.
— Они твои родители, Мелли, — сказал он тихо, и его темные, с иксрами глаза держали меня, как будто не давали упасть.
— Они любят тебя. И когда ты будешь готова, ты скажешь им всё. Не ради них — ради себя.
Я кивнула, чувствуя, как слёзы, горячие, солёные, скользят по щекам, но я не прятала их, не с ним. Моя душа была открыта, как книга, и он читал её с такой заботой, что я чувствовала себя понятой, любимой, несмотря на эту вину, что всё ещё жила во мне. Я сжала его руку, и сад, с его яблонями, птицами, солнцем, стал ближе, как будто Рэй вернул меня сюда, в этот момент, где я могла дышать. Я знала: разговор с родителями впереди, и он будет тяжёлым, но с ним рядом я найду в себе силы, потому что его любовь была моим домом, а этот сад — моим началом.
Слёзы всё ещё блестели на моих щеках, горячие, как летний дождь, но сад Летбриджа — с его яблонями, что шептались с ветром, и солнцем, что грело мои плечи, держал меня, как и рука Рэя, тёплая, надёжная, что не отпускала мою ладонь. Моя кожа, бледная, с веснушками, что расцвели за эти месяцы, хранила следы краски, и я знала, что выгляжу сейчас хрупкой, с растрёпанными волосами и глазами, полными вины, что я только что выложила ему, как камни, что тащила слишком долго. Но Рэй смотрел на меня не с жалостью, а с любовью — глубокой, уверенной, и его взгляд, тёмный, с искрами, что я знала лучше звёзд, был как маяк, что звал меня домой.
Он сидел рядом, на траве, и его рубашка, клетчатая, с закатанными рукавами, чуть смялась, открывая сильные руки, что чинили всё, от сарайчика до моего сердца. Его лицо — грубое, с резкими скулами и лёгкой щетиной, было близко, и я видела морщины у его глаз, что углублялись, когда он говорил о важном. Его тёмные волосы, чуть тронутые сединой, падали на лоб, и я любила этот беспорядок, эту честность, что делала его таким настоящим. Он был моим Рэем — заботливым, мудрым, человеком, что видел мою боль и не боялся её, а брал в свои руки, как глину, чтобы помочь мне вылепить что-то новое.
— Мелли, послушай меня, — начал он, и голос его был низким, тёплым, как гул земли, но с этой уверенностью, что всегда заставляла меня верить ему. Его большой палец погладил мою ладонь, и я почувствовала, как его тепло прогоняет холод, что сковал меня, пока я говорила о родителях, о своей вине.
— Ты не виновата в том, что сделала ошибки. Мы все их делаем, и твои… они не определяют тебя.
Я покачала головой, и мои губы, мягкие, всё ещё солёные от слёз, дрогнули, как будто хотели возразить, но он наклонился ближе, и его запах, дерева, пота, дома окутал меня, как одеяло.
— Я подвела их, Рэй, — прошептала я, и голос мой был слабым, но искренним, как молитва.
— Я выбрала Джастина, ушла, а они… они, наверное, думали, что потеряли меня навсегда. Да, я сейчас стала звонить им, но я всё равно чувствую эту вину... Я тратила свою жизнь впустую...
Его рука, большая, с мозолями, что я знала на ощупь, поднялась к моему лицу, и он осторожно вытер слезу с моей щеки, так нежно, что я задохнулась от этой любви, что текла между нами.
— Ты не потеряна, Мелли, — сказал он, и его глаза, тёмные, глубокие, держали меня, как будто не давали упасть.
— Ты выбралась. Ты сбежала от него, выжила, несмотря на всё, что он с тобой сделал. Это сила, знаешь? Не каждый бы смог.
Я моргнула, чувствуя, как его слова, твёрдые, но полные тепла, оседают во мне, как семена, что могут вырасти во что-то новое. Моя грудь всё ещё ныла, но теперь не только от вины, а от этого странного чувства — гордости, что он видел во мне, а я нет.
— Но я… я не чувствую себя сильной, — призналась я, и мой голос был хрупким, как стекло, но он был моим, и я не прятала его.
