Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Возле любови —
Тёмные смуты:
Ровно бы лютню
Кто ненароком
Краем плаща.
(Ровно бы руки
К вам на плеча).
…...........................
Возле любови —
Тихие вихри:
(Наш — или ихний?)
Возле любови —
Целые сонмы:
(Наш — или тёмный?)
Возле любови —
Шёпот и шелест.
Возле любови —
Шепчут и стелят…
Гей, пострелёныш!
Плеть моя хлёстка!
Вся некрещёность!
На перекресток!
…...........................
Но круговая
— Сверху — порука
Крыл.
М. Цветаева
1603 -1604 и предшествующие годы
Тот, кого так ждали в Варшаве и в Самборе, о ком ходило столько слухов по обе стороны русской границы, о ком уже были разосланы грамоты во все концы Московского царства, и коего в оных величали расстригой и беглым монахом Григорием, а сам он себя звал царевичем Димитрием Иоанновичем, звался на самом деле Юрием Отрепьевым, и происходил из опальной ветви русских дворян Нелидовых, которым ещё царём Иваном Третьим дано было прозвище Отрепьевых за какую-то провинность. Отринув свой недолго носимый чин и монашеское имя Григорий, за несколько лет много дорог исходил он по свету, раза два пересекал туда и обратно литовскую границу и выучился везде смело смотреть людям в глаза, ибо не считал себя ни перед кем виноватым, а за свои обиды ему было кому предъявить счёты. И кто бы мог ожидать, куда завтра будет вознесен судьбою сегодняшний слуга князя Вишневецкого, Юрко Отрепьев?
И когда, в какой момент так чудно повернулась линия его жизни? Тогда ли, когда в бане пан Вишневецкий, черноволосый, приземистый, с широкой волосатой грудью, встал перед ним и, нахмурясь, ударил его по уху — был пан тяжёл на руку, скор на расправу — и всё сжалось, перевернулось в груди… Был сам он не робкого десятка, и ходил уже с казаками в бой, но так его еще не оскорбляли, даром, что сама по себе служба у пана была унизительна для него, но уж тут, когда вовремя не подал шайку в бане, не будучи расторопен, как другие слуги — получать побои было совсем уж невыносимо, и вот тогда-то слёзы брызнули из глаз, и, весь дрожа, с бьющимся сердцем, он выговорил: «Что ж ты бьёшь меня, что ж ты бьёшь? Меня!.. Меня, русского дворянина!»
Или ещё раньше в какой-то миг незаметно переменилась его судьба? С первых лет Юрка понял, что дорога судьбы изменчива, неуловима, и в одну секунду из прежней жизни забросит тебя туда, где ты не предполагал быть, и кем ты был раньше — тем уже никогда не окажешься… Или всё это враки, и нет никакого предначертания у судьбы, а есть только хаос, как говорили древние, и все события в нем — случайность?
Детство Юрки прошло в костромском Галиче. Помнил он себя маленького в атласном кафтанчике с кистями, сапожках расшитых с узорочьем, шапочке из бархата, нянек и мамок вокруг себя… Помнил густые тенистые ветви сада и как, запрокинув голову, засматривался на перелётных птиц… Где-то в это же время в Угличе погиб — был убит, шептались тайно по стране, — другой мальчик, одних лет с Юркой. Лежал на земле, раскинув руки… Куда, в какие заоблачные дали уносили его душу гуси-лебеди из сказки? Летите, летите! И Юрку тоже наряжали в роскошный кафтанчик с жемчужным ожерельем, и его так же водили мамки гулять в сад…
Отца его судили, обвинив в близости к опальному семейству Романовых, сослали вместе с семьей. Он не вынес ссыльной жизни, запил, стал драться, погуливать. Его зарезали в кабаке. Юрке на всю жизнь запомнился тот страшный день, когда отца принесли мёртвым из кабака, как мать, растрёпанная, выбежала во двор… Сказали — убит в пьяной драке. Юрке не верилось… Он был умен не по годам, слухи, ходившие среди взрослых, легко схватывал и запоминал. Слышал, говорили, что Борис Годунов не казнит никого, потому что умерщвляет тайно — ножом и ядом. Может, и отца Юрки он подослал убить? Юрка-подросток долго верил в эту, самим придуманную, легенду…
Рос он на удивление способным мальчиком, схватывал все на лету, так что все близкие ему дивились. Мать его из ссылки писала письмо к одному из бояр Романовых, с отцом которых они были соседями по имению ещё в Галиче, и тот взял Юрку с собой в Москву под видом родственника — учиться.
В Москве он сблизился с кружком Романовых, поступил к ним на стрелецкую службу, и ему нравилось думать, что он участвует в заговоре вместе с настоящими противниками царя-злодея. Все Романовы были рослые, тёмно-русые, ходили прямо, со спокойным гордым достоинством. Они считали себя истинными наследниками престола, вели разговоры об этом. Многие их поддерживали. Но вскоре их и в самом деле обвинили в заговоре против Годунова. Всех их сослали с семьями. Выяснилась тогда и Юркина личность. Он и не скрывался… Пощадив его юные годы, его постригли в монахи и отправили в Чудов монастырь в Кремле. Это считалось великой милостью. Одно время он даже был близок к патриарху.
Но монастырская жизнь вскоре наскучила Юрке, несмотря на то что он тянулся к изучению наук и древних книг — но пуще всего тяготило его положение насильственно заточенного узника. Он бежал из монастыря. И тогда начались его долгие скитания по земле. С каликами перехожими он пересекал литовскую границу, одно время жил в униатском монастыре, где всегда были рады принять бежавших с русских земель. Там он встречался с иностранцами — немцами, фряжцами, литвинами, изучал книги и грамоты об их землях, узнавал их историю и обычаи. Потом попал на Сечь к запорожским казакам, провёл у них два года. Выучился у них многим боевым приёмам, выучился их малороссийскому наречию, выучился словечкам и прибауткам, владел саблей и пистолетом, ловко держался в седле, участвовал в их приграничных боях с крымскими татарами…
У казаков Юрке нравилось, казаки были носители мудрости великой, и на все у них была своя жизненная — как говорили в монастыре — «философия». Но и в ней чего-то недоставало беспокойной Юркиной душе, словно был какой-то потолок, выше которого она не поднималась, а ему надо было что-то большее понять о мире, куда он нес свою униженную честь, свою обиду, и на всю жизнь бы он с ними не остался. Он ушёл от них, потом еще около года провел у донских казаков, а после снова странствовал…
Случилось так, что он вновь оказался на литовской земле, и там — жить на что-то надо было — поступил в услужение к богатому пану Вишневецкому.
…И что же это такое — судьба, Божий перст, хаос? Что так чудно переносит людей из прежней жизни в другую, и предугадать невозможно, кому и когда на свете быть вознесённым, а кому — сброшенным?
* * *
Для Марины те дни, когда внезапно изменилась её жизнь, когда, казалось ей, так чудесно переменилось все вокруг, остались в памяти точно окутанными прозрачной голубой дымкой, точно тонким звоном озарены…
…Сначала отец вызывает тебя к себе и без обиняков сообщает о том, что объявился скрывающийся в гонениях московский царевич, который скоро прибудет в замок Мнишков; и что ему, отцу, очень хотелось бы, чтобы ты приняла то предложение, которое царевич тебе будет делать, «а уж мы все — со своей стороны — постараемся, чтобы он это предложение сделал!» Далее — о том, какая ответственность быть московской царицей, и о переменах, какие грядут между Польшей и Московским царством, пока не замолчит, прослезившись, уставившись в окно; а ты стоишь с бьющимся сердцем, не веря ушам, не веря, что происходит это с тобой, теперь у тебя будет жених — царевич, и вся твоя жизнь отныне полна чудесной, розовой, незабываемой, обещанной отцом и его друзьями мечтой — быть царицей!
…А потом — приезжают старые товарищи отца, пожилые, славные шляхтичи; не задержавшись у отца, проходят толпой в твои покои и, окружив тебя, торжественно говорят о том, что мы стоим на пороге великих государственных перемен, и с этого порога ты, именно ты поведёшь за собою земли и народы — к объединению, а Речь Посполитую — к процветанию, к её триумфу и вознесению! Самый старый из них, с пышными седыми усами, высоко подняв твою руку, объявляет, что «подобно миссии равноапостольных святых, миссия панны Марины послужит возвращению московитов в истинную христианскую веру!»
А ты стоишь среди них, испуганная, в своём пышном платье, и радостная, и счастливо бьётся сердце; но ты — дочь воеводы, и должна держаться с достоинством, и ты делаешь приличествующий случаю вид и напускаешь на губы скромную, еле-еле, улыбку.
И что ты там говорила мне, сестрица, что ты спрашивала, хочется ли мне замуж? за кого? Гусарского офицера? Нет уж, дудки! У меня иное предназначение, моя жизнь — не для того! Значит, не зря был утренний свет, и то предчувствие, и к другому готовила меня Матерь Божья!
Потом началась суета… Все дни проходили как во сне. Готовились к приезду гостя, Шелися бегала как сумасшедшая, готовила приданое и наряды.
Отец вызывал её к себе по десять раз на дню, давал указания, что говорить царевичу и как себя вести. «Смотри, Марина! — говорил он наставительно. — Сейчас я говорю, а потом уж говорить не буду!» Потом вызывала ее к себе и указания давала мать… Зависть, возбуждение и любопытство младших сестёр, которым настрого было заказано мешаться под ногами, когда приедет царевич… Слуги, готовившие замок к прибытию гостей, распоряжения насчет кухни… Всё соединилось в одну сплошную беготню и ожидание.
Приехал он, правда, не так уж скоро. Через полтора или два месяца — для Марины эти дни растянулись в сплошную череду ожидания.
Когда он приехал вместе с Вишневецкими, уже стояла весна. Марина в таком была волнующем напряжении, что стояла опустив глаза, когда все вместе семьёй встречали их на крыльце, и только когда стали представлять его, и он подошел к ней, быстро глянула на того, кого предназначили ей в женихи, и увидела, что он — стройный, с очень светлыми волосами; и когда он подошел и наклонился к её руке, она разглядела, какие у него густые светлые ресницы. Был он одет в польское платье, в кунтуш, и показался ей сперва тоненьким и лёгким, но потом она разглядела, что под одеждой у него очерчены крепкие мускулы. Лицо у него было открытое, с чуть грубоватыми прямыми чертами, впрочем, довольно приятное, и только порою у рта возникала горькая, словно бы скептическая складка, как будто он всё уж на свете повидал и знает, и обо всём имеет своё суждение. И ей всё хотелось узнать, что за жизнь у него в прошлом, что за печали лежат у него на сердце…
— Я, — сказал он тогда, кланяясь, — безмерно рад гостить в вашем доме, дорогая панна… Для такого одинокого странника, как я, большая честь найти в нём кров и приют.
— Надеюсь, наше скромное жилище послужит вам достойным кровом, и вы не оставите нас, недостойных, своею дружбой, — сказала она.
— Я счастлив пребывать в нём, — ответил он.
После был торжественный обед в честь дорогого гостя. Димитрий о себе говорил мало, больше говорили отец с Вишневецким о судьбах стран и народов, а потом устраивали гостя на ночлег.
И начались те дни… Когда им предоставили полную свободу — хотя, конечно, родители следили понемногу — те дни свиданий, когда она с утра вставала и бежала в сад, а он ждал ее. Если же погода не позволяла, укрывались они в комнатах замка. Они говорили обо всём на свете; он рассказывал ей о себе, и она ему — об обычаях своей страны. Дни, окутанные очарованием тех свиданий, словно прозрачной весенней дымкой…
Между прочим, отец намекнул ей ещё до приезда Димитрия: для нас не так уж и важно, настоящий ли он царевич или нет, главное — возвести его на московский престол и ее, Марины, миссия на этой земле. Она всё поняла! Пусть отец не думает, она не подведёт! Она не маленькая! Не подведёт ни отца, ни его боевых товарищей, не потеряет голову! Поняла, что две её главные задачи — чтобы он был влюблен в неё страстно, и чтобы ради нее не оставлял мечту завоевать московский трон… А настоящий ли он царевич или выдаёт себя за него — пусть не будет большой разницы…
Главное, что он благородного происхождения, а иначе бы Мнишек, и никто из шляхты, ни за что не согласился выдать за него свою дочь. Шляхта, культивировавшая в своей среде почти животное отвращение к лицам низших сословий, даже помыслить не могла ничего подобного.