— Я просто… боялась всё время.
Рэй улыбнулся — не широко, а тихо, с этой его кривой улыбкой, что всегда находила меня, даже в моих самых тёмных днях.
— Страх не делает тебя слабой, — сказал он, и его голос стал чуть громче, как будто он хотел, чтобы я запомнила это навсегда.
— Ты боялась, но всё равно бежала, всё равно боролась. И теперь ты здесь, рисуешь, живёшь, любишь. Это и есть сила, Мелли.
Я смотрела на него, на его лицо, где морщины говорили о его собственных битвах, и чувствовала, как его слова обнимают меня, как руки, что не дадут упасть. Он наклонился ещё ближе, и его дыхание , тёплое, с запахом леса, коснулось моей кожи.
— А твои родители, — продолжил он, и в голосе его была такая уверенность, что я почти поверила, — они поймут. Может, не сразу, но поймут. И знаешь что? Они будут гордиться тобой — не за то, что ты сделала всё правильно, а за то, что ты не сдалась.
Мои глаза заблестели, но теперь не от слёз, а от этого света, что он зажёг во мне. Я сжала его руку, чувствуя, как его пальцы, сильные, но такие осторожные, отвечают мне, и сад, с его птицами, листвой, яблоками, стал ярче, как будто мир соглашался с ним.
— Ты правда так думаешь? — спросила я, и мой голос был мягким, но в нём была надежда, что росла, как цветок, что пробился сквозь трещины.
— Я знаю это, Мелли, — ответил он, и его улыбка, тёплая, как солнце над нами, была обещанием, что он всегда будет рядом, чтобы напомнить мне, кто я.
— Ты их дочь, и они увидят тебя — настоящую, сильную, мою.
— Я знаю, как тебе сейчас тяжело. Эти слова, которые ты хочешь сказать родителям... они рвутся наружу, я вижу. И ты обязательно скажешь им всё это. Не по телефону, где могут теряться эмоции и интонации... а лично. Смотря им в глаза.
— Ты правда так думаешь? — тихо спросила я.
— Я в этом уверен, — тон Рэя не предполагал никаких сомнений.
— И это произойдет, Мэл. Скоро. Я же обещал тебе.
Я засмеялась — тихо, но искренне, и это был звук, что вырвался из меня, как птица из клетки. Моя рука всё ещё лежала в его, и я чувствовала, как его любовь, твёрдая, как земля, и мягкая, как трава под нами, исцеляет меня, мазок за мазком, слово за словом. Я посмотрела на холст, где ждали мои краски, и знала: я найду в себе силы написать родителям, сказать им всё, потому что Рэй верил в меня, а его вера была моим зеркалом, где я видела не вину, а силу.
Рэй всё ещё смотрел на меня, его тёмные глаза, глубокие, с искрами, что грели меня лучше солнца, держали мой взгляд, и я чувствовала, как его слова, твёрдые и тёплые, оседают во мне, как краски на холсте, что становятся картиной. Моя рука лежала в его — тонкая, с пятнами голубой краски на пальцах, и я ощущала его тепло, его силу, что не давала мне потеряться. Сад Летбриджа обнимал нас — яблони шелестели листвой, ветер нёс запах спелых плодов, и птицы пели, как будто знали, что моё сердце, наконец, вдохнуло свободно. Моя кожа впитывала этот свет, и я улыбнулась, чувствуя, как вина, что сжимала меня, растворяется, оставляя место облегчению, мягкому, как трава под ногами.
Мои волосы касались щёк, и я не убирала их, наслаждаясь этой свободой, этим моментом, где я могла быть собой — не идеальной, не сломленной, а просто Мелиссой. Рэй наклонился чуть ближе, и его лицо, грубое, с резкими скулами и лёгкой щетиной, было так близко, что я видела морщинки у его глаз, что говорили о его жизни, полной битв, но и любви, что он выбрал ради меня. Его рубашка пахла деревом и домом, и я знала: этот запах, этот мужчина, этот сад — они мои, настоящие, навсегда.