А уж это видно было — что он от роду благороден, Марина и потом в этом убедилась: даже в московитах, этих неотёсанных грубых медведях, всегда заметно высокое происхождение; они и держатся по-иному, с особенной осанкой, нежели простолюдины, и говорят по-другому… Димитрий тоже был не обучен изящным светским манерам, но он так легко схватывал всё, к чему присматривался, что, лишь подражая виденному, мог вполне сносно общаться со шляхтой. Отец Марины как-то сказал по секрету, что наймёт для Димитрия учителей танцев и изящных манер за свои деньги, лишь бы только он сделал предложение. Нужно было тонко указать ему, что она согласна стать его женой, только если он станет царём, чтобы он захотел принести Московское царство к её ногам; но не её это воля, а таковы обстоятельства и желание отца. И она старалась — придворные королевские интриганы могли бы позавидовать расставленным ею сетям!.. Отец сказал ей: «Гляди в оба, Марина!» — и она глядела в оба, да ещё как! …В голубой, прозрачной весенней дымке тех дней — улыбайся ему, держи осанку, не отнимай руки, когда он губами едва притрагивается к ней, не решаясь целовать по-настоящему… Говори обычные, пустые слова, будь гордой, но проявляй сочувствие…
Те светлые, прозрачные голубые дни так и остались в её памяти окутанными чудным двойным ощущением: нежности, счастья, ожидания праздника, влюблённой приподнятости и надежды на будущее, как у всякой девушки в ожидании первых свиданий — и вместе четкой расчетливости и соображений (всё — ради общего дела! ради Родины, Республики, ради отца и шляхтичей!), что и как делать, что и когда надо сказать. Может быть, тогда впервые проявилась в ней та «авантюрная жилка», что потом сопутствовала ей в её приключениях.
— А он осыплет тебя изумрудами? — приставала к ней по вечерам её младшая сестра Фрузя. — А алмазами? У него много драгоценных камней и наследства?
Марина рассеянно отмахивалась от расспросов сестры. Она уже поняла про себя, что для того, чтобы сделаться царицей, ей нужно будет стать совсем как московиты — одной из них. И она готова что угодно для этого сделать.
* * *
Что есть судьба, в чём её суть, назначение? — мысль тоскливая, навязчивая, как песня, которую любила певать в ссылке Юркина мать. «То моё, мое сердечко стонет, как осенний лист, дрожит…» Матушка, Варвара Елизарьевна, в молодости бывшая красавицей, с густой светло-рыжеватой косой… Сядет, бывало, подопрётся рукою, и так-то жалостно выводит, глядя на огонёк светящей в темноте избы масляной коптилки: «Извела меня кручина, подколодная змея, догорай, гори, моя лучина, догорю с тобой и я… Расступись, земля сырая… Приюти, юти меня, родная, в тихой келье гробовой…»
Городишко Брагин в Литве, имение пана Вишневецкого, затерянный среди белорусских земель… Горшки на плетнях, аисты на гнездах, всё-то не так, как в родном Костромском крае… В слугах у пана Вишневецкого — человек десять рослых белокурых хлопцев, все в белых рубахах с опоясками, в очередь подают ему с утра воду для умывания, рушники с вышивками…
Юрка томился среди них, всё не мог забыть — навеки врезалось, как тогда застучало в висках: «Что ж ты бьёшь меня, погань этакая, что ж ты бьёшь меня, как ты смеешь?!»
Говорят, поляки — гордые… Да что это за гордость, спесь одна! Юрка на них насмотрелся: пыжатся друг перед другом, кто кого знатнее, и каждый себя всенепременно выше других почитает. Нет, ты пойми гордость русского дворянского человека, чья честь унижена, который лишен всего, что у него было… И не в потере же богатства и почестей дело!
И долго не мог забыть этого: «Что же ты меня бьёшь?» — и ещё раз десять это вслух перед паном, не боясь его гнева, повторил бы!
Ну, пан Вишневецкий вроде и не рассердился. Сначала было сунулся, нахмурясь, замахнулся еще, потом вроде отошёл. Смотрел, смотрел на него, улыбнулся даже. А через две недели к нему приехал его брат Константин, и князь, показывая на Юрку, прошептал что-то брату на ухо, и тот поглядел на него и тоже улыбнулся.
А еще через пару дней его позвали в панские покои. Тут-то всё и выяснилось.
Родственник Вишневецких, Мнишек, устраивал поход против царя Бориса именем спасшегося якобы царевича Димитрия, убитого в Угличе. Им в этом походе нужен был человек, подставное лицо на роль царевича. Они предлагали Юрке стать им, и при их поддержке взойти на русский престол.
Юрка сначала испугался. Как это — стать царём? Но потом, когда глубоко об этом поразмыслил… Разве ему не хочется, чтобы злодей Борис был свергнут? Честный путь на родину ему, Юрке, беглому монаху-расстриге, все равно заказан. Неужели же мыкаться всю жизнь в чужой земле?
А почему бы и не стать ему царём? Всё лучше, чем прислугой… Куда-куда ни бросала его жизнь, может, в этом есть смысл? Род Рюриковичей всё равно прервался. У поляков, вон — вообще выбирают на трон кого захотят. Разве не справедливее править страной дворянскому сыну, нежели прислуживать? И кроме того — как же ещё лучше отомстить царю Борису, губителю Юркиной семьи, отправившему их в ссылку?
Юрка был молод, пылок и при осторожном нажиме и тонком убеждении Вишневецких и Мнишка и впрямь живо загорелся этой идеей. Ради свержения Годунова он согласен был идти с войском на своих соотечественников. Если поляки окажут поддержку, как обещают (а они, похоже, не шутят с этим походом), то положиться на них будет можно. А царём быть… Наверняка можно, если воля и желание к тому есть.
Он много раздумывал над этим потом, когда его взяли от прислуги и поселили в панских покоях. Разве у него не болит сердце о Русской земле? Разве не хочется, чтобы прекратились её беды и напасти? Поляки обещали ему дать денег, оружие, войско и, если всё у них пойдет удачно, помощь короля в обмен на союз Руси с Речью Посполитой и переход в католицизм. Положим, последнее подождёт… Надо сейчас обещать им всё, что попросят. Перво-наперво — надо всё переделать на Руси, все законы устроить по-новому! Юрка много читал и слышал о жизни в других странах. Надо, чтобы и у нас процветала наука, построить университеты, как в Германии, Литве… Что ж мы как дикие варвары, живем мрачно, от всех отгородившись, и монахи всем заправляют? Пусть и у нас будут балы, танцы, веселье, музыка играет… Свободу дать всем, пусть хоть царя ругают вслух на площадях, с него не убудет… Дружба и союзничество с другими государствами, с Европой, в первую очередь с поляками — не вечно же нам воевать! Главное же — отменить всё, что ввел ненавистный всем Годунов, от чего земля Русская стонет! Все его подати и закрепощения крестьян!
А изобразить царского сына — как-нибудь уж с этим справимся… Юрка повидал на свете много людей, легко перенимал чью угодно повадку. Были, пожалуй, в нём задатки лицедейства, и если бы ему было это интересно само по себе — то занимался бы этим.
…Был среди слуг Вишневецкого парень Николка, здоровый, с белыми густыми ресницами. Они с Юркой делили одну каморку. Этот Николка присутствовал тогда при той сцене в бане, и после сказал ему с непонятной обидой: «Теперь тебя пан среди всех возвысит, в любимчики возведёт». «Да почему, Николка?» — не мог понять Юрка. Но вскоре его и впрямь позвали к господам, расспрашивали о его жизни, отпустили… Потом позвали снова. И предложили ему стать царевичем Димитрием. Пан Вишневецкий, быстро сообразив, какую выгоду можно извлечь из такого удобного человека, как Юрка, суетился вовсю, бегал по комнатам, собирая поездку… Он и сам был готов уйти, бежать куда угодно из этого странного мирка с панской тяжёлой рукой и его же тяжёлой любовью — тоскливо ему было смотреть, как здоровые парни стремятся угодить князю во всём, как будто это самое главное в их жизни.
Что ты мне хотел сказать своей обидой, Николка? Видно, и правда, что судьба — вроде деспотичного пана, как поднимет тебя — и воспользуйся тем, что оказался наверху…
* * *
Юрка понял, что ему придется жениться на дочери Мнишка. Прямого разговора об этом у них не было, но пан Ежи как-то так ловко опутал, оплёл его своими речами, что по всему выходило, что Отрепьев ему всем обязан, и помогать в Юркином начинании (а Юрка уже не собирался отступаться от затеи свергнуть Годунова) воевода ему будет, только если тот возьмёт в жёны его дочь.
Юрка и не возражал, не печалился о потере свободы. Всё равно ведь придется жениться когда-нибудь, а быть должником за помощь в обретении престола и семейная поддержка друг друга — между теми, кто у власти, дело, небось, обычное.
Юрка был влюбчив, падок до женского пола, и плотский грех в своих скитаниях уже не раз познал. Он решил от души влюбиться в дочь воеводы, тогда будет легче сказать себе, что для нее отвоевываешь Московское царство; так что когда ехали в самборский замок, на встречу с нею, только и молился про себя, чтобы не совсем уж некрасивой оказалась…
И совсем не оказалась, даже весьма напротив; увидев милое беленькое личико, темные, забранные в диадему волосы, с облегчением припал к ее ручке, сказал одну-две подходящих любезности… А дальше уж легко было возжечь себя любовью и вообразить себе, что для неё одной — это всё, всё, чего он добивается, и царство, и московский трон.
А дальше уж как-то само собой вышло, что они всегда вместе, с ней вдвоём, и он рассказывает ей о своей жизни и о своих скитаниях. С панами у них было условлено: он детства своего почти не помнит, историю о чудесном спасении своем от убийц слышал со слов людей, которые его потом спрятали и растили; а далее врать почти не надо было — рассказывай себе правду…
Весна в тот год в Самборе наступила светлая, зеленая, цветущая; так буйно расцвело всё в саду вокруг воеводиного замка, что весь он был будто освещён зеленью, и в комнатах как будто посветлело… Даже в тенистых местах зелень была такая яркая, прозрачная, что под деревьями казалось светлее. Цвели белым цветом вишни. Кричали грачи, пели соловьи, а в пруду, где распускались кувшинки, квакали лягушки. Они с Мариной проводили время в саду наедине — пани Ядвига, всё старавшаяся оставить их одних, сама же иной раз придёт, поглядит, будто забрать оставленную книгу, да любопытные личики ее младших братьев и сестер порою выглядывали из листвы. Обычно они проводили время в беседке у замка или на берегу пруда, где стояла скамейка; он прохаживался перед нею, рассказывая о себе, а она сидела с книгой стихов или с букетом нарванных цветов, и бросала взгляды на него, любуясь его статной военной выправкой.
…Один раз она спросила его:
— Когда вы вернете себе престол, мой ясновельможный принц, когда воцаритесь на нём, как положено справедливостью — не забудете ли меня, не забудете вашу панну?
Удивительные у неё были глаза: серо-синие, ровного оттенка, и не разберёшь, какого цвета больше, с темным ободком; а когда сердилась или была в волнении — темнели почти до цыганской черноты.