— Ты прав, — сказала я тихо, и мой голос был спокойным, мягким, как шёпот ветра, но полным силы, что я нашла в его словах.
— Я не слабая. Я… я сделала, что могла, и я здесь.
Он улыбнулся — той своей кривой улыбкой, что всегда цепляла меня за сердце, и его большой палец погладил мою ладонь, как будто ставя точку в этой нашей беседе.
— Вот и всё, Мелли, — ответил он, и его голос — низкий, хриплый, но такой тёплый — был как одеяло, что укрыло меня от холода прошлого.
— Ты здесь, и это главное.
Я кивнула, и мои губы, мягкие, с лёгкой улыбкой, дрогнули, когда я почувствовала, как что-то внутри меня успокаивается, как река, что нашла своё русло. Но я знала: шрамы, не на коже, а в душе, останутся со мной, как тени, что следуют за светом. Они были частью меня — Джастин, боль, страх, вина перед родителями, и я не могла стереть их, как мазки с холста. Но теперь я видела их иначе: не как раны, а как линии, что сделали меня той, кто я есть. Они не ломали меня — они рисовали меня, и я принимала их, с этой светлой грустью, что была не концом, а началом.
Мой взгляд скользнул к мольберту, где холст ждал моих красок, и я подумала о своей жизни — о творчестве, что вернулось ко мне, как старый друг, о любви, что росла в этом саду, о ребёнке, что только начал шевелиться во мне, крохотный, но уже мой, наш. Эти мысли были как новые краски: яркие, живые, что я могла добавить к своему холсту, не стирая старых мазков. Я была художником своей жизни, и мои шрамы не портили картину — они делали её глубже, богаче, настоящей.
— Я хочу нарисовать это, — сказала я вдруг, и мой голос стал чуть громче, полным надежды, что пузырилась во мне, как весенний ручей.
— Этот сад, тебя, нас… и его, — я положила руку на живот, чувствуя лёгкое тепло, что жило там, и улыбнулась, широко, искренне.
Рэй посмотрел на меня, и его глаза, тёмные, но такие живые, заблестели, как будто он видел то же, что и я: не только прошлое, но и будущее, что мы строили вместе.
— Тогда рисуй, Мелли, — сказал он, и его улыбка была как солнце, что пробилось сквозь тучи.
— А я буду тут, если краски закончатся.
Я засмеялась, легко, звонко, как девочка, что когда-то бегала под дождём, и сжала его руку, чувствуя, как его пальцы, сильные, но нежные — отвечают мне. Сад пел вокруг нас — птицы, листья, ветер, — и я знала: моя жизнь не идеальна, но она моя, и эти шрамы, эта любовь, этот ребёнок — они все были частью палитры, что я держала в руках. Я взяла кисть, добавила мазок — золотой, как этот день, — и почувствовала, как надежда, светлая и тёплая, заполняет меня, как краска заполняет холст. Это было не завершение, а начало, и я была готова рисовать дальше.