— Как я могу забыть вас, моя панна? — сказал он, склонив перед ней голову, целуя кончики ее пальцев. — О, за это меня следовало бы казнить! Напротив, если я останусь жив и не сложу голову, если мне удастся одолеть моих врагов и вернуть власть в моей земле, может быть, мне поможет в этом одна лишь память о вас…
Он встал в волнении, подошел ближе к заросшему густой травой берегу пруда, где под склоненными ветвями ивы белели кувшинки на воде, где неумолчно квакали лягушки.
Она тоже поднялась, подошла к нему, встала чуть сзади.
— Вы обещаете? — взволнованно, шёпотом произнесла она. — Вы ведь рыцарь, вы сделаете это для меня, ради меня?
До чего же одуряюще здесь пахли цветы. Просто с ума сойти.
Она стояла с ним рядом, вложив свою ручку в его руку и склонив голову на его плечо; и каждой струной души — готова была лгать, и каждой струной души — доверялась ему безгранично.
— Как красиво у нас… — сказала она, кивнув на куст каких-то садовых цветов.
— Да, панна.
— Красота природы — такая вещь, которой можно искренне восхищаться.
Он осторожно взял ее под руку.
— Ваша красота не менее достойна восхищения, панна.
— Расскажите мне о вашей Родине. Она красива? — Марина бросила на него быстрый взгляд из-под ресниц.
По правде говоря, Марина не много лестного слышала от шляхты о его родине, но, желая постигнуть всё о стране, править которой ей предстоит, внимала ему, как прилежная ученица.
Он ответил не сразу, и светлые его брови задумчиво свелись в нахмуренную линию.
— Рассказать вам о ней, моя панна? Красива ли она? Да, она красива…
— Как Польша? — спросила она чуть ревниво.
— Как Польша — да, и ещё красивее. Но когда спрашивают, то хочется говорить не об этом… Она… она совсем особенная. Впрочем, рассказать о своей стране чужестранцу так же трудно, моя панна, как говорить на ином языке.
— О, пан прекрасно говорит на нашем языке, — возразила она. — Я бы ни за что не смогла выучиться так быстро по-вашему…
Юрка томился, обдумывая, как и в какой момент сделать ей предложение. Его тяготила непривычная обстановка — оттого ли, что на Руси не принято было вот так открыто беседовать с женщинами… Да нет, говорить-то по душам с кем угодно можно — кто ж запрещает? Но тут эти беседы были возведены чуть не в обязанность, и оттого говорилось много лишнего, и не подводилось никак к главному.
Уже распустились летние цветы, и легла на траву лёгкая тень зноя, и прошли уж все приличные сроки, когда он должен был предложить ей руку и сердце, а он всё ещё этого не сделал.
Уже в который раз пани Ядвига, потеряв терпение, посылала младшую дочь Фрузю послушать, о чём они говорят.
— Ты запретила мне к ним ходить, — капризно отвечала Фрузя.
— Ну сходи же, Фрузя, будь умницей, я дам тебе злотый. — Пани Ядвига проглатывала гнев, стараясь не сердиться.
Фрузя, получив обещание, с неохотным видом, а на самом деле сгорая от любопытства, отправлялась к пруду и заставала такую картину: Марина сидит с книгой в руках, не читая, устремив безразличный взгляд поверх неё, и наречённый царевич Димитрий — сидит у её ног или стоит перед скамейкой.
— Фрузя! — внезапно говорила Марина посреди разговора, не меняя позы. — Фрузя, поди сюда!
Фрузя недовольно обнаруживала своё укрытие и выходила из кустов.
— Фрузя, уйди отсюда… Оставь нас… Что тебе, поиграть негде? Я тебе дам два шеляга.
— Мне уже мама обещала злотый, — сердито говорила Фрузя. — Давай больше. Я ей ничего не скажу.
Но когда, выторговав монету, Фрузя собиралась уходить, Марина, бросив взгляд на Димитрия, замечала, что он явлением Фрузи не менее раздосадован и ждёт, когда она уйдет — вроде бы собирался что-то сказать, — и ей приходило в голову потомить его подольше.
— Нет, подожди, Фрузя… Скажи маме…
— Вот, то гонят, то оставайся, то опять уйди, — ворчала Фрузя. Но когда она уходила наконец, вновь воцарялась неловкая пауза.
— …Так мы говорили с вами об избранности шляхты. У вас не так? — Марина вертела в руках цветок из букета, что лежал у нее на коленях, и смотрела на него, прищурясь, словно не о том на самом деле хотела сказать, и была исключительно очаровательна в этот миг.
— У нас — нет. Но как бы это сказать? Конечно, дворяне и бояре выше смердов… Но нету такого, чтобы считать холопей погаными… Разве не все дети Божьи?
«Как монах говорю», — подумалось Юрке с неприязнью.
Марина прижала к лицу цветы и слушала его внимательно.
— У нас, панна, скорее избранность царя. Вот уж он — надо всеми и всем общий отец… У нас его любят как родного. Конечно, не о злодее Годунове речь… Но в нашей стране любовь к царю — это, пожалуй, особенная стать…
…Вот у нас ведь как — уединишься с сударушкой, ну втайне и выложишь ей всё… А тут изволь сидеть у всех на виду и говорить пустые словеса.
— Как много злоключений вам пришлось перенести из-за вашего злодея-царя, мой принц, — задумчиво сказала она, и голос её потеплел, чуть дрогнув — как всегда, когда она говорила о его злоключениях.
Сделать тон чуть благосклоннее, ласковее — взгляд… Так и выносила на себе — безупречной выдержкой, как осанкой — все их свидания.
…Марина отложила книгу. В майских сумерках сквозь открытое окно плыли, окутывали все собою шорохи, звуки, запахи вечернего цветущего сада.
Отодвинув локтем книгу, положенную рядом с тремя толстыми оплывшими свечами в подсвечнике, Марина встала и подошла к окну. Вечерняя свежесть проникала, охватывала сквозь тяжёлое испанское платье. Латинские стихи об искусстве любви смутно будоражили воображение. Пели в саду птицы.
Кто-то быстрым шагом прошел под окнами.
— Кто там? Это ты, Бася? — спросила она.
— Я, панна Марина, — откликнулась девушка.
— Что ты там ходишь? Стемнело уже! — Марина, потянувшись, тихо рассмеялась, оттого ли, что служанка неизвестно зачем бегала под окнами, или сама не зная почему. В последние дни ей было как-то странно чувствовать себя по-новому — от постоянной гордой натянутой осанки, от этого ощущения себя взрослой.
Делать предложение Юрка не торопился. Помимо бесед с нею, он проводил день, совещаясь с отцом и Вишневецким об их общих планах.
А потом — обед, серебро, вилки, которыми их гость научился пользоваться только в замке у Мнишеков… Музыка за столом… Время, отведенное им на знакомство и завязывание отношений, на предложение руки и сердца, всё шло.
Пани Ядвига, сидя за столиком в беседке, вся истомилась, обмахиваясь от жары. Душа у неё была не на месте: она так до конца и не была уверена, на счастье ли или на беду отправляет дочь в «дикую Московию»… Убедило её до конца, лишь когда муж сказал, что надо попробовать ловить удачу сейчас — и тогда может выпасть счастье всей семье, жизнь при дворе всем детям, а иначе возможности вообще не будет. Утешала её лишь слегка мысль, что, может, ещё и не удастся их московскому гостю затея с захватом престола — но тут же становилось совестно за свои мысли.
Уже не раз посылала она то Анулю, то Фрузю — и вот наконец в один из вечеров на дорожке от пруда показалась Фрузя, на бегу размахивавшая руками.
— Сделал! Сделал! — во всё горло кричала она.
Пани Ядвига вскочила.
— Ах, боже мой! Ну что же? Да не кричи ты так! Ну, что же?
— Сделал! — запыхавшись, произнесла Фрузя. — Я, говорит, бедный рыцарь и смею надеяться, что вы согласитесь разделить со мною мой жребий… А она говорит, я, говорит, для вас готова на всё…
… — Я готова куда угодно пойти за вами, мой принц, быть у вас хоть последней служанкой! — прозвенел её голос. — Но вам известны условности, присущие нашему миру и шляхте…
В пруду плеснулась вода. Юрка стоял на одном колене, прижимая в потёмках её руку к губам.
— О, не беспокойтесь, панна! — пылко ответил он. — Вы будете выходить замуж не за безродного холопа, а за царя Московского государства. Обещаю вам, клянусь честью — или я сложу голову, или принесу к вашим ногам этот титул!
И в этот момент он действительно готов был ради неё свернуть горы, завоевать царства, взойти на какой угодно престол…
Пани Ядвига побежала на берег, но остановилась, замешкалась, не желая им помешать… Но они уже сами со счастливыми лицами шли от пруда в потёмках навстречу родителям и сёстрам.
Марина позже и сама не помнила, как это произошло, точно все случилось как-то само собой. После были благословения, восторги, объятия, слёзы…
Потом отец с Вишневецкими и Димитрием снова говорили о судьбах страны и о готовящемся походе.
Удивительно, но хотя об этом говорилось много раз, и она говорила с ним об этом, но она, кажется, только сейчас поняла, до конца осознала, что для того, чтобы Димитрий воцарился на престоле, должна быть война, что она должна начаться прямо сейчас, и он, её жених, должен отправиться на эту войну, и от исхода этой войны многое для них зависит.
* * *
Поздним осенним днём 1604 года царь Борис Фёдорович принимал в кремлёвских палатах окольничего Семёна Годунова.
Окольничий стоял перед сидевшим на троне царем в учтивом полупоклоне.
— Доподлинно известно, государь, что имя его — Григорий Отрепьев, беглый монах Чудова монастыря. Мошенник и вор. Скитался по русским и литовским землям, знался с разбойниками. Набрал себе наемное войско у Сигизмунда… Однако в занятых землях жители полностью признали его царём, якобы — Димитрием Иоанновичем, и присягнули его власти. Измена в Моравске, Чернигове, Путивле… Все вести об этом подтвердились.
Борис Фёдорович вдумчиво выслушал его, оглаживая бороду. Кликнул слугу.
— Басманов с войском прибыл?
— Да, великий государь.
— Зови его!
Вошёл воевода Петр Басманов — красавец в щегольском стрелецком кафтане, шапке, подбитой соболиным мехом, черноглазый, с аккуратно подстриженной каштановой бородкой.
— Готово ли войско, Басманов? — спросил царь.
— Готово, великий государь! Стоит у крыльца. Ждет приказания отправляться.
— Хорошо. — Борис повернулся к окольничьему.
— Знаю всё, что говоришь, и без сообщения: о том прежде было доложено… Что там ещё? Реки, не скрывайся!
— Государь, — потупившись, произнес Семен Годунов, — войско князя Мстиславского разбито. Посланный тобою на переговоры дьяк Щелкалов перешёл на сторону самозванца. Города и веси Северской земли один за другим сдаются без боя.
Борис тяжело задумался, снова гладя рукой чёрную бороду. Наступило молчание на несколько секунд.
— Дальше что? — тихо спросил царь.
— Король свейский прислал грамоту, — сказал Семён Годунов, доставая свёрнутую бумагу. — Предлагает помощь и союз Земле Русской против злейшего своего врага — Сигизмунда. Ибо хоть и отнекивается польский король от помощи вору, все же с его позволения набрал самозванец себе войско, по-другому быть не может.
— Отказать, — молвил Борис Федорович. — Впрочем, грамоту давай, а на словах откажи. Свеи — те на нашу землю зарятся не меньше ляхов. Век не расплатимся за ту помощь… Что с войском Мстиславского?
— Отступило под Новгород-Северским. Воевода ранен, едва не попал в плен… Счёт убитым на тысячи…
Борис задумчиво покивал, выслушивая. Перевёл взгляд на воеводу, испытующе задержал на нём взор.
— Что ты скажешь, Пётр Фёдорович?
Басманов шагнул вперёд.
— Войско моё ждёт твоего приказа, государь! Дозволь, как велел, отправиться на подмогу Мстиславскому… Костьми ляжем, а остановим ляхов и самозванца!