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Спасибо 🙂 Тут действительно получается такой лабиринт тьмы - их мысли, страхи, прошлый опыт. Все это столкнулось, оказалось совсем рядом. Это и правда одновременно и страшно, и влечёт, хочется ответить, шагнуть дальше, поверить. Вы абсолютно точно заметили - Рэй не применяет силу, он пробует мягко подтолкнуть Мелиссу к этому решению. Хотя ему сносит крышу, в хорошем смысле 😍 2 |
![]() |
|
Harriet1980
За ними интересно наблюдать. Каждый из них борется с чем-то в своей душе и, одновременно, с обстоятельствами. 2 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Да, абсолютно верно! Очень хотелось показать людей со своими прошлыми ранами, неидеальных, сложных. И хочется верить, что любовь между ними возможна. Ведь они, как никто другой, могут понять её ценность. Спасибо за такую оценку работы 😍 2 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Спасибо за отзыв ☺️💗 Стремились передать все волнение и нежность этого момента. Да, Рэй и так чувствовал свою вину перед Мелиссой, поэтому не давил, ждал ее шага. Похоже, он впервые в жизни испытывает такую сильную привязать к женщине . 2 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Вот уж точно, Рэй понимает, что весь его опыт сейчас не сработает. Мелисса может играть и пытаться использовать его расположение, чтобы сбежать. Он понимает эту опасность, но выбирает верить ей. Кажется, он теряет голову ☺️ 1 |
![]() |
|
Harriet1980
Ну, они вместе немного с ума сходят, это нормально))) потому что человек довольно эмоциональное существо и не выдерживает длительного напряжения. Пусть уж лучше пар снимают приятным способом целуя друг друга, а не убивая! 1 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
🙂💗 Да, это приятное занятие ☺️ 2 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Очень рады, что Вам понравилось! Как раз хотели показать такое взаимодействие между ними, когда они постепенно открываются друг другу 🙂 1 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Большое спасибо за тёплый отзыв 😊 Какой проникновенный и эмоциональный отзыв! Старались показать, что их влечение – это не просто физическое желание, а глубокое эмоциональное единение, любовь, рождённая в таких нестандартных обстоятельствах. Для Рэя это совершенно новый уровень - быть нежным и бережным, и ему это нравится. А для Мелиссы тоже, в следующих главах будут раскпываттся некоторые факты её прошлого, и и становится ясно, что только с Рэем она чувствует себя в безопасности и может выразить свои чувства без стеснения. 1 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Спасибо 😍 Да, именно такая женственность и нежность Мелиссы покорили Рэя, никогда раньше он не переживал ничего подобного в отношениях. Очень приятно, что Вы отметили разницу в восприятии одной и той же сцены глазами мужчины и женщины. Тут большая заслуга соавтора, он смог показать эту многогранность. Любовь действительно выходит далеко за рамки физиологии, и нам хотелось передать именно эту глубину чувств, те внутренние изменения, которые происходят с героями. Мелисса действительно меняется, она видит совершенно другое отношение к себе, как к женщине, чем было в её прошлом. Спасибо ещё раз за такой вдохновляющий отзыв! ❤️ 1 |
![]() |
Harriet1980автор
|
5ximera5
Спасибо за тёплый отзыв 🙂💗 Чувство любви невероятно мотивирующее, оно побуждает нас стремиться к лучшему в себе ради любимого человека. Рэю нравится быть открытым причём дольше станет ясно, что он делится Мелиссой больше, чем она с ним о своём прошлом. Видимо, мужчинам легче открыться эмоционально, когда они любят. И Рэй мыслит прямо - вот любимая девушка, значит, я хочу быть с ней всегда, хочу семью в будущем. Мне нравится в нем эта решительность и четкость 😊 1 |
![]() |
Шайна Фейрчайлд Онлайн
|
Опять думала о голливудских триллерах и о сериале Твин пикс, когда читала эту главу. Мелисса запутывается в своих противоречивых чувствах к Рэю. Она больше не боится его и не строит планов побега, более того, она боится его потерять.
Интересно, расскажет ли она Рэю о своём прошлом? И чем может закончиться поездка в магазин? Что, если Мелли узнает кто-то? Захватывающе наблюдать за развитием чувств между этими двумя, такими разными, но чем-то неуловимо похожими людьми. Рэй, насколько помню, может войти в комнату Мелиссы, но что-то мне подсказывает, что он этого не сделает без её согласия и не воспользуется своим дубликатом ключа.😊 1 |
![]() |
Harriet1980автор
|
Шайна Фейрчайлд
Спасибо за отзыв 😊💗 Вы очень верно подметили внутреннюю борьбу Мелиссы. Действительно, её чувства к Рэю противоречивы — страх постепенно отступает, уступая место чему-то гораздо более сложному и даже пугающему — боязни потери. И герои действительно, несмотря на различие, похожи между собой, пока что эта связь не так очевидна, но в дальнейшем будет раскрываться больше. Для Рэя это совершенно новый опыт - несмотря на его, скажем так, "власть" в их отношениях, он проявляет неожиданное уважение к личному пространству Мелиссы. Его самого это удивляет 😊 1 |