Семён Годунов тоже шагнул ближе, на правах родственника участливо глянул на царя.
— Не печалься, государь-батюшка! — ласково и почтительно сказал он. — Даст Бог, разгромим супостатов и одолеем измену. И не с такими справлялись, не таких бивали!
Борис слушал окольничего, хмурясь, и к нему пришла горькая мысль, что, хотя и утешительны слова этих людей, но, возможно, и на них самих надежда нынче слаба. С невероятной силой, если верить докладам, распространяется по русской земле вера в спасшегося Дмитрия-царевича…
Семён Годунов выждал паузу и продолжил:
— Многие обманулись, поверили вору Гришке, что тот — царевич Дмитрий, оставшийся в живых сын царя Иоанна. Если дозволишь, великий государь, отправить людей в Углич…
Услышав имя Димитрия, Борис невольно болезненно покривился и тяжело вздохнул.
— Не нужно, — Борис скорбно махнул рукой. Встал, отошёл в угол с иконами, но не молился, а молча стоял. Басманов и Годунов не видели, как исказилось тревогой и болью лицо царя, но видели, как судорожно сжалась его рука в парчовом рукаве.
Наконец он повернулся.
— Басманов, подойди сюда!
Басманов приблизился.
Борис снял с иконостаса икону Богоматери в драгоценном окладе.
— Пётр Фёдорович, — сказал он, твёрдо глядя в глаза Басманову. — Ты служишь мне при дворе верой и правдой вот уже четырнадцать лет, и милостью моею не был обижен… Посылаю тебя на подмогу войску Мстиславского. Отрази же нашествие злостного супостата! Постой еще раз верой и правдой за Русскую Землю!
— Государь великий! — взволнованно начал Басманов, кланяясь царю, — я…
Но Борис отрицательно мотнул головой.
— Не нужно, Басманов; не как царь и не господин твой к тебе обращаюсь, но как русский человек к русскому человеку — соверши для отчизны нашей всё возможное, послужи ей не за страх, а за совесть, одолей злодеев, и более, чем мною здесь, на земле, вознагражден будешь в Царствии Небесном, а уж спасения нашей отчизны не тебе ли, верному её сыну, желать больше всякого? Ступай же с войском под Новгород-Северский и отрази ляхов и с ними — Гришку-самозванца…
— Клянусь тебе, государь! — пообещал Басманов.
Борис благословил его иконой на бой и дал ее целовать. Басманов кланялся и обещал ему служить верой и правдой и отразить полки супостатов. Кланялся царю и Семён Годунов.
— Ступай же с Богом! — молвил Борис Федорович и, повернувшись к Семёну, добавил. — Прикажите служить по всем церквам молебны за одоление врага… Благослови вас Господь, дети мои!
* * *
У ворот Кремля выстроилось стрелецкое войско. Конница выстроилась у самых царских крылец, правое крыло её подходило к каменным ступеням. Каждый дворянин привел с собою немалое количество ратных людей.
День был ветреный. Порывами взметало полы кафтанов, сбрую на лошадях, бряцало оружие.
Войско волновалось, теснилось, кони ржали, натягивали поводья. Царила общая возбуждённость перед грядущим и близящимся боем.
Стрелецкие начальники громко переговаривались.
— А что, господа, правда ль это беглый из Чудова монастыря расстрига, вор Гришка, кого мы бьём, иль ляхи кого другого царского сына изображать поставили?
— Да правда ли он так уж бьёт наши войска? Правда ль, что все от него прочь бегут?
— Обольстил, собака, ратных людей! С его стороны, почитай, не меньше русских, чем против него… На его сторону перешло много, вот и захватил города…
— Ништо, ребята! Не робей! Кто б он ни был, не одолеть ему силы русской! Поразомнёмся в чистом полюшке, не пропустим супостата!
О том, не может ли враг в самом деле оказаться спасённым царевичем Дмитрием, у царского крыльца не говорили — боялись. Но по переулкам, площадям и базарам ширились, не стихая, слухи о «молодом государе». Вся Москва гудела, как растревоженная — да что Москва! — и по всей стране, не только в неверных окраинах, вроде Северской земли, распространилась тайная молва о Димитрии, несмотря на то, что Борис Фёдорович посылал своих людей во все концы надзирать за порядком, несмотря на то, что властями было громко объявлено, кто такой на самом деле самозванец — Гришка Отрепьев, и приказано ему было ни в коем случае не верить. Кто верил и кто не верил — все шептались о незнакомце: в домах, в кабаках и в переулках…
— Да кто ж он таков? Ужели и впрямь царевич Димитрий?
— Что же он, воскрес, что ли? Ведь убитый лежал! Весь-то народ видел…
— Ври, дура! Воскреснуть никто не может, как только Господь наш Иисус Христос! Другое дитя убили в Угличе злодеи — у них, чай, рука не дрогнет! А наш государь, настоящий, Димитрий Иоаннович, на Литве теперь… Так уж он грозен, так величав: я-де, грозится, злодея-Бориску скину! И всё-то, что злодей на Руси выдумал, всё нам, сказывает, отменит! И тягло царское для народа ослабит, и Юрьев день для холопов вернёт…
— А то, говорят, милости всем обещает! Кто-де за Бориску стоял — пусть перейдёт на сторону законного царя, покается, и ничего с ним не будет… Милостив он, законный государь!
Слухи о Димитрии ширились и множились, особенно среди недовольных правящим царём. Царю не могли простить, что он происходил не из древнего рода Рюриковичей, испокон веков правившего на Руси, что он выслужился при дворе Иоанна Грозного из простых опричников, что он всячески старался укрепить свою власть и силу государства, порою за счет кармана бояр и усиления крепостничества… Каждое нововведение царя ставили ему в вину. Ропот и недовольство Годуновым обратились у многих в надежды на «нового, законного государя».
— И что ж, правда его подменили в Угличе?
— Какой там! Сказывали ведь государевы люди — беглый монах он, Гришка Отрепьев, самозванец!
— Са-мо-зва-анец! Эх, ты! Тюха!
— А что?
— Да то! Смекай сам, разве ж скажет злодей-то, Бориска-то, что это подлинный царевич Димитрий! Разве признает!
— А мне люди знакомые, что на Литве были, видели, баяли: не похож он на царевича! Сказывают, с виду лях ляхом — и одет-то по-ихнему, и бает по-ляшски, и всею повадкой-то как они — не отличишь!
— Да не лях он, а Гришка Отрепьев!
Так волновалась, гудела — с оглядкой, где громче, где тише, всё смелее, несмотря на надзор — растревоженная Московская земля.
…Басманов вышел на царское крыльцо — шум в войске утих. Басманов спустился по белым ступеням, вскочил на коня, звеня сбруей, выхватил плетку. Развернул плечи, повёл на войско смелыми решительными глазами.
— Вперёд, братья! Не робеть! На Северскую землю! Не посрамим земли русской и царского имени! Дадим отпор вору и самозванцу! Государь Борис Фёдорович благословляет нас на бой!
— Ур-ра!!! — раздалось в ответ, и войско, с головных рядов приходя в движение, тронулось постепенно вслед за воеводой.
* * *
…Мог ли хоть сколько-нибудь ожидать Юрка, как изменится его жизнь, где и кем он станет? И в гущу каких событий затянет его, и как поведёт он за собою войска, уверенный, что повелевает этими событиями, и что полностью можно положиться на поддержку союзников — уже вдохновленный, уже желая из низов мигом взойти на престол, как герой из детской сказки, и полностью перекроить всё по-новому в Русском государстве?
Почти год он провёл в Самборе, в замке у Мнишков, готовя планы своего похода на Русь, обдумывая их и советуясь с воеводой и Константином Вишневецким. Пани Ядвига тем временем готовила сборы к свадьбе, но пока ещё всё было втайне. Даже помолвку решено было проводить потом, когда Димитрий — Бог даст! — будет сидеть на престоле, ведь сейчас он был — никто, слуга Вишневецких, и в глазах шляхты отдавать за него замуж дочь воеводы было бы невозможным и неслыханным делом.
На приём к королю Сигизмунду они с Вишневецким и Мнишком отправились весною 1604 года. Аудиенция прошла в присутствии нунция Рангони.
Юрка пустил в ход всё своё лицедейское умение: пылко описывал свою жизнь, кланялся королю, пускал слезу, со слезами на глазах падал на колени, вскакивал, не чувствуя ни малейшего смущения. Всё было как в горячечном, лихорадочном бреду; словно подхваченный какой-то волной, несшей его на гребне… Напоследок он воззвал к чувствам короля — напомнил ему, что тот сам родился в гонении и в узах, как Вишневецкий с Мнишком научили… Король выслушал его благосклонно, одобрительно отнёсся к планам относительно московского престола, сказал несколько напутственных слов и в конечном счёте дал согласие Димитрию набрать войско из наемников на территории Речи Посполитой.
Далее помогать им взялся Рангони. Посовещавшись с Вишневецким и воеводой, он присоединился к их делу. К Юрке приставили секретаря, который должен был помочь ему составить письма к московскому народу от имени царевича, идущего возвращать себе законный трон. Вместе с секретарем и Рангони они написали эти послания, где главным образом упиралось на обещания милостей народу, милостей всем, кто оставит злодея-Годунова и примкнет к Димитрию, и справедливого правления.
Дальше дело стало за войском… Был разослан клич от имени Димитрия по Литве и Польше, чтобы набрать «смелых рыцарей, готовых постоять за католическую веру на Московской земле» — помимо шляхтичей из окружения Мнишека, что шли с ними в поход и согласились вложиться в него деньгами. «Время собирать камни», — говорил пан Мнишек.
Мог ли Юрка предполагать такое раньше, что все это будет с ним, с Юркой Отрепьевым, когда еще, служа у Вишневецких, убегал из дома за деревенскую околицу, ложился там на землю, раскинув руки, долго глядел на розовый закат, и грудь его томилась, теснилась тоской, гневом, ненавистью, когда вспоминал он прежние обиды — и чем-то ещё неясным, что хотелось понять, чего он до сих пор не понял, не нашёл, не выходил в своих скитаниях?
Мог ли предполагать такое раньше — в детстве, в родительском доме, в Москве на романовской службе, ссылке и странствиях, в доме у Вишневецких, и даже когда долго и тяжело обдумывал, принять ли нелёгкое, рискованное решение — стать царевичем Дмитрием, согласиться на их предложение?
…Они прощались с нею перед поездкою в Краков, наедине, в полутёмном зале с чёрно-белым клетчатым полом, куда она тайно затянула его перед открытым, вместе со всей семьею, прощанием. Тёмные глаза её возбуждённо блестели в полумраке… «Правда не забудешь? Не оставишь свою бедную панну?» — точно смеясь над ним, прошептала она. Он в ответ прижал её руку к своей груди… Неловкость, напряжение тех дней, когда он должен был делать ей предложение, давно ушли, и сейчас она была такая близкая, родная, милая ему… Юрка чувствовал только радостную приподнятость и решимость наравне с готовностью в любой бой, готовность отвоевывать своё царство!
Ну, так мог ли он предположить когда-нибудь о себе такое ранее?
Нет, не мог — даже и тогда, кажется, когда уже писал с секретарём письма, чтобы рассылать за границу, в Россию — вряд ли ожидал, что это будет с ним в самом деле, что поведёт он и бросит на границу собственное войско… И тогда, в первый вечер в панских покоях, когда его взяли из лакейской, нарядили в господское, в польскую короткую курточку — да разве этого ему надо было от ненавистных Вишневецких, разве он искал, как их холуи, подарков и ласки панов! — когда стоял у темнеющего окна вечером в отведённой ему комнате, вглядываясь во тьму и размышляя… И когда собирались ехать в Самбор по ещё лежащему снегу, садились в сани с паном Константином, суетились, укладывая пожитки, и Адам Вишневецкий, махнув рукой у ворот на прощание — перекрестил его…
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|